Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Шарль переехал в новый город. В сравнении с родным Монако, здесь ему все чуждо — другая страна, университет, новые знакомые и сосед, с незнакомой эмблемой хоккейной сборной. Хотя, сосед наверное ближе чем кто-либо другой.
Примечания
ау, где макс юный талант хоккея, а шарль его новый сосед, играющий на рояле.
4
22 сентября 2025, 10:08
Солнечный свет заливал высокий зал консерватории, ложась золотыми бликами на глянцевую поверхность рояля. Шарль сидел среди других студентов, пальцы механически перебирали сложный пассаж на колене. Репетиция камерного ансамбля тянулась мучительно долго.
Ему нравилось быть здесь, среди музыкантов, в этом храме звуков и строгих пропорций. Нравилось ощущение собственного превосходства — лёгкое, привычное, как вторая кожа. Он был лучшим в этой аудитории, и все, включая преподавателя, знали это. Но сегодня это превосходство казалось ему плоским, выхолощенным. Мысли упрямо уплывали за стены консерватории, в соседнюю квартиру, где, возможно, сейчас спит Макс, раскинувшись на кровати или опять на тренировках.
«Я бы с удовольствием сейчас пил с ним чай, — поймал себя на мысли Шарль.
Репетиция теряла для него привлекательность, становясь лишь обязательной формальностью, сценой, на которой он уже выигрывал, даже не прилагая всех усилий.
— Себастьян Феттель, ваша очередь, — сухой голос профессора Лангдона, человека с седыми висками и вечно недовольным выражением лица, вернул его к реальности.
Феттель, парень с аккуратной стрижкой и слишком уверенным видом, кивнул и занял место за роялем. Он выбрал «Сонату №23» Бетховена, «Аппассионату» — смелый, почти дерзкий выбор. Он был старше многих студентов в зале — примерно на три курса старше Шарля.
Себастьян легко подошёл к инструменту, заранее считая своё выступление безупречным.
И заиграл. Технично, быстро, с правильными акцентами. Но Шарль с первых же тактов почувствовал холодный укол неприязни. Всё было не то. Да, ноты те, темп выдержан, динамика в рамках обозначенной. Но не было ни страсти, ни того самого «аппассионато». Не было глубины. Звук был ярким, но плоским, как глянцевая открытка. Феттель играл руками, а не всем существом. Он не проживал музыку, он её демонстрировал.
Шарль, знающий каждую глубину этого произведения, мгновенно заметил слабые места. В верхней линии мелодии лёгкие вибрации дрожали, акценты на сильных долях проходили чуть ровнее, чем нужно, создавая ощущение плоской динамики. Его легато было недостаточно слитным, ноты на длинных фразах не доходили до полного резонанса, а в самых быстрых пассажах наблюдались микропомедления, которые улавливаются только опытным слухом.
Когда Себастьян допустил первую грубую ошибку — нечётко пробил аккорд, пропустив третью ноту в левой руке, — Шарль невольно сжал губы. Больше слушать не хотелось, он счел окно куда более зрелищным чужим потугам.
Феттель закончил с эффектным, громогласным финальным аккордом и обвёл аудиторию взглядом, ожидая одобрения.
Профессор Лангдон смерил его холодным взглядом.
— Тридцать семь ошибок, — отрезал он ледяным тоном. Феттель побледнел. — Не считая главной — полного отсутствия понимания, что вы вообще играете. Это не упражнение Ганона, молодой человек. Это Бетховен. Здесь должна кипеть кровь, а не щёлкать счётчик тактов.
Себастьян попытался было возразить:
— Профессор, я могу сыграть заново. Позвольте мне еще…
— Нет, — Лангдон резко отрезал. — Вы и так потратили наше время достаточно. — Он повернулся к Шарлю. — Леклер. Покажите, пожалуйста, господину Феттелю и остальным, как это должно звучать. Специально для его просвещения. — Он сделал паузу и добавил снисходительно, обращаясь ко всем: — Внимание на манеру звукоизвлечения и фразировку. Учитесь. Такое не каждый день услышишь.
Себастьян кивнул, удаляясь и стараясь скрыть неловкость и раздражение. Его взгляд мельком пересекся с Шарлем — и тот заметил: чужие голубые глаза смотрели с ненавистью.
Леклер едва заметно приподнял уголок губ, как будто собирался усмехнуться, но тут же сдержал это движение: какое удовольствие отвечать на слабость чужой злостью? Он прекрасно видел — в Себастьяне нет того уровня, до которого тот так отчаянно тянется, и вина за это лежала не на нём, Шарле, а на самом Феттеле, которому следовало бы часами грызть клавиши и корпеть над каждой фразой, а не испепелять его ненавидящим взглядом.
— Леклер, не заставляйте публику ждать, — сказал вдруг преподаватель грубо, поторапливая его.
Шарль почувствовал, как у него сжались губы в недовольной линии. Его снова используют как бесплатного наглядного пособия, этакого циркового пуделя, который прыгает через обруч, чтобы указать на недостатки других.
Он встал неторопливо, открыто демонстрируя, что не рвётся быть послушным орудием учительской воли, но отказаться также не мог. Он видел, что учитель использует его не ради преподавания, а чтобы подчеркнуть слабости другого, используя превосходство Шарля как инструмент давления.
В этом не было ничего нового. В музыкальном мире так заведено — каждый всегда служит чьей-то меркой, и над любым гением рано или поздно находится кто-то ещё. Сегодня, судьба решила иронично добить Феттеля, демонстрируя виртуозность Шарля, после публичного унижения.
Шарль сел, положил пальцы на клавиши и на секунду закрыл глаза, отрешившись от аудитории, от Лангдона, от Феттеля. Он искал внутри себя не ноты, а то чувство — яростное, безнадёжное, всепоглощающее, которое рождала эта музыка.
И заиграл.
С первого же аккорда стало ясно, что это иной уровень бытия. Его «Аппассионата» дышала, жила и страдала. Лёгкое, почти невесомое пианиссимо в первых тактах звучало как зловещий шёпот перед бурей. Пассажи не были беглыми — они были яростными, неистовыми, каждый звук в них был выстрадан и вырван. Он не боялся рубato, подчиняя ритм не метроному, а пульсу музыки. Педаль создавала сложные, густые звуковые пласты, в которых тонула ярость и рождалось отчаяние. Это была не демонстрация техники, это была исповедь.
Когда прозвучали последние аккорды, в зале повисла абсолютная тишина. Даже профессор Лангдон на несколько секунд забыл о своей роли всезнающего критика.
— Вот, — протянул он назидательно. — Так должно звучать. Себастьян, надеюсь, ты понял: у тебя есть техника, но нет дыхания музыки. Леклер это показывает — не потому, что зубрит, а потому что умеет разговаривать с произведением. Возьми это себе на заметку.
Несколько человек зааплодировали — сдержанно, по-академически, но искренне. Шарль кивнул, не улыбаясь, и вернулся на своё место, чувствуя пустоту вместо удовлетворения. Он сделал свою работу. Цирковой номер был окончен.
Репетиция продолжилась, но после его выступления всё зазвучало ещё более блёкло и невыразительно. Шарль смотрел в окно, на уходящее солнце, выжидая, когда можно будет уже уйти.
— Леклер! — только успел преподаватель покинуть зал, как за спиной Шарля послышался низкий, злой рык.
Шарль не торопясь допил сложенные ноты в кожаную папку, застегнул молнию на сумке и лишь тогда медленно обернулся. Себастьян Феттель стоял в двух шагах, его лицо было искажено злобой и унижением.
— Доволен? — прошипел Себастьян. — Получил свою порцию аплодисментов за счёт другого? Приятно быть любимчиком, который пляшет под дудку старого Лангдона?
Шарль посмотрел на него холодным, почти безразличным взглядом, будто рассматривая нечто не особенно интересное.
— Если твоё эго пострадало от объективной критики, это твои проблемы, а не мои, — его голос был ровным и тихим, без единой нотки эмоций. — Я не виноват, что ты играешь ниже среднего.
Себастьян вспыхнул ещё сильнее, его щёки побагровели.
— Ты высокомерный засранец, Леклер! Думаешь, ты король только потому, что можешь быстрее всех двигать пальцами? Без этого рояля ты никто!
Уголок губы Шарля дрогнул в лёгкой, презрительной усмешке.
— А ты, видимо, никто даже с ним. — Он повернулся и спокойно направился к выходу, всем видом показывая, что разговор окончен.
Он слышал за спиной тяжёлое дыхание Себастьяна, слышал, как тот сделал несколько резких шагов. Потом — резкий толчок в плечо. Себастьян, выходя первым, намеренно грубо толкнул его плечом, проходя в дверь. Он обернулся, кинув в сторону Шарля последний злой, полный ненависти взгляд, и удалился быстрыми шагами.
Шарль лишь на мгновение пошатнулся, выровнял равновесие и выгнул бровь. Его пальцы непроизвольно сжались в кулаки, но он тут же разжал их, сделав глубокий вдох.
Детский сад, — промелькнуло у него в голове с лёгким оттенком брезгливости.
Он поправил ремень сумки на плече и вышел из консерватории в прохладный вечерний воздух, оставив за спиной весь этот шум и мелкие дрязги.
Шарль с детства не знал, что такое беспечные игры во дворе. Его миром были чёрно-белые клавиши, метроном, отстукивающий бесконечные доли, и строгие, но любящие глаза матери, не пропускавшие ни одной фальшивой ноты. Он рос в атмосфере дисциплины и музыки, но также в атмосфере глубокой любви. Его мать, блестящая пианистка, сама занималась с ним часами, и потому Шарль с малых лет понимал цену труда и величие цели. Он никогда не сомневался в своём предназначении.
Но настоящим проводником в мир высокой музыки стал его крёстный, Жюль. Не пианист, а виртуозный скрипач, галантный, улыбчивый, несокрушимый. Они познакомились в Princely Music Academy в Монако — месте, куда попадали лишь избранные, и где Жюль уже был восходящей звездой. Для юного Шарля он стал эталоном — во всём. В манерах, в умении держаться на сцене, в том, как он выходил из любой неловкой ситуации с неизменным блеском и лёгкостью, никогда не теряя лица.
С двенадцати лет для Шарля высшей честью стали совместные выступления с Жюлем. Их дуэт — фортепиано и скрипка — стал легендой академии. Они играли на концертах, конкурсах, их музыка была идеальным, одухотворённым диалогом. Жюль был его героем, его путеводной звездой.
А потом в одну обычную субботу случилась обычная авария. Глупая, бессмысленная, трагическая. Звёзды гаснут быстро.
Мир Шарля рухнул. Но хуже всего было то, что случилось потом. Вакантное место первого скрипача в престижнейшем камерном ансамбле «Филармония Монте-Карло», которое занимал Жюль, недолго пустовало. Его предложили Шарлю. Не как скрипачу, конечно, — как солирующему пианисту, чьё место в ансамбле теперь стало ключевым.
Он чувствовал себя предателем. Каждая нота, сыгранная с тем ансамблем, отдавалась в его душе ледяным эхом утраты. Он занимал место мёртвого человека, своего кумира, и каждая овация казалась ему украденной. Через короткое время, сломалась и девушка Жюля, талантливая виолончелистка, игравшая с ним в том же ансамбле и которая, всегда с теплом улыбалась Шарлю. Она не смогла больше прикоснуться к струнам и навсегда ушла из музыки, оставив после себя ещё одну пустоту.
Шарль играл. Через боль, через вину, через слёзы, которые он вытирал, когда зал гремел овациями. Он оттачивал свой талант до блеска, превращая горе в неистовую, яростную энергию. И в свои едва исполнившиеся семнадцать он достиг головокружительного триумфа. Его имя зазвучало на мировой арене. Критики писали о «новой эре в интерпретации классики», о «техническом совершенстве, граничащем с сверхъестественным». Его талант был слишком очевиден, слишком ярок, чтобы его не заметить. В узких, но влиятельных кругах его встречали с уважением, забывая о возрасте.
А потом умер его отец. Очередная тихая, негромкая катастрофа, добившая и без того надломленный мир.
Шарль отказался от Монако, от блеска Princely Academy, от своего места в «Филармонии». Он собрал чемоданы и уехал в тихие, серые, дождливые Нидерланды.
Шарль не стал закапывать свой талант в землю. Бегство в Нидерланды не означало конец карьеры — оно означало её переосмысление. Он быстро вошёл в один из самых уважаемых камерных ансамблей Гааги — Residentie Orkest Kamerensemble, известный своей безупречной репутацией и смелыми программами. Параллельно, под легким давлением деканата, он согласился помогать ансамблю университета, посещав репетиции.
Он не начинал с нуля. Его имя — Шарль Леклер— уже было весомым на мировой классической сцене. Приглашения на крупные международные конкурсы и фестивали продолжали поступать, но он вежливо, но твёрдо отказывался, из-за трауру по отцу и необходимости взять паузу.
Он видел, как его бывшие коллеги, музыканты постарше, смотрели на него с немой укоризной и лёгким недоумением. Их взгляды, полные сомнений, говорили громче слов: «Вот Леклер, хоронит свой талант. Вернуться будет невероятно трудно. Ты должен быть сильнее обстоятельств. Неужели не боишься, что о тебе забудут?»
Шарль лишь вежливо улыбался в ответ. Он не боялся. Он знал себе цену.
Его талант был не мимолётным всплеском, а фундаментальной, неотъемлемой частью его существа. Он мог не выходить на большую сцену пять лет, мог десять — и всё равно, едва коснувшись клавиш, заставить зал замерть. Его техника, его глубина, его уникальное чувство музыки никуда не делись. Они лишь затаились, оттачивались в тишине его квартиры и в стенах университетской консерватории, где он играл для себя, а не для аплодисментов.
Он занимался планомерно и методично, как дышал. Не из страха отстать, а потому что иначе не мог. Музыка была его языком, его способом существования. И это знание — что он может вернуться в любой момент и снова засиять даже ярче прежнего — давало ему ту самую силу, которую от него ждали. Но силу не для того, чтобы рваться в бой, а для того, чтобы позволить себе эту паузу. Перевести дух. Попытаться собрать осколки самого себя, не оглядываясь на ожидания всего музыкального мира.
И потому, отвечая на немые упрёки, он лишь мысленно пожимал плечами. Они боялись забвения. Он же знал, что его музыка вне времени. И его возвращение, когда бы оно ни случилось, будет триумфальным.
Пусть остальные, вроде Себастьяна, видят в нём только высокомерие. Пусть шепчутся за его спиной о заносчивости и холодности. Шарля это не трогало. Он не просто чувствовал — он знал и видел ту пропасть, что лежала между ним и Феттелем. Это было не превосходство, а констатация факта, как разница между алмазом и стекляшкой.
Даже если бы Себастьян при всём честном народе назвал его «выскочкой», «зазнавшимся парвеню» или «холодным, высокомерным павлином», Шарль бы и бровью не повёл.
Они были рождены из мелкой зависти и ограниченного кругозора, а он давно уже играл в другой лиге, где главным судьёй было только искусство.
Ему нравилось думать, что Жюль гордился бы им. Что его крёстный, с его безупречным вкусом и врождённым чувством стиля, одобрил бы такое поведение. «Не опускайся до уровня шума, Шарли, — сказал бы он, поправляя манжеты. — Ты рождён для музыки, а не для склок. Великие не оглядываются на лающих собак».
И Шарль не оглядывался. Он нёс свою миссию и свою память о Жюле с тем же достоинством, с каким его крёстный выходил из любых передряг. Он не разменивался на мелкие обиды, потому что его внутренний компас был настроен на гораздо более важные вещи. На тихую грусть в музыке Рахманинова, на яростный напор Бетховена, на память об отце и о человеке, который научил его не только играть, но и быть.
И если иногда в его душу закрадывалось сомнение, он лишь садился за рояль и играл. И каждая нота напоминала ему, кто он есть. А всё остальное было просто фоновым шумом.
Может быть, именно поэтому Шарль после того матча так остро, почти физически, почувствовал Макса. В его холодной, отчуждённой манере, в этой вызывающей прямоте, граничащей с грубостью, он увидел не скверность характера, а знакомую территорию. Они оба сидели на вершинах своих гор, только горы эти были изо льда и из слоновой кости.
Шарль смотрел на Макса и видел не просто хама. Он видел душу, закалённую в совершенно ином, но столь же жёстком горниле. Высокомерие Макса над теми, кто слабее, кто не понимал его мира, кто не мог выдержать его темпа, — казалось Шарлю абсолютно оправданным. Это не было злобным превосходством. Это была простая, чистая констатация факта: я здесь лучше тебя, и я знаю это. Та же самая истина, что жила внутри самого Шарля, когда он смотрел на Себастьяна Феттеля.
И вне своего стихийного элемента — вне льда — Макс, как и Шарль вне рояля, был другим. Более добродушным, менее резким, иногда даже инфантильным. Он не играл в светские игры, не плел паутину намёков и вежливостей. Его простота могла пугать, даже отталкивать. Но для Шарля, уставшего от выверенной искусственности своего мира, она была шокирующе честной.
И их «высокомерность» была разной. У Шарля — холодной, отточенной, завуалированной безупречными манерами. У Макса — грубой, прямой, животной. Но суть оставалась той же: это была защитная броня тех, кто привык быть первым, кто нёс на своих плечах груз ожиданий и кто знал цену своей исключительности.
И Шарль не просто оправдывал её в Максе. Он признавал её равной своей. Они были аристократами из разных королевств, говорившими на разных языках, но подчинявшимися одним и тем же законам — законам абсолютного мастерства и одиночества на вершине.
***
Шарль нервно переминался с ноги на ногу у подножия массивной белой колонны, впившись взглядом в циферблат часов. Стеклянные двери арт-галереи то и дело распахивались, выпуская порции прохладного воздуха и разговоров, но нужного ему человека среди появляющихся силуэтов не было. Алекс опаздывала. Уже на двадцать минут. В который раз. Вчерашний звонок еще звенел в ушах — ее плаксивый, сладкий голос, лепетавший о том, как она соскучилась, вернувшись из поездки к бабушке. Он тогда, поддавшись этому напору искренности, почти поверил, что их свидание будет чем-то большим, чем очередная галочка в списке «нормальных отношений нормального парня». И вот он стоит здесь, на палящем солнце, чувствуя себя не студентом на свидании, а скорее слугой, ожидающим капризную госпожу. Он окинул взглядом фасад галереи. Искусство… Для Шарля оно всегда имело звук. Оно дышало в ритме сонаты, плакало в пассажах ноктюрна, бушевало в крещендо концерта. Эти же молчаливые холсты в рамах, эти странные инсталляции из ржавого металла — они оставались для него немыми, чужими. Но Шарль, с его врожденным чувством эстетики и отточенными светскими манерами, не смог отказать Александре, особенно когда та с гордостью упомянула, что и сама пишет пейзажи. Отказ показался бы ему грубым, почти варварским. — Шарль! Он вздрогнул, оторвавшись от своих мыслей. Из машины выпорхнула Алекс, вся в развевающихся легких тканях. Она стремительно подбежала к нему, обвила руками шею и крепко, почти по-родственному, обняла, а затем коротко чмокнула в губы. Шарль автоматически улыбнулся, но его язык уже скользнул по губам, убирая липкий, приторно-сладкий след чужой помады. «Нужно будет обязательно подарить ей что-нибудь другое, — моментально пронеслось в голове. — С нейтральным вкусом. Или вообще без блеска». — Рад тебя видеть, — произнес он, и его собственный голос прозвучал для него отстраненно. — Ты опять опоздала. Он не смог сдержать укора. — Прости, Шарль, я правда! — она захлопала ресницами, и на ее лице застыла искренняя, почти театральная виноватость. — Я просто очень долго выбирала, что надеть. Хотела выглядеть для тебя особенно. Шарлю пришлось заставить себя смягчить выражение лица и ободряюще улыбнуться. — Все в порядке. Мне не сложно подождать, — солгал он. — Но время сеанса ограничено, сама понимаешь. Он показал на билеты в руке, используя их как удобный щит. Совести он при этом не чувствовал — лишь раздражение, приправленное щепоткой вины за это самое раздражение. — Точно! — воскликнула она, с ужасом поднеся руку к губам. — Поспешим. Она схватила его за руку, и ее ладонь показалась ему удивительно маленькой и хрупкой. Шарль гнал прочь с головы сравнение с ладонями Макса, которые он рассматривал в воскресенье после матча и драки. Шарль позволил ей потянуть себя к входу. Шарль позволил ей потянуть себя к входу. Прохладный воздух галереи обволок их, пахнущий краской, деревом и тишиной. Алекс, не выпуская его руки, сразу же погрузилась в мирное шествие по залам, щебеча без умолку. — О, смотри, это чистый абстракционизм! Видишь, как мазок ложится? Это передает хаос современного мира. — Очень... выразительно, — вежливо отзывался Шарль, пропуская мимо ушей ее комментарии о стилях и техниках. Его взгляд скользил по полотнам, большая часть которых казалась ему пустой претенциозностью, набором цветовых пятен, не рождавших в душе ни единого отзвука. Он двигался почти на автомате, ведомый ее легкой хваткой на руке, и чувствовал, как скука тяжелым свинцом оседает где-то под ложечкой. Он задерживался лишь у немногих работ — там, где в сложной игре света и тени угадывался титанический труд, где каждый штрих был выверен и выстрадан. У одного гиперреалистичного портрета пожилой женщины с морщинистыми, но добрыми руками он остановился на несколько секунд дольше. В этих глазах, написанных с фотографической точностью, была целая жизнь. Приятный глазу стиль. — А это наш местный авангардист, — Алекс снизила голос до заговорщицкого шепота. — Говорят, он пишет только под влиянием определенных веществ. Чувствуется, да? — Да уж, — буркнул Шарль, глядя на хаотичное нагромождение геометрических фигур. Ему стало неловко за ее легкомысленный тон, когда на них укоризненно посмотрели рядом стоящие ценители. Они свернули в следующий, более узкий коридор. Алекс, увлеченно рассказывая о следующем объекте — инсталляции из подвешенных старых клавиш от пишущих машинок, — отпустила его руку и сделала пару шагов вперед. И в этот момент взгляд Шарля зацепился за небольшую картину, висевшую в стороне, в мягком свете отдельной бра. Он замер как вкопанный, забыв обо всем на свете. Это было нетактично, грубо по отношению к спутнице, но он не мог пошевелиться. Алекс, не заметив его исчезновения, скрылась за поворотом. Картина была невелика, но дышала такой удивительной, тихой силой, что затмевала все вокруг. На темном, густом, почти черном фоне, написанном так, что сквозь краску проступала глубина, была изображена одинокая фигура. Спиной к зрителю. Человек стоял на краю света, у пропасти, затянутой туманом, и смотрел в никуда. Но самое главное было не в нем. А в свете. Мягкий, золотистый, неяркий свет падал откуда-то сверху и слева, освещая его спину и плечо. И этот свет он не просто падал. Он обнимал фигуру, нежно и неизбежно, окутывая ее сияющим ореолом. Можно было спрятаться в темноту, отвернуться от мира, уйти на самый край — но нельзя было спрятаться от этого света. Он находил тебя везде. Шарль почувствовал, как по спине пробежал холодок. Это была не просто эстетическая красота. Это был словно приговор. — Я тебя потеряла, — немного обиженно прошептала Алекс, вернувшись и коснувшись его локтя. Шарль вздрогнул, будто его выдернули из глубокого транса. Он стоял, все еще завороженный картиной, чувствуя, как по коже бегут мурашки. Холст говорил с ним на языке, который был ему интуитивно понятен — языке света, тени и неизбежности. Прикосновение Александры стало резким вторжением в его хрупкий внутренний мир. Он едва сдержал желание отпрянуть. — Понравилась? — она понимающе кивнула на картину, переводя свои нежные глаза с Шарля на полотно и обратно. — Ее нарисовал французский художник, под псевдонимом Гранат. Картина называется «Никто не спрячется от любви». Правда, красивая? Слово «красивая» прозвучало плоско и несостоятельно, но Шарль его почти не услышал. Его сознание на секунду застыло, обрабатывая название. «Никто не спрячется от любви». В голове сам нарисовался чужой образ, и он был отнюдь не чудесной девушки, что переплетала с ним пальцы сейчас. И тут его будто окатило ледяной водой. Весь его интеллект, вся его начитанность мгновенно сработали, анализируя замысел Граната: художник изобразил не выбор, а личный приговор для Шарля. Не надежду, а истину. Свет не зовет — он констатирует. Спрятаться нельзя. Точка. Шарль физически почувствовал, как немеют кончики пальцев. Паника, острая и животная, сжала горло. Нет. Он не позволит этой мысли оформиться. Не даст ей имени. Не свяжет чистую мощь искусства с тем хаосом, что творился у него в груди. Он заставил себя глубоко вдохнуть и резко оборвал внутреннюю нить, ведущую к Максу, с той же решимостью, с какой захлопывал крышку рояля после неудачной репетиции. — Жутковатая, конечно, — с легкой дрожью в голосе заметила Алекс, сжимая его руку. — Этот свет... он как будто преследует. Пойдем дальше? — Да... Да, конечно, — выдавил Шарль, голос его звучал приглушенно, будто из другой комнаты. — Просто... сильная работа. Заставляет задуматься. Он позволил ей повести себя дальше, бросив на картину последний, быстрый взгляд — словно проверяя, не преследует ли его тот самый свет. И пока они шли, он изо всех сил гнал прочь ощущение, что только что увидел в рамке на стреле самое четкое и пугающее пророчество о самом себе. Остаток свидания прошел для Шарля в густом тумане. Он видел Алекс, слышал ее голос, отвечал что-то уместное, но его сознание было где-то далеко, будто прикованное к тому темному холсту с одинокой фигурой в лучах. И чем навязчивее становилось это воспоминание, тем с большим рвением Шарль, словно назло всему миру и проклятому французу Гранату, старался ухаживать за Алекс. Он водил ее за руку, нежно поправлял прядь волос, и все это отдавалось в нем оглушительной фальшью, словно он играл роль в плохой пьесе. Все закончилось у ее машины их вторым поцелуем. Более долгим, чем первый. Шарль закрыл глаза, стараясь погрузиться в ощущения, почувствовать хоть что-то, кроме леденящей пустоты. Но его губы помнили лишь приторный вкус блеска, а в ноздри бил резкий запах ее духов, перекрывая все остальное. Когда она скрылась за поворотом, он почувствовал не тоску по ней, а лишь изнеможение, как после многочасовой изнурительной репетиции. Теперь Шарль сидел дома, в мягкой хлопковой футболке, отчаянно пытаясь вернуть себе душевное равновесие. В комнате царила тишина, нарушаемая лишь тиканьем часов и скрежетом его собственных мыслей. Он безжалостно покусывал губу, пока не почувствовал знакомый металлический привкус. Картина, поцелуй, пустота — все это крутилось в голове бесконечным, мучительным циклом. В дверь постучали. Сердце Шарля дико заколотилось, вынуждая его сделать глубокий вдох, чтобы унять эту глупую, предательскую суету в груди. Он открыл дверь. Конечно, это был Макс. Только он, живущий в соседней двери, мог нанести нежданный визит в такой час. Он стоял в проеме, освещенный светом из коридора, в растянутых спортивных штанах и толстовке с каким-то поблекшим логотитом. От него пахло свежим воздухом и привычно уже хвоей. — Я знал, что ты не спишь, — он ухмыльнулся своей хищной, обезоруживающей улыбкой, без лишних разрешений проходя внутрь, заполняя собой все пространство прихожей. Шарль молча закрыл дверь, чувствуя, как привычный, тесный мир его квартиры вдруг перевернулся с появлением в нем Макса, оборачиваясь вокруг него. — Все ты знаешь, — закатив глаза, кинул Шарль, проходя за ним в гостиную. Он чувствовал, как напряжение последних часов начинает медленно отступать, вытесняемое привычной, всепоглощающей аурой Макса. — Как день прошел? — Макс устроился на диване, по-турецки сложив ноги, и смотрел на Шарля с ленивым интересом. — Если коротко, сегодня мне довелось очень много саморефлексировать, — ответил Шарль, глядя в пол. «И предстоит еще столько же», — умолчал он про себя. — Надо же. Что-то интересное? Шарль сел рядом, согнув одну ногу в колене и обняв ее руками, а другую вытянув. Он опустил подбородок на колено, приняв закрытую позу, но почему-то рядом с Максом это не казалось ему уязвимостью. — Сегодня Себастьян Феттель был унижен мной при всех на репетиции, — спокойно констатировал Шарль, не стыдясь выбранных слов. Ему не нужно было приукрашивать или искать оправданий. Макс усмехнулся коротко и глухо. Ему было очевидно все равно, кто такой Себастьян; он просто одобрял действие Шарля, по умолчанию находясь на его стороне. Эта безоговорочная поддержка была пьянящей. — Потом пообедал, — в голове Шарля всплыл образ невкусного, но терпимого грибного супа-пюре в столовой. — И был в арт-галерее. — Понравилось? — Макс склонил голову набок. Шарль пожал плечами. — Видимо, я ценитель только музыки. В основном я был равнодушен. — Ты что, закрытыми глазами прошел галерею? — Макс вскинул брови, и в его глазах мелькнуло недоверие. — Должна же быть хоть одна цепляющая картина, которая запомнилась. Вопрос повис в воздухе. Шарль почувствовал, как подступает комок к горлу. Он не хотел вспоминать. Не хотел говорить о том холсте, о том свете, о названии, которое все еще жгло изнутри. Признаться в этом Максу значило приоткрыть дверцу в тот темный угол своей души, куда он сам боялся заглядывать. Особенно при Максе. — Была одна, — наконец выдавил он, голос прозвучал приглушенно. Он уткнулся подбородком в колено, стараясь не встречаться с глазами Макса. — Глубокая. Со смыслом. Он ожидал, что Макс кивнет и переведет тему на что-то простое — хоккей, учебу, пиццу. Но тот не оправдал его ожиданий. — Каким? — спросил Макс просто, уставившись на него своим прямым, неподдельно заинтересованным взглядом. Шарль закусил губу, чувствуя, как старые ранки снова разошлись под зубами. Он метался внутри: поделиться сутью? Описать картину? Произнести вслух это предательское название? Любой вариант казался шагом к пропасти, где его тайна перестанет быть тайной — сначала для самого себя, а потом, неминуемо, и для Макса. Может, проще соврать? Придумать какую-нибудь нейтральную банальность? — Эй, хватит грызть губы, — голос Макса прозвучал прямо над ним. Шарль вздрогнул. Макс привстал и слабо, но ощутимо хлопнул его по лопатке, заставляя выпрямиться. — Вон смотри, теперь кровят. Они же и так покусаны были, что ты их в покое не оставишь? Он сказал это со смешком, но в его глазах читалась серьезность. И в этот момент Шарля пронзила двойная молния осознания. Первое: Макс заметил, что его губы были искусаны еще до этого разговора. Заметил, когда вошел. Второе, еще более оглушительное: это значило, что Макс смотрел на его губы. Мысли смешались в хаотичный вихрь, и Шарль отогнал их. — Я не могу понять, что тебя беспокоит, Шарли. Это прозвучало так непривычно — не как упрек или требование, а почти как констатация факта. Словно для Макса было странно и неудобно, что какая-то невидимая стена встала между ними. Шарль выплыл из своих мыслей, чтобы посмотреть в сосредоточенное лицо друга. Макс смотрел на него без тени насмешки, с легкой складкой между бровей, всем видом показывая, что ждет ответа. Настоящего. — Меня? — переспросил Шарль глупо. Он почувствовал себя абсолютно обнаженным под этим взглядом. — А что, тут кроме нас в комнате еще кто-то есть? — Макс выжидающе выгнул бровь. Встретив снова затруднительную тишину, он мягко отступил, разводя руками: — Ладно. Если это слишком личное, можешь не рассказывать. Я не обижусь. И в этой его готовности отступить, не давя, не вырывая силой, Шарль почувствовал себя последним предателем. Предателем их маленького, честного мира, где не было места уловкам и недомолвкам. Макс пришел к нему, принес с собой запах хвои и простоту, а Шарль в ответ строил из себя крепость с закрытыми воротами. Он был обязан восстановить доверие. Хотя бы на шаг. — Она заставила меня посмотреть на то, отчего я прячусь, — его голос упал до сдавленного шепота. Он специально выбрал именно слово «прячусь», давая Максу крупицу честности, слабый намек, отсылку к названию, которую тот никогда не расшифрует. Макс не стал спрашивать, кто такая «она», уловив суть, что это была картина. — А зачем ты прячешься? — спросил он, не меняя позы. Его голос был лишен осуждения или любопытства; в нем была лишь прямая, простая логика. Как если бы он спросил: «А зачем ты надеваешь лишнюю кофту, если на улице жарко?» Этот вопрос обезоружил Шарля сильнее любого упрека. Весь его сложный, мучительный внутренний мир — страх, стыд, общественные условности — вдруг показался нагромождением ненужного хлама. Что он мог ответить? «Потому что боюсь»? Макс бы не понял. Он не боялся ничего. «Потому что так правильно»? Для Макса правильным было только то, что честно. Шарль замер, глядя в эти ясные, ничего не усложняющие глаза, и понял, что у него нет на этот вопрос простого ответа. А значит, нет и правды, которой он мог бы поделиться. — Потому что я не готов, — Шарль сказал почти правду. Макс хмыкнул, принимая ответ как данность. Он не стал больше копать глубже. — Надеюсь, когда-нибудь ты мне скажешь что-то более понятное. Но я тебя услышал. — Он улыбнулся, ставя в ветвистом разговоре жирную, ясную точку. — Я тоже сегодня устал. Тренер адски гонял всех туда-сюда. Шарль выдохнул с облегчением, мысленно отвечая на первую часть реплики Макса: «Не знаю». Он действительно не представлял, какое стечение обстоятельств могло бы заставить его признаться в том, что творилось у него внутри. Чтобы разрядить оставшееся в себе напряжение, Шарль с притворной усмешкой, без злобы, спросил: — Ты ждешь, что я тебя пожалею? Макс парировал его колкость с ходу, озорно сверкая голубыми глазами: — Ты мог бы. — И затем, наклонившись чуть ближе, с вызовом добавил: — Или тебе трудно? Вопрос повис в воздухе, наполненный двойным смыслом. Хотя его на самом деле не было — Макс говорил именно о жалости, просто по-своему, с подковыркой, — мозг Шарля тут же принялся рисовать сложные, мучительные иллюзии, усложняя ему жизнь. Он заставил себя тряхнуть головой, словно отгоняя назойливую мошкару. — Себе дороже, тебя жалеть, — фыркнул Шарль, стараясь, чтобы голос звучал естественно. — Ты сразу на шею сядешь. Я уже знаю твои повадки, Ферстаппен. — Ага, именно, — Макс довольно усмехнулся, откидываясь на спинку дивана. Он потянулся, и суставы его хрустнули. — Но у меня для тебя плохие новости. Ты меня уже разбаловал, и никуда теперь от тебя не денешься. Шарль не смог сдержать смех. На самом деле, он и не хотел, чтобы Макс от него куда-то «девался». Даже если бы, тот, действительно, «сидел у него на шее». — О нет, как так? — выдавил Шарль между смешками, и его собственный голос прозвучал для него странно — легким, почти счастливым. Макс не двинулся с места. Вместо этого он улыбнулся ему, не скрывая тепла, и Шарль не смог не ответить ему такой же улыбкой, широкой и неподдельной, какой у него не было весь вечер. — Я тоже особо не ценитель арт-хауса. Слово «арт-хаус» звучало с чужих губ неестественно. Шарль фыркнул, подпирая подбородок рукой. — О, да что ты такое говоришь. Макс закатил глаза, прекрасно поняв колкий подтекст: Шарль намекал, что Макс не разбирается не только в живописи, но и в его, шарлевой, музыке. — Ну ты и язва, — беззлобно констатировал он. — Хорошо, я в целом не ценитель. Я бы сам никогда в такую галерею не пошел. Скучно. — Он на секунду задумался, честно подбирая слова. — И, если честно, в музыкальной консерватории себя тоже не вижу. И тут Шарля внезапно осенила идея. В его глазах вспыхнул азартный огонек. — Постой. Я же пришел на твою игру. Значит, ты должен отплатить мне тем же. Придешь на мой концерт. Он ждал возражений, отговорок, да хотя бы сомнений, как были у Шарля в тот день, когда Макс сказал, что достанет ему билеты. Но Макс посмотрел на него, его голубые глаза были спокойны и ясны. — Хорошо, — просто согласился он. — Если только не в день матча. Только предупреди заранее, чтобы я смог с тренировки отпроситься. Он немного подумал, и на его лице появилась легкая, почти комичная озабоченность. — И чтобы костюм погладил. — Не грузи себя этим, — махнул рукой Шарль, хотя внутри его странно тронула эта внезапная серьезность. — Я приму, если ты явишься хотя бы не в худи и командном бомбере. Макс покачал головой, его выражение лица не оставляло сомнений — он не разделял беспечности Шарля. — Нет. Я приду как положено. В этих словах была вся его суть — прямолинейная, без полутонов. Если уж делать что-то, то делать правильно. Хотя, конечно, понимание «правильно» у Макса особенное. Шарль смотрел на него и чувствовал, как что-то теплое и щемящее разливается у него в груди. Это не было похоже на поверхностные ощущения с Александрой. Это было тяжелее, настоящее. — Ладно, — сдался Шарль, и голос его дрогнул. — Как знаешь. Я... оценю. — Конечно, оценишь, — Макс хитро стрельнул в него глазами. — Запасись валерьянкой, мой парадный прикид лишит тебя дара речи. — Ужасная самовлюбленность! — фыркнул Шарль, легонько пихнув его за плечо. Хоть он и посмеялся, на душе стало немного горько. «У тебя прекрасно уже получается это делать — сводить меня с ума, даже когда ты не стараешься», — промелькнуло у него в голове. — А что обычно происходит после того, как ты выступишь? — спросил Макс, сменив тему. — Ничего особенного. — Ну нет, как «ничего особенного»? — Макс возмущенно подался вперед. Он начал объяснять, почти на пальцах.— Вот судья просвистел об окончании игры, мы победили. Потом все кричат, хлопают друг друга по плечам, потом формальное построение с пожатием рук, потом интервью, ложа для отдыха, где мы сидим с фанатами и только потом по домам. У тебя же должно быть что-то в этом духе. Не можешь же ты просто отыграть, встать, сказать «спасибо, пока» и уйти со сцены. — Не могу, — согласился Шарль, улыбаясь его настойчивости. — После финального аккорда нужно выдержать паузу. Потом встать, сделать реверанс. Обычно следуют аплодисменты, иногда дарят букеты. Потом, если концерт был ансамблем, нужно пожать руку концертмейстеру, если он был, и дирижеру. Потом все выходят на поклон еще раз, если аплодисменты не стихают. Макс слушал, впитывая информацию с таким сосредоточенным видом, будто разучивал новую тактику на льду. — Понятно. А потом? Ты идешь в какую-то свою зону с поклонниками? — он произнес это слово с легким недоверием. — Нет, — рассмеялся Шарль. — У музыкантов обычно нет «поклонников» в том же понятии, что у вас. Обычно я просто иду в артистическую. Снимаю бабочку и фрак, если жарко. Иногда подходят педагоги, что-то говорят. Иногда могут какие-то богачи или другие музыканты. Но это все не больше, чем светские формальности. Потом просто иду домой один. Он сказал это, и ему вдруг стало не по себе от осознания, насколько одиноким и пустым выглядел его ритуал по сравнению с шумным, братским праздником Макса. Никаких объятий, никаких общих криков радости. Просто тишина и одиночество за закрытой дверью. Макс внимательно посмотрел на него, и в его глазах мелькнуло что-то понимающее. — Скучно как-то, — заключил он просто. — Ладно, тогда я буду твоим поклонником «в том же понятии, что и у нас». Шарль фыркнул, пытаясь скрыть, как эти слова задели что-то глубоко внутри. — И что это будет означать на практике, Ферстаппен? Ты будешь кричать с места «Браво, Шарли!», требовать автограф на клюшке, махать флагом Нидерланд и притащишь барабан? — Нет. — Макс посмотрел на него с той самой обезоруживающей прямотой. — Это значит, что я буду ждать тебя после концерта, и мы пойдем домой вместе. Для Шарля это прозвучало громче любой овации на бис, что он когда либо слышал. Это было конкретное действие — обещание присутствия. — Ну, если мне прям сильно понравится, может действительно буду кричать с зала и возьму автограф. — рассуждал Макс вслух. — О, избавь меня от этого! — досадно прорычал Шарль и шлепнул его подушкой по ногам. Макс театрально вздохнул, будто бы реально был огорчен. — Как твои ребра, кстати? — вдруг вспомнил Шарль, прокрутив в голове события воскресенья: шум катка, грубую борьбу матча, болезненное лицо Макса в раздевалке. — Ты действительно мне в мамки записался, не так ли? — Макс покачал головой, но улыбка его стала только шире. — Кажется, ты единственный, кого это по-настоящему волнует. Все нормально уже. В доказательство своих слов он без задней мысли ловко поднял край своей футболки, не снимая ее, обнажив торс. И снова этой своей простой, бесцеремонной непосредственностью выбил у Шарля почву из-под ног. Веселье, царившее секунду назад, стерлось с него. Шарль замер, взгляд его прилип к обнаженному, желанному телу. Синяки, еще такие страшные и свежие в воскресенье, уже сходили, превратившись из кроваво-фиолетового моря в озера и лужи зеленовато-желтых оттенков. Бледная кожа Макса уже не пылала багровым, она была покрыта картой уходящих побоев. Старые, еще самые первые гематомы, с первого матча Шарля, уже почти полностью рассосались, оставив лишь легкие тени. — Они все еще страшно выглядят, — заключил Шарль, понимая, что молчит подозрительно долго. Но оторвать взгляд не мог. — Шарль. Голос Макса вдруг стал неожиданно резким, в нем явственно читалось раздражение. — Ты видишь меня без верха уже третий раз. Прекращай смотреть на меня как на побитую псину. Макс резко приподнялся, и прежде чем Шарль успел опомниться, его рука была схвачена в твердую хватку. Не грубую, но не оставляющую места для сопротивления. Макс потянул его на себя и с силой прижал ладонь Шарля к самому большому из синяков на левом боку, прямо под грудью. Шарль ахнул от неожиданности, его пальцы непроизвольно дернулись, пытаясь отстраниться, но мощная рука Макса держала его кисть в тисках. Под чужой кожей он чувствовал воспаленный локальный жар, гладкость и — сильнее всего — глухие, ритмичные удары чужого сердца. Оно билось ровно и мощно, как будто никакой боли не существовало. Шарль смотрел, завороженный, на свою руку. Желто-зеленый синяк был настолько велик, что его пальцы не могли полностью его скрыть. Он не решался поднять голову. Их лица были опасно близки — стоило Шарлю лишь чуть приподнять подбородок, и их лбы бы соприкоснулись. Дыхание Макса, теплое и ровное, касалось его кожи, Шарль чувствовал его взгляд на себе. — Видишь? — голос Макса прозвучал прямо над ним, низкий и почему-то хриплый. Он не убирал своей руки, плотно прижимая тыльную сторону кисти Шарля, вдавливая его пальцы в свою плоть. — Мне не больно. Это просто синяк. Так что хватит на меня так смотреть. В его словах не было просьбы. Это был приказ. Приказ перестать жалеть и начать видеть. Видеть не жертву, а воина. Не слабака и нытика, а живого, дышащего человека, который не боится боли. Шарль замер, парализованный этим прикосновением и этой, дурманящей голову, близостью. — Мои глаза здесь, — сказал Макс, уже спокойнее, но все также твердо и все еще не отпуская его руку. Шарль пришлось медленно, против своей воли, поднять взгляд. Голубые глаза Макса были всего в сантиметрах от него, и в них не было ни раздражения, ни насмешки. Была лишь требовательная, не терпящая возражений прямота. Он смотрел в ответ, дыша только носом. Шарль поджал губы, боясь сделать что-то непоправимое. Его ладонь все еще горела от прикосновения к синяку и от сухого тепла руки Макса поверх своей. Каждое биение его сердца, что он чувствовал под пальцами, отдавалось эхом в его собственной груди, отпечатываясь на корочке мозга. Макс наконец разжал хватку. Его рука медленно скользнула с руки Шарля, оставив на коже ощущение жжения. Шарль отсел от него как ошпаренный, отодвинувшись на расстояние, большее, чем было до этого. Его глаза были широко раскрыты, не скрывая полную растерянность. Макс отпустил футболку обратно, и ткань скрыла его торс. Они молчали какое-то время, напряженно глядя друг на друга. Воздух в комнате был густым и тяжелым. — Черт, — Макс виновато почесал затылок, его взгляд на секунду уперся в пол. — Я перегнул палку, да? Шарль не мог найти слов. Его рука все еще горела, а в ушах стоял ровный, мощный стук чужого сердца. Он видел искреннее раскаяние на лице Макса, но не мог стряхнуть с себя оцепенение. — Да. Есть такое. — наконец выдавил он, и голос его прозвучал хрипло. Он провел дрожащей ладонью по лицу, пытаясь прийти в себя. Шарль честно, после и так травмирующего похода в галерею, был не готов к внезапной физической близости, и обнаженности кожи Макса. Но он предельно ясно понял суть действий Макса — тот требовал, чтобы его видели, а не жалели. — Прости, — Макс тяжело вздохнул и поднялся с дивана. На этот раз в его движениях не было привычной легкости, а была скованность. — Я думаю, мне пора. Сегодня какой-то дурной день. Он направился к двери, не оборачиваясь. Шарль видел, как напряжены его плечи. — Макс, — позвал он его, прежде чем тот успел уйти. Макс остановился, повернув к нему голову. — Да? — Ничего, — Шарль сглотнул. Он хотел сказать «все в порядке», но слова застряли в горле. — Просто... Спокойной ночи. — Ага, — кивнул Макс, и дверь за ним тихо закрылась. Шарль остался сидеть в гробовой тишине, глядя на свою ладонь. На ней не было видимого следа, но он все еще чувствовал отпечаток тепла и пульсации. Он чувствовал его так же ясно, как видел образ одинокой фигуры на картине. Два разных урока об одном и том же. И он все еще не знал, какой из них страшнее.***
Сидя в кофейне университета, Шарль безрадостно жевал готовый салат. Его мысли снова и снова возвращались к вчерашнему вечеру. Был ли тот порыв Макса чем-то большим, чем просто безрассудно прямым действием? Зачем нужно было удерживать его руку так близко, прижимать к ране? Что на самом деле значило это «мои глаза здесь»? Зачем нужно было ставить его в такую неловкую позицию, инициируя этот невыносимо интенсивный зрительный контакт? Безвкусный помидор, безжалостно наколотый на вилку так, что с него вытек весь сок, отправился в рот Шарля, но на вкус был как трава. — Какие люди! — рядом присвистнули, и с двух сторон от Шарля отодвинулись стулья. На них опустились Льюис и Джордж, как обычно неразлучные. Джордж улыбнулся и приветственно первым крепко пожал ему руку. За ним то же самое сделал и Хэмилтон, его рукопожатие было чуть более сдержанным. — Ну что, Леклер, надумал? Пойдешь на вечеринку завтра или нет? — Джордж, как обычно, был полон энергии, его глаза блестели от предвкушения. Мысль о шумной вечеринке, полной незнакомых людей, все еще вызывала у Шарля внутренний протест. Но желание узнать, кто такая Келли и какую роль она занимает в жизни Макса было сильнее. — Пойду, — неожиданно для себя ответил Шарль. — Хорошо, — Льюис одобрительно кивнул и достал телефон. — Оставь свой номер. Найдемся быстрее на месте. Шарль взял предложенный гаджет и молча вбил в чужой телефон свой контакт. Он чувствовал себя странно, будто совершал какой-то подрывной акт против своей же замкнутой жизни. — Отлично! — Джордж хлопнул его по плечу. — Будет весело. Там точно и твой хоккеист будет, кстати. Ферстаппен. Так что не стесняйся нарядиться. Услышав это, Шарль чуть не поперхнулся своим безвкусным салатом. Он точно в прошлый раз подбирал нейтральные слова, говоря о Максе. — Джордж, закрой свой рот. Извини, Шарль, Рассел просто любит драму и ищет ее везде. — Все в порядке. — растерянно выдохнул, расслабляясь Шарль. Он сверился с часами на запястье. До начала лекции по основам дипломатии оставалось минут десять. — Простите, мне пора. Жаль, что не поболтали подольше, — вежливо улыбнулся Шарль, поднимаясь из-за стола. — Иди-иди, — Джордж махнул рукой, уже пересаживаясь на только что освободившееся место Шарля, поближе к Льюису. — В субботу увидимся. — До встречи, — сказал Льюис, хотя всё его внимание уже принадлежало Расселу, который показывал что-то на телефоне и что-то оживлённо начал рассказывать. Шарль ушел, промаргиваясь от яркого света и собственных мыслей. Отходя от столика, ему на секунду показалось, что Льюис, стоило Шарлю развернуться, подтянул стул Рассела поближе к себе, ухватившись за сиденье. Этот жест был быстрым, незаметным, но удивительно интимным в своей простоте. Он вышел из кофейни, и осенний воздух ударил в лицо. Мысль о вечеринке, которая раньше казалась просто неприятной необходимостью, теперь висела над ним дамокловым мечом. Он представил себе Макса в толпе, с бутылкой пива в руке, его громкий смех, его уверенность. Представил себя рядом — неловкого, вечно всё усложняющего. Но тут же отдернул себя. А пьет ли вообще Макс? А будет ли он смеяться завтра? И что самое главное — будет ли Шарль рядом с ним после вчерашнего? Последнее казалось чем-то из разряда фантастики. Та близость, та напряженность, а затем резкое отступление — все это создало между ними невидимую, но ощутимую стену. Вернуться к простому «приятельскому» общению теперь казалось ему невозможным. Шарль лекцию по основам дипломатии прослушал, уткнувшись взглядом в прохладное стекло окна и наблюдая, как ветер гонит по улице оранжевые листья. Он не думал ни о чем связном. В голове крутились обрывки: воспоминание о пульсации под пальцами, чужая кожа, резкий тон Макса, его виноватое «прости» и то, как быстро он тогда ушел. Когда звонок возвестил об окончании пары, Шарль собрал вещи с ощущением, что провел последние полтора часа в полной пустоте, при этом находясь в кабинете полным людей. Он вышел из аудитории с толпой, чувствуя себя затерянным и отстраненным. И тут его взгляд упал на фигуру, прислонившуюся к стене напротив. Высокую, в темной худи с капюшоном, наброшенным на голову. Макс. Он стоял, уткнувшись в телефон, но будто чувствуя на себе взгляд, поднял голову. Их глаза встретились через поток студентов. Ни улыбки, ни кивка. Просто взгляд. Не злой и холодный, а немного настороженный. И Шарль понял, что ответ на вопрос «будет ли он рядом» уже не кажется таким уж фантастичным. Потому что Макс уже был здесь. И это одновременно пугало и заставляло сердце биться чаще. Макс оттолкнулся от стены и пошел к нему. Шарль тоже сделал шаги навстречу. Они сошлись в центре коридора, где мимо них бурлил поток студентов, спешащих на пары. Осознавая, что это не самое рациональное место для разговора, Макс почти невесомо положил Шарлю руку на лопатку и мягко, но уверенно повернул его направо, в сторону бокового ответвления коридора, которое вело к пожарному выходу и было обычно пустынным. — Пойдем, — сказал он спокойно. Шарль позволил себя вести, заметив, что как только он прошел пару метров, руку Макс убрал. Они свернули за угол, и шум сразу стих. Здесь было тихо и пусто. Макс отпустил его, остановился и, наконец, прямо посмотрел на него. В его глазах не было ни гнева, ни раздражения, лишь серьезная, сосредоточенная мысль. — Я вчера..., — начал он, но Шарль резко перебил, не в силах вынести еще одно извинение. — Все в порядке. Я тебя понял. — Шарль улыбнулся. Он хотел поскорее вернуть их в привычное русло. — Нет, не понял, — Макс покачал головой, и в его взгляде мелькнуло знакомое упрямство. — Иначе бы ты не смотрел на меня сейчас как на привидение. — Я нормально на тебя смотрю. — подправил его Шарль, немного оскорбленный, что его желание, замять ситуацию, не встретили. — Шарли, я знаю, как ты обычно на меня смотришь. Сейчас это не так. Давай не будем препираться. И в этот миг все кусочки пазла в его голове сложились. Вчерашние слова Макса «мои глаза здесь» значили гораздо больше, чем просто просьба смотреть в лицо, а не на синяк. Они значили: «Я вижу. Я всегда видел, как ты на меня смотришь. Я все это замечал». Это осознание ударило Шарля с силой. Замечание вырвалось у Макса лишь под наплывом злости из-за жалости, которую он не терпел. Но до этого была лишь молчаливая тактичность. Качество, которого, как думал Шарль, Макс был лишен от природы. И эта тактичность была только для Шарля. Теперь Шарль лихорадочно гадал, чем она была продиктована. Скрывалось ли за ней осуждение? Такое же сильное, каким Шарль осуждал сам себя за эти взгляды? Или… Он не успел продолжить мысль. — Шарль, не витай в облаках посреди разговора. Фраза прозвучала резко, но без злости, скорее с легким раздражением, и вернула Шарля к реальности. — Что ты хочешь, чтобы я сказал? — грубовато ответил Шарль, все еще под впечатлением от своего открытия. Грубость нисколько не смутила Макса. Он стоял спокойно, словно ожидал именно такой реакции. — Я и не просил пока тебя ничего говорить. Я прошу послушать. Шарль виновато стушевался, почувствовав себя вспылившим подростком. — Прости. Я немного на нервах. — Я как раз хотел об этом, — устало вздохнул Макс, проводя рукой по коротко стриженым волосам на затылке. — Я вчера не хотел тебя напугать. Просто я не хочу от тебя жалости… — Это я уже понял, — фыркнул Шарль, снова перебивая его. — Да, — Макс закусил губу, почему-то позволяя Шарлю вести себя подобным образом. — Я хочу, чтобы ты видел меня такой, какой я есть, и признавал мой мир. Не потому что мне неприятно твое сочувствие, а потому что я в душе не чаю, что с ним делать. Мне приятно, конечно, что ты переживаешь. Но мне было бы приятнее, если бы ты постарался принять это как данность. Если ты не можешь и продолжишь заставлять меня чувствовать себя виноватым за свою реальность и чувствовать будто бы она ненормальна на контрасте с твоей престижной и аккуратной, то нам не по пути. Шарль разозлился. По-настоящему. Эти слова «престижная и аккуратная» прозвучали как пощечина. Они свели всю его сложную, мучительную внутреннюю борьбу к какому-то гламурному фасаду. — Моя жизнь не такая уж «престижная и аккуратная», Макс! — выпалил он, и голос его дрогнул от обиды. — Ты думаешь, у меня нет своих синяков? Просто они не на коже, их не видно! И я не требую, чтобы ты их принимал как данность, когда ты, очевидно, совсем другой! Он тяжело дышал, глядя на широко раскрытые глаза Макса. Впервые он видел на его лице чистое удивление. — Ты действительно из всей моей тирады зацепился только за два слова? — Макс покачал головой, и в его голосе прозвучала неподдельная горечь и разочарование. — Зачем ты это делаешь? Неужели ты меня не услышал? Шарль опустил глаза в пол. Он прекрасно понял саму идею Макса, его просьбу о принятии. Просто ему отчаянно нужно было хоть как-то защититься, найти слабое место в этой железной логике и нанести ответный удар. Он почувствовал себя загнанным в угол и, как любое загнанное существо, оскалился. И внезапно ему стало совестно. Горячая волна стыда накатила на него, смывая злость. Макс ведь мог давно уйти. Он мог бы послать Шарля, хлопнув дверью, и не желать продолжать этот тягостный разговор. Но он этого, по какой-то понятной только ему одному причине, не сделал. Он продолжал стоять здесь, в пустом коридоре, и пытался спасти ситуацию, которую Шарль своими руками усердно топил. — Я услышал, — тихо, почти беззвучно, сказал Шарль, все еще глядя на свои ботинки. Ему было мучительно сложно поднять взгляд. — Прости. Ты прав. Я... Я постараюсь. Он не знал, сможет ли. Но он должен был хотя бы попытаться. Ради этого упрямого, прямого человека, который почему-то тратил на него свои силы и терпение. Макс молчал несколько секунд, изучая его опущенную голову. — Ладно, — наконец произнес он, и в его голосе снова появились нотки привычной, скупой теплоты. — Ладно, Шарли. Главное, что ты услышал. Остальное приложится. Он похлопал его по плечу, на этот раз коротко и по-товарищески. — К чему это вообще все было? — Шарль поднял глаза, и в них горела настоящая, животная потребность понять. Ему жизненно необходимо было докопаться до мотива Макса, который лишил его душевного равновесия этим интимным, жестоким моментом. — Ты ведь мог мне просто сказать: «Шарль, я не стеклянный, мне не нужна твоя жалость!» Ладно! Ладно, допустим, ты решил, что действия говорят громче слов, и прижал мою руку так, что я чувствовал твои кости под кожей! Якобы, вот смотри, я сильный, мне не больно! Хорошо, пусть будет так! — Шарль всплеснул руками, окончательно теряя маску воспитанности и холодного спокойствия. — Но зачем ты держал меня дальше? Зачем ты был так близко!? Для чего? Почему? Это... это... Макс невозмутимо ждал, когда Шарль подберет слово, смотря на него с тем же спокойным, аналитическим выражением лица. — Это ненормально, Макс! Это было... неправильно! — выдохнул Шарль, не в силах выговорить то единственное слово, что вертелось у него на языке, слово, которое было бы одновременно и обвинением, и признанием. Это было почти гомоэротическим. А я нормальный. Он проецирует свою панику на Макса: «Это ты сделал что-то неправильное!», чтобы не признаться себе: «Мне понравилась эта близость, и это меня ужасает!». Шарль требует от Макса рационального объяснения иррационального, интимного поступка, потому что сам не может с ним справиться. Макс медленно поднял руки в капитулирующем жесте, пытаясь успокоить взбешенного Шарля. — Остынь, приятель. Это, наверное, худшее, что мог сказать Макс сейчас. — Не называй меня так! — шипел Шарль, отступая на шаг. Его грудь вздымалась. — Я не твой «приятель» в такие моменты! Ты либо мой друг, который не лезет куда не следует, либо... либо ты не знаешь границ! Он почти выкрикнул последнюю фразу, и в уже тихом коридоре она прозвучала оглушительно громко. Теперь они оба стояли, тяжело дыша, и напряжение между ними натянулось, как струна, готовая лопнуть. Макс опустил руки. Его спокойствие, наконец, дало трещину, и в его глазах вспыхнул огонек злости и вызова. — Границ? — переспросил он тихо, но отчетливо. — А какие границы, Шарль? Ты сам их установил? Или ты просто боишься, что кто-то их переступит и увидит, что там на самом деле? — Что ты имеешь в виду? — спросил Шарль, и в его голосе была уже голая, ничем не прикрытая злость. — Я имею в виду, — Макс сделал шаг вперед, и теперь они снова стояли почти вплотную, как вчера, но на этот раз атмосфера была накалена гневом и обидой, — что ты сам не знаешь, чего хочешь. Ты строишь из себя галантного парня, которого целует подружка в щечку. А потом смотришь на меня так, будто голодный. Шарль попытался что-то сказать, но Макс не дал ему и слова вставить. — Нет, ты послушай теперь меня. Ты спрашиваешь, зачем я это сделал? Чтобы ты знал, я действительно, не хотел этого всего для нас и я не планировал так поступить специально! Я даже об этом не задумался. Но знаешь, может, я просто устал от этих взглядов исподтишка, которые ты тут же прячешь! Может, мне надоело быть для тебя то «приятелем», то какой-то непонятной угрозой для твоего спокойствия из-за мелочи. Сам посуди. Если бы тебя это действительно не волновало, ты бы мне этого всего не говорил. Я не странный, Шарль. Я просто прямолинейный. А ты просто трус. Слово повисло в воздухе, тяжелое и безжалостное, как удар под дых. Макс срывает с Шарля все маски и называет вещи своими именами: «голодный взгляд», «взгляды исподтишка». Слово «трус» от него было диагнозом. Шарль замер, словно его окатили ледяной водой. Вся злость разом ушла, оставив после себя лишь леденящую пустоту. Он смотрел на Макса широко раскрытыми глазами, и в них не было уже ни гнева, ни защиты — только шок и боль. Макс, увидев это выражение на его лице, резко выдохнул и отвернулся. Он провел рукой по лицу. — Черт. Ладно. Я не это хотел сказать. Но было поздно. Сказанное уже нельзя было забрать назад. Оно висело между ними, как стена. Шарль молча развернулся и, не говоря ни слова, пошел прочь по коридору. — Шарль, постой! Максу не составило труда догнать его. Пара уже давно началась, и коридор был пуст. Поймав Шарля за локти, он силой развернул его к себе. — Я начал за здравие, кончил за упокой, конечно, но я не буду отказываться от своих слов. Ты не можешь просто взять и уйти, когда ты был тем, кто вынудил меня вскрыть все карты на стол. Шарль вырвал руки из его хватки, слабой, но цепкой. — У тебя вечно я виноват! — голос Шарля звенел от обиды и злости. — Виноват в том, что ты, видимо, самый умный, видел мои взгляды и, видя, что я их в себе тушу, создал вчерашнюю ситуацию. Виноват в том, что ты мне наговорил вот это, зная, что я не готов встречаться с правдой в лицо. Ты ведь прекрасно понял, да, о чем я говорил, когда мы говорили о той картине? — глаза Шарля сузились. — Ты все понял. Но все равно сказал мне то, что сказал. И что ты ждал? Что я признаюсь тебе в любви? Что признаюсь себе в влюбленности в... — он резко поджал губы, — в мужчину? И ты мне говоришь, что я не имею права уйти? Чтобы ты знал, Макс, я имею каждую крошечку этого права! Он развернулся, намереваясь уйти снова. Макс опять упрямо его развернул, крепче сжав его плечи. — Я надеялся, что ты останешься, не потому что не имеешь права уйти, а потому что тебе важны наши отношения! — он тут же прикрыл глаза, понимая, что крикам в мертвом коридоре не место, и продолжил спокойным, но напряженным тоном: — Ты не можешь меня винить за правду. Я не стал бы ничего говорить, если бы мне было все равно. Но мне не все равно. И ты это знаешь. Шарль замер, дыхание сбилось. Эти слова прозвучали тише, но ударили больнее любого крика. — Прости за неоправданные надежды, — холодно сказал Шарль и развернулся в третий раз. На этот раз его уже никто не догнал. Шарль шел по пустому коридору, и каждый его шаг отдавался гулким эхом, словно отмечая окончательность произошедшего. Он не оборачивался. Он знал, что Макс стоит там, на том же месте, провожая его взглядом, но сила, заставлявшая оглядываться, куда-то ушла. Осталась только глухая пустота. Он вышел из здания на улицу. Осенний ветер ударил в лицо, но не смог отогреть внутренний холод. Слова Макса звенели в ушах, перемешиваясь с его собственными: «трус», «неоправданные надежды». Он сел на скамейку у входа в университет, не в силах идти дальше, и опустил голову в ладони. Внутри все было разбито. Не потому, что Макс был неправ. А потому, что он был прав. И от этого осознания было некуда деться. Он был трусом. Он прятался. И теперь он разрушил единственное по-настоящему честное, что у него было. Из кармана прозвучал сигнал телефона. Алекс. Он потушил экран, не читая. Шарль вдруг почувствовал в груди истеричный, горький хохот. Он начал смеяться, сидя на скамейке, и смех этот был невеселым — он был нервным, сдавленным, потому что происшедшее ранило его невероятно, невероятно глубоко. Он смеялся над тем, что ранил Макса своим поведением и уходом. Макс ведь поступил по-своему правильно. Он оказался участником игры, правил которой не понимал. На него сыпались скрытые сигналы — эти взгляды, улыбки, эмоциональная близость, — на которые любой прямой человек не мог не реагировать. Это сводило с ума. «Вскрытие карт» Макса было отчаянной попыткой заменить непонятные, двусмысленные правила на честные и ясные. Он был прав в своем стремлении к ясности. Шарль верил, что Макс начал разговор, чтобы просто прояснить вчерашнюю ситуацию, а не чтобы специально выставить все наружу. А Шарль весь разговор с самого начала вел себя как последний эгоист, не желая ни слышать, ни слушать. Он смеялся и над тем, что Макс ранил его. Потому что Шарль тоже был прав — в другом. У него была не капризная обида, а глубокий, болезненный внутренний кризис. Он имел полное моральное право разбираться с этим в своем ритме. А Макс своим ультиматумом и прямой атакой не дал ему этой возможности. Шарль был прав, обвиняя Макса в том, что тот, будучи «самым умным», использовал свое понимание его уязвимости как оружие, а не как мост. И что теперь со всем этим делать? Смех оборвался, сменившись удушающими рыданиями. Шарль чувствовал, как трясется все его тело, и какими мокрыми стали рукава пальто от слез, стекающих с лица, которое он закрыл ладонями. Он поставил жирную, безвозвратную точку в их отношениях. А Макс явно не был тем типом людей, которые прощают такой плевок в душу. Макс старался, пытался уравновесить разговор в начале, а Шарль, ослепленный страхом быть разоблаченным и увиденным насквозь, стирал все его старания в ноль. И самое горькое осознание пришло сейчас: Шарль, сам того не понимая, сам захотел сорвать маску с их отношений. После того как Макс попытался снизить накал словами «остынь, приятель», Шарль, не в силах больше терпеть эту неопределенность, сам начал провоцировать его. Он требовал определения: друг или кто-то больше? Он заставил Макса сказать вслух за них двоих то, что сам боялся признать. А получив эту горькую, неудобную истину, он капитулировал. Он обвинил Макса в ее озвучке, хотя именно он, Шарль, шатнул фундамент их отношений своим страхом и прямотой, обращенной против самого себя. Шарль горько плакал, осуждая себя и бесконечно виня за то, что он был тем, кто дал своему карточному домику тот самый последний, решающий толчок. Он сидел, сгорбившись на скамейке, и рыдания вырывались из его груди глухими, разрывающими спазмами. Боль была физической — острая, жгущая тяжесть за грудиной, будто кто-то сжал его сердце в ледяном кулаке. Он хватал ртом холодный осенний воздух, пытаясь успокоить дрожь и заглушить подкатывающие к горлу всхлипы, но получались лишь короткие, прерывистые вздохи. Слезы текли ручьями, смешиваясь с дрожью губ, соленые и безостановочные. Он пытался вытереть их ладонью, но они заливали все лицо, капали на колени, на темную ткань пальто. Плакать на улице, на виду у всех, было позорно. Он чувствовал, как горит лицо, и каждый проходящий мимо студент казался ему судьей. Но остановиться было невозможно. Каждое новое воспоминание о выражении лица Макса, о его словах «трус», о собственной холодной фразе «прости за неоправданные надежды» — вызывало свежую волну отчаяния. Он пытался сделать глубокий вдох, выпрямиться, взять себя в руки, но легкие не слушались, сжимаясь в комок от спазмов. Воздух свистел в горле, не принося облегчения. Мир вокруг расплывался в мокром, бессвязном пятне. Внезапно его рывком за подол воротника пальто подняли на ноги и крепко прижали к груди, учтиво не отнимая рук с его лица, позволяя его прятать от всего мира. Шарль почувствовал знакомый, острый запах хвои и чего-то неуловимо родного. — Перестань плакать, — сдавленно прошептал Макс, и его голос прозвучал прямо над ухом. Он держал Шарля так крепко, словно хотел вдавить его в себя, спрятать от всего. — Шарли, ну же, успокойся. Но эта грубая, отчаянная нежность вызвала только новую, еще более горькую порцию рыданий. Шарль почувствовал, как сильные руки плотнее окольцевали его, прижимая так близко, хотя, казалось, куда уж ближе. Он уткнулся мокрым лицом в грудь Макса, в грубую ткань его куртки, и его пальцы вцепились в спину парня, будто он был единственной опорой в рушащемся мире. Он не мог говорить. Он мог только плакать, содрогаясь в этих объятиях, которые были одновременно и причиной его муки, и единственным утешением. Макс не говорил больше ничего. Он просто держал его, его ладонь лежала на затылке Шарля, прижимая его к себе, а щека касалась его виска. Он не понимал, почему Макс все еще стоит здесь и держит его в своих руках, не отпускает. Не понимал, чем заслужил это право — на его терпение, на его возвращение, на эту грубую, но такую надежную опору. Не понимал настолько, что ему казалось — это еще одна его больная, отчаянная фантазия, порожденная одиночеством и тоской. Что вот-вот он откроет глаза и окажется один на этой скамейке, с мокрыми от слез рукавами и ледяной пустотой внутри. Но нет. Тепло тела Макса было реальным. Стук его сердца под курткой — настоящим. То самое сердце, что он чувствовал под пальцами вчера. Оно билось сейчас чаще и тяжелее. — Шарли, хватит, ну пожалуйста. Пожалуйста, прекрати плакать. Ты мне делаешь так больно, пожалуйста, хватит. Макс прошептал это так тихо, что Шарль едва разобрал слова за собственными неутихающими рыданиями. Но он почувствовал, как голова Макса устало опустилась ему на плечо. Этот жест — тяжелый, полный бессилия — подействовал сильнее любых уговоров. Рыдания стали тише, превратившись в прерывистые, глубокие всхлипывания. Шарль пытался отдышаться, вбирая воздух, пахнущий хвоей и слезами. Он не отстранялся, все так же вцепляясь в спину Макса, чувствуя, как тот сам дрожит от нахлынувших эмоций. — Я не хотел, — наконец выдохнул Шарль, голос его был сорванным и хриплым. — Я не хотел делать тебе больно. — Я знаю, — глухо ответил Макс, его губы шевельнулись у самого уха Шарля. — Я тоже. — Я не могу, — выдохнул Шарль, и в этих двух словах был весь его страх, вся растерянность. — Это слишком. Он не уточнял, что именно не может. Признаться? Смотреть в глаза этой правде? Ринуть всё к чёрту и поддаться тому, что рвалось изнутри? Весь его богатый словарный запас исчез, оставив лишь эту голую, беспомощную констатацию. Он просто надеялся, что Макс поймёт. Поймёт всё, что скрыто за этим «не могу». Он сделал осознанную попытку отстраниться, но его руки, всё ещё вцепившиеся в спину Макса, не слушались. Он не просил и не умолял. Он просто признавал своё поражение в тихой надежде на пощаду. Макс молчал несколько секунд, его дыхание было ровным, но Шарль чувствовал, как напряжены мышцы его спины под пальцами. — Хорошо, — наконец тихо сказал Макс. — Давай останемся друзьями. Забыли. Он произнес это спокойно, но звучало оно как приговор. То, чего Шарль, казалось, хотел минуту назад — отступление, безопасность, возвращение к старой, знакомой роли «приятелей». Он кивнул, уткнувшись лицом в его плечо, не в силах произнести ни слова. Это была капитуляция. И она болела куда сильнее, чем любая ссора. Но больше всего болело то, как Макс позволил ему это. Как он позволил Шарлю смотреть на себя все эти недели — не отворачиваясь, не пресекая, просто принимая этот голодный взгляд как данность. Как позволил им сблизиться, впустил его в свое пространство, в свою боль, показав синяки не как слабость, а как часть себя. Как позволил ему все испортить — грубить, кричать, выдвигать нелепые обвинения. И как, в конце концов, позволил ему уйти — не побежав вдогонку сразу, а дав тому прочувствовать всю тяжесть этого ухода. И как теперь позволил Шарлю обнулить все их страдания от ситуации в ноль. Как позволил обесценить их, делая бессмысленными. «Но мне не все равно. И ты это знаешь.» Макс позволил всему этому случиться. Осознанно. Без сопротивления. И в этой покорности была самая страшная правда. Макс, который всегда боролся, который ломал правила и шел напролом, абсолютный, нерушимый спортсмен, — этот Макс сдался. И Шарль видел не поражение Макса, а чудовищные масштабы его жертвы. Макс принимал эти уродливые, ограниченные возможности, которые Шарль мог ему предложить. Он добровольно становился человеком в петле, которую на него накинул Шарль, потому что другой веревки, другого выхода у него просто не было. Он предпочел это удушье — полному разрыву. И Шарль ненавидел себя за то, что не мог дать Максу ничего другого. Ничего настоящего. Потому что он знал — Макс заслуживал большего. А он, Шарль, мог предложить ему лишь тесную, душную клетку под названием «дружба», и то лишь до тех пор, пока его собственный страх снова не заставит его захлопнуть дверь. Сейчас он тысячи и миллионы раз жалел обо всем. О каждом резком слове, сказанном сегодня в коридоре. О том глупом, наивном вопросе «как твои ребра?», который запустил эту цепную реакцию. О том, как впервые сыграл для Макса на рояле, видя, как тот слушает, не понимая нот, но понимая его. О том, как впервые пустил его в свою квартиру, в свой упорядоченный мир, и тот мир вдруг ожил. Он жалел, что вообще познакомился с Максом. Жалел, что переехал в Монако. Не из-за себя — из-за Макса. Потому что своей слабостью, своим страхом он обрек этого сильного, честного человека на эту добровольную пытку — быть рядом, но всегда на расстоянии. Любить — и делать вид, что это просто дружба. И самое ужасное было в том, что он не мог ничего исправить. Ничего. Он мог только стоять здесь, в этих объятиях, притворяясь, что «друзья» — это не приговор, а счастливый исход. И чувствовать, как его сердце разрывается на части от осознания всей глубины несправедливости, которую он совершил по отношению к тому, кто был к нему добрее, чем он заслуживал. Он боялся отстраниться, зная всем нутром, что как только это произойдет, последнее настоящее между ними схлопнется. Поэтому он так и стоял, прижимая и прижимаясь к Максу, впитывая его тепло, его запах, его силу, пытаясь запомнить каждую секунду этого прощального, безмолвного согласия. И Макс, казалось, разделял его страх. Он не торопил, не пытался аккуратно разомкнуть объятия. Его руки по-прежнему держали Шарля — крепко, почти болезненно, словно он тоже понимал, что стоит им отпустить друг друга, и что-то непоправимо сломается окончательно. Эту ночь Шарль провел у Алекс, не в силах остаться в одиночестве после произошедшего. Он пытался впитать жар чужого, женского тела, потеряться в приторном запахе ее духов, найти хоть каплю покоя в стройных, плавных линиях ее оголенной спины на простынях. Он целовал ее, касался ее кожи, стараясь быть нежным, внимательным, нормальным, заглушая внутренний вой отчаяния физиологией близости. Но когда все закончилось, и Алекс, разнеженная оргазмом, заснула у него на груди, обняв его. Шарль лежал, глядя в потолок, и понял всю глубину внутреннего холода. Ее тепло не смогло проникнуть внутрь, туда, где царила ледяная пустота после сегодняшнего.***
Он вернулся домой под утро, плюхаясь в постель после душа, в котором мылся с удвоенной силой, пытаясь смыть с кожи не только следы чужих губ, но и въдчивое чувство вины. И провалился в тяжелый, безсознательный сон. Его вынул из забытья настойчивый стук в дверь. Шарль потопал босыми ногами по холодному полу, даже не взглянув в зеркало, чтобы оценить последствия бессонной ночи на своем лице. Он щелкнул замком и потянул дверь на себя. Сон как рукой сняло. На пороге стоял Макс, улыбаясь своей обычной, хищной ухмылкой, будто вчерашнего дня с его слезами, болью и горькими словами никогда не было. — Доброе утро только у тех, кто встает в обед, да? — спросил он с насмешкой, без лишних церемоний проходя вглубь квартиры, как будто так и надо. Шарль не нашёл, что ответить. Он, как был в мятых пижамных штанах и футболке, заворожённо последовал за Максом по пятам, сжимая пальцы в кулаки, чтобы проверить — не спит ли он. И если это был сон, то самый желанный и самый жестокий. — Что уставился? — спросил Макс, развалившись на диване с видом полного хозяина положения. Его улыбка на секунду дрогнула, будто он поймал на себе этот потерянный, почти испуганный взгляд, а затем растянулась ещё шире, став немного неестественной. — Смотрю, у кого-то бурная ночь была. Его взгляд скользнул по шее Шарля, и тот почувствовал, как кровь бросается в лицо. Он машинально потянулся рукой к коже, к тому месту, где вчера Алекс оставила пару тёмных отметин. Он забыл о них. А Макс — нет. Он увидел. И прокомментировал с этой своей убийственной, небрежной прямотой. Шарль стоял посреди гостиной, чувствуя себя абсолютно голым, преданным и пойманным на месте преступления. Макс сидел перед ним, улыбаясь, но в его глазах, таких ясных и всевидящих, не было ни капли настоящей веселости. Шарль развернулся и ушел в спальню, оставив Макса в гостиной. Сердце бешено колотилось, а в висках стучало от стыда. Он сорвал с себя футболку и, дрожащими руками, достал из шкафа черную водолазку с высоким горлом. Тянущаяся ткань плотно облегла шею, надежно скрывая всякое напоминание о вчерашней ночи. Он смотрел на свое отражение в зеркале — бледное лицо, темные круги под глазами, а теперь еще и эта дурацкая водолазка, кричащая о его вине громче любых слов. Он опять, опять сделал ему больно. Сначала своей трусостью, а теперь этим — своим бегством к Александре, этими дурацкими засосами, которые он даже не потрудился скрыть. И единственное, что он мог придумать, — это натянуть свитер, словно это как-то исправит ситуацию. Словно можно было спрятать предательство под слоем шерсти. Вернувшись в гостиную, он застал Макса все в той же позе, только улыбка с его лица окончательно исчезла. Он смотрел на Шарля, на его новую, закрытую одежду, и в его глазах читалось нечто тяжелое и разбитое. — Необязательно было переодеваться, — тихо сказал Макс. — Я же сказал, все в порядке. Мы друзья. Друзьям можно рассказывать о своих... победах. В его голосе не было злости. Он поднялся с дивана, прошел мимо Шарля, не глядя на него, и наклонился, чтобы обуться. — Я зашел сказать, что пойду на вечеринку сегодня. Ты идешь? — Да, — сухо ответил Шарль, глядя в стену где-то за спиной Макса. Его голос прозвучал чужим и плоским. Макс выпрямился, закончив со шнурками. Он стоял у самой двери, его поза была собранной, готовой к уходу. — Хорошо. Увидимся там. До встречи. Он не сказал «пока» или «удачи». Просто «до встречи». Констатация факта. И вышел, тихо прикрыв за собой дверь, не хлопнув ею. Шарль остался стоять посреди гостиной в своей душащей водолазке, слушая, как затихают шаги в коридоре. Воздух, который секунду назад был наполнен напряженным присутствием Макса, снова стал пустым и безжизненным. Эта встреча длилась меньше пяти минут, но оставила после себя ощущение тяжелой, окончательной черты. «До встречи» прозвучало не как обещание, а как формальность. Как обязательство, которое теперь предстояло выполнить — прийти, увидеть его, и делать вид, что они всего лишь друзья, случайно оказавшиеся в одном месте. Шарль думал, а как это все развернулось, если бы все было как раньше. Задержался бы Макс подольше? Выпил бы свой любимый чай?Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.