Непроявленная реальность

Слэш
В процессе
NC-17
Непроявленная реальность
Sky_Enday
автор
Mini-Lume
бета
Описание
Жизнь — странная штука. Сегодня ты живешь в бешенном ритме шумного города, а завтра... Завтра он сбивается. Ты замедляешься, не успеваешь, жизнь проносится мимо тебя. Лололошка самостоятельно принял решение покинуть город на пару дней и съездить в деревню. В конце концов, нужно разобрать вещи матери... Именно за этим занятием он наткнулся на старый пленочный фотоаппарат отца, который перевернул его жизнь.
Примечания
Ну что, в третий раз на грабли миди? 👀 (провалено) А теперь серьезно. Со свободным временем тяжко, к сожалению. Держусь 2 главы в неделю — вторник, суббота. Главы 1.11 не будет!
Посвящение
Всем, кто это читает и хочет в депрессию (я с вами) 💕
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 1. Серое небо

Города – это огромные дышащие монстры. Чем больше они, тем быстрее бьется их пульс и тем сильнее малейшая ошибка, малейшая потеря темпа грозит болезненным падением. Сердцебиение города – это симфония, написанная из миллионов каблуков, барабанящих по асфальту, из шин, воющих на мокром от дождя шоссе, из гудков машин, сливающихся в один непрерывный, раздраженный аккорд. Это ритм. Шумы проникают в кровь, вбиваются в виски, становятся внутренним метрономом, по которому сверяешь каждый свой вздох, каждый шаг. Лололошка жил в этом ритме, интуитивно его чувствовал. Его дни были расчерчены поминутно: лекции, пробежка до волонтерского центра, развоз лекарств одиноким старикам, организация городских мероприятий, выполнение вечерник доставок, чтобы иметь возможность прокормить себя еще день-два. Он научился есть на ходу, готовиться к занятиям в метро, просыпаться всегда по первому звонку будильника вне зависимости от того, во сколько он лег. Он был всего лишь винтиком, но отлаженным винтиком, вращающимся с нужной скоростью. Молодой человек даже снял наконец-то новую квартиру, поближе к университету, вложив в залог последние сбережения. Это был шаг вперед, инвестиция в будущее, в то самое «потом», где все наладится, где будет время на все. Глупо забывать, что город – великий иллюзионист. Он машет перед лицом яркими огнями витрин, заставляя забыть о сером, низком небе, что давит на крыши, на мысли, на плечи. Он оглушает тебя своим грохотом, чтобы ты не услышал тихого звона собственной усталости. Он заставляет бежать, потому что бегство – это форма гипноза. Пока ты бежишь, ты не осмеливаешься оглянуться, не решаешься остановиться и спросить: «А куда? И зачем?» Лололошка мог бы бежать в этом бешенном темпе вечность… Если бы не раздался тот звонок. Его жизнь, когда «сегодня» превращалась в бесконечное «завтра», разрушилась. Звуки города, еще вчера бывшие фоном, обернулись агрессивным, бессмысленным ревом. Гудки машин – не сигналами предупреждения, а воплями ярости. Толпа в метро – не потоком людей, а стадом, несущимся в никуда, давящим все на своем пути. Серое небо, всегда бывшее просто декорацией, внезапно обрело вес. Оно опустилось ниже, стало тяжелым, свинцовым, давящим колпаком, под которым нечем дышать. Оно не плакало дождем, оно просто молча давило, вгоняя тоску в самые стены домов, в асфальт, в душу. А он споткнулся, замедлился, выбился из ритма. Внутренний метроном сломался. Ноги стали ватными, мысли – тягучими и липкими. Он смотрел, как люди на переходах стремительно перебегают на мигающий зеленый, а он застревал посреди улицы, теряясь в этом мельтешении. Он не успевал. Не успевал думать, чувствовать, просто существовать. И город, этот прекрасный и безжалостный механизм, начинал безжалостно и равнодушно сжирать того, кто выпал из его ритма. Самое страшное приходило по ночам, в той самой новой, пустой квартире, ради которой он работал, которую снимал, чтобы «потом» привести маму в гости. «Потом». Это слово стало самым горьким на свете. Оно превратилось в черную дыру, которая засасывала в себя все будущие «завтра». Он составлял в голове списки: надо было позвонить маме в среду, съездить к ней в выходные, купить ей тот чай, который она любила… А теперь этого «завтра» не наступит. Никогда. Остались только «вчера» и «сегодня», а «завтра» умерло вместе с тихим голосом в телефонной трубке. Он стоял у окна, глядя на море огней, которое когда-то казалось ему символом возможностей. Теперь это был просто холодный, чужой свет. Он чувствовал, как тяжесть неба продавливает крышу, давит на его плечи, заставляя сутулиться. Его жизнь сбилась. Изменилась навсегда. Он замедлился. А город, неумолимый и быстрый, проносился мимо, даже не заметив потери еще одного своего маленького временного жильца. Он просто продолжал шуметь, сверкать и давить. Давить своим серым, бесконечно одиноким небом. Так хочется просто… Проснуться. Чтобы все эти ошибки в ритме его жизни – оказались просто страшным сном, что завтра он привычно встанет в пол шестого утра по будильнику и окажется, что это был всего лишь кошмар… Что он не спотыкался о собственные ноги, не замедлялся, и город не скалится огнями рекламных билбордов, а жизнь не проносится с грохотом мимо, оставляя во рту вкус пыли и выхлопных газов. Но он никак не просыпался. Его личный ад длился уже неделю. Новые стены в съемной двушке, за которые он отдал последние сбережения, – остальное забрал холодный мраморный ритуал прощания с самым дорогим человеком, – не пахли уютом. Они впитывали запах одиночества – едкий дух дешевой лапши быстрого приготовления, сладковатый смрад влажной осенней одежды, развешанной на спинке стула, и пыльную затхлость непрожитых дней. Ветер, тот осенний пронзающий ветер, что гуляет по длинным проспектам, дул издалека. Он забирался в щели балконной двери, завывая тонким, дребезжащим голосом, и бодал стекло мелкой, назойливой моросью. Она застилала окно его крошечного царства, за которым многотонные свинцовые облака сплющивали город в грязную тушу, стирая границы между землей и небом, превращая все в единое, аморфное пространство – серое небо серого города. Лололошка пытался справиться. Он бегал по кругу «университет – волонтерство – доставка – квартира», как белка в колесе, отчаянно перебирая лапками, не замечая, как с каждым днем сужается диаметр, как стены воображаемого цилиндра становятся все теснее. Каждый день был побегом. Побегом от гробовой тишины, в которой с пугающей ясностью прорезался призрачный мамин смех. От памяти о ее глазах – таких усталых и таких бесконечно добрых. От конверта с письмом нотариуса, который он неделю не решался открыть. Лололошка продолжал бег с новой, отчаянной надеждой, автоматом улыбаясь получателям посылок и животным в приюте одинаково холодно, совсем не замечая под ногами свой собственный след, – всегда одинаковый, но стертый дождем и чужими ногами. Он просто бежал, потому что остановиться – значило услышать тот самый вой, что поднимался из самой глубины, из-под ребер, из темноты, что он носил в себе. А внутри выло от голода. Не физического – пакетиков лапши и черствого хлеба хватало, чтобы кости не торчали и в глазах не темнело. Это было сердце. Его сердце, изможденное и одинокое, жрало эту самую серую безысходность, что просачивалась под одежду, налипала на кожу пленкой. Оно кричало, требовало чего-то настоящего, теплого, живого – человеческого слова, простого прикосновения, кружки настоящего чая, выпитой не в одиночестве, – но получало в ответ лишь ледяную пыль и кислотные выхлопы мегаполиса. Ночью напряжение достигало пика. В перекрестье прицела собственных ожиданий он видел себя со стороны: жалкая фигура неудачника, который бросил мать, не заработал на достойную жизнь, не стал тем самым лучшим сыном, каким должен был стать. Он зарывался в подушку, пряча в ней замерзшее тело, и мечтал. Не о великом. О простом, почти примитивном. О том, чтобы перестало болеть где-то в груди. Мысли, невысказанные, неуслышанные, штурмовали голову частоколом острых копий. Он не мог никому сказать, что сломан. Волонтер должен нести свет и надежду. Курьер – быть бодрым, юрким и пунктуальным, частичкой хорошо смазанного механизма. Студент – грызть гранит наук с аппетитом. А ему хотелось одного – кричать. Кричать до хрипоты, до кровавых сосудов в глазах, о своей уготованной участи, который в слепом поиске неба бесконечно пачкает кровью и потом потолок. Он чувствовал себя бегущим от бедствия, которое уже настигло его. Лололошка был обречен досрочно, приговорен к самому себе, и ему отчаянно, до судорог в пальцах, хотелось свалить вину на свое отражение в зеркале, разбить его вдребезги, лишь бы не признавать своего поражения. Он пытался убежать. И от этого места, этих стен, пахнущих чужими жизнями, и от самого себя. Но монстр тоски, что душил по ночам, прятался не под конкретной кроватью в конкретной квартире. Он был внутри, в самой крови, в каждом вздохе. Убежать не получится, ведь в любом конце земли, в любой комнате, монстр будет ждать его, притаившись под кроватью. Этот липкий, холодный ужас одиночества следовал по пятам, его отражение скользило по витринам, на него указывали стрелки часов. Небо накрывало город ливнем, хоронило под собой весь известный мир, и даже в самой шумной, самой плотной толпе у него под ногами плескался мертвый, холодный прибой абсолютного чужого равнодушия. И он понял простую и страшную, окончательную истину: куда бы ты ни бежал, пока ты жив, это серое небо, что поселилось внутри, будет повсюду следовать за тобой по пятам. Оно было его тюрьмой без решеток и его палачом без топора. И однажды, под аккомпанемент воющего в форточке ветра и ритмичной, назойливой капели с крыши, эта натянутая до предела нота должна была сорваться. Сорваться в глухом, немом крике в подушку, в разбитой вдребезги чашке об стену, в истеричном, безумном смехе посреди ночной, залитой неоновым ядом улицы. Напряжение нарастало, как последняя строка в предсмертной песне, выходящая на пронзительный, разрывающий барабанные перепонки высокий звук. В этот момент он и нажал кнопку «купить». Лололошка надеялся, что после визита в деревню ему станет лучше… Поэтому и взял билет на самое раннее утро. Посмотрит на дом, разберет вещи, а завтра вернется и все будет лучше. А пока на подушку капали соленые слезы.

***

Город не отпускает сразу. Он цепляется за подошвы, за складки одежды, впитывается в кожу гулом и суетой. Даже в предрассветной дымке, на почти безлюдной платформе, его ритм все еще отдавался в висках Лололошки тяжелым, навязчивым битом. Он зашел в вагон электрички, и дверь с шипящим выдохом захлопнулась за ним, словно отсекая один мир, чтобы медленно, по колее, погрузить его в другой. Первые минуты тело, привыкшее к спешке, отказывалось верить в новую реальность. Мозг автоматически подсчитывал время, нервно дергалась нога, взгляд выискивал в телефоне хоть какое-то занятие, лишь бы не останавливаться. Городской ритм – это наркотик, и ломка была неминуемой. Но потом электричка набрала скорость, и город начал отступать. Не сразу, не вдруг. Сначала поползли назад унылые задворки мегаполиса: промзоны с почерневшими цехами, бесконечные заборы с граффити, свалки старой техники, похожие на скелеты доисторических животных. Пейзаж за окном был шрамом, оставленным цивилизацией на теле земли. Лололошка опустил стекло. В вагон ворвался влажный воздух, пахнущий железом, полем и чем-то неуловимо свежим, попрохладней, почти забытым. Гул города постепенно растворялся, его заменял мерный, убаюкивающий стук колес по стыкам рельс. Тук-тук-тук. Тук-тук-тук. Это был уже не бешеный, сбивающий с ног пульс мегаполиса, а медленное, глубокое биение сердца. Ритм замедлялся с каждым оборотом колеса, с каждым пролетающим за окном деревом. Он надел наушники, но не включал музыку. Он просто хотел отсечь последние остатки мира, который остался позади. И в этой новой, звенящей тишине, под аккомпанемент стука колес, началось волшебство. Небо на востоке из черного, густого, подернутого городской рыжей дымкой, стало постепенно разбавляться синевой. Не яркой, а глубокой, бархатной, как черника. Затем синева стала светлеть, размываться по краям, уступая место нежным оттенкам малины, лаванды, цвета нежной розы. Рассвет наступал не спеша, величественно, как медленный вдох после долгой ночи. Он был полной противоположностью резкому, кричащему включению неоновых реклам в городе. Он был настоящим. Живым. Вечным… Солнце еще не показалось, но его свет уже заливал горизонт, выхватывая из темноты припорошенные росой луга, одинокие березы с кружевными ветвями, темные ленты проселочных дорог. Все было залито мягким, размытым, пастельным светом. Безмятежность. Это слово обрело форму, цвет и запах. Оно витало в воздухе, оно струилось по полям, оно касалось его лица прохладой. В этот момент у него в кармане завибрировал телефон. Инстинктивно он достал его. Экран осветился вспышками сообщений. В чате волонтеров одно за другим всплывали сообщения от Дженны. «Ребяяяяяяяяяяят, кто может подменить на раздаче в субботу? Пожалуйста, у меня форс-мажор!» «Лололошка, ты же свободен, я помню твое расписание! Выручай!» «Ну что, кто-нибудь? Очень-очень надо!» Сообщения проносились – такие же стремительные и требовательные, как ритм города, который он только что покинул. Они были полны нарочитого дружелюбия, но за каждым смайликом читалась легкая паническая суета. Потом пришло сообщение от брата. «Я дом на продажу выставляю. Надеюсь, ты не против.» Как обычно, сухо. Джон всегда считал себя выше Лололошки и его проблем, играл с судьбой, повышая ставки… И почему-то ни разу не поплатился. Еще вчера, неделю, месяц назад его бы скрутило от этого. Он бы начал лихорадочно печатать ответ Дженне, оправдываясь, пытаясь вписать ее «форс-мажор» в свой разрушенный график. Он бы вступил в перепалку с братом, пытаясь отговорить, объяснить, образумить. Он бы позволил их ритму – ритму требований, претензий и чужих проблем – снова захватить себя. Но сейчас он смотрел на экран, освещенный розовым светом зари, а за окном проплывало поле, полностью утонувшее в утреннем тумане, как в молоке. Стук колес отмерял медленные, уверенные километры. Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук. Он провел пальцем по экрану. Без суеты, без сомнений. Глубоко вдохнул воздух, пахнущий полем и свободой. И выключил звук. Экран погас, отразив в себе на секунду его собственное усталое лицо и летящий за стеклом безмятежный, розовеющий мир. Вибрации прекратились. Наступила тишина, нарушаемая только тихой глупой песней в одном наушнике. Он откинулся на сиденье, закрыл глаза и позволил электричке везти себя. Туда, где тишина. Туда, где мамин дом. Туда, где время текло не по часам, а по движению солнца по небу и по росе на траве.

***

Дорога от станции до дома была знакомой до каждой трещинки на асфальте, до каждого придорожного кустика, но сегодня каждый шаг давался с невероятным усилием. Ноги были ватными, будто городская усталость, сброшенная с плеч на платформе, теперь осела свинцовой пылью в сапогах. Он шел медленно, нехотя – сопротивляясь, как ребенок, которого впервые ведут к зубному врачу. Взгляд его упорно скользил по сторонам: вот покосившийся забор дяди Сорвена, вот прудик, в котором они с мальчишками ловили головастиков, вот старая яблоня, больная и покосившаяся. Смотреть прямо, туда, в конец улицы, где за разросшейся сиренью прятался мамин дом, было невозможно. Это было физически больно. Каждый метр приближения отзывался сжатием в горле, тупым давлением за грудиной. Сердце бешено колотилось, вопреки медлительности шагов. Оно отчаянно стучало: «Да все будет в порядке! Мама встретит дома, нальет чай и…». И вот калитка. Скрипнула так же жалобно, как и всегда. Он замер на пороге, глядя на крыльцо, на которое мама выходила его встречать, подставив ладонь козырьком от солнца, даже если его не было. Лололошка ждал. Минуту, две, пять… Крыльцо оставалось пустым. С трудом, но он нашел в себе силы войти в дом. Воздух внутри был неподвижным, спертым и густым. Он пах пылью, остывшей печью и чем-то неуловимо родным – сушеной мятой на подоконнике, мамиными духами, которые она любила, старыми книгами. Этот запах ударил в нос с такой силой, что у Лололошки потемнело в глазах. Он прислонился к косяку, делая глубокий, прерывистый вдох. Тишина давила на уши, она была громче самого оглушительного городского гула. Она была живой и враждебной. – Ну что же… – Его собственный голос прозвучал хрипло, чуждо, разорвав тишину. – Я приехал, мам… – Голос сорвался на полуслове. – Как обещал. Он говорил только для того, чтобы нарушить это давящее безмолвие. Чтобы не сойти с ума. Чтобы до последнего не прощаться. – Нужно… Нужно разобрать твои вещи. Прости, но Джон хочет продать дом… – Он двигался по комнате, как сомнамбула, избегая смотреть на ее любимое кресло у окна. – Просто… Я не могу позволить всем твоим вещам гнить на свалке. Он взял первый попавшийся пакет и начал механически, почти не глядя, закидывать туда вещи с комода: сложенные в аккуратные платочки, перчатки, шкатулку с нитками. Руки дрожали. Кошки скребли на душе, а по щекам текли слезы. Он открыл дверцу старого серванта, где мама хранила самое ценное. Стопки пожелтевших фотографий, его детские рисунки, выцветшие грамоты… Лололошка принялся аккуратно, с почти болезненным пиететом, перебирать бумаги. Вот их с Джоном пятый день рождения, когда они кидались друг в друга тортом, фотографии с первого сентября каждого класса, семейные застолья на новый год и рождество. Почти с каждой фотокарточки мама смотрела на него и улыбалась. Альбомы закончились. Коробки с рукоделием, бокалами, навороченными подарками, которые они с братом дарили, а мама не пользовалась… Планшет, подаренный три года назад, видеокамера – подарок на юбилей, миксер, смарт-часы… Все аккуратно лежало нетронутым, либо от силы открытым пару раз, как тонометр. Одна старая потрепанная коробка, запрятанная глубоко, выбивалась из пестрых подарков. Лололошка смахнул пыль и открыл крышку. Внутри был хорошо сохранившийся пленочный фотоаппарат. Почти как новый. Тяжелый, солидный, пахнущий металлом и стариной… Таких уже лет пятьдесят как не выпускают. Сбоку торчало потрепанное письмо, написанное неизвестным Лололошке почерком. Местами чертила затеплись, словно его неоднократно доставали и перечитывали, но основную часть можно разобрать. «Моей любимой Николь, Если ты читаешь это письмо, значит, ты нашла мой маленький подарок. А значит, я, наверное, так и не смог вернуться. Прости меня за это. Прости за каждую слезу, что ты прольешь из-за меня, за каждую бессонную ночь, за все вопросы, которые останутся без ответа. Я пишу эти строки в спешке, при тусклом свете ночника, и от каждого шороха за окном сжимается сердце. Я не могу объяснить всего, что происходит. Некоторые дороги выбирают нас сами, а не мы их. Моя оказалась темной и извилистой, и я не могу вести тебя по ней. Моя любовь – это оставить тебя в безопасности, даже если это значит оставить тебя одну. Ты сейчас одна? Я молюсь, чтобы нет. Я молюсь, чтобы у тебя было наше продолжение. Наш маленький лучик, наше солнышко. Николь, у меня к тебе одна-единственная, огромная просьба. Если родится сын… назови его Лололошкой. Я знаю, это имя звучит странно, даже смешно… Пусть он носит это имя как оберег. Пусть оно напоминает ему, что где-то там его любят, что его появление на свет было желанным и счастливым событием, что его отец думал о нем в самую темную свою минуту. Пусть он всегда будет таким же беззаботным, как это имя. Пусть жизнь будет к нему добра. Лололошка. Скажи ему, что его папа очень хотел его увидеть. Что он придумал для него имя из самой большой любви. Люби его вдвойне. За меня тоже. Расскажи ему о том, как мы с тобой встретились, как ты смеялась, когда я впервые пытался сфотографировать тебя этой камерой, и все получилось смазанным. Николь, я любил тебя больше жизни. Люблю до сих пор. Любовь моя – это небо над твоей головой, даже если ты не видишь меня в нем. Это ветер, что трогает твои волосы. Это тишина, что хранит твой покой. Не ищи меня. Просто живи. Будь счастлива. Расти нашего сына – смешного, доброго, сильного Лололошку. Делай снимки на эту камеру, чтобы я смог увидеть его и то, что видишь ты. Прости и отпусти. Твой навсегда, Алан.» Человек, которого он никогда не видел, который ушел еще до его появления на свет и о котором мама говорила неохотно, с грустью в глазах. Отец. Лололошка замер, сжимая в ладонях холодный металл. Это была не просто вещь. Это была реликвия. Привет из другого времени, из другой жизни, о которой он ничего не знал. – Господи… – Прошептал он, и голос его снова сорвался. – Это папин… Мам, почему ты..? – Он не договорил, бессильно опускаясь на пол у серванта. Молодой человек сидел, прижав к груди фотоаппарат, как якорь спасения, и глядел в пустоту. Тишина снова сомкнулась вокруг, но теперь она была не такой враждебной. Она была пустой. Даже слишком пустой. Как будто по голове ударили чем-то тяжелым. – Прости, мама… – Его шепот был едва слышен в неподвижном воздухе комнаты. – Прости, что не приехал раньше… Что откладывал… Что не позвонил в тот день… – Слова полились сами, вырываясь наружу вместе со слезами, которые он больше не хотел сдерживать. Он говорил, обращаясь к стенам, к потолку, к безмолвным вещам, словно они могли передать его послание. – Я так хотел привезти тебя к себе в гости… Хотел… Чтобы ты увидела, что у меня все получается… Он плакал тихо, сидя на полу в пыли, прижимая к себе единственную нить, связывающую его с прошлым, которого он не знал, и с будущим, которое не наступит, позволяя себе чувствовать ту боль, которую так яростно заглушал городской суетой.

***

Он вышел из дома на закате. Точнее, не вышел – его вытолкнула наружу тишина, ставшая невыносимо громкой, и тяжесть всех этих вещей, каждая из которых была занозой в сердце. Он брел, почти не видя дороги, сжимая в руке холодный корпус фотоаппарата – сам не понимая, зачем взял его. Ноги сами понесли его по знакомой с детства тропинке, той самой, что вела через перелесок прямо на большое поле. Он шел, и казалось, что с каждым шагом груз с плеч не становится легче, но меняет свою форму. Острая, режущая боль постепенно превращалась в глухую, всепоглощающую пустоту. Он был выжат. Опустошен. Выпотрошен. Как будто все, что наполняло его – все эти «надо», «должен», «почему» и «как же теперь» – остались там, в пыльном полумраке маминого дома, а он сам вышел налегке, став просто оболочкой, ходячей раной. И вот он остановился. Ноги сами замерли на краю. Он оказался на том самом месте. На осеннем, доцветающем поле. Воздух был холодным и свежим, не душил, а наоборот, учил дышать. Он обжигал легкие, но это было очищающее жжение. Поле простиралось до самого горизонта, огромное, торжественное и печальное. Сухие стебли трав шуршали под ногами тихим, придорожным шепотом. Они кланялись легкому ветру, отдавая последние почести уходящему дню. А над всем этим – небо. Небо было полотном безумного и гениального художника. Солнце, уже почти коснувшееся кромки земли, было не ослепительным шаром, а огромным, расплавленным в золото, краснеющим маком, теряющим свою силу. Оно уже не слепило, а лишь заливало все вокруг апельсиновым светом – прощальным, бесконечно красивым и бесконечно грустным. По всему небу были размазаны длинные, перистые облака. Они казались волокнами распушенной ваты, окрашенными в мягкие, невозможные оттенки: нежно-сиреневый, пепельно-розовый, цвет персика и потускневшего золота. Казалось, что небо – это огромный купол, а цветочный пол – ритуальный узор. А он стоит посреди него один-одинешенек, маленький и потерянный… И эта тишина. Здесь она была другой. Не давящей, как в доме, а величественной, вселенской. Ее нарушал лишь шелест трав да отдаленный крик улетающей на юг стаи птиц. Это была музыка самого мироздания, медленная и печальная симфония угасания. Лололошка стоял, вобрав в себя этот покой и эту боль. Он чувствовал, как что-то сжимается в его груди – огромный, тугой ком из горя, тоски, недосказанности и какой-то щемящей, пронзительной красоты происходящего. Слезы текли по его лицу беззвучно, не истерично, а будто сами собой, как роса рождалась на траве. Он не рыдал – просто плакал, глядя на то, как мир за его собственным горем продолжает быть невероятно, жестоко прекрасным. Как он продолжает жить. Как дышит красками, которые откликаются в его душе намного громче серого неба и бешенного ритма города. И в этом порыве, сам не понимая зачем, почти не осознавая движения, он поднял тяжелый фотоаппарат. Он не проверял, есть ли там пленка. Он не смотрел в видоискатель, чтобы выстроить кадр. Он просто увидел это – прощальный луч солнца над увядающим цветочным полем, пробивающийся сквозь сиреневую тучку, – и нажал на спуск. Щелк. Звук затвора был тихим, четким, почти ритуальным. Он прозвучал как точка. Как финальный аккорд. Как прощание. Затвор захлопнулся, на мгновение поймав и заключив внутрь холодной камеры все это пламя, всю эту грусть, весь этот бескрайний осенний покой. Лололошка опустил руки. Он постоял еще несколько минут, пока солнце не скрылось полностью, оставив на небе лишь догорающую, угасающую половинку. Стало резко холодно. Поле погрузилось в синие сумерки. Он развернулся и молча пошел обратно. К пустому дому. К незаконченным делам. К своей боли. Но теперь в кармане его куртки теперь лежал старый фотоаппарат, в котором был заперт тот самый закат… Который его успокоил. Он надеялся, что его родители встретились в другом мире, и отец покажет маме эту фотографию.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать