miraculous catch.

Honkai: Star Rail
Слэш
В процессе
NC-17
miraculous catch.
Описание
Он всю жизнь бежал: от семьи, от веры, от самого себя. Но однажды он встретил человека, который показал другой путь. Теперь он вернулся, чтобы найти ответы.
Примечания
Мы не хотим оскорбить этой историей чувства верующих и других людей. Нашей целью является художественное осмысление моральных и философских вопросов, а не провокация или насмешка. обложка: https://assets.teinon.net/fanfic-covers/d_Zcce7UsSd28xF4VCQrlv3SNyUvtMFCyj.png ткг: https://t.me/+LcX7a3J3CzViZmEy ссылка на плейлист к истории: https://spotify.link/U9Rk6K8gCXb
Посвящение
Благодарю свою любимую девушку за то, что вернула мне желание творить.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Бремя выбора.

Сандей стоял на возвышении, будто сам воздух под ним был обязан держать его выше остальных. Его фигура была неподвижна, как каменное изваяние, от которого расходилось напряжение, — не гневное, нет, скорее властное, как будто он держал этот зал в своих руках. Свет от свечей касался его лица, но не смягчал его — он выглядел будто бы из другого мира, мира, где слабость — это пятно, которое нужно выжечь. Он сделал шаг вперёд, и его голос прозвучал тихо, но так, что в зале повисла полная тишина: — Сын Божий… — он говорил так, будто каждое слово вымерял заранее, сдержанно, но с силой, способной пробить внутренние стены. — Подойди к нам. Не прячься в тенях. Здесь — место очищения. Здесь нет грязи, которую не мог бы смыть свет. Сандей перевёл взгляд на Бутхилла. И в этом взгляде не было теплоты, не было злобы — только неумолимое ожидание. Он не требовал. Он просто ждал, как будто знал, что тот не сможет уйти. — Поведай о своих грехах. Расскажи. Освободи себя. Его голос не был приговором. Он был дверью. Но за этой дверью — страшно. Потому что она открывалась в неизвестность. Бутхиллу не нравился этот человек. Всё в нём — от гладкой речи до уверенного взгляда — вызывало отторжение. Он ненавидел всё, что было связано с религией, отвергал саму мысль, что в молитве может быть спасение. Вера, по его мнению, не лечила — она лишь прикрывала раны, не давая им зажить. Он не раз видел, как люди склоняют головы и шепчут «Слава Богу», даже когда того, кому по-настоящему следовало бы сказать спасибо, уже нет рядом. Врача, что вытянул ребёнка с того света, никто не помнит. Мужика, что вытащил соседа из горящего амбара, благодарят два дня, а потом — «это Господь уберёг». И даже если сам человек шёл на смерть и выжил — молятся не за его силу, не за его волю, а за то, что Небо позволило ему остаться. Бутхилл видел это снова и снова. Люди искали смысл в чудесах, которых не было. Они цеплялись за святость не потому, что она помогала, а потому что надеялись. Если сказать: "Спасибо, Господи" — следующий раз беда пройдёт мимо. Они боялись, что если поблагодарить человека — Бог сочтёт это дерзостью. Как будто сказать правду вслух — значит разгневать небеса. И всё это казалось Бутхиллу гнилым. Как будто кому-то наверху раздавали похвалы за то, чего он не делал, а тех, кто умирал от стараний, оставляли без имени. В этом зале, полном склонённых голов, он чувствовал себя чужим. Он не верил, что молитвы лечат болезни или гасят пожары. Он верил в кровь, в руки, в поступки. Но не в то, что прощение можно получить, просто произнеся слова. Парень шагал, будто шёл не к кафедре, а поднимался на эшафот. Каждое движение давалось с усилием, как если бы тело сопротивлялось самой идее — быть увиденным, быть услышанным. Воздух в церкви был душным, а половицы под ногами скрипели будто громче обычного, как будто подчёркивали его шаги, выдавали его всем. Он встал перед собравшимися, но не сложил руки в молитве, не склонил голову, не сыграл роль кающегося. Его грудь тяжело вздымалась — дыхание было сбито, будто сердце колотилось где-то под горлом, мешая словам выйти. — Грехи?.. — тот сделал паузу и осмотрел лица, полные ожидания. — Я вор. Я дрался. Я желал смерти. Иногда — своей. Иногда — другим. Я лгал, я убегал, я боялся. И я не верю, что кто-то из вас лучше. Он не прятал лица. Говорил прямо, открыто, с каким-то странным равнодушием, за которым всё же пряталась боль — давняя, затаённая, невыносимая. — Я не знаю, что вы хотите от меня услышать. Простите?.. Но я никого не просил прощать меня. То, что сорвалось с его уст, не было исповедью в привычном смысле. Не было красивой, смиренной речью, в которой признаются, надеясь на отпущение. Это был гнев. Усталость. Боль. Все чувства, перепутавшиеся и прорвавшиеся наружу. Он говорил не как кающийся, а как человек, которого загнали в угол. Его исповедь была криком. Порывом. Он вываливал наружу всё, что разъедало изнутри: и воровство, и срывы, и безразличие, и ярость — ту, что копилась годами. — Но вот я. Перед вами. Целый. Живой. Пока ещё. Если это считается грехом — пусть будет. Говорил он просто, грубо, временами срываясь — на сарказм, на глухое раздражение, будто бросал в толпу не слова, а камни. И в этих обрывках фраз, в этой безыскусной манере было больше правды, чем в самых витиеватых исповедях. Он больше не искал сочувствия в этих глазах. И уж точно не прощения. Он просто больше не мог держать всё это в себе. И лишь один взгляд он поймал среди всех — взгляд Аргенти. Там не было осуждения. Не было облегчения. Только усталое, тихое понимание. Как будто бы тот знал, что именно сейчас — это всё, на что у Бутхилла хватает сил. И этого оказалось достаточно, чтобы он всё же договорил. И почему-то именно она — эта тишина, густая, как вечерний дым, — дала ему силы продолжать. Не ради прощения: он больше не искал его, не умолял о нём, не надеялся. Не ради покаяния: слова неслись не как попытка очиститься, а как необходимость закончить начатое. Потому что больше не было нужды заслуживать чьё-то одобрение. Не было нужды ловить взгляд, выискивать в нём признание или снисхождение. Всё это — больше не имело значения. Он уже получил то, чего не осмеливался просить. Оно было в зелёных глазах Святого Отца — глубоких, как летний лес после дождя, насыщенных кислородом, живых. Взгляд был спокоен, как вода в чаше, и в нём читалось всё: понимание, принятие. Но прощения не было. Потому что прощать было не за что. Он не был виноват. Никогда не был. Ни в поступках, ни в словах, ни в самом его существе. Читалась только боль, пережитая в одиночку. Это было не снисхождение и не милость. Это было простое присутствие — молчаливое свидетельство того, что боль его услышана, путь признан, а он сам — принят таким, каким есть. Без условий. Без приговора. …И тогда он сказал это. Просто, без надрыва, без попытки украсить или оправдаться. — А ещё, — выдохнул он, и голос его дрогнул не от раскаяния, а от усталости, — когда умирал мой отец, я был рядом. Я видел, как он истекает кровью... но я не хотел ему помогать. И в мыслях не было. Слова упали в зал тяжело, словно гвозди на каменный пол. Несколько человек в зале отвели взгляд, кто-то поморщился, как от боли, но он уже не замечал этого. Он выговорил то, что до сих пор гнилым камнем лежало у него внутри. Не как исповедь. Как факт. Как открытие, от которого не становится легче. Бутхилл не говорил о том, что происходило в его семье. Всё это было внутри него, давно и глухо, как вода в колодце, в который больше никто не заглядывал. Он стоял на кафедре не для того, чтобы обвинять. Не для того, чтобы рисовать чью-то вину и взвешивать её против своей. Он говорил только о себе. Только то, что мог вынести на свет — как израненный человек сам вытаскивает из тела осколки, не прося помощи. Когда Бутхилл закончил, то закрыл глаза — словно впуская в себя тишину, что осталась после сказанного. Он закончил речь. Легкое облегчение пришло не как вспышка, а как тёплый ветер в спину. Парень выдохнул и сделал шаг вперёд, направляясь к выходу, но не успел пройти и пары шагов — за спиной прозвучал голос. — Постой. Останься. Бутхилл замер, как будто эти слова вытянули из него остатки упрямства. Он не обернулся, но и не сделал ни шага дальше. Сандей медленно подошёл, не спеша, с тем вниманием, какое уделяют не словам, а молчанию между ними. — Ты многое сказал, — произнёс он, негромко. — И, пожалуй, больше, чем сам осознаёшь. Сандей кивнул — коротко, едва заметно. А затем он поднял взгляд и обвёл взглядом собравшихся. Голос его остался таким же спокойным, но теперь в нём звучало нечто твёрдое, почти весомое — как корень дерева, пробившийся сквозь камень. — Порой человек, шагая через боль, ошибки и глупость, сам не замечает, что всё это — не конец пути, а его начало. Неважно, сколько тебе лет и сколько ты натворил. Бывает, годы проходят, а внутри — всё ещё мальчишка. Упрямый. Испуганный. И очень, очень уставший. Но вы все догадываетесь, что по-настоящему важно? Он пришёл. Решился говорить. Пусть сбивчиво, пусть нескладно — но по-настоящему. И это уже шаг. А Бог… Бог не меряет силу человека его достижениями. Он великодушен. Он прощает не за правильные слова, а за честное сердце. Он на мгновение замолчал. Люди внимали. — Мы все здесь приходим со своими ношами, — произнёс он. — Кто-то несёт гордость, кто-то вину, кто-то страх. А кто-то, как этот парень, — несёт сам себя, и этого уже слишком много. Но Бог не требует, чтобы вы были безупречны. Он не ставит оценок за пройденные пути. Он ждёт одного — чтобы мы пришли. Пусть с разбитым сердцем, пустыми руками, с запутанными мыслями. Главное — прийти. И Бутхилл заслужил прощение Божие, — продолжил Сандей, и в его голосе звучала глубокая уверенность, как у человека, прошедшего долгий путь и нашедшего мир в своей душе. — Он пришёл с чистым сердцем, без прикрас, с тяжелым грузом на плечах. И Господь, в своей бесконечной милости, принял его. Ведь прощение — не награда за безупречность, но дар тем, кто осмеливается стать перед Богом, исповедать свою боль и быть искренними в поисках своего пути. Будьте уверены: Бог всегда рядом с теми, кто искренен и верен своему призванию. И наша обязанность — поддерживать их, поддерживать друг друга, ведь в этом есть сила Церкви, в этом есть сила нашего объединения в вере. Он сделал паузу, оглядывая собравшихся, как бы давая этим словам осесть в душах каждого. — Мы приняли решение призвать тех, чьи сердца готовы отдаться служению. Тех, кто будет стоять рядом с Домом Господним, нести Его слово и оберегать вас. Их души будут очищены, их намерения — ясны, а в их руках зажжётся пламя веры, способное освещать путь даже в самую тёмную ночь. Они станут проводниками надежды, стражами милосердия и голосом света среди сумерек. Он перевёл взгляд на Бутхилла, в глазах которого теперь читалось недоумение и легкий испуг. Он не до конца понимал, о чём говорил этот человек. — Они будут оберегаемы, потому что через их служение будет приходить не только спасение, но и поддержка для каждого из нас. Бог дарует своим слугам защиту, потому что они не только служат, но и несут свет в этот мир, где так часто темно. Сандей замолчал на мгновение, как бы позволяя этим словам достичь присутствующих. — Бывает, душа блуждает во тьме не потому, что отвернулась от света, а потому что сама станет его источником, если даст себе шанс. Кто-то уже коснулся порога. Осталось только войти. Их души пройдут испытания огнём, и если устоят — станут опорой для всех нас. Кто знает, может, один из них уже среди нас? Может, он уже сделал первый шаг, ещё сам того не осознав. Люди оглядывались, перешёптывались, ловили взгляды друг друга — словно пытались разгадать загадку, скрытую в словах епископа. Много кто из них мечтал быть ближе к Богу, и в этих словах слышался шанс. Кто-то уже мысленно примерял на себя роль служителя, кто-то — просто ловил дыхание надежды. Но ни один из них не чувствовал, чтобы слова Сандея касались его так, как они коснулись одного. Епископ медленно протянул ладонь вперёд, словно жест его исходил не от тела, а от самой воли свыше. Его голос был спокоен, но за этой тишиной стояло что-то большее — призыв, почти приговор: — Бог простирает руку милости к этому заблудшему. Не для наказания, а для спасения. Пауза затянулась, воздух словно стал плотнее. Он смотрел на Бутхилла так, будто видел в нём не только его грехи, но и возможность их искупления. Парень молчал, уставившись на протянутую руку, будто на что-то чуждое, неуместное, почти насмешливое. В его голове слова Сандея гудели, как нелепый звон в ушах — «заблудший», «милость», «спасение». Всё это звучало как ересь, надуманная чепуха, которую этот служитель Божий выучил наизусть, чтобы петь перед наивными. Он не понимал, зачем это всё. Почему сейчас. Почему ему. И был ли в этих словах хоть намёк на искренность — или только сцена, в которой ему отвели роль кающегося, чтобы потом поставить галочку в чьей-то божественной ведомости. Но казалось, люди в этом помещении были охвачены благоговейным восторгом. Чьи-то глаза заблестели, кто-то поднялся со своего места, упав на колени прямо у скамьи. Шепоты покаяний разносились, как эхо, будто волна прошла по залу и захватила каждого, кто в ней нуждался. Один за другим прихожане начинали склонять головы, кто-то — со слезами, кто-то — с дрожащими руками, будто надеясь: если Богу хватило милости для него, значит, хватит и для них. А Бутхилл стоял в этом бурлящем море лиц и эмоций, как утёс, которого не касалась ни одна капля. В глазах Сандей мелькала какая-то искра, неясная и тревожная, как затмение, скрывающее свет. Бутхилл не мог понять, что именно она значила, но в этом взгляде было нечто невыносимо чуждое. Оно заставляло его душу сжиматься в панике. Он не мог оторвать от него глаз, но и не хотел смотреть. И это было что-то такое, что он ощущал, как острую боль в груди, как-то нестерпимо чуждое и настораживающее. От этого богослужителя несло холодом и расчетом. И хоть Сандей продолжал говорить слова милосердия, Бутхилл чувствовал, что за ними скрывается что-то гораздо более опасное. Этот человек также был опрятен и приятен внешне, как и Святой Отец, его улыбка была такой же мягкой и приветливой, но между ними была пропасть. Бутхилл почувствовал, как его внутренняя тревога возрастала. В его глазах не было той глубокой, искренней доброты, которая, казалось, жила в Аргенти. Сандей был другим — холодным и бесстрастным, его улыбка не была настоящей, а скорее наигранной, словно маской, которую он надеялся носить вечно. Это было не добро, а манипуляция, не помощь, а контроль. Бутхилл будто бы ощущал, как этот человек играл с душами других, наслаждаясь процессом. Он был не просто пастырем, а актером в спектакле, где все роли были заранее распределены, а он сам играл главную. Каждое его слово было рассчитано, каждое движение — заранее продуманным. Сандей наслаждался тем, что его слушали, что все эти люди смотрели на него, ожидая, что он даст им ответы и спасение. Но Бутхилл не мог избавиться от ощущения, что для него, для Сандей, это всего лишь игра. И в этой игре — не было ни искренности, ни веры, а лишь холодный расчет. Но и возможно, он просто заблуждался. Внутри него всё было перевернуто, и он не мог трезво оценивать людей. Его чувства захлёстывали, эмоции, предвзятость — всё смешалось в одну бурю. Он зацепился за своё восприятие и не мог вырваться из этого круга. Каждое движение Сандей, каждый его жест казались ему фальшивыми, манипулятивными. Он ощущал лишь отвращение ко всему, что связано с церковными делами, и поэтому не мог взглянуть на этого человека без презрения. Сандей казался ему воплощением того, от чего он хотел убежать. Его представления о вере, о том, что она должна приносить свет и покой, сталкивались с тем, что он видел здесь. Человек перед ним был не спасителем, а исполнителем роли, ролью, в которой ему не было места. И мысли о том, что этот человек был просто подлецом, не отпускали его. Но в глубине души он понимал: возможно, он не мог воспринимать всё объективно. Возможно, он слишком сильно застрял в собственных разочарованиях, чтобы увидеть, что-то большее. Ведь в Аргенти он разглядел то, что ему было по душе? Он мог не соглашаться с его методами, не верить в его идеалы, но был в нем какой-то тихий, невидимый стержень. В нем не было той яркой, почти нарочитой уверенности, что исходила от Сандея. Аргенти не пытался выглядеть лучше или значительнее. Он не жил для того, чтобы всем показывать свою значимость. Он не надевал маску спасителя — он был просто священником, и это как-то успокаивало, как родное, как тот минимализм, который не хотелось бы нарушать. Аргенти казался ему более человечным. И это было именно то, чего Бутхилл искал, что привлекало его и останавливалось в сердце. Даже в моменты, когда тот думал, что все потеряно, взгляд Святого Отца был тем, что могло дать маленькую надежду и утешение. — Я не понимаю о чём идёт речь, — произнёс Бутхилл, не стараясь скрыть ни усталости, ни раздражения в голосе. Он чувствовал себя будто загнанным зверем, которого вывели на арену под взглядом сотен глаз. Всё это — чуждо ему, отталкивающе, не по нему. Он стоял, выпрямившись, но внутри всё горело. Какой Бог? Какое служение? Он только что разорвал себя на части перед этими людьми, вывернул наружу свою боль, своё презрение к себе, к прошлому, к всему, что тянулось за ним. А теперь его будто бы звали в какую-то новую жизнь — без права выбора, без объяснений. Он перевёл взгляд на Сандей. Тот стоял всё с той же уверенностью, будто ожидал этой реакции. Будто ему нравилось смотреть, как Бутхилл мечется. Как ломается. Как теряется. И это только злило. И он повторил. — Я не понимаю о чём речь. И в голосе уже была не растерянность — а твёрдость, даже вызов. Кто-то в толпе громко охнул, словно услышав богохульство. Другой голос — резкий, насмешливый — выкрикнул: — Каков глупец! Это прозвучало, как удар плетью — неожиданно и жёстко. Словно все тут ждали от него другого — раскаяния, покорности, склонённой головы. Но он стоял прямо. Он не просил милости. Не каялся, как им бы хотелось. И от этого зал будто зашевелился. Кто-то отвернулся с разочарованием, кто-то, наоборот, с жадным интересом ловил каждое движение. Воздух сгустился — теперь в нём витала не только благочестивая тишина, но и электричество. Как будто само помещение решало, принять ли этого парня… или отвергнуть окончательно. — Ваше Преосвященство! — выкрикнул кто-то из переднего ряда, вырываясь из лавки с почти отчаянной поспешностью. — Он не желает! Он отвергает Бога и Его милость! Возьмите меня на эту роль! Я сделаю всё, что нужно… Всё, что Он пожелает! Этот голос дрожал, но не от страха — от жажды быть замеченным. Он был полон рвения, будто этот человек ждал своего часа всю жизнь. Лица в зале обернулись, разглядывая того, кто рвался вперёд, но парень даже не повернулся. Он стоял, будто не слышал. И, может, правда не слышал — внутри всё звенело от напряжения, и не было больше места ни для чьих слов. Сандей чуть склонил голову, будто размышляя. Но взгляд его по-прежнему не отрывался от Бутхилла. — И впрямь, он не ведает, что говорит, — произнёс епископ, медленно опуская протянутую руку, будто завеса между ним и Бутхиллом на миг растворилась. Голос его звучал мягко, почти с жалостью, как священник, отпевающий живого. — Это не упрямство. Это лишь последствия боли… и отчаяния, которое разъедает душу изнутри. Он говорит не от сердца, а от раны. Снова воцарилась тишина — напряжённая, слушающая. — Но даже самые потемневшие воды могут стать чистыми, — продолжил он, — если в них опустится рука Господа. И даже самый заблудший всё ещё может быть найден. Грей не выдержала — тело само сорвалось с места, как будто сердце дернулось вперёд раньше ног. Толпа расступилась неохотно, будто не хотела выпускать её, но она уже направлялась — неуклюже, сгорбленно, как будто не шла, а плыла сквозь удушливый сон. Когда добралась до сына, дрожащими руками дотронулась до его плеча, будто боялась, что он исчезнет, как наваждение. — Прошу тебя, Бутхилл… — голос её срывался, хрипел в горле. — Тебе будет лучше… у церкви. Там тебе помогут. Там ты будешь нужен. Тебе дадут всё, что нужно для хорошей жизни… Я тебя умоляю… не разговаривай так с теми, кто протягивает руку. Кто хочет тебе добра… Её ладонь осталась лежать на его плече, но она не смотрела в глаза — будто боялась увидеть в них отказ. У парня будто что-то осыпалось внутри — не шумно, а тихо, как пыль, сыплющаяся из потрескавшихся стен старого дома. Он не вздрогнул, не отпрянул, просто замер, не в силах сразу осознать, что именно так сильно кольнуло. Её слова, тёплые, с мольбой, которую он слышал в ночных молитвах, с той же болью… Они были не просьбой, а приговором. Он смотрел куда-то мимо, будто сквозь нее. Дух его будто упал, съёжился, как пёс, которого прогнали от порога. Он не мог выговорить ни слова в ответ. Только холод расползался по груди, как вода, попавшая под одежду. Она ведь верила, что отдаёт его на спасение, а он чувствовал — его просто оставили. Предали. Последние дни выбивали из него жизненные силы. Что ни день — то испытание, словно сама жизнь устроила ему проверку на прочность. Всё в нём сжималось от усталости: мысли — спутанные, сердце — тяжёлое, а тело будто плыло сквозь вязкое, тревожное время. Не было даже момента на злость, на страх, на слёзы — всё внутри стало тугим комом, который только давил и мешал дышать. Казалось, с каждым новым утром он терял ещё один кусочек себя, забывая, каким был раньше и что вообще значило слово «нормальность». И вот теперь — снова. Снова выбор. Снова на него указывают. Снова надеются. Давят. Убеждают. Уговаривают. И снова он стоит один, голыми руками перед миром, в котором не осталось ничего надёжного. Мать не вытирала слёз — будто бы поняла, что нет в этом смысла. Слёзы сами стекали по её лицу, капали на воротник, на руки, которыми она всё так же гладила Бутхилла по плечу. Неуверенно, осторожно, как будто пыталась не только утешить, но и удержать, не дать ему упасть — телом или духом. В её прикосновении не было силы, только дрожь и безмолвная мольба: «Останься. Послушай. Не рви эту тонкую ниточку между нами». И Бутхилл чувствовал её страх. Не перед Богом, не перед епископом, а перед тем, что она больше не сможет дотянуться до него. Он шумно выдохнул, как будто из него вышел весь воздух заодно с упрямством, злостью, болью — со всем, что держало его на плаву в этом хаосе. В том выдохе слышалась не капитуляция, а усталость, почти детская. Он будто сказал: «Хватит. Я больше не могу» — …Ладно, — выдохнул он, почти шёпотом. Он даже не представлял, что ждёт его дальше. Ни слов, ни образов, ни даже предчувствия — только тяжесть впереди, словно в густом тумане притаилось что-то, чему не было имени. Последствия? Да пусть хоть сожгут — он чувствовал лишь безнадежность. Лишь глухую ненависть ко всему, что происходило вокруг. К чужим глазам, к этой зале, к свечам, к словам, которые звучали будто издёвка. К самому себе. К ним — к тем, кто называл это «помощью». В этот момент он просто хотел, чтобы от него отстали. Чтобы все эти взгляды обратились куда-то в сторону. Чтобы мать перестала держать его за плечо, как больного, которого боятся потерять. Чтобы Сандей больше никогда не смотрел на него с этой жуткой снисходительностью. Он знал, что если сейчас не скажет то, что от него ждут — будет только хуже. Что дальше последует ещё больше давления, ещё больше слов, ещё больше людей, которые будут «спасать» его, как будто он сломан. И это осознание, что его заставляют, что у него нет выбора, — оно медленно убивало его изнутри. И теперь он являлся этим самым загнанным зверем. Ни в клетке, ни на цепи — а будто связанным изнутри, своим же беспокойством, своей же виной.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать