Разрезая, связывать

Мор (Утопия)
Слэш
Завершён
R
Разрезая, связывать
Visti
автор
Описание
Двенадцати дней не хватит, чтобы полюбить. Не хватит, чтобы узнать человека, почувствовать его, смириться с ним. Но для Артемия их оказалось достаточно, чтобы далеким и враждебным незнакомцем заболеть. Связать себя с ним крепкой нитью, самой судьбой, и уже никогда не суметь потерять. А для всего остального им предначертана целая жизнь.
Примечания
Хотела миник, а вышло как всегда... Релизнулась демка бакалавра, и я настолько преисполнилась, что целый месяц утопала в фандоме, проходя целиком оригинальную игру и постоянно дописывая в фф какие-то новые обязательно необходимые (нет) сцены.
Посвящение
Бакалавру медицины, пубертатной язве и главной су4ке города на горхоне
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Между Бойнями и Многогранником

Бакалавр был чуждым Городу. Бурах, только вернувшись из Столицы, тоже себя таким чувствовал, но, когда принял наследие отца, быстро врос обратно в ту Землю, из которой был когда-то вырван. Данковский же и на первый день, и на шестой, и на двенадцатый, совсем не изменился. Приставший к нему где-то далеко запах книжной пыли и формалина так и не растворился в дурмане твири и савьюра. Степь его не понимала, отвергала, исторгала. Он был настолько инородным здесь, что будто бы даже ходил, не касаясь Земли ногами, будто бы только скользил над ней бесплотным духом — или, скорее, разумом. Человек-морок. Данковский не видел Линий, не видел тонких и хрупких связей, что пронизывают мир. Он не умел ходить теми путями, что нужны миру, не умел разрывать больное и связывать здоровое. Он не раскрыл бы жертвенного быка таким образом, чтобы не причинить страдания сыну Бодхо, он не связал бы Город теми Линиями, что сделают его гармоничным. Поэтому Артемий гнал его прочь в первые дни. Из дома отца, из Управы, из больницы — из Города. “Оставь это мне, эрдэм”, “Это мое дело, мой долг — тебе тут нечего искать”, “Я избавлюсь от Песчанки, я вылечу людей, а ты не лезь, ойнон, не смей. Я не позволю тебе бросить их на смерть”. Защищался, боялся. За себя ли, за Город ли, за свой Уклад — не разобрать толком. Данковский не видел Линий, хотя не был ни глуп, ни слеп. Он рвал те связи, что ему мешали, связывал вещи, как ему нравилось. В его глазах была некая истина, было видение идеала, золотое сечение, и он хотел перекроить мир по его подобию. Артемий еще не родился на свет, когда в Город впервые ступила Алая Нина, но отчего-то ему казалось, что она тогда вызывала у людей похожие чувства. Страх, злость, отторжение, трепет, восхищение, растерянность, недоверие, поклонение… — Я пришла сказать тебе кое-что очень важное. Клара появилась в его доме на четвертый день. Сидела на коробках внутри, прячась, наверное, от дождя. Артемий не был ей рад, но и не выгнал. — У тебя другого не бывает, девочка. — Наследство твоего отца больше, чем Уклад говорит тебе. Ты ведь понимаешь? Они хотят присвоить тебя себе, но ты им не принадлежишь, запомни. — О чем ты? — Клара умела парой фраз выбить почву из-под ног. — И при чем тут мой отец? — Они скажут тебе, что он заботился о них, и ты должен тоже. Повести их за собой, увести их к Бодхо и к традициям — но они тебе солгут. Твой отец никогда не был к Укладу так близок, как они того хотят. Как Нина была тьмой и небом, а Виктория — светом и землей, так Симон Каин был будущим, а твой отец — прошлым. — К чему ты мне это говоришь? — Ты вернулся домой, чтобы принять долг своего отца. И приезжего бакалавра позвали лишь для этого — стать наследником Симона. Он этого еще не понимает, никто не понимает. Мария чувствует, поэтому и ластится к нему, но объяснить не может. У него столько же прав на этот город, как у тебя, и он необходим тебе в той же мере, как Виктории была необходима Нина. Она собиралась уже уходить, так же молча и быстро, как всегда, но Артемий успел ухватить ее за тонкую ручку: — Не ты ли вчера говорила мне не путаться под твоими ногами? А теперь, выходит, признаешь за мной право? Почему? — Уклад не сказал бы тебе этого, поэтому говорю я. Вы оба — разрушители, никому из вас не справиться с возложенной ношей. Вы будете тянуть каждый в свою сторону с такой силой, что сможете разорвать Город надвое… но только если не прислушаетесь ко мне. Я ведь изо всех сил пытаюсь не допустить смерти этого удивительного существа. Артемий ей не сильно поверил. Вернее, хотел не поверить поначалу, хотел закрыть глаза, но поздно — он уже видел Линию. Тонкую, но яркую нить преемственности, что тянулась от одного врага Смерти к другому. Поэтому ли отец позвал бакалавра на Горхон? Тоже разглядел эту связь? В тот же вечер, всего через час с ухода девочки-чудотворицы, в Машину постучал Данковский. То ли по странной случайности, то ли от злого юмора судьбы, то ли снова — Линия, но Артемий пустил и его. — Будет у вас, Бурах, моток бинтов и бутыль спирта? Держался он ровно, говорил сухо, смотрел свысока. Если не приглядишься, то и не заметишь болезненной бледности лица и сырого пятна на порванном черном плаще. — Порезали тебя, ойнон? — Артемий махнул рукой, мол, иди за мной, и направился к железному столу. — Или отмычкой ковырнули? Могу зашить — нужно? — Нет необходимости. Скромность и кротость Данковскому не были присущи даже в малой степени. Он стянул свое змеиное пальто, бросил на хирургический стол, сам уселся на него же, расстегивая рукав белоснежной рубашки, на которой выше локтя растекалось красное пятно. Артемий вручил ему бинты и спирт, Данковский задрал рукав. Странно это. Когда невеста танцует Земле, от танца платье на ней рвется, обнажая кожу. И чем больше разрывов на платье, тем ближе она к Бодхо, к первозданному, к началу начал. Когда платье истлевает совсем, вместе с ним, как шелуха, опадает с нее все ненужное, переусложненное, противное их первобытной Матери. У столичного бакалавра все было будто наоборот. Рубашка, жилет, брюки, длинное пальто, перчатки, алый платок, заколотый брошью — ни кусочка голого тела. Словно он сам себя запер, переиначил, отринул то, кем родился, и сковал накрахмаленным платком. Даже ранили его всего лишь в руку — чтобы можно было только рукав повыше закатать. Он пролил спирт на рану, зашипел, потом заговорил: — Как вы меня зовете все время, Бурах? — Я думал, тебя степные обычаи не волнуют, эрдэм. — Вот опять, — он отвлекал себя, пока промывал рану. — Некомфортно, знаете ли, не понимать собственного именования. — Эрдэм — образованный человек, — пояснил Артемий. — Часто нездешний. Ойнон — мудрец, кто-то, наделенный знанием. — Отрежьте бинт, — Данковский закончил перевязывать себе рану. Бурах подчинился. Взял затупившиеся ножницы и освободил остаток мотка. Ловкие пальцы тут же завязали незамысловатый узел, чтобы перевязь никуда не сползла. — Не все ли равно, как я тебя зову? — странная задумчивость все не оставляла Артемия. — Для тебя ведь мое мнение ничего не значит, ничего не изменит. — Имена всегда что-то значат. Говорят — не у вас, далеко отсюда — что если знать истинное имя дьявола, можно повелевать им. Мне думается, если знать имена вещей, правильные слова, что их описывают, можно обрести над ними власть. — Это как же? Данковский запаковывал себя обратно в многослойную одежду. — Если бы я знал хоть часть от имени вашей Песчанки… скажем, что она из семейства “mycobacterium tuberculosis” или родственница бубонной чумы — поиски лекарства были бы много проще. Для степняков слова никогда не были важны, наоборот, были даже вредны. Бос Турох создавал мир не словами, а линиями своего тела, и познать мир — значит ощутить его через тело: глазами, ушами и сердцем. Имена вредны. Имена порождают различия, определяют индивидуальное. Уклад не любит индивидуального, не любит быть разделенным на части. Он боится, когда из него вырывают куски, боится, когда из-за многословности теряет свое первозданное единообразие. Они разошлись тогда сразу: не было времени даже на прощания. Следующие дни Артемий корпел над отцовским алембиком, варил снадобья из трав и поил ими зараженных, но Чума торжествовала. Средства убить ее все не находилось, а она смеялась над его жалкими попытками. “Я заберу у тебя их всех. Даже восьмого, особенно — восьмого. Торопись, твое время почти вышло!” Удург. Чума знает его имя, поэтому и может забрать его, но Артемию она не позволит получить это знание. Иначе он отнимет у нее эту власть. После эксперимента с бычьей кровью, оставшись еще ненадолго в Омуте, Артемий поделился с бакалавром этой мыслью зачем-то. Устал, вымотался, выдохся — на хранение тайн сил не осталось. — И зачем же вы с чумой разговариваете? — ожидаемая насмешка и надменность в голосе. — Не зубоскаль, эрдэм. Ты можешь не замечать этого, отрицать, но на деле она живая. — Почему же вы решили, будто я отрицаю? Отнюдь. Чума так же живет, как любое другое существо: в микроскоп это отлично видно. Она движется, она изменяется, у нее даже есть некоторая воля, но она не способна мыслить. Если я в чем-то и отказываю ей, то не в наличии жизни, а в наличии речи. Артемий прикусил язык. Хотелось что-то ответить на этот покровительственный пренебрежительный тон, но он молчал довольно долго. — Может, ты и прав, — сдался, наконец. — Чума вылезла из Земли, а в степных мифах нет места разуму. И разговорам в них нет места. — Я поделюсь с вами одним предположением, — Данковский развернулся к нему, уже без насмешки во взгляде. — Оно еще никак не подтверждено, но может вам помочь. Заболевшие Песчанкой на ранних стадиях слышат голоса, видят образы — галлюцинации, а поздней стадии и вовсе теряют рассудок. Эта зараза влияет на мозг, очевидно, но вот вопрос: почему ее голос слышат и здоровые? — постепенно речь ученого становилась все более быстрой, а взгляд метался где-то далеко отсюда. — Думается мне, что некоторые люди способны носить в себе болезнь незаметно. Многие дни, недели, пока естественный иммунитет борется с ней. А в конце человек либо заболеет, как обычно, либо самоисцелится, так и не поняв, что вообще был заражен. Вернее, понять сможет как раз по единственному симптому — галлюцинациям! — Но если ты прав, тогда антитела… — Вы верно мыслите, но — нет. Первым делом я проверил свою кровь и не нашел ни антител, ни, к своему стыду, даже следов заразы. Первым порывом было высказать свое разочарование, но вдруг Артемия будто укололо что-то: — Свою?.. Неужели ты тоже говорил с ней, эрдэм? Данковский нахмурился. Долго молчал, что-то, видно, высчитывая в своей голове. — Нет, Бурах, не говорил. И вам не советую. Этот голос не принадлежит Песчанке — он принадлежим вам. Он говорит те слова, что, по вашему мнению, сказала бы вам чума. Он фантазия. Он ложь. Он не заслуживает того, чтобы его слушали. Лучше пейте больше иммунников и мойте руки. Странное чувство. Будто сквозь пренебрежение и поучение тонким ростком пробивалось — не сочувствие, еще нет — понимание. Будто Данковский правда пытался его поддержать, утешить. Он не умел совсем — наверное, никогда этого не делал и смысла не видел — но пытался. — Ты бываешь жесток в словах и поступках, — Артемий терялся в том, что хочет сказать, — и все же, би хара, ты чувствуешь и видишь больше, чем многие. Когда придет время, ты сумеешь поступить из милосердия — я буду в это верить. — Верьте, во что нравится, — искорка тепла в глазах давно потухла, — а я буду поступать сообразно собственным целям. После того дня Чума не приходила. Лишь один раз он ее видел — людоедку в образе святой — на кургане, куда привела его Мишка. Он не стал с ней говорить. Догнал девочку, напуганную и извиняющуюся, напоил савьюровой тинктурой и положил спать с грелкой под одеялом. В тот раз все обошлось. С каждым днем чумы жить становилось больнее, дышать — тяжелее, и мыслить — страшнее. Мир вокруг агонизировал, умирал, и Артемий спасал полуживое существо из последних сил. А еще, с каждым днем чумы его все сильнее влекло к приезжему бакалавру. Тот не перестал казаться чуждым и инородным, не перестал пугать и злить, но чувство отторжения сменилось притяжением. Менху видел Линию, что связала их. Ее же он видел протянутой между отцом и Симоном, между верой Уклада и мистицизмом Каиных, между древними Бойнями и удивительным Многогранником. Оттого ему казалось эта связь очень естественной, обыденной, будто он знал Данковского куда дольше, чем даже живет. Однажды он спросил Спичку про Симона Каина. “Старый Бурах с ним дружился, правда. Они, когда виделись, каждый раз обсуждали что-то жутко замудреное подолгу, спорили, но беззлобно… Хотя, было дело, учитель называл Симона интриганом и хитрецом, даже советовал мне к нему без крайней нужды не приближаться. Я, впрочем, и не рвался. Нам, детям, твой батенька как-то ближе был, понятнее”. В тот день Артемия пустили в Бойни. Слабый разум мучился в мыслях об Укладе, об Ольгимских, об отце и его убийце, о долге, о Симоне, о равновесии и предназначении. Слабые руки едва сумели открыть огромные железные врата. Слабые ноги несли вперед. То ли болезненный бред, то ли степная магия, то ли поэтический символ — бьющееся сердце матери Земли. Не то явь, не то сон — живая невеста под жертвенным ножом. В ночи он брел домой. Почти уже не думал, только слушал дыхание чумных облаков. Двери берлоги открылись с трудом, а внутри перед ним предстала странная картина. Снова будто сказочная. На коробках, где обычно гнездилась Мишка, сидел почему-то Данковский. А в дальнем от него углу Спичка не отводил настороженного взгляда от гостя. — Это что тут у вас приключилось? Данковский заговорил быстро: — Простите, что вторгся без спроса, — почему-то его голос сильно Бураху не понравился. — Мне сказали, вы были в бойнях? Что же? Подтвердилась моя гипотеза? — Проходи сначала, что ли… Чего ты тут на входе сидишь? — Нет, нет, не стоит. Вы мне ответьте, и я тут же уйду. — Там не могильник, ойнон, но ты все равно был прав. Под землей кровь жертвенных авроксов: такая же, какую я приносил тебе. Под всем Городом она циркулирует, как по венам. — Благодарю, — голос стал непривычно слабым. — Думаю, эта кровь и стала причиной вашей эпидемии. Я ведь предупреждал вас, что она заразна? Впрочем, предупреждал, конечно… — он прерывался, будто воздуха ему все время не хватало. — Древние быки не болели, наверное, и те, кто ел мясо этих быков, тоже не болели — перенимали антитела… Потом быки вымерли, заразная кровь просочилась в воду, quod erat demonstrandum. Я пойду. Он встал, направился к выходу и шаг у него был нетвердый, шаткий. Артемия страхом пробирало до костей. — Постой, ойнон, — догнал в пару шагов. — Ты не заразился ли? Дай мне на тебя взглянуть. — Не подходите близко. Заразился. Шпану вашего вот отогнал, — махнул рукой в сторону Спички, который, оказывается, уже давно убежал, — на всякий случай. Конечно, я поддерживаю болезнь в инкубационной стадии антибиотиками, так что не волнуйтесь сильно, заразить его не успел. Почему же Линии сплетены так хитро? Что за отчаянная сила толкает их двоих друг другу тогда, когда оно нужнее всего? Почему собственное сердце, из Земли слепленное, кажется теперь хрустальным? — Останься, — схватил за плечо. — Я вынес из боен еще крови, собирался сейчас варить панацею. Подожди немного — вылечу тебя. — Не стоит, — в темноте было не разглядеть чужих глаз. — На меня бесполезно переводить: высоки риски повторно заразиться. А вашей ребятне может не хватить из-за этого. — Глупости. Кому суждено — всем хватит. Не противься, ойнон, тебя ведь сама судьба ко мне привела. Сберегла. Данковский вдруг вырвался, будто злость на миг вернула ему потерянные силы: — Глупости — у вас в голове, Артемий. Что вам до моей болезни? Да и до моей смерти? Вам это будет на руку. Инквизитор больше не жалует меня, поэтому сегодня я просил защиты у Блока. Понимаете? Alea iacta est. Они непримиримые враги. Наша с ним победа — ваша с ней смерть. Жутко, действительно жутко становилось от этих пропитанных холодным отчаянием слов. Но еще страшнее казалось им верить. — И что с того? Если завтра мы станем врагами, почему сегодня я не могу помочь другу? — Думаете, я все еще ваш друг? — До тех пор, пока я так считаю — да. Я не хочу твоей смерти, и слушать эти бредни про вражду тоже не хочу. Если бы ты действительно желал изничтожить меня, если бы просто решил не помогать мне вопреки себе самому — не узнал бы я правды о крови аврокса. Не вручил бы ты мне такого преимущества. Тебе ведь это было бы на руку, верно? — Артемий остановился, стиснул зубы, уговаривая больное сердце успокоиться. — Я так хочу, ойнон. Не спрашивай, не думай лишнего — дай мне тебя вылечить. Данковский сдался. Не ответил, молча поплелся вглубь берлоги, задумчивый и хмурый. Артемий принялся готовить основы для панацеи. — Понимаю, чем вы очаровали Инквизитора, — из-за спина послышалась колкая насмешка. — Если вы и ее лжи так безоглядно и настойчиво верите, что ж, такое вполне могло обезоружить болезненно-мнительную Аглаю. — Разве ты лжешь мне? Снова холодный смех: — А разве лжецы сознаются во вранье? Артемий загружал первую порцию в алембик, когда бакалавр заговорил уже куда тише: — Я вам правда благодарен, Бурах. Если представится случай — отплачу. Сделаю, что попросите, в разумных, конечно, пределах. — Полно, — улыбка возникла с облегченным выдохом. — Я не требую платы. — Зря. Та ночь прошла, и все снова закрутилось в сумасшедшем вихре. Убийца отца, дело отца, кровь Уклада и кровь Аглаи. Часы в Соборе с каждым своим звоном отгрызали час за часом от того крошечного кусочка времени, что отделял их всех от жуткого финала. День одиннадцатый, предпоследний. — Что же вы все ходите ко мне, Артемий? Данковский был взъерошен, раздражителен, руки мелко тряслись. Сказывался серьезный недосып, приправленный изрядным количеством кофе и иммунных таблеток. Но даже так, на границе нервного истощения, он все равно оставался холоден и рационален. Наверное, иначе был не способен. — Я, что ли, виноват, что твоего мнения в Штабе спрашивают прежде всех властителей нашего городка? — Пожалуй, что не вы… Ну, коли выяснили, что хотели — ступайте. Мне не до вас. Отмахнувшись от Артемия небрежным движением руки, бакалавр присмотрелся к чему-то в стеклах микроскопа. То ли действительно работал, то ли демонстративно пытался выставить за дверь. — Не гони меня, холбоон, дай еще с тобой побыть. Я не помешаю, сам скоро уйду. Данковский отстранился от своего прибора, развернулся на стуле к Артемию. Нога на ногу, спина, как жердь, прямая, руки на колене, голова чуть опущена на бок. Глаза, прищуренные, смотрели внимательно. Будто впервые — так показалось Артемию. У столичного ученого взгляд всегда был странный, скользящий. Как если бы одна часть его разума — какая-то небольшая — смотрела на собеседника, вторая предсказывала его слова, третья придумывала к ним ответы, четвертая припоминала незаконченные дела, пятая размышляла над насущными проблемами, а шестая билась над какой-нибудь нерешаемой задачей. И человеку перед ним доставались крохи внимания — большего не заслужил, большего попросту не требовалось. Поэтому и казалось сейчас Артемию, будто его впервые увидели. Впервые заметили. Впервые рассматривали и оценивали. От этого взгляда стало не по себе. Ночью в Степи черно и холодно. Если уйдешь слишком далеко, если потеряешь из виду огни стоянки — больше не вернешься. Степь заметит тебя, потревожившего ее сон, вглядится тысячей небесных глаз, и заберет. Бодхо слишком велика для одного, слишком могущественна, и, даже не желая зла своему чаду, раздавит смельчака заинтересованным взглядом. — Этого слова я раньше не слышал. Что оно означает? Спасенный от наваждения, Артемий испугался только больше. У него случайно слетело с языка, он не хотел говорить этого вслух. — Холбоон — связь, связанный… соединенный Линией. Бледные губы рассекла улыбка — то ли брезгливая, то ли печальная. — Считаете, мы связаны? Нет, перефразирую — считаете, что имеете право связать нас? Моего дозволения спросить не пожелали, значит? Линии не задают вопросов, Линиям не нужно дозволения. Да и какое дозволение может дать степняк? Разве бык разрешает утреннему солнцу будить его ото сна? Разве твирь разрешает срывать себя и вплетать в венок? Есть только воля Бодхо и Суок — единая воля мира, внутри которого все движется закономерно и гармонично. Данковскому такого не понять, он слишком своеволен. Поэтому Артемий и не хотел говорить с ним об этом. Тот встал со стула, в пару шагов пересек комнату, оказываясь в полуметре от Артемия. Черные глаза сверкнули холодной злобой. Он был на голову ниже Медведя, но смотрел все равно свысока. — Отвечайте, Бурах. Что за молчание? — Ты ведь обозлишься только сильнее, когда я скажу, что Линии невозможно выбрать. — Какая проницательность, — сквозь зубы. — Позвольте узнать в таком случае: хорошо ли ваше архаичное провидение поразмыслило над характером нашей предполагаемой связи? Бледная рука, которую почти никогда не увидеть без перчатки, вскинулась наверх. На секунду показалось — чтобы ударить или задушить. Но нет. Медленно легла Артемию на грудь, беспокойно вздымающуюся, прошлась выше, опасно и жестко, словно змея, что оплетает добычу. Вверх по шее, вызывая холод по спине и липкие мурашки, остановилась около уха, зарываясь в волосы. Взгляд глаза в глаза, совсем близко. В чужих зрачках плясал недобрый огонь, с губ лился яд: — Отчего у вас такой загнанный вид? Неужели вы прожили в Столице так мало, что вам и в самом деле невдомек, как люди моего сорта воспринимают подобные признания? — О чем ты? Данковский рассмеялся, коротко и истерично, резко отпрянул на пару шагов назад. — Нет уж, Бурах, я с вами откровенничать не собираюсь. По крайней мере, не сейчас. Вы ведь понимаете: завтра кому-то из нас придется лишиться всего. Забудьте о мелочах, уже скоро все кончится. Двенадцатый день, три письма. Данковскому нужно было уничтожить их все, Бураху спасти лишь одно. Нечестное противостояние и горькая, страшная победа. Под грохот артиллерийских орудий Артемий шел к Каменному Двору. Он говорил, казалось, вечность назад, что будет верить в чужое милосердие — он соврал. Связь ведь бывает разной. Их с Даниилом, видно, такая же, как у травяной невесты с тем яргачином, что раскроет ее во славу Суок. Многогранник рухнул, несколько долгих секунд сотрясая гулом Город. Бакалавр его не простит. Да он и сам себя, убийцу, не простит. Кровь матери Земли била из открывшейся раны. Данковский стоял там, совсем близко к мосту. Спина, словно жердь, правая рука в кармане змеиного плаща. — Я нахожу это несколько ироничным, — голос обманчиво-холодный, опасно-обыденный. — Все, что давало мне надежду в борьбе со Смертью, убито. Танатика, Симон Каин, Многогранник… Я, наверное, должен был быть к такому готов, выбирая себе врага. Тихий, но слишком отчетливый металлический скрежет. Данковский завел себе револьвер после того раза, как его поцарапали на складах. Таскал его всегда в правом кармане. — Опять молчите? — разочарованный выдох. — Кто еще из нас жесток? Артемий сберег Город — удурга, которого завещал ему отец. А своего собственного защитить не смог. Клара была права: никто из них не вынес этой ноши. — Убей, холбоон, — слова получились удивительно легко. — Сделай это, пока еще не уехал. Я сам не сумею. Рука дернулась, готовая вынуть пистолет из кармана, но тут же замерла. Лужа подземной крови, разливаясь все дальше, слегка лизнула волной ботинок Данковского. Тот вздрогнул и порывисто шагнул назад, словно брезгуя. — Будь проклят этот город. Блеклые слова не выразили и толики той боли, что таилась внутри. Он развернулся, выдернул из кармана руку — без пистолета. На Бураха даже не взглянул и быстро зашагал куда-то прочь, не оборачиваясь. Артемий остался. Разбитый, ошарашенный, потерянный. Он был уверен, что умрет. Как и говорила Клара, у них на этот город общие права. Чтобы Даниил мог вернуться домой, Артемию нужно было исчезнуть. Так было правильно. Больные связи должно разрывать. Хотя, что Данковскому до местной философии, особенно теперь? Неужели, придется жить? Служителю, что причинил вред собственному божеству — как? Он оторвал хатангэ от Земли, задумал уничтожить Уклад, хотя клялся быть их защитником. Он спас Город, но под обломками Многогранника похоронил все, что хотел сберечь. Собственные корни и любимую Мать, ярчающую и прочнейшую связь во всей, наверное, жизни… даже мечту, пусть не свою — сам он мечтать не умел — но от того не менее драгоценную. Что за жизнь его ждет? Хуже смерти, право. Вдруг по брусчатке застучали сапоги, к кровавому источнику сбегались люди, и вовсе не простые зеваки. Бравое мужичье, что все двенадцать дней сторожили чумные районы, строили заставы и отлавливали ворье — ополчение. — Вот об этой субстанции я вам толкую, Жарницкий, полюбуйтесь, — откуда-то из толпы слышался сухой и надменный голос. — Теперь, все, слушайте указания: первая и вторая бригады ищут ведра, третья и четвертая — наполняют, шестая, седьмая, восьмая — таскают на заводы к Машине. Надеюсь, дорогу показывать нет нужды? Отлично. Кровь заразна — работать в перчатках и масках. И кто хоть каплю расходует не по назначению — лично шкуру спущу, всем ясно? Выполняйте. Артемию плохо верилось в то, что он слышал, а потом, вдруг, голову затопило дурным осознанием. И даже странно, что он не задумался об этом раньше. Данковского, приезжего доктора, слушаются вперед всех городских властей — почему? Потому что благодаря ему у Города была больница, был фонд, был штаб, ополчение, мортусы, антибиотики для больных и экипировка для патрульных. Артемий нашел панацею за двенадцать дней — невероятный срок — но у него не было бы и пяти, если бы не чужак. Данковский ходил все это время, кривился и заявлял, что работает над вакциной, а до Города и его жителей ему дела нет — они обреченные, он уже списал их. Вот только Город лишь благодаря ему и держится: все остальные давно бросили попытки. Артемию ли теперь говорить о милосердии? Даниил подошел к нему, спокойный и собранный. Или, может, лишь кажущийся таким. — Вас, Бурах, сказанное тоже касается. Идите домой и готовьте свою панацею. — Ты будешь помогать мне, эрдэм? — Артемий словно проверял, действительно ли пуля его сегодня не настигнет. — Один я управлюсь самое раннее — дня за четыре. Слишком долго. — Возьмите Рубина, — раздраженно отмахнулся Данковский, — мне еще нужно организовать раздачу лекарства, — потом остановился, прикрыл глаза, выдохнул. — Возьмите Рубина сейчас… я присоединюсь к вам, когда закончу дела. Сегодня к вечеру или завтра. Развернулся, хотел уйти, но Артемий ухватил его за локоть, не отпуская. Понимал, что не время, знал, что не должен, но ничего не мог с собой поделать. Ему отчаянно хотелось… чего-то. Возможно, объяснения, возможно, прощения, возможно, подтверждения тому, что их Линия все же не разорвана. — Ойнон… зачем? — Не понимаете? Что ж, — обычная, почти даже не злая насмешка, — объясняю. Если мы с вами сейчас пустим себе по пуле в висок, то все это, — он обвел рукой площадь, подбирая слова, — все эти двенадцать дней ужаса обернутся торжеством абсурда. Бессмыслицей. Рубин не сможет изготовить столько панацеи, сколько нужно. Местная администрация после отъезда армии почти развалилась, и не в силах эффективно распределить лекарство. Город вымрет или почти вымрет. Все, что было для меня ценно, не просто сгинет зря — у этой смерти никаких последствий не будет. Город бы умер, спасай я свою танатику вместо поездки сюда. Город бы умер, забери я тело Симона в Столицу в первый день. Город бы умер, убей я вас, Артемий, еще вчера, когда Многогранник стоял. Я не терплю бессмыслицы, понимаете? Любое деяние требует итога.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать