Relovution

Молодые монархи
Слэш
В процессе
R
Relovution
HARON.THE.CARRIER
автор
Описание
Маркус и Симон ехали в этот трип - попытаться спасти их отношения, Август и Вильгельм, как кузены, развеяться от дворцовой суеты, Винсент просто подцепил девушку, и его щедрая и подвыпившая душа потянулась к морю. Уехать им, впрочем, тоже предстояло друг с другом, но парами уже иного принципа. Spain-hotel AU.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

И какого черта на него быкует холодильник?...

В машине, по дороге в Город искусств и наук, Симон не мог усидеть на месте. Он показывал пальцем на мелькавшие за окном достопримечательности, сыпал фактами о Калатраве, его смех был громким и беззаботным. А потом, на каком-то светофоре, он не выдержал, опустил стекло и практически наполовину высунулся из машины, вдохновенно напевая что-то себе под нос и ловя лицом ветер. — Симон! — имя сорвалось с губ Маркуса резко, по старой, укоренившейся привычке. Голос прозвучал как удар хлыста. Симон обернулся. Его улыбка не исчезла, но в глазах мелькнула тень. Игривая, притворная обида. — Что? Ты опять меня не слушаешь? — он надул губы. — Я тебе про гениальный параболический пролет, а ты, наверное, про счетчик за пройденный километр думаешь. Маркус сглотнул ком в горле. Физическим усилием воли, которое было почти больнее, чем любая тренировка, он заставил себя расслабить сжатые кулаки и выдохнуть. — Ничего, — тихо сказал он, отводя взгляд. — Просто... пристегнись получше. Это была крошечная, почти незаметная победа. Но для Маркуса она стоила невероятных усилий. Он не читал нотацию. Не тянул его за рукав обратно в салон. Он просто сидел, сжимая ручку двери так, что пластик трещал, и молча смотрел вперед. Изначально все было идеально. Слишком идеально, чтобы быть прочным. После утренней нежности и добровольного согласия Маркуса на эту поездку, между ними витало хрупкое, зыбкое перемирие. Они входили в здание Музея наук принца Фелипе, и Симон сиял. Он чувствовал, что наконец-то показывает Маркусу частичку своего мира — мира, где красота рождалась не из функциональности, а из смелой абстракции. — Смотри, — он схватил Маркуса за рукав, указывая на гигантский маятник Фуко, медленно и неумолимо чертивший линии на песке. — Это же доказательство! Доказательство того, что мы вращаемся в пространстве, даже если не чувствуем этого. Как метафора. Маркус смотрел на маятник. Его практичный ум видел лишь физический закон. — Метафора чего?… — Всего! — смеялся Симон. — Невидимых сил, которые двигают нами. Привычек, гравитации прошлого... Они подошли к инсталляции современного художника — хаотичному нагромождению зеркал и светодиодов, которое называлось «Диалог с бесконечностью». Симон замер в восхищении. — Он ловит отражение отражения, создавая иллюзию ухода в никуда. Как наша память — мы помним не событие, а его эхо. Маркус скрестил руки на груди. — Для меня это похоже на склад бракованных зеркал после урагана. Никакого диалога, только хаос. Здесь проявилась их фундаментальная разница. Симон судил по смыслу, по эмоции, по тому, что произведение вызывало внутри. Маркус — по форме, по узнаваемости, по понятной логике. Раньше это служило источником шуток. Симон дразнил Маркуса «бульдозером в галерее», а Маркус в ответ называл его «повелителем абстрактных облаков». Это была их игра. Но сегодня почва под ней была зыбкой. — Ну, твой любимый Гехари с его бетонными коробками — тоже не верх душевности, — парировал Симон, но в его голосе не было зла, лишь привычная, шутливая пикировка. — Зато в его коробках можно жить. В этом, — Маркус мотнул головой в сторону зеркал, — только собственное отражение в тысячный раз увидишь. Надоест. — Может, в этом и смысл? Увидеть себя со стороны? — мягко предложил Симон. Он видел, что Маркус пытается, и это его трогало. Он принимал его точку зрения. Это было новым для него — не спорить до хрипоты, а просто позволить другому видеть иначе. Но Маркус не оценил уступки. Наоборот, его она разозлила. Ему показалось, что Симон его просто жалеет, снисходит к его «примитивному» вкусу. И тут, проходя мимо голографической инсталляции, Симон оживился. — О, смотри, это же Эшер! Ну, вдохновение им, конечно... — Он повернулся к Маркусу, его лицо озарилось невинной радостью от узнавания. — Кстати, о современном искусстве... Тот художник, что в Стокгольме выставлялся, с этими неоновыми трубками... как его... Вильгельму тоже нравится. Мы вчера болтали, оказалось, он с ним даже знаком, через общих друзей. Мир тесен, да? Это была роковая ошибка. Невинная, на первый взгляд. Но для Маркуса имя «Вильгельм», произнесенное с такой легкостью и теплотой, стало ключом, который открыл шлюзы всей его накопленной неуверенности. Неуверенность Маркуса в их отношениях зародилась не вчера. Она начала подтачивать его изнутри с тех пор, как популярность Симона в их общем кругу стала расти. Маркус был его «спасителем» из мира травли, его крепостью. А теперь Симон сам стал душой компании, и Маркус все чаще ловил себя на мысли: «А нужен ли я ему теперь? Не я ли стал тем самым скучным, предсказуемым Гехари на фоне его яркого, непредсказуемого Калатравы?» Его взгляд упал на руку Симона. Там, как всегда, был набор браслетов — кожаный, серебряный с каким-то камнем, простой нитяной. И тут в памяти Маркуса, как ножом, резанула старая боль. Кольца. Он подарил Симону парное кольцо полгода назад. Простое, из белого золота. Симон сначала носил его. Но не на безымянном пальце, а на цепочке, на шее, словно это был не символ, а личный амулет. А потом и вовсе перестал, переключившись на браслеты. На вопрос «почему?» он отшутился: «Мешает на гитаре играть». Но при этом с легкостью носил и принимал в подарок от других людей и кольца, и серьги, и любую другую бижутерию. Для Маркуса, человека конкретного, это было знаком отторжения. Не явным, не злым, но тем более болезненным. Ему казалось, что Симон своей легкостью в принятии вещей от других подчеркивает, насколько неважен для него именно его, Маркусов, дар. — Тебе, я смотрю, легко находить общий язык с новыми «друзьями», — голос Маркуса прозвучал ровно, но в нем зазвенела сталь. — И с принцем об искусстве поговорили, и с Винсентом как старые собутыльники... Кольцо мое носить мешало, а чужую бижутерию — запросто, — он кивнул на простое и грубоватое кольцо на мизинце парня, которое еще вчера видел на Винсенте. Симон остановился. Улыбка медленно сползла с его лица. — При чем тут кольцо? Мы же говорили... — Мы ни о чем не говорили! — Маркус резко оборвал его, его голос набрал громкости, привлекая взгляды других посетителей. — Ты отшутился, как всегда! А я... я смотрю на тебя. Это наше время. У нас должен быть серьезный разговор. А ты... — он с презрением окинул взглядом сияющее пространство музея, — ты тут из себя душу компании строишь для кого? Для него? Чтобы он оценил, какой ты тонко чувствующий? Или для всех этих случайных людей, чтобы они видели, какой ты свободный и незашоренный? Для Симона это был удар ниже пояса. Самый болезненный, потому что он исходил от самого близкого человека. Маркус, сам того не ведая, повторил самые страшные оскорбления его детства, просто переведя их на язык взрослого недовольства. Симон замер. Впервые за долгое время он почувствовал, как что-то внутри него не взрывается, а наоборот — замирает и покрывается ледяной коркой. Он всегда считал, что его невозможно задеть подобным — он отшутится, уйдет, вспылит. Но это... это было иначе. Это было предательство. Он посмотрел на Маркуса, и в его взгляде не было гнева. Была пустота. — Я думал... — его голос был тихим, почти шепотом, но он резал слух, как стекло. — Я думал, ты единственный, кто никогда не будет использовать это против меня.  Он видел, как дрогнуло лицо Маркуса, как в его глазах мелькнуло осознание собственной ошибки, но было уже поздно. Критическая точка была пройдена. — Мне нужно уйти, — четко и холодно произнес Симон. — Прямо сейчас. Потому что если я останусь, я скажу тебе то, после чего мы не сможем даже находиться в одной стране. Не то что в одной комнате. Он развернулся и пошел прочь. Не к выходу, а просто вглубь музея, в лабиринт белых коридоров и бликов от зеркальных инсталляций. Он пошел, не видя ничего вокруг, задев плечом какого-то энергичного туриста. Маркус остался стоять один посреди сияющего футуристического зала, смотря вслед удаляющейся фигуре, и впервые по-настоящему осознал, что его «бульдозерная» тактика в отношениях не просто не работает — она сравнима с применением ядерной бомбы для ремонта хрустальной вазы. И теперь осколки этой вазы, острое и невыносимо прекрасное прошлое, лежали у его ног. Симон прошел сквозь несколько залов, не видя их, двигаясь на автопилоте, пока не уперся в маленькую, затемненную комнату, где на вращающемся подиуме медленно кружилась голографическая инсталляция под названием «Эхо». Светящиеся частицы складывались в узоры, распадались и снова собирались, подчиняясь невидимому алгоритму. Это было идеальное место, чтобы потеряться. Симон опустился на холодную металлическую банкетку в углу. Дрожь, начавшаяся в его руках, теперь пробегала по всему телу мелкой, предательской рябью. Он сжал кулаки, уперся локтями в колени и уставился в пол, но видел не его, а искаженное болью лицо Маркуса и слышал его слова. Не крик, а именно слова. Отточенные, как лезвия. «Душа компании». «Строишь из себя». Он редко позволял себе думать об их отношениях вот так, структурно, без прикрас. Да никогда, по-честному. Обычно это был просто фон его жизни — Маркус был как надежная, немного угрюмая мебель в доме. Присутствовал всегда. Иногда о него можно было запнуться, иногда об него можно было облокотиться. Но сейчас эта «мебель» внезапно ударила его по лицу, и Симон с изумлением осознал, что ему это не понравилось гораздо больше чего-то более громкого и термоядерного. И какого черта на него быкует холодильник?... Почему они все еще вместе? Вопрос повис в воздухе, неприятный и глупо честный. Он начал с начала. Сначала был восторг. Маркус был сильным. Не физически (хотя и это тоже), а внутренне. В его мире, полном насмешек и непонимания, появился кто-то, кто говорил: «Я тебя защищу». И он защищал. Безоговорочно. Для Симона, вынужденного постоянно быть настороже, это было наркотиком. Привычка к безопасности. Это была первая нить. Потом появилась привычка к быту. Знать, что ты приезжаешь домой, и там кто-то есть. Что кто-то купит твое любимое молоко, запомнит, что ты не любишь определенные грибы, и будет будить тебя по утрам, даже если ты будешь ворчать. В этом был комфорт. Симон, чья жизнь была перформансом и импровизацией, цеплялся за эти островки предсказуемости. Он, всегда бывший инициатором свиданий, вечеринок, поездок, в этих стенах мог, наконец, расслабиться и быть ведомым. И ему это нравилось. Иногда. Но он никогда не был идеальным партнером. Симон знал это. Он был эгоистичен в своем творчестве, мог забыть о договоренностях, если его захватывала новая песня или идея. Он был небрежен с вещами, которые Маркус ценил, не потому что они исходили от него, а потому что Симон будь то любой-другой человек не посчитал бы их важными, если ему не объяснять на пальцах. Маркус этого, собственно, никогда и не делал. Симон отшучивался от серьезных разговоров, потому что боялся той самой тяжелой, давящей атмосферы, что сейчас висела в музее. Его способность «отпускать» конфликты на самом деле была формой бегства. Он не решал проблемы, а делал вид, что их не существует, пока они не накапливались, как снежный ком, либо не изживали себя, уступая места новым. И это не мешало ему считать себя открытым и честным человеком, готовым к диалогу. Их отношения развивались не по прямой, а по спирали. Они ссорились из-за одного и того же: его «распущенности», его друзей, его нежелания жить по правилам Маркуса. Ссоры были громкими, с битьем посуды и хлопаньем дверей. Потом наступало примирение — страстное, полное обещаний. Маркус становился чуть мягче, Симон — чуть осмотрительнее. Но спустя несколько месяцев спираль делала новый виток, и все повторялось. Они не стояли на месте. Они падали и поднимались, но каждый раз с новыми шрамами. И все же... почему именно эта ссора? Потому что раньше Маркус атаковал его поведение. «Ты слишком громкий». «Ты слишком много флиртуешь». «Эта твоя манера танцевать — она слишком вызывающая». Это были удары по его действиям, которые Симон мог парировать. «Я такой, какой есть, чем быстрее ты это поймешь - тем проще будет нам обоим!» — был его щитом. Но сегодня Маркус ударил не по действиям, а по самой его сути. По той самой искре, что заставляла его болтать с незнакомцами, смеяться до слез, петь в душе и видеть поэзию в бетоне. По его способности быть «душой компании». По его легкости. Маркус, сам того не желая, сказал ему: «То, что составляет твое я — твоя открытость, твой свет — мне в тебе не нравится. Оно — проблема». И это было непоправимо. Это был не спор о том, как жить, а отрицание права другого на существование в своем естественном виде. Симон поднял голову и посмотрел на голографическое «Эхо». Частицы складывались в подобие лица, потом рассыпались. «Он любил того, кем я был, когда мы встретились, — подумал Симон с горькой ясностью. — Но он всегда надеялся, что со временем я стану... другим. Более удобным. Более похожим на него. А я... а я просто продолжал быть собой. И теперь он ненавидит во мне то, что когда-то привлекло его». И самый страшный вопрос, который он задал себе, сидя на этой банкетке, был не «Люблю ли я его?». Чувства были запутанным клубком из благодарности, привычки, страсти и обиды. Вопрос был другим: «А нужны ли мне эти отношения? Такие?» Раньше он бы отмахнулся. «Помиримся. Все наладится». Но сейчас он смотрел на это «Эхо» — на постоянный цикл созидания и разрушения — и видел в нем их историю. Они не двигались вперед. Они просто повторяли один и тот же болезненный танец, и с каждым разом шаги становились тяжелее, а падения — больнее. Эта ссора заставила его задуматься, потому что впервые он увидел не просто ссору, а систему. Систему, в которой он был вечным подсудимым, а Маркус — и прокурором, и судьей. Систему, где его главное достояние — его душа — рассматривалось как главная улика против него. Он сидел еще долго, пока дрожь не утихла, сменившись ледяным, непривычным для него спокойствием. Решение не пришло. Но пришло понимание, что игнорировать проблему больше не получится. Игла барометра, годами показывающая «шторм», наконец-то сломалась, и теперь ему придется смотреть правде в глаза и решать: чинить ее или выбросить за борт и плыть дальше одному, в надежде найти берег, где его солнечную натуру будут не осуждать, а ценить. Слова Симона, эти тихие, леденящие слова — «Я думал, ты единственный, кто никогда не будет использовать это против меня» — повисли в воздухе музея и вонзились в Маркуса не как нож, а как тончайшая игла, достигающая самых защищенных глубин его психики. Пока Симон скрывался в лабиринте залов, Маркус остался стоять, парализованный этой тихой констатацией предательства. И его мозг, обычно такой линейный и практичный, начал раскручивать спираль их отношений с мучительной, несвойственной ему проницательностью. Он был небрежен с вещами, которые я ценил. Да. Но не потому, что они были от Маркуса. В этом была самая горькая пилюля. Симон не обесценивал его лично. Он обесценивал саму категорию «важных вещей». Для Маркуса кольцо, подаренное парой, было символом, договором, якорем. Для Симона — аксессуаром. Эстетическим объектом. Если оно «мешало на гитаре», его просто снимали. Маркус же ждал, что Симон поймет его ценность без слов, по тому же незримому контакту душ, на который он, Маркус, тщетно надеялся. Он никогда не садился и не говорил: «Слушай, для меня это важно. Это как наша печать». Потому что казалось, что произнести это вслух — значит унизить саму суть ритуала, сделать ее приземленной и мелочной. А теперь он понимал: для Симона все, что не было произнесено, не существовало. Он не решал проблемы, а делал вид, что их не существует. Да. И это было самым изощренным мучением. После каждой ссоры, после каждого страстного, огненного скандала, где Маркус выплескивал всю свою накопленную ярость и страх, наступало затишье. Симон остывал. И он не держал зла. Он искренне не держал! Он возвращался с улыбкой, мог обнять, мог согласиться с каким-то его пунктом. «Ладно, не буду носить эту дурацкую футболку, если тебя коробит». И Маркус думал: «Он меня слышит! Он меняется!». Но это была ловушка. Симон не менял своего мнения. Он просто уступал. Как уступают дорогу пьяному на улице — не потому, что он прав, а потому, что проще отойти в сторону, чем получить по лицу. Он отдавал Маркусу право на его правду, оставляя за собой право на свою. Он не отходил от своего мнения; он просто переставал его афишировать в зоне видимости Маркуса. С теми же яркими вещами — он мог не надевать их на их свидания, но в своем кругу, с Винсентом или еще кем-то, он бы сиял всеми цветами радуги. И если бы Маркус увидел это, Симон, вероятно, рассмеялся бы: «Что ты как маленький? Я же с тобой не надеваю!». Эта ирония, этот смех... они были шитом, отгораживающим его внутренний мир от вторжений. Почему со всеми остальными он был открыт, а со мной — нет? Мысль жгла как концентрированная кислота. Потому что когда-то, в самом начале, он любил его так сильно, что эта открытость казалась абсолютной. И тогда, в этом ослепительном свете страсти, любая попытка последующего отдаления, любая приватность мысли стала восприниматься Маркусом как предательство. «Если ты можешь болтать о душе с тем принцем за пять минут, почему с моими переживаниями ты отмахиваешься?» Ответ, который он боялся признать, был прост: потому что с тем принцем не было истории. Не было груза взаимных претензий. Не было этого... Контроля. Слово, которое он ненавидел, но которое теперь нависло над ним тяжелым саваном. Он читал где-то, что контроль — это замаскированная агрессия. И теперь он видел это с ужасающей ясностью. Она была про страх. Глубинный, животный страх потерять его. Потерять этот единственный источник света, который когда-то согрел его собственную, слишком строгую и холодную жизнь. Любовь — это не власть над другим, а способность выдержать его свободу. Эту фразу он где-то слышал, и сейчас она звучала в его голове как приговор. Он не выдерживал. Каждый раз, когда Симон улыбался кому-то другому, каждый раз, когда он делал что-то непредсказуемое, в Маркусе вскипала та самая, неосознанная агрессия, которую он тут же облекал в форму праведного гнева или удушающей заботы. Что такого сделал Симон, чтобы спровоцировать это? Ничего. И все. Его «преступление» заключалось в его природе. Он был солнцем, притягивающим к себе всех. А Маркус хотел быть единственной планетой на его орбите. И когда появлялись другие — Винсент, тот же Вильгельм — его собственная орбита начинала колебаться от паники. И самый страшный вопрос: кто кого использовал? Маркус всегда считал, что это Симон использует его как скалу, о которую можно разбиться. Но теперь он видел, что, возможно, это он сам использовал Симона. Как лекарство от собственной неуверенности, как подтверждение своей значимости. «Смотрите, этот яркий, прекрасный человек — со мной. Значит, я чего-то стою». Он стоял, и ему было не до иронии. Не до смеха. Потому что он смотрел в лицо ужасающей правде: их отношения были системой с двумя несовместимыми операционными кодами. Его код требовал безопасности через контроль. Код Симона требовал свободы через дистанцию. И их любовь, настоящая, болезненная и глубокая, была постоянной войной этих двух несовместимых реальностей. Симон ушел, чтобы не сказать лишнего. А Маркус остался, чтобы наконец додумать то, что годами боялся признать. Пока в стерильном белом пространстве музея разыгрывалась тихая драма, улицы Валенсии пылали под солнцем, наполненные беззаботным гулом жизни. Август и Вильгельм, казалось, купались в этой легкости. Они нашли крошечную кофейню с террасой, залитую солнцем, и потягивали холодный кофе со льдом, который щипал язык приятной горечью. Вильгельм даже расстегнул верхние пуговицы рубашки — неслыханная вольность для него — и улыбался, наблюдая за проходящей мимо пестрой толпой. — Видишь? — говорил он, жестом указывая на площадь. — Никто не смотрит. Никто не шепчет. Можно просто... дышать. Август, откинувшись на спинке стула, с насмешливой нежностью наблюдал за кузеном. Его собственное спокойствие было иного рода — не освобождением, а уверенностью хищника, временно вышедшего на водопой. — Я всегда говорил, что инкогнито — это вопрос правильного места и позы, — произнес он, отхлебывая кофе. — Ты просто должен выглядеть так, будто тебе здесь место. А эти люди, — он кивнул на толпу, — они слишком заняты своей жизнью, чтобы искать в ней принцев. Вилле кивнул, позволяя себе на секунду поверить в эту иллюзию. Они болтали ни о чем — о погоде, о странной скульптуре на площади, о вкусе кофе. Это простое, бесцельное времяпрепровождение было для Вильгельма драгоценным сокровищем. Иллюзия разбилась, когда Август, бросив взгляд на часы, деловито отодвинул стул. — Мне нужно на полчаса заскочить в одно место. Не задержусь. — Куда? — насторожился Вильгельм. — Посольство. Киллиану нужно кое-что передать. Мелочь, документы по поводу страховки на машину, — Август отряхнул несуществующую пылинку с рукава. Его голос был ровным, как будто он говорил о необходимости купить хлеба. По лицу Вильгельма прокатилась волна разочарования, столь же стремительная и горячая, как испанское солнце. Все его расслабленное тело мгновенно напряглось. — В посольство? — его голос прозвучал резко. — Серьезно, Август? Мы здесь всего день! Мы договорились! Никаких дел, никаких связей, никакого дворца! Мы отдыхаем! Какого черта? Август вздохнул с тем видом усталого взрослого, который терпит капризы ребенка. Он не стал спорить, не повысил голос. Его тактика была иной — гасить, а не разжигать. — Вилле, успокойся. Это не «дворец». Это пять минут формальностей. Киллиан оказал нам услугу, глупо отказывать ему в такой мелочи. Это просто... вежливость. — Вежливость? — Вильгельм фыркнул. — Или очередная ниточка, которую ты протягиваешь, чтобы не выпасть из своей драгоценной сети связей? Ты не можешь отключиться? Хотя бы на две недели? — Я и не отключаюсь. Я просто поддерживаю порядок в своих делах, чтобы они не потревожили наш отдых позже, — парировал Август, его голос был гладким, как отполированный агат. Он встал, демонстративно проверяя телефон. — Если ты еще будешь в городе и остынешь к тому моменту — набери, заберешь меня. Если нет... я найду такси. Не драматизируй, кузен. Это не стоит твоих нервов. Он повернулся и ушел ровной, уверенной походкой, не оглядываясь, оставив Вильгельма одного за столом с двумя наполовину пустыми стаканами. Гнев кипел в Вильгельме, горячий и беспомощный. Он не хотел ехать за ним. Не хотел быть его шофером в этой его тайной, вечной игре. «Хорошо, — подумал он с горьким вызовом. — Раз уж не покатались, как договаривались, то я хотя бы доеду куда-то и вкусно поем. Один». Он заплатил за кофе и побрел по улице, не глядя по сторонам, погруженный в тщетные размышления о том, как разорвать этот порочный круг. Он свернул в более узкую, тенистую улочку, где пахло жасмином и жареным миндалем, машина была припаркована неподалеку. И тут его взгляд упал на знакомую фигуру, выходящую из неприметной двери с маленькой неоновой вывеской, изображавшей стрелу. Это был Симон. Вилле стоял, завороженный, наблюдая, как Симон поворачивает голову, и солнечный луч выхватывает из темных кудрей крошечную серебряную серьгу-кольцо в его мочке. Это было не кричаще, а изящно и… дерзко. Это было решение, запечатленное в металле, и Вилле почувствовал прилив чего-то острого и сладкого — восхищения смешанного с завистью к этой легкости самовыражения. — Привет, — мягко окликнул он, делая шаг вперед. Симон вздрогнул и обернулся. Увидев Вилле, его лицо, всего секунду назад задумчивое, озарилось узнаванием, а затем — широкой, открытой улыбкой. В его глазах не было и тени той ледяной пустоты, что была в музее. — О, принц! — воскликнул он, и в его голосе снова зазвучали те самые насмешливые, но доброжелательные нотки. — Выследил? Или город таки мал для двух таких ярких личностей? — Случайность, — честно сказал Вилле, чувствуя, как сам непроизвольно улыбается в ответ. Его взгляд снова скользнул к серьге. — Новое приобретение? Симон дотронулся до мочки уха, и его пальцы на мгновение задержались на холодном металле. — Да. Иногда нужно что-то менять. Чтобы напомнить себе, что ты можешь, — ответил он немного уклончиво, но тепло. — А ты что здесь делаешь? Один? — Катался. Теперь хочу есть, — Вилле почувствовал внезапный порыв. Он жестом показал на темный внедорожник, припаркованный чуть дальше. — Если тебе по пути... или не по пути... могу подкинуть. Или составить компанию. Если ты свободен. Он произнес это чуть более неуверенно, чем планировал. Но Симон, казалось, не заметил. Его глаза блеснули азартом. — Звучит как начало плохого анекдота, — он парировал с ухмылкой, но тут же кивнул. — А почему бы и нет? Я как раз нагулял аппетит. Только предупреждаю, мой вкус в еде так же утончен, как у того голубя, — он указал на птицу, ковыряющуюся в мусоре.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать