Метки
Описание
О демонах, что находят нас сами, а потом игнорируют ритуалы призыва; о реках, в которых купались звезды, но стоило небу скрыться в тумане — течение вспять пошло; о принце, коронованном солнцем прежде, чем его народом. Дэсма хотел написать об этом книгу: о том, что сделало королевство империей, а потом растерло в пыль. О демиургах и о гнусных заговорах тех, кто мечтали стать подобными богам. Но получилось иначе: о людях, которые вместе с Дэсмой смотрели, как мир горит, — и только бросали дров.
Примечания
телеграм-канал с любопытным доп. контентом, мемами и чудеснейшим котом: https://t.me/khoo_hatt
спустя полтора года эта история наконец подошла к концу :)
дано:
- сеттинг низкого темного городского фэнтези;
- большой мир в границах маленького государства;
- еретические культы и сожжения заживо;
- загадочная смертельная болезнь;
- персонифицированные объекты природы;
- магия, которая больше не работает, но еще существует;
- технологическая сингулярность, перевернувшая историю;
- жирные отсылки на пантеон богов лавкрафта;
- ложные надежды;
- гомоэротизм и романтика в крупных дозах;
- ФАНСЕРВИС (осторожно!);
- трудные подростки в месиве дворцовых распрей;
- четыре некомпетентных императора подряд;
- очаровательный живой труп на посту придворного лекаря;
- целый сенат травмированных друг другом дураков;
- социопат, шизофреник, маразматик, аутист, садист, параноик, нарцисс – и это разные люди;
- немножко боев на мечах;
- экзистенциальные вопросы и сомнительная философия;
- смешные диалоги;
- любовные семиугольники;
- три расы в атмосфере взаимной ненависти;
- четыре с половиной бога;
- пять удачных суицидов;
- тридцать+ моих любимых детей;
- шестьдесят глав сублимирования потаенных страхов автора;
- два конца света.
наслаждайтесь?
Посвящение
разношерстные плейлисты, тесно связанные с персонажами: https://vk.com/audios-217620519?section=playlists
20.
10 января 2024, 09:54
Единство не рушится на Амнис грандиозным торжеством, ураганом всеобщего веселья не накатывает — наползает серым облаком на город, краски глушит, тушит свечи и крадет блеск золота.
Столичные жители, что еще десяток лет назад искренне славили победу — тройные гербы на дверях, пестрые фонарики по окнам, — теперь едва ли поздравляют друг друга. Единственный праздник на неделе затмевают бесчисленные похороны.
Они очень стараются: вешают цветные фонари, вплетают в ограды цветы гиацинта, со дворов метут сор и намывают окна-витражи. Лавки рынка тут и там пестрят, пока Ама бодро грызет берега в предвкушении скорой поживы: людей на улицах становится разом больше, горожане пыль трясут с выходных нарядов, и три моста через второй виток реки увивают лозы с черно-рыжими флажками.
Дивный фантик — глаз не оторвать. Однако ежегодное торжество стало частью рутины для тех, кому предстоит коротать его за первым витком Амы, в южной части столицы.
В душах, что сточены мельницей, мельчают за неделю до размера детского ногтя и за сутки обращаются в дорожную пыль, не остается места для счастья.
Нозари с ними солидарен: у него души нет вовсе, и хорошо, если дело только в этом упущении. Как человек, ставший пятьдесят лет назад свидетелем первого Единства, лекарь слегка разочарован. Собирай он статистику за каждый год — затраты из казны, довольство населения, широта размаха — неважно, он видел каждый из них, — то цифры наверняка бы с ним согласились.
Первый раз был похожим: смерть не пускала радость за порог, мазала дверные ручки кровью и скользила в толпе памятью о цене, которую пришлось империи — еще вчера бывшей королевством — платить за свой статус. Кривые линии жизни, оборванные крестом на половине, и вычеркнутые имена, бесчисленные вычеркнутые имена. Затянутые покрывалами обозы с трупами, что провожали процессии стенающих матерей, и подернутая алым река.
Сейчас же почти нет больше на Плато тех, кто потерял что-то — кого-то — в этой бессмысленной и никому не нужной войне. Ветерисы с горцами — и те с новым положением успели смириться, и не осталось тех, кто помнит, как было раньше. Не осталось тех, кто помнит, как это «раньше» навсегда ушло в прошлое, и как засохли на стенах брызги крови, и как развеяло ветром осколки душ, убитых не мором, но мороком, который мутил людские разумы.
Император — еще вчера бывший королем — назвал это праздником.
— Смешной он был, нескладный мальчишка, знаете? — продолжает Нозари зачем-то, стуча колбами. — Даже во время коронации не обошелся без подзатыльника, от личного протектора, конечно. Тот его до самого конца называл «созданием», вечно пренебрегал Знаками…
— Кого?
Тоизу на миг поднимает голову от записей, но тут же опускает обратно, словно ничуть не заинтересована рассказом. Ноа робко поясняет:
— Имп-ператора Маррота, — и зарабатывает одобрительный взгляд травянисто-зеленых глаз.
— А, — фыркает девчонка, — я читала, что между ними что-то было. Что из-за этого Маррот даже войну развязал.
То, что Тоизу читала в книжках, Нозари читал по глазам. Протектор без всякого стеснения пользовался тем, как сильно император от него зависел. Говорят даже, Его Величество Маррот Мортат отменил смертную казнь лишь потому, что его протектора бесил хруст, с которым ломались на виселице шеи. Благодатная почва для слухов.
Губы, которые шептали императору о неизбежности войны, Нозари когда-то целовал.
— Что между ними могло быть? Разница в возрасте? — качает лекарь головой. — Глупости, он не любил рыжих.
И улыбается легко-легко, вспоминая, как через показную нелюбовь сквозила затаенная нежность. Тоска бьет под дых ветерским кинжалом, льдом беспощадным за гранями кристалла. Даже голубой огонь способен дарить то тепло, что не выветрить сотней лет — Нозари прожил именно столько и может сказать уверенно, что ничего не забыл.
Как давно это было, дивное время, он был не просто счастлив, но даже жив — вернее, не умирал ни разу. Тогда он и думать не мог, что будет мечтать умереть дважды; счастливый до смерти и несчастный после нее.
Тоизу смотрит на него до непочтительного ехидно.
— А темно-русых он, значит, любил.
— Возможно?
— С зелеными глазами особенно.
Нозари не отводит взгляда намеренно, так долго, чтобы цвет его радужки — вспыхнуть на миг тем, что длится вечность и по осени не вянет, прячась в тепле снегов, — не вызывал никаких сомнений.
— Он не говорил, — мягко отвечает лекарь.
Говорил только, какие они красивые, его зеленые глаза.
А Нозари потом — руки дрожащие, злые слезы и прядь волос под сердцем — вычеркивал, вычеркивал запретное имя из благодарственных грамот…
Тогда он уже умер однажды. От великого алхимика осталось глупое и пустое тело, которое шатается бесцельно по поверхности Плато, не попав под нее. А от протектора Маррота даже имени не осталось — и то запретное. Даже могильной плиты: его склепом, гробницей памяти о его существовании, стал Нозари.
— Лучше бы нас не п-присоединяли никуда, — пыхтит Ноа, вдруг насупившись. — Сид-дели бы себе с-спокойно в своем лесу.
Нозари кладет ему ладонь на макушку, чуть задумываясь, сколько силы нужно приложить, чтобы выразить заботу. Мальчик, падкий на ласку до свербящей щекотки в животе, льнет к стылым пальцам, быстро привыкнув к их холоду. Привилегии ледяных душ.
Хочется успокоить — непостижимые планы великих мира сего, тяжкая ноша судьбы и неисповедимость путей, — но вспоминается вдруг, как те самые великие болтали ножками на троне, не доставая до пола, и букву «р» не выговаривали. В своем же имени — дважды. А другие великие на этом же троне притягивали его, Нозари, за русые волосы и целовали жадно в губы, задирая лекарскую мантию — вверх, в складки, обнажая кожу.
А потом — ногти по лопаткам.
Синяки с бедер — по кругу очертив родинку — сходили неделями, но их место занимали новые, и в зеркало густые следы хотелось разглядывать долго, с хитрой ухмылкой в ответ на колкие замечания из-за спины.
— Что ты делаешь? — вместо этого хмурится Нозари.
Тоизу подозрительно молчит на провокацию, цедит в чашечку кровь из пальца.
— Мне надо, — виляет она и хмурится тоже, от боли, наверное. — Я тут вычитала кое-что…
— Для тех записей? — догадывается Нозари.
Перед глазами вновь встают загадочные символы ветерского наречия. У него была сотня лет, и он не смог заставить себя его выучить: чужие слова в голове всегда повторял один и тот же голос.
Может быть, если он не умрет второй раз, он услышит его снова — вживую.
— У меня есть идея, — сообщает Тоизу и облизывает распоротый палец.
***
Во дворце оживление стоит чуть большее, чем на улицах: снует туда-сюда стража, переставляет с места на место витые канделябры, двигает по зале столы, что роскошными яствами завалены, и ужасно громко стучит каблуками. Музыканты, подтягивая струны, смотрят на них недовольно. Вид — люди, столики, украшения, золото-золото-золото — свет — меняется так быстро, что Лаон не успевает его рисовать. — Еще один холст, — мрачно констатирует он. — Испорчен? — Нет, дайте, пожалуйста, еще один холст, — повторяет он терпеливо. — Вам нужен новый холст, потому что предыдущий испорчен, — настаивает Эйгар, послушно разворачивая заодно пару кистей, и с выражением блаженной умиротворенности на лице тянет из пушистых хвостиков волоски. — Почему же тогда вы говорите нет? — Специально на больное давите? — Просто уточняю. Ведь это уже шестой… — Вы бы еще кисточки посчитали, чтобы потом мне счет выставить. — Семнадцатая, — спокойно произносит страж, выкладывая инструменты у мольберта, — восемнадцатая и девятнадцатая. Кисти ложатся на стол с тихим стуком, чуть катясь с боку на бок, после чего туда же с грохотом падают локти Лаона. Эйгар сверлит его затылок приторным сочувствием. — Почему вы так строги к себе из-за этой картины? — Это заказ Его Величества, у меня нет права на ошибку. Так и есть: Лаон рисует бальный зал в первый день праздника, чтобы после вписать туда Маркэ, который будет позировать ему отдельно. Если в памяти современников предпоследний из Мортатов не сумел остаться доблестным правителем, то будет симулировать светлый образ в фантазиях потомков — тех, которые будут смотреть на его портреты, когда он умрет. Лаон привык считать себя профессионалом своего дела, а потому никогда не выносит оценки личности своего заказчика. Старается он при этом изо всех сил, не отдавая себе отчета в жалости к больному императору. В чем-то он его понимает. — Вы не какой-то придворный художник, — возражает Эйгар, — а просто наследник одного из великих герцогов, который подрабатывает своим талантом. Вас же не могут уволить из семьи. — Вас уволили из семьи, — не соглашается Лаон так же деликатно, как делал это Эйгар. На лице стража отражается зыбкая обида, однако о своих словах никто не жалеет. — Я ушел сам, это совершенно другое. — Когда один карикатурист пошутил, что император не носит корону из-за маленькой головы, и нарисовал его с короной на шее, Его Величество развернул масштабное расследование, а потом прилюдно казнил художника. Знаете как? — Удушением? — Почти. Он приказал залить ему глотку золотом. Эйгар вздыхает — не театрально, не показательно, не адресуя загадочного посыла собеседнику и скорбных жалоб вселенной, — просто шумно выпускает воздух. Так эмоции полнят легкие, натягивая седые от табака ткани, и страж не привык давать им имен — умными терминами называть, манить под сердце, укрывая ребрами, — только мирно выдыхать прочь. Лаон чувствует, как это безымянное передается воздушно-капельным, и вмешивает что-то от себя, доводя до неназываемого. Слишком многое в его рутине вдруг связалось одним именем, а что не связалось — то сменило заглавные буквы прописью. Эйгар ведет плечом, хрустя суставами, и падает в кресло напротив. — Нарисуйте типа важная шишка в Сенате. — Я вам сейчас шишку на лбу нарисую. На столь щедрое обещание Эйгар картинно-предлагающе отводит за уши волосы. — Если честно, в данный момент вы делаете мою жизнь сложнее, — очень вежливо сообщает Лаон. Вспоминаются обещания иного рода — больше потому, что хочется уколоть, ткнуть незаметно в раскрытую доверчиво ладонь, укусить губы, что ждут поцелуя, — заразить тлеющей по контурам тела виной того, кто наивно кидает ей дров. Но Эйгар слушает его внимательно, не столько разглядывает — смотрит так пристально, точно по волнениям пространства вокруг читает реплики, и короткие пряди опять падают на лоб. Цвет жареного каштана. Нагретая солнцем кора, фильтр дорогой сигары. Эйгар обдумывает ответ ровно шесть секунд, за которые Лаон успевает решить, что этим взглядом можно пытать. Но потом слышит его голос. — Как я понимаю, проблема в том, что свет меняется слишком быстро, и вы не успеваете наложить первый план на фон, да? Может, стоит использовать испорченный холст, чтобы запечатлеть на нем все цвета и формы, а потом ориентироваться на черновик? Так получится избавиться от ощущения, что момент упущен, и я далеко не художник, но… Слова быстро секут воздух, и хотелось бы так же — легко их складывать вместе, не теряя важного и лишнего не допуская, в корень зреть, не цепляясь за ветки в полете, уверенно ставить цели, а не бросать маркеры-якоря в неизвестность — рубить потом цепи сплеча, — и идти к ним — а не ждать, пока волны схлестнут тебя с палубы и утопят вслед за амбициями. Делать что-то самому и хотеть делать что-то для других. И хотелось бы так же — хотеть жить. Эйгар же думает вслух, мысль с мыслью сшивая, идею вплетая за идеей в пестрое полотно, уверенными стежками порет тишину, не уродуя ее — преображая, и Лаон наконец их видит — буквы в воздухе. Они вьются вокруг больших рук, садятся на плечи и шепчут что-то на ухо, пока страж их нижет на пальцы. Ведет мимоходом кисточкой по ногтям и быстро стирает краску. Лаон глядит на пустой холст — и снова на Эйгара. — Не двигайтесь, — улыбается так неуловимо, что самым нежным оттенком медовой акварели не передать. И берет восемнадцатую кисть.***
Только шагнув за порог дворца, Марой замолкает. Смотрит гостям в глаза пытливо, но не прямо: ловит взгляды в зеркальном полу. Все-таки странно это — смотреть себе под ноги и видеть себя. Марой кажется сложным, неразгаданным. Не потому, что хочет казаться таковым — как делает непроизвольно Лаон, как щурится хитро Нозари и как вторит ему Хастур, намекая любезно, что знает слишком многое и готов этот груз тяжкий носить в одиночестве, — нет, потому что сам себе таким кажется. Марой сам для себя стал главным объектом изучения — когда роскошные стены утратили любопытность; когда в голове зазвучал голос, а кровь свернулась в горле душным тромбом, — и в то же время главным исследователем. Дэсма написал бы о нем научную диссертацию, если бы звезды не занимали его чуть больше живых людей. Мертвые звезды — мертвые люди. Дэсма думает, станет ли он одной из них. Знает, что уж Марой — вот он станет непременно. Однако в некой точке эти две сферы интересов советника пересекаются: эта точка — прицел толстой лупы под палящим солнцем, искра меж двумя огнивами, кончик фитиля, зажигалка — вспышка, дым сигареты, — черное пламя. — Скажи сразу, если начнешь плохо себя чувствовать, — просит он настойчиво, когда вершины графа его увлечений ширятся до трех и Селин манит его пальцем из глубины зала. — И не подумаю, — кивает Марой. — Сказать или чувствовать… — Ни того, ни другого. Не волнуйся, Дэс. Все равно ведь мы хотели кое-что проверить! Дэсма сердито трет переносицу, но лекцию откладывает. Утром он принял ответственное взрослое решение не портить никому настроения в праздник Единства. Вдруг он — свет утекает с неба, тучи водоворотом под сердцем столицы, резкий запах болезни — станет последним для всех них. Пусть теперь принимают щедрый подарок. Марой успевает поймать отражение его взгляда до того, как они поворачиваются друг к другу спинами. Дольше мгновения безмолвный контакт не длится: Фальмир явно не одобрит их затянутого на три этажа приветствия. Дэсма решил не портить настроения даже Фальмиру, но уж очень боится передумать, а потому не оглядывается. С этим и без него справится высший свет: комментарии и догадки, шепот-шорох-шелест фальшивых поклонов, лица пудреные в пол-оборота и провалы зрачков в острых уголках глаз, куда тянутся края губ, — а Марой едва справился с тем, чтобы доказать хотя бы Дэсме, что он выше всяких сплетен — даже о себе самом. Как минимум по праву рождения.***
Лаон за это время умудряется сменить еще два холста. На одном из них чернеет зубастыми краями дырка: так художник предложил своему стражу «самому все сделать, раз такой умный». — Этот будет за ваш счет, — уныло заключает Лаон, в то время как далеко на пейзаже зала смазанными штрихами рисуется Марой. За ним семенит Фальмир, которого, в свою очередь, преследует Рлим. Лаон также бросает быстрый взгляд поверх мольберта и видит Дэсму: тот учтиво целует ладонь Селин; не видит, как она отводит руку. — Можете вычесть стоимость одного холста из моей зарплаты, — не спорит Эйгар, и голос его гулок, растушеван высокими потолками. Глубокие полутона заземляют, стелются мягким и топким под ногами. Лаон слишком устал для злости. — Ах, вы получаете зарплату. — По заключению суда это моя работа, и мне за нее платят, разумеется. — За то, что круглые сутки вертитесь вокруг меня, — медленно разжевывает он, выдирая из хвостика кисти куда больше шерстинок, чем намеревался. — С другой стороны, все верно, я бы сам ни за что не согласился на это бесплатно… — Я готов платить за то, чтобы проводить с вами больше времени. Лаону по всем канонам полагается очарованно круглить глаза, залиться милым румянцем и быстро-быстро порхать веером, чтобы внезапный жар сбить. Лаону хочется глаза закатить, а веером звонко щелкнуть и приложить о чью-нибудь глупую голову, чтоб неповадно было. — Понятно, — говорит Лаон. Шоколад его глаз все еще мусолит кончик, и тогда по всей длине черенка с глухим треском ползет уродливая трещина. — Если однажды Верховному судье потребуется финансирование, я обязательно воспользуюсь вашим предложением. — И я… — Уверен, вам не платят столько, чтобы вы со мной еще и разговаривали. К счастью, утруждать себя придумыванием ответа Эйгару не приходится. «Я соскучился», — просто признается Марой, и дежурная улыбка заряжается теплом принца до того, как Лаон это осознает. Он думает о том, сколько мольбертов простил бы ему. А потом вспоминает, что перед ним вообще-то будущий император. — Ваше Высочество, — в подтверждение кланяется Эйгар. Об этом сложно помнить, когда этот самый будущий император — лукавство озорное, руки в карманах, тихий шаг, да еще на полголовы ниже. Хочется представить, как он посмотрит сверху вниз, если встать перед ним на колени и сложить в знаке преданности пальцы вокруг души. Как она забьется трепетом в ладонях, щекоча жаром мурашки. Хочется представить, как янтарные волосы золотит ободок короны, а не отблески лепнины и зайчики солнца. Хочется представить, как черты, что острятся с каждой неделей, лягут под самую тонкую кисть. Ту, что треснула в его пальцах минуту назад. — Я задумался, — поясняет виновато Лаон, — и случайно проткнул холст, — когда Марой что-то шутит о рваной ране несчастного портрета. — Задумался Его Светлость, а проткнул я, — серьезно кивает Эйгар и удостаивается на такое благородство лишь скептичным взглядом. Марой глядит сначала на одного, потом на другого, после чего понимающе хмыкает, и Лаон не хочет представлять, что он там себе выдумал. Не при Фальмире — точно. А Фальмир неловко юлит между старшими, не зная, к кому прильнуть, и в его поведении — огромные глаза в зеркале пола, глубокие отметины зубов на нижней губе — куда меньше враждебности к окружающим, чем к самому себе. Лаон не может быть уверен: Фальмир его старательно избегает. Но кое-что ясно точно: мозги ему промывал не один только Хастур. — Как вам совместная жизнь? — интересуется Марой так, будто в вопрос не вкладывает ничего, кроме банальной вежливости. И сглаживает впечатление: — Мне искренне жаль, что вы оказались в таком положении, и я хотел бы повторить свои извинения за… стресс. Фальмиру, кстати, тоже очень стыдно. — Мне не стыдно, — мямлит Фальмир и получает легкий пинок. — Не очень, — морщится компромиссу он. — Этого больше не повторится. — Именно для этого я здесь, — в тон отвечает Эйгар. — И только поэтому можно сказать, что этого и правда не повторится. — Не забывайте, что за господина Яртосса отвечаю я, — отрезает вдруг Рлим. Ее сухой голос — ледяная ночь отгоревшей пустыни — отдается поцелуем игл по плечам. Стражи замирают, словно в боевой стойке, уставившись друг на друга над головами подопечных. Отзвуки скрипки гладят их по волосам, и окунись они в тишину — та пошла бы волнами искр. — Хотелось бы верить, — контратакует Эйгар. — Вы сомневаетесь в моей компетенции? — не остается в долгу та. — Буду сомневаться до тех пор, пока не получу шанс убедиться в ней лично. — Для вас же лучше верить мне на слово. — Если это угроза, я с радостью взгляну на ее исполнение. — Рой! — испуганно ежится Фальмир. — Скажи им! Марой деликатно кашляет, привлекая внимание, и красноречиво указывает на Фальмира открытой ладонью. — Я всего лишь установил границы. — Эйгар складывает на груди руки. — И это не было угрозой. — Рлим холодно поводит плечом. — Вы оба ведете себя нелепо… Треск кисточки не звучит вновь, но словно висит в воздухе надломом сухой ветки. Не хочется принимать ничьей стороны, хочется представлять — легким мазком, росчерком шпателя мешать контрастные цвета, тонким слоем нанести туда, где только что были стены, и втирать в фундамент, пока не сломаются все инструменты, пока не кончатся холсты, пока краски не сотрутся мертвенной серостью. Из этой серости ядом сочится зелень. Лаон мягко вздыхает. — Незачем превращать в трагедию обычное недопонимание. Позвольте нам с господином Яртоссом самим решить наш маленький конфликт. — Маленький? — Пол скрипит под каблуками, когда Эйгар взрывается негодованием. — Он чуть не убил вас! — Ну, не убил же, — бормочет указанный убийца и тут же тушуется под волнами чужой ярости. — И кто-то еще утверждает, что этого больше не повторится? — Кто-то — это я, да? — уточняет Марой. — Ваше Высочество не откажется от своих слов? — Только вот Рлим тут при чем? — Рлим? — Непрекословная властность Эйгара сдается рыком на первых буквах. — Вы, наверное, думаете, мы не знакомы? Она же ветери… И тут он спотыкается о взгляд своего господина. — Она — член специального отряда. Не уподобляйтесь своим родителям, господин Бокрусс. Лаон опускается обратно на сидение, не заметив даже, что вставал. Все участники перепалки выглядят так, будто рот заткнули каждому из них, лично и надежно, так, что дышится неприятно и через зубы, с горячечным запалом и глупым сопением. Скрипка заходится веселым плачем. Нетронутый холст плывет белесым маревом, складывает штукатуренными плетениями немую сцену по ту сторону мольберта — так выразительно стоят, хоть за кисть хватайся. Лаон моргает, и красочная картинка тонет в белилах. Пару минут назад на этом месте стоял неудавшийся портрет Эйгара. Он смеряет стража бесконечной усталостью. Разочарование — саван похоронный, он волочится по его следам куцей метлой. Лаон смотрит в глаза Эйгара и безмолвно спрашивает: «Ну и за что я должен тебя полюбить?». Затем встречается взглядом с собой — капли краски на полу, разводы цветных клякс, — и читает вопрос: «За что он мог полюбить меня?». Ответов слышать не хочется. Хочется просто верить, что они есть, и не думать обо всем этом больше никогда. «А за что ей любить меня?» — Мир умирает, — невпопад роняет Лаон, — а мы тут играем в черное и белое… Он засмеялся бы, горько, мелко дрожа, если бы не знал слишком хорошо, что заботит его далеко не гибель человечества или придворные интриги. Обида стынет на кончиках пальцев, так и не сжав их в кулак. — Мы не знаем, что происходит за пределами Плато, — мятежно начинает Эйгар, но брови его ломаются будто в мольбе, — ведь не можем попасть за его пределы. К тому же вопиющее беззаконие уничтожает империю изнутри быстрее любой… — Эйгар. — Да, Ваша Светлость. — Сделаете мою жизнь чуточку проще, пожалуйста? Так они разделяются, в тихом согласии почему-то покорные чужой воле: Марой ускользает неуловимо, почти сразу, блестя глазами — он, видно, решил, что многое узнал сегодня, — и, сославшись на долг приветствовать императора, оставляет Фальмира упиваться негодованием; Эйгар и Рлим помогают оттащить художественные принадлежности на балкон, а затем оказываются выставлены за дверь; Лаон с Фальмиром остаются наедине. Наедине с двумя холстами и тяжелым небом, которое цепляет шпили мрачными синяками. Как будто мозоли нарочно рвет. — Они не поладят, — бормочет Фальмир, имея в виду их стражей, — оттенки робкого отчаяния, привкус страха — серо-желтый, мерклый, матовый — его тоже нетрудно нарисовать. Он пялится исподлобья своими жуткими разными глазами. Лаону кажется, что в том, который светлее, теплится чуть больше интеллекта, чем во втором, а потому принимает стратегическое решение смотреть исключительно в светлый. Лаон не боится Фальмира, потому что Фальмир боится больше. Герцог поводит плечом в меланхоличном изяществе: — Им придется. — А нам? Он не говорит: «Зависит от вас», не говорит: «У вас есть шанс все исправить», не говорит: «Да». Он говорит: — Марой очень бы этого хотел. Он не говорит: «Я бы хотел», и Фальмир медленно кивает, опуская руку, которую до этого прижимал к двери, точно надеясь с другой стороны ощутить другую ладонь. — Я вас н-нен… Вы мне не нравитесь, — давит он и сжимает зубы, все слова растеряв. — Вы говорили об этом, — мягко напоминает Лаон. — Когда угрожали мне смертью, — и наблюдает, как тон кожи Фальмира становится все ближе к цвету облаков прямо над соломенной головой. Блекнет, сереет, а губа уже прокушена до крови. Кажется, больше он ничего не скажет, и Лаон досадливо клонит голову. Под ногтями снова щипает. — Простите. Присядем? Они оба вновь стали обращаться друг к другу на «вы», мирно отмечает Лаон. Это важно для него: гордыни или спеси в нем нет ни капли, а вот подпалить сложенный по нему костер в высшем обществе не хотелось бы. Чем больше доверенных знакомых обращаются к нему формально, тем меньше шанс, что кто-то оговорится ненароком и в неудачной компании позовет его совсем не женским именем. Можно было бы поскорее отделаться от этого глупого образа, думает он, если бы Торна не хватил удар при одной мысли о такой вероятности… Так Лаон приглашает Фальмира сесть. Рассеянный свет кутает Лаона кружевом — веэсы ткут его высоко над облаками из лучей солнца и роняют иногда любимым детям, — и он очень красив. У Лаона косточка выпирает на запястье, когда расшитый рукав спадает до острого локтя. Он всегда носит платья с буфами: так трудней заметить, что плечи у него шире, чем у большинства девушек. В ушах у него — серьги, он снова подается вперед, и звенят они не дверным колокольчиком — росинками на паутине в лесной чаще, откуда назад не вернешься: растаешь ручьем на поляне, по ветру — последним воем, в траве затеряешься и сам зазвенишь, пока он — лесной дух, что влюбил в себя путника, — грустно посмотрит из-под косых ресниц и на прощание холодно поцелует в лоб. Звон этот — проводы в последний путь по тем, кого не найдут никогда. Дыхание у Фальмира перехватывает. Вдруг становится обидно, что кудри у него не такие же золотые, как у отца, а глаза — не такие пронзительно-изумрудные, и в движениях нет хотя бы томной уверенности, если уж безупречной грации ему никогда не постичь. Зависть обнимает тонкую талию — недостаточно, — и краешком когтя ведет по длинной шее: недостаточно. Может, влей он тогда достаточно яда в малиновый чай, Лаону хватило бы одного глотка. — Поставьте холст на мольберт. — А? Ага… Фальмир не моргает, печатая чужую красоту на подкорке, въедается в контуры тела — пышного платья, — послушно откупорив краски. Тугой корсет, волны шелка, подвенечная фата из чистого света — такая же искусственная, лживая, как остальная одежда; голос высокий, точно женский, изломан по привычке и насильно вправлен после дебюта; изящные руки и пальцы, а волосы, светлые, длинные, падают на лицо челкой и прорезают веер ресниц. Наверняка ведь тоже ненастоящие. — Это парик, да? — так и говорит Фальмир, брякнув вопрос, не сдержавшись. — Почему же. — Лаон спокойно откидывает водопад волос за спину. Открывает красивую шею. — Липа и лаванда — вот весь секрет. Выписать вам рецепт? — Подлизываетесь! — смущенно вскидывается тот. — Лебезите, чтобы жизнь себе сохранить! — Звучит вполне разумным решением, разве нет? — На лице Лаона играет жалость, унизительная, слишком честная, и он подменяет ее смирением. — Но я не думаю, что в такой лжи есть смысл. Любое ваше действие может быть расценено как агрессия со стороны дома Яртоссов. Вы же не поставите личную иррациональную неприязнь выше чести своего рода, — не спрашивает, ласково утверждая, — я на это надеюсь. К горлу катит отвращение — выдержанное, застарелое, его десять лет вынашивали и настояли на вине, и вина эта много, много старше Фальмира, вину эту Хастур ночами смакует, пока пустеет бокал. Ее мальчик получил по наследству вместе с ядом зеленых глаз, и теперь она оседает на языке кислым и мерзким. — Не думайте, что мы подружимся, — не слишком убедительно пророчит Фальмир. Лаон протягивает ему связку кисточек. Он не говорит: «Почему?». Он говорит: — Нам тоже придется.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.