Формалин

Mineshield
Слэш
В процессе
R
Формалин
Kalinka-Cutie
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
— Чёрт подери, газы гуляют, да? Живых сюда не привозят... Напугал меня, — со смешком произнёс парень, притрагиваясь двумя пальцами к зоне сонной артерии. — Не привозят ведь?..
Примечания
Фуух, удачи мне с написанием этой работы, идею к которой я вынашивала месяц. Скажу во-первых: ‼️ Речь идёт ТОЛЬКО о персонажах История НИКАК не затрагивает реальных людей Во-вторых: История НЕ ПРЕТЕНДУЕТ на реалистичность, это всё выдумки Любое совпадение СЛУЧАЙНО. Есть личный тгк автора, но возможно, в будущем, будет создан отдельный. Приятного прочтения Метки и персонажи будут пополняться
Посвящение
Благодарю контентмейкеров по джби, я вас люблю
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Сеансы психотерапии.

      После того второго, отчаянного стука всё натянулось как струна — и лопнуло.       Напряжение, собравшее последние искры его воли в один оголённый нерв, разрядилось. Сознание не выдержало. Оно не погрузилось обратно в то светлое ничто — оно просто рассыпалось, как песочный замок под волной.       Его накрыла новая пелена. Но на этот раз она не была лёгкой и светлой. Она была тяжёлой, ватной, пропитанной болью. Он не падал в неё — он в ней тонул. Звуки снаружи не исчезли, но исказились, стали будто подводными: приглушёнными, обтекаемыми, лишёнными резких граней.       Сквозь эту ватную толщу доносились голоса. Чётче, чем раньше, но всё ещё как из соседней комнаты.       Женский голос, быстрый и деловитый: «…давление стабилизировалось, но реакция на внешние раздражители всё ещё нулевая. Коллегия неврологов завтра утром…»       Мужской голос, незнакомый, с профессиональной усталостью: «ЭЭГ показывает минимальную активность. Это не вегетативное состояние. Скорее, глубокая постгипоксическая кома. Мозг… чинит проводку. После такой передозировки и остановки — это само по себе чудо».       Передозировка. Остановка. Слова-крючки, зацепившиеся в ватной мгле. Они тащили за собой обрывки: пустые блистеры на столе, горьковатый привкус во рту, не боль, а тупое, всепоглощающее желание, чтобы всё прекратилось. «…родственников установить не смогли?» — спросила медсестра. «Никого. По документам — сирота. Социальная служба оповещена. У парниши только девушка была, да и пара друзей».       Сирота. Это слово почему-то жгло сильнее, чем воспоминание о таблетках.       Он тонул глубже, но пелена теперь была не вечной. Она пульсировала в такт монотонному писку кардиомонитора где-то рядом. Она была пронизана ощущениями. Не болью, а дискомфортом. Назойливая пластиковая трубка под носом, по которой в грудь поступал холодковатый, искусственный кислород. Тугой жгут катетера на сгибе локтя. Давящая пустота в мочевом пузыре и кишечнике — следствие полного отключения контроля.       И запахи. Они пробивались сквозь пелену первыми. Антисептик — резкий, тошнотворно-чистый. Больничная еда — где-то далеко, тёплый запах пресной каши и тушёной моркови. Слабый дух дезинфекции для полов. И под всем этим — его собственный запах: сладковатый, болезненный, запах пота и немощного тела.       Сознание, начало медленно, мучительно собираться обратно в одно целое. Мысли были вязкими, как патока. «Я в больнице. Я не на том столе. Я жив. Это… плохо? Хорошо?»

И тогда он попытался открыть глаза.

      Веки были гирями, приваренными свинцом. Он не захотел их открыть — он приказал, упёрся всем остатком воли в эту простейшую команду. Мышцы дрогнули. Прогремел тихий, внутренний грохот усилия.

И появилась щель.

      Яркость ударила в мозг, заставив внутренне содрогнуться. Он тут же захлопнул её, но образ впечатался: ослепительный белый потолок, залитый светом люминесцентных ламп без плафонов. Свет был неприятным, хирургически-беспощадным, выжигающим.       Через несколько долгих минут... Часов..? он попробовал снова. Щель стала шире. Свет резал, хоть и был приглушённый, вызывая слабую, тупую боль за глазными яблоками. Но он держал. Держал и медленно, миллиметр за миллиметром, начал поворачивать голову.       Шея скрипела, мышцы кричали от неиспользования. Движение было мучительно медленным, как поворот ржавой башни. Мир плыл в его зрении, расплывчатый и перекошенный.       Белая стена. Шторка синего, немытого пластика. Стойка с капельницей, где по прозрачной трубке плавно, как живая капля крови, падала в его вену чья-то чужая жизнь. Окно, за которым была ночь — темная, беззвёздная, отражающее лишь это проклятое яркое помещение.       Он был привязан к этому миру. К этой боли. К этому свету. К этому запаху. К этому факту: его отчаянный жест — тот самый, что должен был всё закончить — не сработал. Мир, холодный и безразличный, выплюнул его обратно. И теперь ему предстояло в нём остаться.       Секби перестал крутить головой. Просто смотрел в потолок, ощущая, как по щеке, которой он лежал патологоанатомическом столе, теперь медленно, противно ползёт единственная, горячая, бессильная слеза.       Потолок, яркий и бездушный, начал плыть. Не в сторону, а будто внутрь самого себя, теряя чёткость. Блеклый свет растекался по краям зрения молочными разводами, сливаясь с ватной пеленой, которая вновь подступала изнутри. Сознание, едва собравшееся в кучку, не выдержало даже этого минимального напряжения — созерцания и осознания собственной слезы. Мысли стали рваться, как плохая связь.

Я… здесь. Опять. Больно. Свет… слишком…

      Всё уплывало. Звуки первыми обрели эхо, потом растянулись в монотонный гул. Писк монитора превратился в длинный, завывающий тон. Запахи смешались в один лекарственный смог. Пелена накрыла с головой, густая и милосердная, унося его от боли, от ясности, от этого ужасного факта существования.

***

      Он не спал. Он просто… отсутствовал. Время снова стало липкой, бесформенной массой. Могли пройти минуты, а могли — сутки.       Пробуждение на этот раз было менее резким. Оно началось с тактильных ощущений: одеяло, шершавое от стирки, давило на грудь; язык, сухой и огромный, прилип к нёбу; в горле стоял ком не то слизи, не то забытого крика.       Парень попытался пошевелить рукой. Получилось не движение, а скорее сдвиг. Рука, лежавшая поверх одеяла, дрогнула и скользнула на несколько сантиметров в сторону. Прогресс. Мучительный, ничтожный, но прогресс. Каждое усилие по-прежнему отзывалось глухой ломотой во всём теле, будто его разобрали и собрали обратно, перепутав все болты.       И снова сначала пришли звуки. Голоса за дверью, в коридоре. Чистые, неискажённые пеленой комы.       Незнакомый женский голос, молодой, с лёгкой усталой хрипотцой после долгой смены: «…и беги в ординаторскую. Там опять “Чёрт водится со Снеговиком”, похоже, стандартный расклад».       Другой голос, тоже женский, вопросительно: «Серьёзно? Опять? Ну конечно, стоит единственному патологоанатому зайти в двери больницы..»       Первый голос подхватил с усмешкой: «так этот с психиатрии примчится, бросив все заботы... Хахах...» Оба голоса засмеялись. Полушёпотом. Но слишком громко.       Слова пролетели, не давая никакого смысла. “Чёрт” и “Снеговик”? В его затуманенном мозгу они на секунду сложились в сюрреалистичную картинку: рогатая тень и улыбающаяся снежная баба в больничном коридоре. Абсурд. Галлюцинация? Или больничный сленг для пары врачей или типов пациентов? Он не успел подумать — сознание снова начало сползать, как песок сквозь пальцы. Эти голоса, этот кусочек чужой, живой, озабоченной рутины, уплывали от него. Тьма снова была милосердней.

***

      Провал. Ещё один. Глубокий, без сновидений. Лишь изредка его бороздили вспышки — ощущение падения, звон металла, тупой привкус сладковатой воды на языке.       А потом, сквозь все слои этого беспамятства, пробился Он. Тот самый голос. Негромкий, чуть хриплый, уже не циничный и не устало-профессиональный, а… задумчивый. Почти тихий, будто говорящий сам с собой у изголовья.

«…и зачем тебе это было надо, а? Талантище же промотать… Все анализы чистые, кроме той дряни, что сам в себя запихать умудрился. Организм — богатырский, даже после такого. А вот голова…»

      Голос был близко. Очень близко. Прямо здесь.       Этот звук стал якорем. Цепью, впившейся в его тонущее сознание и резко потащившей его наверх, к поверхности реальности. Всё внутри него напряглось в одном порыве: Увидеть. Увидеть того, кто говорит.       Секби собрал всю волю, всю накопившуюся за провалы злость на своё тело, и приказал векам отрыться.       Это была пытка. Мышцы дрожали от усилия, глазные яблоки закатывались под тонкой кожей век. Мир просвечивал красным от напряжения. И… щель. Узкая, залитая слезами и болью.       Он не остановился. С тихим, хриплым стоном, вырвавшимся из пересохшего горла, он попытался приподняться. Руки, слабые как тряпки, упёрлись в матрас. Мышцы спины скрипели, протестуя. Он оторвал голову от подушки на пару сантиметров, мир заплясал перед глазами чечётку.       И в этот момент, в эту самую секунду, когда его взгляд, мутный и не сфокусированный, попытался найти источник голоса в полумраке палаты, он увидел.       Смутный силуэт в белом халате у кровати. Склонённые плечи. Затылок. И… движение.       Силуэт, будто почувствовав на себе этот животный, полный вопроса взгляд, резко выпрямился. Не обернулся. Не произнёс ни слова. Просто быстрым, решительным шагом направился к двери, растворился в её тени, и мягкий щелчок замка отрезал его от палаты.

Дверь закрылась.

      В палате остался только Секби, замерший в своей немой, болезненной попытке подняться, и нарастающее эхо отчаяния. Оно было громче любой боли. Он был так близко. Так близко к голосу, вытащившему его из небытия, к лицу, которое теперь намеренно скрылось.       Руки дрогнули и подломились. Парень рухнул на подушку, беспомощный, побеждённый. Веки сомкнулись сами собой, но теперь не от слабости, а от горького, бессильного понимания. Его выходили, но видеть его живым — не хотели. Или… боялись?

А может он вовсе не заметил..?

***

      Жизненные показатели тихо, без паники, пошли на спад. Давление упрямо ползло вниз, пульс стал чуть реже и глуше, температура — той самой, неуловимой, что чуть ниже нормы, будто тело медленно остывало изнутри. Секби не боролся. Желание понять, увидеть, связаться с тем голосом тлело где-то на дне, но воля, та самая, что заставляла палец стучать по металлу, иссякла полностью.       И голос вернулся. Не у изголовья, а будто бы с дальнего угла палаты, из кресла у окна, куда садились, чтобы не мешать. Он приходил в странные, предрассветные или глубокие ночные часы, когда даже больница затихала, оставляя лишь мерцание экранов.       Сначала Секби улавливал только обрывки, будто настраивая радиоприемник на слабую волну. «…и снова этот идиотский отчёт. Бумажная чума…» — тихий, усталый вздох. Пауза. «…А Алфёдов… опять ловит в коридоре. Смотрит так, будто я мертвец ходячий»       Секби слушал, не пытаясь анализировать. Слова просто плыли в темноту, окрашивая её чужими, живыми красками.

***

      В следующий «сеанс» фразы стали длиннее. Он пропустил начало, придя в сознание на середине. «…и представляешь, стоит у лифта с этим своим проникновенным видом и говорит: «Тебе стоит говорить о своих чувствах, доктор». Я еле сдержался, чтобы не спросить, не хочет ли он, чтобы я прямо здесь, на кафельном полу, начал препарировать свою тоску. “Снеговик”. Меткое прозвище. Холодный, правильный, вежливый… и прилипчивый, как жвачка к подошве. Лестно, конечно. Но… утомительно. Словно он пытается вскрыть меня живого, без скальпеля. Как я пытался тебя» Секби ловил каждое слово. Это был детектив, сериал, единственное связное повествование в его реальности. Он ждал этих ночных визитов, этого голоса, окрашивающего беспамятство. Истории становились объёмнее.

***

Однажды он услышал почти с самого начала, но ненадолго. «Сегодня эти две сплетницы из кардио, что за нами с Алфёдовым подглядывают, обсуждали мой последний патологоанатомический отчёт. Говорят, «стиль как у эмо, ей богу». Я всё слышал. Стоял за ширмой. Смешно. Они думают, что я какой-то глубокий?» Голос на мгновение смягчился почти до иронии. «А знаешь, что самое нелепое? Мне вдруг стало… интересно, что они ещё скажут. Какое следующее сравнение придумают. Жалко, что ты не можешь рассказать, что они говорят при тебе здесь, наверху»       «При тебе»… Это «ты» было как удар током. Оно относилось к нему. К Секби. Голос знал, что он, возможно, слышит. И обращался прямо к нему, к этому тихому, неподвижному телу.

***

      В одну из самых ясных ночей монолог был долгим и почти исповедальным. Секби слушал, затаив дыхание где-то внутри. «Иногда мне кажется, мы с тобой в одной лодке, парень. Ты — потому что решил, что всё кончено. Я — потому что работаю с теми, для кого всё и правда кончено. И знаешь, что самое противное? Видеть, как кто-то вроде тебя — молодой, здоровый, судя по всему, неглупый, мозговая активность, когда ты пытался стучать, была впечатляющей, — просто… выбросил это всё. Как мусор. Из-за чего? Из-за боли, которую можно было пережить? Из-за пустоты, которую можно было заполнить?» Пауза, полная не гнева, а странной, усталой досады. «Я каждый день вижу, как люди цепляются за жизнь до последнего вздоха, до последней клетки. А ты… ты просто отпустил.» Тяжёлое молчание. « И почему я к тебе прихожу уже вторую неделю? Может, чтобы спросить: оно того стоит? Тот последний глоток? Та пустота? Или… может, мне просто больше не к кому это сказать. Алфёдову я буду жаловаться на одиночество? Он тут же начнёт анализировать...»       История текла, обрастая деталями: о нелепой попытке Алфёдова пригласить его на лекцию по клинической смерти, о том, как «Снеговик» однажды принёс в морг кофе, «будто это кабинет психолога, а не место для вскрытий», о тихом бешенстве от этой навязчивой, методичной заботы.       Секби слушал, увлечённо, словно захватывающий роман. Это был мир. Настоящий, сложный, полный абсурда, раздражения и странной, одинокой тоски. Мир, который существовал параллельно его белому потолку и писку мониторов.       И каждый раз, когда история достигала самой живой, самой откровенной точки, когда голос затихал, будто ожидая ответа, которого не могло быть, — пелена накрывала Секби с новой силой. Не из-за ухудшения показателей, а просто потому, что его истощённое сознание не выдерживало такой концентрации на чужой жизни. Оно отключалось, как перегруженный прибор, обрывая монолог на полуслове.       Он засыпал под звуки тихого, одинокого голоса, который спрашивал у живого трупа о смысле жизни, иронизировал над коллегами и признавался в том, что ему больше не к кому пойти. И в этом был странный, извращённый уют. Он был мёртв для мира, но для этого одного, чужого человека — он был тихим, безответным исповедником. Единственным, кто его слушал.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать