Не бегством — но панацеей

Ориджиналы
Слэш
Завершён
R
Не бегством — но панацеей
khoohatt
автор
Описание
Ведь некоторые живут спустя рукава лишь потому, что под этими рукавами — кровь.
Примечания
"коли взялся за нож — закатай рукава". я живу этими персонажами слишком долго, чтобы не выпустить их в мир. они, эх, очень важны для меня, и я искренне надеюсь, что вы тоже проникнетесь их внутренними мирками! в оридже используются строки или отсылки на песни из следующего плейлиста, под который, собственно, он и писался (постоянно пополняется). для пк-бояр: https://www.youtube.com/playlist?list=PLSrQUiKat9XVFxkv6RoMlCYhf4yIOkQYE для мобильных геймеров: https://vk.com/music/playlist/624977380_9_b86fc4d332a25864b8 в правильном порядке расположены от силы первые двадцать штук, остальное - полный хаос, но кто знает, может, на последней строчке скрывается ваша новая любимая песня? скоро тут также появятся мои скетчи ребяток.
Посвящение
мне сказали, что мои шутки смешные, и чтобы доказать обратное, я написал эту работу. очень эджи.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

5. И только море впереди, так что ж ты струсил?

Искра гаснет до того, как Серафим замечает ее и стряхивает пепел с волос. Он сердито шипит, отмахиваясь от навязчивого чувства дежавю, выбрасывает сигарету и угрюмо набирает код на домофоне. Спонтанное желание нарушить устоявшийся график посещений Алены возникало у него нередко, однако каждый раз его сопровождала необходимость дать ей объяснение неожиданного визита. Что ж, у него есть целых семь этажей, чтобы придумать повод. «Я подумаю об этом позже» плавно перебирается в категорию «Не прикасаться без острой необходимости»: это моя голова, с детства повторяет себе Серафим, и я решаю, какие вопросы буду в ней решать. Тени скептически фыркают, но почему-то молчат. Возможно, наконец осознали, что в некоторые моменты гнетущее единение с собой гложет его сильнее, чем общество давних кошмаров. Почти привычных; почти родных. Он проходит в полутемный холл, где, несмотря на все видимое богатство внутреннего убранства, третью неделю никак не могут заменить лампочку, и вспоминает ехидный комментарий, который хотел высказать по этому поводу Алене. Лишь для того, чтобы услышать кислое побуждение записаться в электрики, разумеется… Три шага вглубь здания уже сделаны, но привычного хлопка двери за ними не последовало; капля извечного любопытства пробивается в первые ряды, и Серафим с выражением полной незаинтересованности оборачивается. Он со смехом обещает себе позднее просчитать вероятность наблюдаемого им сейчас события — чего, конечно, никогда не сделает, но еще раз посмеется над приблизительно прикинутыми цифрами. Это событие, отличающееся длинными русыми волосами, угловатыми чертами и глубокими зелеными глазами, сверлящими сейчас юного статистика, подпирает злополучную подъездную дверь. — О. — Серафим даже лишен необходимости изображать удивление. Родион, будто получив команду отмереть, позволяет двери захлопнуться. — Не смотри на меня так, это совпадение. Если я как-то оскорбляю своим присутствием этот дом, то могу уйти. — В этом нет нужды, — звучит ответ, и Серафим как никогда осознает бесцельность своего визита. Безэмоциональность музыканта несколько вводит его в ступор, хотя он должен признаться, что и сам не задумывался, какого настроя ему следовало ожидать. И если уж раскрывать все карты, он почему-то вовсе не представлял, что будет, когда они встретятся вновь. Казалось бы, что может разжечь в нем больший интерес? Серафим пожимает плечами и направляется к лифтам. Подносит палец к кнопке вызова, но его опережает чужая рука. Спину обжигают исходящие от Родиона ошеломляющие волны напряжения. — Я могу ошибаться, но ты, вроде как… живешь на втором этаже, — тянет парень и медленно разворачивается. Резкий удар о стену выбивает из легких воздух, и он успевает сделать лишь один отрывистый вдох. Затылок грубо впечатывается прямо над панелью с кнопкой, искры перед глазами вспыхивают вчерашними фейерверками, и одним щелчком переключателя в голове выключается свет. Единственное, что он чувствует в этот момент — чужие губы на своих губах. Родион набрасывается злобно, дико и отчаянно, до пугающего привкуса крови, стукаясь о чужие зубы, ожесточенно сгребая рукава на плечах в побелевшие кулаки. Вжимает в стену, пытая при этом лишь себя, дрожит, как смертник, принявший свое предназначение, но не способный смириться с ним крохотный частичкой души, медленно тлеющей под жаром высшей цели. Жмурится, чуть не плача, каждое движение дышит обжигающей стремительностью и, подумать только, обескураживающей осмысленностью. Сомкни он сейчас пальцы на тонкой шее — не встретит даже толики сопротивления. И не скажешь сразу, ведет его абсолютный самоконтроль или полное безумие. Осколки уничтоженного чудовищным атомным взрывом мира сгребают вместе так, будто и вовсе не собираются склеивать вновь, когда Родион отстраняется так же резко, как набросился несколько секунд назад. Он опускает голову и хватает ртом воздух. Напряженные плечи дергаются. — Черт! Сдавленный выкрик отражается воем загнанного в угол дикого зверя. Сжатый до алых полумесяцев от ногтей на ладони кулак врезается в нескольких сантиметрах от кудрявой головы. По стене разносится рябь ударной волны. Скрип подошв режет по ушам, когда Родион срывается с места и исчезает за поворотом лестницы. Серафим сползает по стене на пол. Наэлектризованные волосы рваным нимбом жмутся к ее поверхности. В опустошенном сознании бьется только одна мысль: «Зачем он вызвал лифт, если все равно воспользовался лестницей?». До Алены в тот день он не доходит. Родион стоит на коленях. Лоб почти касается сложенных на полу ладоней. Глаза закрыты. На губах — молитва несуществующему божеству, исповедь безучастной пустоте, откровение перед немыми стенами; в сердце — искреннее раскаяние, пронзительное отчаяние и абсолютная верность; его душа — храм человеку, подарившему ему жизнь и теперь не позволяющему ее лишиться. Он видит трещину на стенке алтаря — величию святыни она не угрожает, и тем не менее само ее существование является недопустимым. Краем глаза замечает движение и в ужасе оборачивается, заслоняя своим телом священные мощи. Всматривается в звенящую тишиной темноту, задержав дыхание, и встречается взглядом со своим отражением. В темно-зеленых глазах он видит полную покорность и осознание неотвратимости судьбы — из этой клетки, добровольного заточения, нет — могилы ему не сбежать. Он сам не сбежит. И никогда не посмеет. Эта трещина нанесена чужой рукой. Посторонний человек ворвался в его мир, прокрался, словно вражеский лазутчик, втерся в доверие и проник на запретную территорию, пока ослабевший хозяин, он же единственный жалкий раб, воздвигнувший непреодолимые стены и беспросветный купол, вновь сбегал с поля боя, лишь почуяв угрозу собственной чести, и теперь с задыхающейся от страха и стыда совестью впивается ногтями в осыпающуюся кладку. Он позволил страшнейшему врагу одурманить помешанный разум родными чертами, знакомыми светлыми локонами, слишком личными фразами, затуманить рассудок смутной иллюзией образа того, кто на его глазах опускался в землю, того, кто в своем ужаснейшем из наказаний не снизойдет до короткого взгляда с небес, того, кого он вознес туда собственными руками — убив. Худшее из предательств, худшая из измен, худшее из знакомых столь низко павшему созданию святотатств — и он бросился в омут с головой, поддавшись влиянию коварных человеческих качеств, надеясь лишь в последний раз увидеть осколок света сквозь толщу черной воды. На губах — молитва о… Он не просит прощения — недостоин, не обещает искупления — не смеет, не судит и лазутчика — не заслужил. В его молитве — признание вины и полная в ней убежденность. Единственное чувство, от которого он и не пытается сбежать, дрейфуя где-то между «депрессией» и «принятием». Еще одна трещина. Родион вспоминает о необходимости дышать, лишь когда вновь всплывает на поверхность. Он делает несколько судорожных вдохов, хватается за грудь, хрипло кашляет, чувствуя, что только лишает легкие последних крупиц кислорода вместо того, чтобы обеспечить новыми. Потерявшие чувствительность ноги отзываются мелкой дрожью, стоит ему оторвать ладони от пола, и он, задыхаясь, плетется вдоль стены на кухню. Все так же не включая света — даром что в глазах темно… С трудом найденный бронхилитик и несколько ложек настоя приводят пациента в стабильное состояние. Родион делает завершающий жизнеутверждающий глубокий вдох и со стуком ставит чашку с настойкой на стол. Нет, без стука — керамика мягко приземляется на стопку почему-то оказавшейся здесь бумаги. — Проклятье! Родион резко отдергивает руку с кружкой, из-за чего некоторая доля содержимого оказывается за ее пределами. Он сердито шипит и снова непроизвольно дергается, проливая еще несколько капель на пол. Почтовый конверт отрешенно взирает в ответ бледными зеленовато-бурыми разводами. Родион, мысленно уже отказываясь комментировать творящийся с его миром во всех аспектах хаос, сметает его со стола и торопливо встряхивает, после чего вытирает об одежду. Руки сами прижимают конверт к груди, вызывая усталый выдох — он совсем забыл про него. Некоторое усилие требуется и на то, чтобы оторвать письмо от сердца, и для того, чтобы отвести от поплывших букв взгляд; где-то на задворках сознания проскальзывает мысль, что в его доме записки недолго остаются сухими. Родион горько усмехается в ответ: вместо них он с радостью утопил бы лучший из своих чертежей. Распечатывает осторожно, стряхивая с пальцев размякшие катышки, трепетно дует на влажные пятна. Опирается на подоконник, ловя бумагой косые солнечные лучи. И сам, словно акварельный альбом, впитывает каждую букву. «Родя, сынок, привет! Уже начинаю потихоньку забывать, как прописные буквы выглядят, давно не списывались…» И еще дольше Родион с родителями не виделся. Его младший брат, которому сейчас, думается ему, уже четырнадцать, с детства страдал от куда более серьезных проблем со здоровьем, чем старший. Одной астмой при рождении он не отделался, приобретая все новые хронические заболевания по мере взросления, и врачи настоятельно рекомендовали пройти курс лечения в европейской клинике. Так, стоило Родиону достигнуть совершеннолетия и попасться в сети полной дееспособности, остальные члены его семьи отправились в Германию. Старшее поколение издавна горело мечтой переехать в Европу, но называть такое стечение обстоятельств удачным язык ни у кого из них не поворачивался. Так или иначе, изначальная дата окончательного возвращения была отложена сначала на месяц, потом на полгода, а после и вовсе навсегда. «…Мы наконец переехали к западной границе! Представляешь, люди там совсем другие, так мало того, западные немцы у всех остальных как чукчи для нас, только… Вот, смотри, например, анекдот: was ist der Unterschied zwischen einem Fuchs und einem… так… подумать только, совсем слово из головы вылетело, как их называют… Попозже у папы спрошу и обязательно допишу, а пока место оставлю!..» «Не дописала», — тепло хмыкает Родион. Тронутые влагой кончики букв изгибаются в разные стороны и улыбаются в ответ. Мать всегда приходила в восторг от антикварных статуэток, хрустальных ваз и дореволюционных елочных игрушек, а потому неудивительно, что она так не хотела оставлять в прошлом традицию обмениваться письмами. «Это поможет мне поддерживать свою письменную речь в хорошей форме! Не дай бог забуду родной язык», — повторяла она. Солнечные лучи соскальзывают с листа, Родион перехватывает его и снова подставляет под свет. «…А еще он тебе привет передавал. Что-то от Ани давно ничего не слышно, хоть бы отправил пару ваших фотографий! Скучаем по вам обоим страшно…» Взгляд останавливается на точке. Прошло уже больше полугода с тех пор, как в галерее Родиона перестали появляться новые фото девушки, и все это время он ради материнского спокойствия отправлял старые снимки. Его гложет осознание того, что он способен принять свою вину, но не признать ее перед другими, и он продолжает утешать себя мыслью о том, что уберегает еще одного человека от могилы. Будто он всегда жил один; будто ее никогда и не существовало. Напоминанием о ней осталась лишь каменная плита, да слепые прямоугольники на обоях с прошлогодними фото. И Родион. Родион почему-то тоже остался. Все сидит, как преданный щенок, покрываясь пылью и плесенью, хотя даже ждать уже нечего. Он открывает галерею в спонтанной жажде пробежаться по затертым до выбитых пикселей снимкам. Но в первой полосе высвечиваются воспоминания вчерашнего вечера. «Я тебе потом перекину», — сказал он тогда Серафиму. «Черт… Совсем забыл попросить номер, — вспыхивает мысль далекой молнией где-то на границах подсознания и отдается громом: — В следующий раз опять что ли два часа торчать на улице будешь…» Нет-нет. Что-то не так. В следующий раз? Он несколько секунд сжимает пальцами виски, после чего тяжело проходит в комнату и берется за ручку. Невидящий взгляд теряется в белесой пустоте чистого листа. «…Да, у нас все хорошо. И всегда будет, мам». Ручка дрожит. Родион сжимает пальцы сильнее. Дрожь уходит. «В своей жизни я лишь раз совершил непоправимую ошибку. Но больше не сделаю ни одной». Он сосредоточенно выводит острые буквы и тут же зачеркивает. Тогда он налепил первый пластырь на стенку осыпающегося алтаря. Когда они снова случайно встречаются по прошествии пары дней, Родион вдруг окончательно понимает, что не может дать какого-либо ответа на вопрос «что такое хорошо, а что такое плохо». Даже неправильного. — Ты меня провоцируешь? Еще одна долгая пауза. До кончика носа Серафима не больше десяти сантиметров, он смотрит прямо, почти не моргая, одновременно бросая вызов и ненавязчиво предлагая, во взгляде читается оттенок нездоровой одержимости. Родион боится себя. И ненавидит тоже — уже их обоих. — А если и так? Следующий день становится, пожалуй, последним, когда Родион все еще отчаянно цепляется за последние шансы сохранить здравый рассудок, но опухший укус на шее парня этому не способствует. — И долго ты собираешься делать вид, что случайно со мной пересекаешься? Серафим произносит тихо и ровно, нарочито безучастно разглядывая чужие дрожащие пальцы: — А ты? «Вот оно что». Теперь у него нет необходимости лгать самому себе. Родион делает шаг вперед. Завтра он сожмет пальцы на его шее в тот же миг, как тот переступит порог. Серафим закрывает входную дверь и потягивается, упиваясь приятной усталостью. — С возвращением. Хорошо добрался? — встречает его Любовь, выглядывая из кухни. Брат отвечает согласным «угу» и с тем же выражением утомленного бездельем кота проходит за ней. — Котлетки, — констатирует он, подвешивая удивленно-вопросительную интонацию. — Да… Слушай, тут только что Тима звонил и пригласил нас на ужин, отпраздновать удачное сотрудничество. Да и заодно нормально познакомиться в неформальной обстановке. — Только мы втроем? — уточняет Серафим, хотя заранее знает ответ. — Родион тоже будет. — И пойдем мы, конечно же, в «Вишню». Любовь кивает и отворачивается к плите. Мнется пару секунд, пока брат устраивается на подоконнике, и осторожно подступается: — Ты в последнее время какой-то не такой. — О? И какой же? — Ты кажешься более сосредоточенным… но при этом рассеянным. И довольным? — Любавушка! — заинтересованно тянут в ответ. — Необычно для тебя делать подобные замечания. Точнее, озвучивать — внимательности тебе всегда было не занимать, правда? Что ж, скажу только, что, как ни странно, доволен я совсем не собой, хотя следовало бы. — Ты ходишь вовсе не к Алене, да? За окном зажигаются уличные фонари, и лицо собеседника резко погружается в тень. — Серафим, пожалуйста… Ты навредишь ему, как и всем остальным, он заслуживает большего, понимаешь? Он… — Думается мне, что прежде чем лезть в чужую личную жизнь, тебе следовало бы для начала разобраться со своей, — холодно отрезает брат. Девушка опускает глаза. — Я вроде как уже… Теперь фонарь будто бы зажигается в голове Серафима. За несколько секунд оглушительной тишины он оторопело прочитывает расшифровку в глазах напротив, после чего откидывается на окно и хохочет. — Понял, — ядовито смеется он, закидывая ногу на ногу. — Все с тобой понятно. Благословил бы ваш союз, но, боюсь, даже мое заклинание не удержит его надолго. — Хватит, прекрати… Я совсем не об этом хотела поговорить. — Любовь грустно смотрит мимо Серафима, пока он не создает видимость обращенного на нее внимания. — Просто Родион… — Она поджимает губы, когда слышит снисходительное фырканье. — Ты ведь сам знаешь, у него проблемы. И мне бы не хотелось, чтобы он пострадал еще раз… — А мне бы хотелось, чтобы ты не забывала, как я еще тринадцать лет назад велел тебе не пытаться коснуться меня не только физически, не переходила чужие границы и знала меру, не подлизывалась так откровенно и не лицемерила, пытаясь вернуться пораньше, потому что не избавилась от подросткового бунтарства и не хочешь сдаваться мнимому влиянию родителей, а также умела принимать критику, но не терпела оскорбления лишь потому, что тебе больше некуда бежать, а ты ведь даже съехать никуда не можешь, у тебя и друзей нет, помешанная. И котлеты твои сгорели. «Я никуда не могу уйти не по этой причине». — Если ты до сих пор считаешь себя благородной альтруисткой, защищающей своего нерадивого братца от шизофрении и удерживающей его от полного падения, то будь добра хотя бы держать все эти милые сдвиги при себе. — Серафим соскальзывает с подоконника, негромко, но твердо хлопнув по нему рукой, и тягуче напевает: — А этому Тимофею… совет да Любовь! Она остается одна. Запоздало вспоминает выключить плиту, неловко обжигается, соскребая незадавшийся ужин со сковороды. Она никогда не спорила с Серафимом: в детстве из абсолютного доверия старшему брату, после переезда — благодаря необъятной благодарности за подаренный шанс сбежать из оков семьи, а сейчас она и сама понимает, что он на самом деле прав. И была бы счастлива отплатить ему тем же — не грубой прямотой, но честностью и незримой поддержкой, попыткой осторожно взять за руку и направить на верный путь. Однако за годы совместной жизни Любовь приняла тот факт, что ни хладнокровной рациональностью, ни решимостью, ни умением всегда находить альтернативу и выходить сухим из воды, как братец, она не обладает, и если он под тяжестью своих воспоминаний сам утратит эти качества, она даже не сможет его обнять. Ее нежные руки не помогут собрать осколки его сознания, если (когда?) неловкие слова поддержки и сказанные невпопад наставления не уберегут его от последней стадии саморазрушения. Контуры тысячи колючих щепок, быстро сросшихся в новой любящей семье, неожиданно показались на гладкой поверхности, и каждый новый знакомый может стать как панацеей от прошлого, так и последним необходимым катализатором. «Минус на минус дает плюс», но жизнь с таким человеком, как Серафим, неоднократно убеждала Любовь в неправдоподобности некоторых физических законов, если хоть какие-то законы вообще имели над ним власть. В некоторые моменты ей даже казалось, что она близка к пониманию строго упорядоченного хаоса, царящего в его голове, пусть и без конкретных знаний о его детстве и юношеских буднях. Она почти ухватилась за кончик нитки, смотанной в тугой клубок событий, сформировавших этого человека, но слишком поздно осознала, что по наивности за клубок приняла моток чудовищно запутанной и изорванной ленты времени, с каждым годом дающей все меньше шансов на свое воспроизведение. Или она просто поддалась на очередную иллюзию? Должна ли она пустить все на самотек и не сомневаться в решениях брата, действующего в соответствии со своим видением мира? Или стоит вмешаться, предупредив лишние риски и обеспечив сохранение рутины, установившейся в прошлом году? Если и так, то имеет ли она на самом деле хоть какой-то контроль над ситуацией и не порвет ли свою собственную связь с братом, вмешавшись в его отношения с Родионом? А может, необходимо в первую очередь обезопасить как раз Родиона, находящегося — кто знает — в еще более шатком положении, чем легко переносящий любые невзгоды Серафим? И имеет ли она… право думать так? Лай за окном на секунду выводит ее из раздумий, заставив вздрогнуть от неожиданности. Любовь смотрит на часы и прислушивается: квартира кажется пустой; присутствие в ней Серафима всегда было до тревожного озноба неочевидным. Она помнит, каким впервые увидела его, когда родители познакомили ее с новым членом семьи — тогда еще будущим. Под внимательными взглядами старших, наблюдавших за их первым диалогом, он выглядел идеальным преемником, по-детски уверенным и целеустремленным, но при этом послушным и вежливым. Стоило им оказаться наедине, затмеваемые прожекторами внимания взрослых отблески дикого пламени в его глазах навсегда сделали ее заложницей его воли — даже без его ведома. И с возрастом все четче мысль: а что, если тот пожар… Маленький мальчик отряхивает от сажи одежку, волосы опалены, колени исцарапаны, на руках маленького мальчика — кровь.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать