Серебро под патиной

Genshin Impact
Гет
Завершён
R
Серебро под патиной
Reganight
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Космический голод всяко жаднее голода звериного.
Примечания
Сборник сцен, в основную работу не вошедший. Прочитать её можно здесь: https://ficbook.net/series/3329 Рейтинг плавающий, жанры разнятся от главы к главе, есть NSFW.
Посвящение
Думаю, не особо честно по отношению к некоторым читателям солить в черновиках ещё кучу страниц, когда вашей мотивацией из комментариев весь прошлый год я пользовалась сполна. Так что это для вас, мои хорошие (˵ ͡° ͜ʖ ͡°˵) В финальную версию эти главы не вошли из-за некоторых расхождений и деталей, которые мне не захотелось исправлять. И если из остальных работ я убрала авторские ремарки и комментарии, то здесь их трогать не буду. Пусть они расскажут о моём отношении больше.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Дорога петуху на разделочный стол

      Мимо бежит чёрный петух — поднимает пыль, лапы по песку гремят. Гребень красный, в клюве липко и почти черно. Перья над зобом сырые, от крови бурые: из-под расклëванного века нитками спускается розовая слизь. Взъерошенный, похожий на кляксу, на пятно, забегает под ноги. Сяо отпихивает сапогом, брезгует, собрав на него грязь пополам с кровью — очевидно, ему не выжить, так и пусть бежит себе, пока не издохнет. Жалеть тут тоже как будто нечего — обернувшись, Сяо видит второго. Петушиная драка. Вырванные перья тонут в дорожной пыли. Губы трогает пустая ирония: петух-победитель прогнать-то прогнал, а уже издох. Глаза у него на месте, но боли и чужой ярости, кажется, пришлось впитать больше, чем мог увидеть другой. Сердце лопнуло, перегнав насквозь, напрямик, столько гнева, что он растворил жилы. Умереть сразу после драки? Увольте.       Ещё живой петух, бегая кругами, снова натыкается на мысок сапога и от пинка летит в траву. Трава над ним смыкается, поднятое, раскрытое крыло так и остаётся незакрытым, изорванным, чëрным. Бахрома недостающих ломаных перьев в жёлтых колосьях столь же притягательна, сколько безобразно уродлива. Ещё дёргается… Ещё движение, и затихает. Подошва трётся, оставляя на траве бурую мазню. Навстречу бегут такие же чёрные куры. Смотрят, вертят шеями — в их глупых головах страх кратковременно разжигает понимание соразмерности жизни. Обычно они про неё не помнят, готовые собственную голову обменять на яйцо. Разбегаются, разлетаются в ужасе, надеясь не остаться там же, на земле, бессмысленно и жестоко убитыми. Сяо усмехается — они правильно боятся, но отчего-то неподвластно им понимание, что петухи взгрызлись клювами друг в друга сами — а обе смерти полоумные курицы припишут ему. Что ж… Одна из них уходить не торопится — немного слабая, немного косая… Сапог пинает её — не очень сильно, но не менее брезгливо, чем прежде.       Всё пустое, безжизненное в этих снах. Цветных красок в них мало — то опротивевший и одновременно желанный серый, то кровь чья-нибудь красная, то чернота собственной… Он вспоминает золотой блеск, совершенно случайно увиденный им здесь, во сне — в каком-то из прошлых. Источник золотой и белой краски только один. Внутри сна желать её появления нельзя, но неизбежно приходится — она как будто каждый превращает в благословенную бессмыслицу, где можно не задумываться об образах и о глубинах. Если первые примитивны, то вторые весьма разнообразны. Он плохо помнит сон, как столкнул её в колодец, но хорошо — тот, где утопил. Разницы между ними мало. Они всегда заканчиваются одним — она безжизненна, лежит, но чистая, свежая, совершенная и нетронутая, если оставалась собой и собой была. А если осудила или обманула… У неё, что, золотая кровь? Нет, неправда, розовая — сквозь сон сердце жмут горячие тиски. Лишь бы не видеть её больше… А то золото тогда?..       Превосходство горит в плечах. Нет, извиняться он ни за что не станет — получила своё. Оставалась бы невинной, всё было бы по-другому. Никто не укажет, как выбраться из ямы — но он всё пробует и час от часу всё злее.       Воронка сна сужается — Сяо давно понял его суть, но терпеть от неё поражение? Должно быть, это больно, раз во сне от боли серый белеет, а потом брызгает красным, и снова темно. Умирать в песке кажется безгранично несправедливым за все жизненные мучения — и эта ведьма времени словно знает, как и посмертие продлить, и душу приучить себе служить, и под плеть научит охотно подставлять спину. — Почему ты меня терзаешь? — Ты сам так захотел, — пресно отдаётся от песка голосом Люмин. — Всё просто. Видишь символы — доставай из себя ответы. — Подскажи хотя бы, — он не может выдернуть из спины её меч, пробивший насквозь, пригвоздивший к песку. Руки скользят по крови. Уговаривает себя, что хоть это и сон, терпеть, не трогая, выйдет проще. Песок топит в себе лицо, лезет в глаза и рот. Плевки на него чёрные, испаряются так быстро, что сложно засечь время. Жарко, как на сковородке. Пустыня в его понимании безгранично жестока — то палит и плавит, то холодеет так, что остывает сердце. Но это всё ещё не ответ, хоть и походит на разгадку, почему же всё-таки песок. — Сдаёшься? — так же ровно звенит земля.       Сяо кивает, жмурясь от боли, и дно сковородки под ним превращается в трясину. — Тогда… Смотри ещё.       Трясина просыпается кусками почвы, он срывается в снова серую пропасть и падает то вверх, то вниз, пока, наконец, не ударяется о новую землю, гладкую и ровную, ирреальную, несуществующую — но для каждого сноходца примитивно понятную и простую. Серую, без всякого тона и цвета. Без рельефа, без текстуры — но безобразно твёрдую, чтоб точно утверждать, что под ногой земля. Земля-дорога вьётся, впереди обрыв… Под обрывом бесконечная почти что пропасть, а на самом дне — Люмин. На той стороне ущелья никого — видно разве что, что она есть, тающая в тумане загадочная «та сторона». Как берег или, может, далёкая звезда. Ни моста, ни дороги вперед, только Люмин — маленькая белая точка внизу. — Это… Очень важное место, — говорит голос, смягчившись. — Важнее, чем все реальные места твоих снов. Образы, что ты здесь увидишь, раньше наполняли их, а теперь… Теперь они здесь. — А ты? Ты тоже здесь? — Да. Как и всегда. — И я могу тебя найти? — Это и не нужно. Я там, внизу. А вот зачем я тебе, спроси себя сам.       Он подошёл к краю, вспомнил, что примерно так же стоял уже перед ней — там, где сам решил, что песок ей подходит, как ничто другое. Присел, набрал в горсть серое ничто и сдул, сбросил в обрыв, даже не разглядев, как осыпается вниз тёмная пыль. Только что же петухи снились, почему вдруг…       Боль бьёт ему виски, но усилие воли её побеждает. Глаз случайно цепляется за Люмин — она в самом деле сидит на дне ущелья, обхватив колени. Отсюда толком не видно, но не напуганная и не безмятежная — просто спокойная, терпеливая в своей манере. Белое, без всяких оттенков, платье. Изящная, как статуя. Щекой клонится к колену, обернув вокруг руки. Шарфы не колышутся, ибо ветра нет, но и безвольной тряпкой не висят. А под ней…       Ресницы дёргает дрожь — ещё Люмин. В пирамиду сложенные с десяток её одинаковых тел — все как одна обнажённые, но гладкие, свежие — не скажешь, что мёртвы, больше похожи на бледных кукол. Он щурится, пытаясь разглядеть подсказку — та, что одетая, не поднимает головы и продолжает сидеть. — Так вот как это выглядит, — шепчет он себе, сопротивляясь пониманию. — Невозможно. Как я должен это побороть?! Ты же… Ты — мои глаза, но ты же вечно и осуждаешь. Почему ты судишь, как я поступаю, с самого дна?       Она молчит, и голос её тоже молчит. Ей хочется улыбнуться, но в чужом сне своей воли нет.       Сяо подсказок больше не нужно — смутное, неощутимое чутье соразмерности говорит, каким следует считать чужой опыт. Понимание набрасывает в сознании утёс, вспоминает к нему путь, пройденный ногой, а не крылом — и сразу очертания символов становятся небрежны, грубы, безусловны для воображения и понимания — и золотые её слезы, и собственная грубость, мешающая с грязью. — Прости, умоляю. Я понял, понял… Но как дальше?       Как вознести над собой? Как принять, наконец, и уязвить гордость, сунуть ей кость поперёк горла и больше не слышать её лай? Как решить странную задачу двух обрывов и глубокой ямы? Сны не оставляют других идей. Из каждого он на плечах и на руках притащит её новое тело. Нежное, нагое — даже если во сне он видел, как ребра протыкают кожу, сюда он принесёт только целые и ничем её не порочащие. Сбросит вниз, в обрыв, сбросит ещё десять раз, ещё сто, ещё тысячу — и будет бросать до тех пор, пока по груде тел не спустится, наконец, в яму. Люмин улыбнётся ему — как равная, но всё равно печально и грустно, и он вдруг догадается, что есть и что, наконец, собой являет подлинное к ней почтение, поцелует ей колени, сидящей царственно и гротескно среди копий себя же, к каждой из которых он когда-то посмел отнестись жестоко.       Он думал, следует извиниться перед каждой, но Люмин покачала головой. Протянув руку, предложил уйти с ним, в серую тьму, из которой пришёл — и снова она покачала головой. Её белая юбка колыхнулась, накрыв одно из тысячи других таких же лиц.       Другой обрыв не низок, не высок — такой же, как и тот, что за спиной. Его размерность ровно так же близка и далека — и те, кто преуменьшают этот факт и преумножают свою жестокую тоску, свою жизненную грубость, скудоумие, и, наконец, апатичное, разрушительное тщеславие, никогда не достигнут прогресса ни личностного, ни наружного.       И лишь с желанием на ту сторону, наконец, перебраться, гордость сложилась под весом, осталась погребена под несчётным числом несправедливых, зазря здесь собранных жертв, каждая из которых в какой-то миг была истинной, настоящей Люмин, и никаких деталей её образа не стоило искать в доказательство. Раз уж избрал её ментором, раз признал в себе болезненную, страстную тягу, раз цепью примотал себя и сам от замка подарил ключ, так не осуждай, примирись, полюби чужие роль и участие в своей жизни — и никаких новых жертв не ищи. Только ты сам.       Сяо начинает перетаскивать тела. Плечи устают и хрустят, наступать на нежных, ледяных, убитых им же беспредельно мучительно. Гора растёт, складываясь в другую сторону — высится и начинает вдруг пугать собой, своим существованием: тысячи Люмин едва ли не стонут и не дышат. Начинает казаться, что этот кошмар никогда не кончится, что проще сдаться, повернуть, что куда проще терпеть сны, где ты плох напрямую, а не косвенно, но где обвинением становишься себе сам — и там сдаться на милость сну значит лишь глотнуть бессмысленной жестокости. Ничуть не удивляет. Путь исправления труден, и вот когда последнее тело ступенью ложится на самый верх… — Иди, — толкает он её вверх, — уходи отсюда. — А как же ты?       Он видит её пустой, безжизненный огонь, и на мгновение сомнения заливают собой, как тяжёлая волна. Она ли настоящая, или на каком-то из тел проклятые три пятна на груди? Нет, нет, — Сяо пятится, сдерживая оболочку, — настоящая в платье. Он её ещё не тронул. — Иди, — зло выплёвывает горло слова, — моё место здесь. — Так туда хотел и не пойдёшь? — Иди, демон, — злоба сильнее просачивается в голос, — не искушай.       На дне ямы гордость и останется — очертания сна, запомнив его выбор, меняются сами.

***

      Взгляд распахивается, блуждает полмига, может, миг, застывает на одном из тысяч мёртвых лиц. Светлая чёлка прячет его, но Сяо замечает, что губы у Люмин движутся. Запоздало слышит её монотонные «не спи». От мёртвой её отличает только одежда. — Снимай, — хрипит он, уже дёргая с груди платье. — Где? — Что «где»?       Коготь погружается в кожу, впивается в место, где должна быть хоть одна метка сна из трёх. Нет их. Хочется скулить от досады. Она вскрикивает, но как-то тиховато, словно ей не больно и даже не сильно-то и грубо. — Ты… — набирается он злости, понимая, что настоящая Люмин на эту не похожа, — демон… — Что тебе снилось? — наваливается она сверху, забрасывая сверху локти. — Расскажи. Любопытно. — Что ещё ты из меня вырвешь? Ты и так знаешь, что в них. — В снах никогда ничего важного, — шепчет она в шею и слизывает с щеки испарину, — но ты можешь сделать сны немного реальнее, если захочешь. Приступай.       Проиграть себе просто. Достаточно малейшей слабины — потому что взгляд уже барахтается в её тёплых рыжих глазах — жгут, как угли. Хочется спрятать подальше и мысли, и все тайные желания. Хуже всего, что она и не хочет, чтоб хоть что-то удалось скрыть: давит рукой, надоедливо, приставуче. Больно, но скрыть, что хорошо, не выходит. — Убери, — жмурится он, проигрывая себе в упрямстве. Почти физически ощущает, как дрожат в горле связки, вынуждая звучать фальшиво и надрывно. Хочется разрыдаться. Давно утраченный, но вновь проявившийся стыд? Акт откровения? Сложно собрать привычное понимание мира: ни форм, ни мыслей, ни окружающих вещей.       Люмин и не думает убирать руку, только тиснет сильнее. Ткань брюк как будто дырявая и пропускает её пальцы — разум не фиксирует, почему её ладонь ощущается настолько горячей. Швы брючин шершавы. Она чуть грубовата. Неестественна — будто не старается угодить. Или наоборот, полностью естественна прямо сейчас и только сейчас?       Лопатки давят в стену. Люмин чуть привстаёт на носки, задирает челюсть выше и злее, лишь бы оказаться главнее. Колени предательски опускают тело вниз — при всей превосходящей силе не наберётся внутри решимости перехватить её поперёк поясницы, дëрнуть на себя и прокатить спиной в стену, придавить плечом и накрыть собой; ссутулиться, припадая ниже. Она не даст. Уже не даëт. Так её небольшие ладони обхватят больше — Сяо сам толкнëт их на спину, и они зацарапают лопатки, пробираясь под сгорбившийся шëлк. Отвратительно хорошо.       Волосы раздражают — и её, и собственные. Щекотливые, приставучие, как липкие нитки — он пытается отмахнуться, отплеваться, пока Люмин вынуждает окончательно вжаться в стену и потерять в росте и значимости всё, что у него до сих пор было. Она терпеливо ждёт, пока он скинет с щеки и свою мокрую прядь, и её, и отравляюще облизнется. Сладкий жест покорности выбивает из неё первобытную грубость. — Ждёшь? — мерцают её глаза. От собственной ряби цветов и ощущений почти киноварно красные вопреки привычно песочным. — Давай, рви.       Не скулит, не пищит, не стонет — только смотрит с торжеством, как будто коготь на спине, режущий, давящий, выжимающий кровь, даже может быть приятен. Перепачканные, но высохшие — тела в кровавых корках похожи на хаос. На петуха без головы, бледно-голубого, покрытого рубцом от недощипанных перьев — и груда рядом наваленной их чёрной массы сыпется на пол. Кровоподтёки трескаются, белые, бледные трещины проглядывающей кожи оставляют вид битых фарфоровых кукол.       Наблюдая за собой во сне, Сяо с неудовольствием от собственного удовольствия замечает, что хотел бы быть ею разбитым. — Отдышись. Моя очередь.       Он сглатывает, нервно поднимается на локте, стирает со скулы пот. Приходит в себя — совсем слегка, едва достаточно для осознания действий, и тянется ладонью к её животу. — Отдышись, — приказывает она холоднее, наблюдая за почти полным бессилием.       Ладонь накрывает её, обхватывает, кидает сверху. Жар собирается над ухом. Он слаб и изнурен, но отчаянно пытается таким не казаться. — Ну хватит, отдохни, — смеётся она уже мягче, пока он хаотично ощупывает её тело, словно забыв, как вообще касаются любовники. Как будто что-то в нём потерял. Как будто сейчас вспомнит, как нужно. — Я никуда не убегу. Слышишь?       Одышка, полная подавленного хрипа. Практически звучная и плачущая — на деле ведь больно, а не хорошо до помутнения. Люмин с улыбкой глядит в потолок, пока настойчивый воздух чужих губ кипятит её кожу на плече — до чего же упрямый. Хорохорится, что есть силы? Нет, скорее, пытается как-то неосознанно простыми и несвязными движениями продолжать близость. — Тихо, тихо, — непривычным ласковым тембром она гладит его заглушенный, — не надо торопиться. Лежи спокойно. Вот… так.       Усилием рук он послушно опускается на грудь. Лежать на ней слегка жестковато — между её острыми небольшими грудями тёмные, неглубокие ямки от рёбер. Долго на них смотреть не выходит. Из просто чёрных ямки становятся чернильными. Быстро краснеющая окровавленная кожа в воображении плавится и искрится. — Ты отдыхать умеешь? — лениво возмущается она, зажимая ладонью глаза. — Ничего, сейчас отдохнёшь. Спи… Спи, потому что я сказала. Он спит, но воля внутри копит силы.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать