Пэйринг и персонажи
Ребекка Майклсон, Кэролайн Форбс, Стефан Сальваторе, Деймон Сальваторе, Джереми Гилберт, Аларик Зальцман, Елена Гилберт, Бонни Беннет, Тайлер Локвуд, Элайджа Майклсон, Мэттью Донован, Кол Майклсон, Хейли Маршалл, Финн Майклсон, ОЖП/Никлаус Майклсон, Елена Гилберт/Деймон Сальваторе, Елена Гилберт/Стефан Сальваторе, Джон Гилберт, Эстер Майклсон, Ребекка Майклсон/Мэттью Донован, Дженна Соммерс, Бонни Беннет/Джереми Гилберт, Кэролайн Форбс/Тайлер Локвуд, ОЖП/Кэролайн Форбс
Метки
Драма
Психология
Романтика
Флафф
AU
Дарк
Счастливый финал
Кровь / Травмы
Любовь/Ненависть
Серая мораль
Слоуберн
Тайны / Секреты
Истинные
От врагов к возлюбленным
Разница в возрасте
Ревность
ОЖП
Оборотни
Манипуляции
Нездоровые отношения
Отрицание чувств
Ведьмы / Колдуны
Мистика
Одержимость
Собственничество
Двойники
Ссоры / Конфликты
Принятие себя
Великолепный мерзавец
Антигерои
Темное прошлое
Запретные отношения
Семейные тайны
Бессмертие
Борьба за власть
Полукровки
Элементы фемслэша
Воинственная героиня
Описание
Энола Гилберт всегда считала, что знает, где правда, а где ложь. Но что, если весь её мир — лишь красивая иллюзия? Не всё оказывается таким, каким кажется на первый взгляд. Иногда самые страшные монстры скрываются под человеческими лицами, а самые опасные чувства рождаются к тому, кого следовало ненавидеть. Тайны прошлого, ложь, предательства и любовь, которой не должно было существовать, переплетутся в историю, где сердцу придётся сделать самый сложный выбор.
Примечания
🌙 Также приглашаю вас в мой Telegram-канал! Там вас ждут спойлеры, эстетика, музыка, визуалы, закулисье истории, новости о новых главах и общение со мной.
✨ https://t.me/evelinrain333
Посвящение
Посвящается каждому, кто открыл эту историю. Спасибо, что читаете, поддерживаете меня, переживаете за героев и проходите этот путь вместе со мной. Ваши комментарии, лайки и ожидание новых глав вдохновляют меня писать дальше. 🤎
Глава 9. Правда о монстрах
01 августа 2026, 09:13
Энола и Елена были далеко не единственными, кто сейчас находился в состоянии холодной, затяжной, выматывающей душу войны. Братья Сальваторе — те самые братья, которые, казалось, были связаны друг с другом какой-то извращённой, болезненной, но нерушимой пуповиной, — тоже, судя по всему, были в глубочайшем, непримиримом, возможно, на этот раз окончательном разладе. И причина этого разлада была проста, ужасна и непоправима: Деймон, в своём бесконечном, разрушительном, почти маниакальном стремлении сделать жизнь Стефана невыносимой — под предлогом того, что тот должен «принять свою истинную природу» и перестать притворяться праведником, — убил Лекси. Лекси — ту самую Лекси, трёхсотпятидесятилетнюю вампиршу, которая была Стефану лучшим другом, старшей сестрой, наставницей, якорем, спасательным кругом во тьме его бесконечной, мучительной жизни, — просто взял и убил её, пронзив деревянным колом прямо на глазах у брата, лишив Стефана последней опоры и поддержки, и тем самым, сам того, возможно, не желая, потерял и самого Стефана — возможно, навсегда. И в довершение всей этой грандиозной, многослойной, шекспировской по своему накалу драмы, которая, казалось, охватила весь Мистик-Фоллс, Кэролайн и Бонни — две лучшие подруги, которые раньше были не разлей вода, — тоже враждовали, причём по совершенно идиотскому, но от этого не менее принципиальному поводу, связанному с каким-то старым фамильным ожерельем, которое Бонни отказалась возвращать.
Энола и Кэролайн поехали в школу вместе этим серым, пасмурным, словно под стать их настроению, утром. Они молча сидели в машине Кэролайн — в её идеально чистом, пахнущем ванильным освежителем салоне, — и каждая думала о своём, глядя в окно на проплывающие мимо знакомые, но вдруг ставшие такими чужими и безрадостными улицы Мистик-Фоллс. Им обеим нужно было это — немного столь необходимого, как глоток свежего воздуха, пространства, немного тишины и покоя, немного отдыха от всего и от всех: от вампиров с их вечными интригами, от сестёр с их ложью и предательством, от подруг с их принципами и упрямством, от всего этого бесконечного, изматывающего, сводящего с ума хаоса, в который превратилась их жизнь за последние несколько недель. Хотя, положа руку на сердце, ни одну из них по-настоящему не удивляло то, что было сделано и что происходило вокруг. Все эти люди — Елена, Бонни, Стефан, Деймон, — с которыми они обе сейчас враждовали, всегда, с самого начала, любили плести интриги, недоговаривать и прятать правду за семью замками. Это было у них в крови. Это было их сутью. Но они — Энола и Кэролайн — были другими. Они были устроены иначе. Всё, что они хотели сказать, всё, что было у них на уме и на сердце, непременно, рано или поздно, было бы сказано. Прямо. В лицо. Без колебаний. Без увиливаний. Без лжи. Хотя, с другой стороны, мрачно усмехнулась Энола про себя, может быть, именно поэтому их никто по-настоящему и не любил — потому что они были слишком честными, слишком прямолинейными, слишком бескомпромиссными для своего же собственного блага.
— Ты говорила с Бонни? — наконец нарушила затянувшееся, тягостное молчание Энола, отрывая взгляд от окна и поворачиваясь к подруге.
— Нет, и не собираюсь, — скривилась Кэролайн, и её хорошенькое личико исказилось той самой упрямой, капризной, но при этом по-своему обаятельной гримаской, которая была её фирменным выражением лица в моменты праведного гнева. — Я всё ещё на неё злюсь. Очень злюсь. Она должна сделать первый шаг. Должна прийти ко мне и извиниться. Это вопрос принципа.
— «Будь выше этого, Кэролайн», — передразнила Энола тем самым гнусавым, назидательным, до зубовного скрежета знакомым менторским тоном, который вечно, по поводу и без повода, использовала Елена, когда пыталась читать им морали и учить их жизни.
— Невозможно «быть выше этого» в её присутствии, — фыркнула Кэролайн, закатывая глаза с тем самым драматизмом, который был ей присущ. — Серьёзно, ты бы видела её лицо, когда я попросила вернуть ожерелье. Такое, знаешь, оскорблённо-невинное, типа «я не понимаю, о чём ты говоришь, это моё». Бесит.
— С чего ты вообще на неё так взбесилась? — с искренним любопытством поинтересовалась Энола, хотя в глубине души уже догадывалась об ответе — с Бонни в последнее время вообще было что-то странное, она стала скрытной, отстранённой, словно её поглотила какая-то тайная, недоступная для посторонних жизнь.
— Она воровка, вот почему, — с жаром, с неподдельным возмущением объяснила Кэролайн, крепче сжимая руль и глядя прямо перед собой на дорогу. — Я дала ей поносить моё фамильное ожерелье — а она теперь отказывается его возвращать. Говорит, что оно ей нужно, что оно «важно» для неё и что я «всё равно не понимаю его истинной ценности». Представляешь? Это моё ожерелье! Моё! И я хочу его обратно. Это вопрос принципа, Нола.
— Знаешь что? К чёрту это «быть выше этого», — смело, решительно, с той самой бесшабашной, отчаянной уверенностью, которая так нравилась Кэролайн в её подруге, заявила Энола, решительно тряхнув головой и отбрасывая с лица непослушную прядь. — Серьёзно. Когда это дурацкое «быть выше этого» вообще приводило нас хоть к чему-то хорошему? Хоть раз в жизни?
— Вот именно! — с энтузиазмом, с облегчением, с чувством глубокого удовлетворения от того, что её наконец-то кто-то понимает, промурлыкала Кэролайн, и её губы растянулись в той самой яркой, победной улыбке, которая была её коронным оружием. — Именно это я и пытаюсь всем объяснить. Но ты... ты меня понимаешь. Теперь твоя очередь, кстати. Выкладывай.
— Моя очередь для чего? — моргнула Энола, мгновенно напрягаясь и уходя в глухую оборону. Она прекрасно знала, к чему клонит Кэролайн, но не была готова к этому разговору. Не сейчас. Возможно, никогда.
— Что происходит между тобой и Еленой? — спросила Кэролайн напрямик, без обиняков, и её голос стал серьёзным, лишённым обычных игривых и драматичных ноток. Она бросила на подругу быстрый, проницательный взгляд, прежде чем снова перевести его на дорогу.
— Ничего, — упрямо, с каменным, ничего не выражающим лицом покачала головой Энола и отвернулась к окну.
— Ничего? — раздражённо, с явным недоверием и сарказмом фыркнула Кэролайн, и её брови взметнулись вверх. — Ничего — это когда вы не разговариваете пару часов из-за какой-нибудь ерунды. А то, что я видела вчера в «Мистик-Гриле», было далеко не «ничего». У Елены на голове такая шишка, что она размером больше теннисного мяча, а может, и бейсбольного. Я серьёзно, Нола. И не заставляй меня даже начинать про этот её отвратительный, чудовищный синяк под глазом, который она безуспешно пыталась замазать тонной тонального крема. Весь коридор сегодня утром только и обсуждал, что вашу драку.
— Сёстры ссорятся, Кэр, это нормально, — попыталась урезонить подругу Энола, хотя её собственный голос прозвучал как-то глухо, неубедительно, лишённо той внутренней уверенности, которая обычно была ей присуща. — Это случается. В каждой семье. Люди дерутся. Выясняют отношения. Ничего особенного.
— Но не ты и Елена, — мягко, но настойчиво заметила Кэролайн, и в её голосе прозвучала та самая тёплая, обеспокоенная интонация, которая бывает только у настоящих, преданных подруг. — Вы двое — это другое. Вы всегда были командой. Последний раз, когда вы дрались по-настоящему, это было во втором классе, и то только потому, что она стащила у тебя горсть твоих любимых хэллоуинских конфет. Помнишь? Ты плакала три дня, а она потом принесла тебе целый пакет сладостей в знак примирения.
— Ну, на этот раз она стащила кое-что куда более значимое, чем конфеты, — сказала Энола, и её голос — тихий, мрачный, полный затаённой, кровоточащей боли, — прозвучал в тишине салона как приговор. Она по-прежнему смотрела в окно, избегая встречаться взглядом с подругой, но её пальцы, лежавшие на коленях, нервно сжались в кулаки.
— Например? — мягко, осторожно, словно боясь спугнуть, полюбопытствовала Кэролайн, чувствуя, что прикасается к чему-то очень личному, очень болезненному, очень важному.
— Неважно, — отрезала Энола, встряхнув головой и давая понять, что продолжать эту тему она не намерена. Но затем, после короткой, напряжённой паузы, она всё же добавила — с той самой ядовитой, горькой усмешкой, которая была её защитной реакцией на боль: — Всё, что тебе нужно знать, — это то, что Елена всегда была воровкой. Она крадёт то, что ей не принадлежит, и думает, что имеет на это право. Что не должно быть для тебя большим сюрпризом, честно говоря, учитывая, кто её лучшая подруга.
Эти слова — острые, как бритва, полные горечи и невысказанной обиды, — повисли в воздухе как раз в тот момент, когда по школьному коридору прокатился пронзительный, требовательный звонок, возвещающий о начале первого урока и заставивший обеих девушек вздрогнуть и поторопиться.
Дуэт — Энола и Кэролайн, — не сговариваясь, вошёл в кабинет истории, где у них по расписанию был общий урок, и занял свои привычные, стратегически удобные места в самом заднем ряду, откуда открывался отличный обзор на всех входящих и где можно было спокойно перешёптываться, не привлекая лишнего внимания. Остальные ученики постепенно, неспешно заполняли класс, рассаживаясь по местам, доставая учебники, тетради и телефоны. В том числе — и сердце Энолы на мгновение болезненно, предательски сжалось при виде неё, — в класс вошла и Елена. Она двигалась как-то скованно, неуверенно, словно боялась поднять глаза на окружающих, и, как и говорила Кэролайн, на её голове, чуть выше лба, красовалась довольно крупная, всё ещё заметная, несмотря на попытки замаскировать её волосами, шишка, а под левым глазом, несмотря на щедрый, толстый слой консилера и тонального крема, отчётливо просвечивал отвратительный, багрово-фиолетовый, наливающийся желтизной по краям синяк — живое, красноречивое напоминание о вчерашней драке. Елена быстро, стараясь быть как можно незаметнее, проскользнула на свободное место в первом ряду, старательно избегая встречаться взглядом с кем-либо и в особенности — со своей сестрой.
Когда все наконец расселись и гул голосов начал стихать, дверь в класс снова распахнулась — и в класс буквально влетела, запыхавшаяся и раскрасневшаяся, Бонни Беннет, успевшая проскользнуть на своё место всего за какие-то жалкие несколько секунд до того, как в класс уверенным, широким, хозяйским шагом вошёл загадочный незнакомец. Это был мужчина лет под тридцать, с приятным, располагающим к себе, но при этом волевым и умным лицом, одетый в рубашку с закатанными до локтей рукавами, открывавшими сильные, жилистые предплечья. Он держался с той самой непринуждённой, естественной уверенностью, которая свойственна людям, привыкшим к вниманию аудитории. В одной руке он держал поцарапанный кожаный портфель, а другой на ходу поправил растрепавшиеся русые волосы.
— Доброе утро всем, — поздоровался загадочный мужчина приятным, глубоким, хорошо поставленным голосом, направляясь прямиком к доске и беря в руку кусочек мела. Он быстро, размашистым, почти каллиграфическим почерком записал на доске своё имя — длинное, сложное, явно иностранное, — прежде чем снова повернуться лицом к классу и обвести внимательным, цепким взглядом притихших учеников. На его губах играла лёгкая, обаятельная, слегка самоироничная улыбка. — Аларик Зальцман. Знаю-знаю, язык сломать можно. Не сказать чтобы легко произносится, особенно с утра понедельника. Не переживайте, я привык.
Мужчина тихо, почти про себя усмехнулся, будто только что рассказал анекдот, понятный лишь ему одному, но его усмешка была не высокомерной, а скорее дружелюбной, приглашающей класс расслабиться и не бояться сложной фамилии нового учителя.
— Зальцман — немецкого происхождения, если кому интересно, — продолжил он, отряхивая руки от мела и опираясь на край учительского стола. — Моя семья эмигрировала сюда, в Штаты, аж в 1755 году, обосновавшись в Техасе. Я, однако, сам родился и вырос далеко отсюда — в Бостоне, там, где снега зимой по пояс, а акцент такой, что родную мать понять трудно. Именем Аларик я обязан одному очень мёртвому прадедушке, которого, к сожалению, никогда не смогу отблагодарить в достаточной мере за столь... звучное наследие. Вам, наверное, поначалу захочется произносить его как А-ла-рик — по аналогии с какими-нибудь варварскими королями древности. Но правильно будет Ал-а-рик, хорошо? С ударением на первый слог. Ал-а-рик. Потренируйтесь на досуге.
Его живые, светло-карие, почти ореховые глаза — Энола отметила про себя этот необычный, редкий оттенок — медленно просканировали комнату, скользя по лицам учеников, словно он искал что-то или кого-то конкретного, что-то, чего, кажется, никак не мог найти, какую-то деталь, ускользавшую от его внимания. Его взгляд на мгновение задержался на Елене — чуть дольше, чем на остальных, — отметил её синяк, нахмурился едва заметно, но тут же скользнул дальше, к Бонни, к Кэролайн, и наконец наткнулся на Энолу в заднем ряду, задержавшись на ней на какую-то долю секунды с выражением, которое она не смогла расшифровать.
— Но вы все, — он широко, дружелюбно, почти по-мальчишески улыбнулся, отталкиваясь от стола и разводя руками, словно приглашая их в свою гостиную, — можете звать меня просто Рик. Я не очень люблю формальности и все эти «мистер Зальцман». И да — я ваш новый учитель истории, так что, надеюсь, мы с вами поладим и проведём этот год с пользой и интересом.
***
Энола кипела от злости. Нет, это было слишком мягкое, слишком бледное, слишком неточное определение для того вулкана эмоций, что бурлил, клокотал и извергался у неё внутри. Она не просто злилась — она была в той самой холодной, концентрированной, изматывающей ярости, которая не выплёскивается громкими криками и битьём посуды, а тихо, методично, неумолимо пожирает тебя изнутри, как кислота, отравляя каждую мысль и каждое мгновение. И причиной этой ярости был тот простой, унизительный, отвратительный факт, что её — Энолу Гилберт, которая гордилась своей проницательностью, своим умением читать людей и распознавать ложь за версту, — обманом, хитростью, грязными манипуляциями затащили на этот чёртов, так называемый «девичник». Кэролайн, которая позвонила ей и невинным, щебечущим голоском пригласила «просто потусить, только ты и я, никаких сестёр, никаких драм», нагло, бессовестно, в лучших традициях всех великих предательниц истории, солгала ей в лицо. Потому что когда Энола переступила порог гостиной, она обнаружила там не только Кэролайн, но и Бонни — с которой Кэролайн, вообще-то, вроде как враждовала, — и, что было верхом лицемерия и садизма, Елену. Её сестру. Её близняшку. Ту самую Елену, на которую Энола сейчас не могла смотреть без того, чтобы её кулаки не сжимались сами собой, а перед глазами не вставала красная, пульсирующая пелена. На случай, если кто-то до сих пор не смог уловить всю глубину, весь масштаб, весь апокалиптический уровень проблемы в текущей расстановке сил: Эноле до зуда в костяшках, до ломоты в сжатых челюстях, до тёмных, кроваво-красных кругов перед глазами хотелось прибить Елену — физически, морально, как угодно, лишь бы хоть как-то унять ту жгучую, саднящую, незаживающую рану, которую сестра оставила в ней своей ложью. А Кэролайн, в свою очередь, как она сама неоднократно и весьма красочно заявляла по дороге сюда, испытывала совершенно аналогичное, постоянное, почти неконтролируемое желание придушить Бонни Беннет — желательно медленно, с чувством, с толком, с расстановкой, глядя ей прямо в её лживые, невинные глаза. Этот вечер, учитывая всё вышеперечисленное, уже складывался во что-то настолько запредельно трагичное, настолько взрывоопасное, настолько неизбежно ведущее к катастрофе, что Энола, будь она человеком азартным, поставила бы все свои сбережения на то, что ночь не закончится без очередной безобразной, унизительной, разрушительной драки, по сравнению с которой их вчерашнее выяснение отношений в «Мистик-Гриле» покажется детской игрой в песочнице. — Прости, — выдохнула Кэролайн, наконец, после долгой, невыносимой, звенящей от напряжения тишины, в течение которой все четверо сидели и ковырялись в своих порциях китайской еды, старательно избегая смотреть друг на друга и делая вид, что всё в полном порядке. Её голос прозвучал тихо, почти робко, с той самой нехарактерной для неё интонацией, которая появлялась у Кэролайн Форбс только в моменты, когда она действительно, искренне сожалела о содеянном. — Вот. Я это сказала. Вслух. При всех. Я извинилась. Если ты хочешь оставить себе это уродское, дурацкое, доставшее меня до печёнок ожерелье, Бонни, то просто оставь его. Оно твоё. Я больше не буду о нём спрашивать. — Ты бы возненавидела меня, если бы я сказала тебе, что... выбросила его? — поморщилась Бонни, и её лицо — обычно такое спокойное, умиротворённое, — исказилось гримасой глубокого, почти болезненного сожаления, смешанного с плохо скрываемым страхом. — Ты его выбросила? — медленно, с расстановкой, с той самой зловещей, ледяной интонацией, которая не предвещала ничего хорошего, переспросила Кэролайн, и её глаза — голубые, пронзительные, — сузились до двух тонких, опасных щёлочек. — Знаю, это звучит абсолютно безумно, и ты имеешь полное право меня ненавидеть, — попыталась урезонить подругу Бонни, выставляя руки вперёд в защитном, умиротворяющем жесте, — но это ожерелье... оно вызывало у меня кошмары. Серьёзно. Каждую ночь. Ужасные, реалистичные, парализующие кошмары. Мне пришлось от него избавиться, правда. У меня не было другого выхода. — Ты могла бы просто вернуть его мне, Бонни, — сказала Кэролайн, и её голос — тихий, уставший, но полный глубокого, искреннего раздражения и обиды, — прозвучал гораздо более разочарованно, чем если бы она просто закричала. — Это было моё ожерелье. Ты могла бы просто отдать его обратно в мои руки, и я бы сама решила, что с ним делать. Но ты предпочла выбросить его, ничего мне не сказав. — Зачем? — фыркнула Елена. — Чтобы ты могла вернуть его Деймону? — А почему тебя это вообще так волнует, Елена? — резко, язвительно, с плохо скрываемым вызовом в голосе заговорила Энола, откладывая в сторону палочки для еды и впиваясь взглядом в сестру. — Ожерелье ведь даже не твоё, насколько я могу судить. Оно не имеет к тебе никакого, абсолютно никакого отношения. Хотя, с другой стороны, — она сделала короткую, многозначительную, пропитанную ядом паузу, и на её губах заиграла та самая холодная, жестокая, почти глумливая усмешка, которая появлялась у неё только тогда, когда она хотела ранить побольнее, — это бы всё равно ничего не изменило, правда? Ты бы раздавала свои непрошеные, никому не нужные советы, тыкала бы своим носом в чужие дела и строила бы из себя великомученицу, которая лучше всех знает, как жить, независимо ни от чего и ни от кого. Это у тебя в крови, да, Елена? Привычка лезть туда, куда не просят? Привычка решать за других, что им нужно, а что нет? — Я... я просто пыталась помочь, я не... — попыталась защититься Елена, но слова застряли у неё в горле, а на глазах — этих огромных, тёмных, полных боли и искреннего непонимания глазах, — предательски заблестели слёзы. Она смотрела на сестру, на свою Энолу, которая сейчас смотрела на неё с таким холодным, уничтожающим презрением, с такой ледяной, безжалостной насмешкой, и чувствовала, как её сердце разрывается на части. Она понимала — о да, она прекрасно, мучительно, до тошноты ясно понимала, — что была не права. Она совершила ошибку. Ужасную, непростительную ошибку, когда пошла за спиной сестры к Деймону и попросила его стереть память Джереми, ничего не сказав Эноле. Она должна была признаться. Должна была рассказать. Но эта колючая, жестокая, беспощадная манера Энолы — эта её манера не прощать, не давать ни единого шанса, рубить с плеча и сжигать мосты дотла, — была ли она справедливой? Разве сама Энола была абсолютно, кристально права в том, как она поступила? Разве нельзя было решить всё словами, а не кулаками? Разве нельзя было просто поговорить, высказать друг другу всё, что накипело, и попытаться понять, вместо того чтобы устраивать эту холодную, затяжную войну, которая разрушала их обеих изнутри? Да, Елена была виновата, но разве Энола не была виновата тоже — в своём упрямстве, в своей жестокости, в своей неспособности прощать? — Знаете что? — громко, решительно, с той самой командирской интонацией, которая была отработана у неё годами организации школьных мероприятий, объявила Кэролайн, хлопая ладонями по столу и поднимаясь со своего места. — К чёрту это ожерелье, и к чёрту Деймона Сальваторе, который, как я теперь понимаю, и подарил мне его с какими-то своими тёмными, манипулятивными целями. Мы с вами вообще-то собирались делать маникюр или как? Это всё-таки девичник, а не сеанс групповой психотерапии. У кого набор для маникюра? Я хочу, чтобы мои ногти выглядели безупречно, даже если моя жизнь трещит по швам. — Мой набор в моей сумке, в гостиной, — ответила Бонни с явным, почти осязаемым облегчением от того, что опасная тема с ожерельем была наконец-то закрыта, по крайней мере временно. — Я принесла два новых лака — тёмно-вишнёвый и коралловый, на выбор. — Итак, Елена, — начала Кэролайн тем самым легкомысленным, щебечущим, старательно-непринуждённым тоном, который она всегда использовала, чтобы разрядить напряжённую обстановку, и направилась в сторону гостиной, где на диване терпеливо ждала сумка Бонни, — расскажи-ка нам, пока я буду искать этот чёртов набор. Как думаешь, сколько ещё продлится эта твоя легендарная, эпическая ссора со Стефаном, а? Это у вас типа навсегда теперь? Или до следующей среды, как обычно? — Я не знаю, Кэролайн, честное слово, — тяжело, обречённо вздохнула Елена в поражении, утыкаясь взглядом в свою нетронутую порцию жареного риса, и в её голосе было столько усталости, столько безнадёжности, что даже Энола на мгновение — всего лишь на одно короткое, мимолётное мгновение, — почувствовала болезненный, непрошеный укол совести где-то глубоко внутри. — Я правда не знаю. Может, навсегда. Может, до завтра. Может, он вообще больше не захочет меня видеть после всего, что случилось. И я его не виню. — Почему ты такая маленькая, хитрая, двуличная лгунья, Бонни Беннет?! — вдруг яростно, пронзительно, с той самой взрывной, неконтролируемой эмоциональностью, которая была свойственна Кэролайн в моменты наивысшего гнева, выплюнула она, влетая обратно на кухню, словно разъярённая фурия, и лицо её пылало праведным, испепеляющим гневом, а глаза метали молнии. — Что? Что случилось? — нахмурилась Бонни, выпрямляясь на стуле и глядя на подругу с выражением полнейшего, искреннего недоумения и испуга. — Кэролайн! Что ты делаешь? — ахнула Елена, прижимая руку к груди и переводя ошарашенный взгляд с одной подруги на другую. — Что, чёрт возьми, происходит? — потребовала ответа Энола, поднимаясь со своего места и напрягаясь всем телом, готовясь к очередному витку этого бесконечного, абсурдного вечера, и её взгляд — острый, внимательный, ничего не упускающий, — метнулся вниз, на руки Кэролайн. И там, в безжалостной, побелевшей от напряжения, дрожащей от ярости хватке Кэролайн Форбс, болталось то самое знакомое, старинное, ожерелье — то самое, которое Бонни только что, не моргнув глазом, глядя им всем прямо в лица, клялась, что выбросила, потому что оно якобы вызывало у неё «невыносимые кошмары». — О, чёрт, — только и смогла выдохнуть Энола, медленно опускаясь обратно на стул и потирая виски кончиками пальцев, предчувствуя, что этот безумный, взрывоопасный вечер только что стал ещё безумнее и взрывоопаснее. — Этого просто не может быть. Вы все что, сговорились сегодня? Это какая-то тайная операция «Доведи Энолу до ручки»?***
— Клянусь тебе, Кэролайн, — я выбросила это чёртово ожерелье, — умоляла Бонни, и её голос — дрожащий, срывающийся, полный искреннего, непритворного отчаяния, — звучал так, словно от того, поверит ли ей Кэролайн, зависела сама её жизнь. Она прижимала руки к груди, её глаза — широко распахнутые, наполненные слезами, — были прикованы к лицу подруги с той самой мольбой, которую невозможно было подделать или сыграть. Но всё это — все эти искренние, душераздирающие мольбы и клятвы — разбивалось вдребезги о тот простой, неопровержимый, убийственно-очевидный факт, что то самое ожерелье, то самое которое она якобы выбросила в поле под покровом ночи, прямо сейчас, в эту самую секунду, угрожающе, вызывающе, почти насмешливо смотрело на них всех в ответ, поблёскивая в тусклом свете ламп из безжалостной хватки Кэролайн. Это было похоже на дурную шутку, на злую, издёвочную ухмылку самой судьбы. Что-то здесь было очень, очень неправильно — что-то, что выходило далеко за рамки обычной лжи и недопонимания, что-то, что пахло магией, тайнами и старыми, забытыми секретами, — и никто из них не знал, что именно. — Ну, очевидно, ты этого не сделала, Бонни, — фыркнула Кэролайн, и её голос, в котором только что звучали нотки примирения и понимания, снова стал жёстким, колючим, полным разочарования и сарказма. Она демонстративно потрясла ожерельем в воздухе, как вещественным доказательством в суде. — Потому что вот оно. Прямо здесь. У меня в руке. Если ты его выбросила, тогда как оно, скажи на милость, оказалось в твоей сумке? Ты хочешь, чтобы я поверила, что оно само туда заползло? Отрастило ножки и прибежало обратно? — Я тебе не лгу, Кэролайн, — выдохнула Бонни, и в её голосе прозвучала та самая глубокая, искренняя, горькая обида, которая бывает только у людей, которым не верят, когда они говорят чистую, святую правду. — Я говорю тебе правду. Я выбросила его. Своими руками. Я стояла посреди поля, ночью, под дождём, и швырнула его так далеко, как только смогла. Я не знаю, как оно вернулось. — Это правда, — внезапно, решительно, с той самой уверенной, защищающей интонацией, которая была ей так свойственна, когда она бросалась на помощь своим близким, встала на защиту Бонни Елена, делая шаг вперёд и заслоняя подругу собой. — Я была там. Я видела всё это собственными глазами. Она действительно выбросила его в поле, далеко за городом. Мы вместе туда ездили. — Знаешь, Елена, как-то трудно верить тебе на слово в последнее время, — закатила глаза Энола с той самой уничтожающей, язвительной, пропитанной ядом интонацией, которая стала её стандартным, дежурным тоном при любом обращении к сестре, и от этого тона — такого холодного, такого чуждого, такого непохожего на их прежние, тёплые отношения, — Елена каждый раз вздрагивала, как от пощёчины. — Трудно верить тебе на слово, когда ты, по чистому, почти судьбоносному совпадению, оказалась патологической, хронической, закоренелой лгуньей, которая врёт всем вокруг с такой лёгкостью и непринуждённостью, словно это твоя вторая натура. Или, может быть, первая. — Я не лгу, Энола, — попыталась Елена, и её голос — тихий, дрожащий, полный боли и отчаянной, безнадёжной попытки достучаться до сестры, — прозвучал почти умоляюще. — Не в этот раз. Я действительно была там. Я действительно видела, как она это сделала. Пожалуйста, просто поверь мне. — Если ты не лжёшь, — медленно, с расстановкой, словно учительница, объясняющая очевидное непонятливому ученику, произнесла Энола, подаваясь вперёд и впиваясь в сестру своим острым, пронзительным, ничего не забывающим взглядом, — если хоть одно слово из того, что ты сейчас говоришь, является правдой, тогда ответь мне на простой, элементарный вопрос: как, чёрт возьми, это ожерелье оказалось в сумке Бонни? Ты можешь мне это объяснить? Потому что я, признаться честно, в полном недоумении. Вещи не имеют привычки выбрасываться на помойку, а потом самостоятельно, на своих двоих, возвращаться обратно в дамские сумочки. — Поддерживаю вопрос, — энергично закивала Кэролайн, скрещивая руки на груди и глядя на Бонни и Елену с выражением праведного, непоколебимого скептицизма, которое яснее всяких слов говорило: «Ну-ну, давайте, расскажите мне ещё одну сказку». — Эмили, — внезапно, с широко раскрытыми, полными ужаса и внезапного, леденящего душу осознания глазами выпалила Бонни, резко поворачиваясь к Елене и хватая её за руку с той самой судорожной, отчаянной хваткой, какой хватаются за спасательный круг. На её лице отразилось то самое выражение, которое бывает у людей, внезапно нашедших ответ на мучившую их загадку. — Кто такая Эмили? — в полном, абсолютном, искреннем замешательстве нахмурилась Кэролайн, переводя недоумевающий взгляд с Бонни на Елену и обратно. — Призрак, — коротко, почти шёпотом, словно само это слово было опасным и запретным, напомнила Бонни, и её лицо побледнело ещё больше, если такое вообще было возможно. — О, у призрака теперь есть имя? — фыркнула Кэролайн, закатывая глаза с той самой неподражаемой, драматичной интонацией, которая была её фирменным способом справляться с абсурдностью происходящего. — Эмили. Прекрасно. Просто замечательно. У нас теперь есть поименованный, персонифицированный призрак. Что дальше? Он нам счета за коммуналку пришлёт? — Я даже не знала, что у нас есть призрак, — сухо, с той самой опасной, обманчиво-спокойной интонацией, за которой скрывалась буря, объявила Энола, откидываясь на спинку стула и оглядывая всех присутствующих с выражением глубочайшего, вселенского недоумения. — Никто не счёл нужным поставить меня в известность, что к нашему дружному, весёлому коллективу присоединился ещё и призрак? Серьёзно? Мне что, нужно читать школьную стенгазету, чтобы быть в курсе того, что происходит в жизнях моих собственных сестры и подруг? — Девочки, пожалуйста, давайте все просто успокоимся и не будем сходить с ума, — выдохнула Елена, поворачиваясь к Бонни с глазами, полными глубокой, искренней, непритворной тревоги за подругу, которая, казалось, находилась на грани полноценной панической атаки. — Интересно, почему она не оставляет меня в покое, почему она преследует именно меня, — запаниковала Бонни, начиная мерить шагами кухню и заламывая руки в том самом нервном, лихорадочном жесте, который выдавал её крайнюю степень волнения. — Ладно, стоп, тайм-аут, — раздражённо, требовательно спросила Кэролайн, хлопая ладонью по столу и заставляя всех вздрогнуть и повернуться к ней. — Что здесь вообще происходит? Почему я, как всегда, не являюсь частью этого разговора? Вы, ребята, постоянно, всю жизнь так со мной поступаете — шушукаетесь за моей спиной, делитесь какими-то тайнами, оставляете меня в неведении, а потом смотрите на меня так, словно это я сошла с ума! — Это неправда, Кэролайн, — попыталась отрицать Елена, качая головой и глядя на подругу с выражением виноватой, извиняющейся беспомощности. — Правда, — твёрдо, без колебаний, с той самой решительной, бескомпромиссной интонацией, которая не оставляла места для возражений, встала на защиту Кэролайн Энола, и её голос прозвучал как приговор. Она посмотрела на Елену и Бонни с выражением холодного, отстранённого осуждения. — Вы, ребята, так делаете с самого детства, сколько я себя помню. Это всегда были Елена и Бонни против всего мира, против всех остальных. Елена и Бонни — закрытый, элитный клуб, в который нет доступа никому, кроме вас двоих. А мы с Кэролайн всегда были где-то на периферии, в лучшем случае — в зале ожидания. — Я не могу с вами разговаривать, когда вы такие, — призналась Бонни, и её голос — уставший, разочарованный, полный горечи, — прозвучал как признание поражения. — Вы не слушаете. Ни одна из вас. Вы слышите только то, что хотите услышать, и отметаете всё остальное. — Это неправда, — фыркнула Кэролайн, оскорблённая до глубины души этим обвинением. — У тебя, между прочим, не было никаких проблем довериться мне на днях, Бонни, — заметила Энола, и в её голосе прозвучала та самая нотка глубокой, личной, плохо скрываемой обиды, которую она не могла — да и не пыталась — замаскировать. — Когда ты пришла ко мне в комнату и показала нам с Еленой свои способности — левитацию, перья, всё это, — ты прекрасно могла со мной говорить. У тебя не было проблем с коммуникацией тогда. Что изменилось сейчас? — Это потому, что вы с Еленой — вы что-то вроде комплекта, одна упаковка на двоих, — сказала Бонни, качая головой и глядя на Энолу с тем самым выражением мучительного, почти виноватого сожаления, которое бывает у людей, вынужденных говорить неприятную правду. — Вы близняшки. Вы всегда вместе. Я не могу сказать что-то одной из вас, не сказав другой. Это просто невозможно. Это всё равно что попытаться налить воду только в одну половину стакана. — Ещё как можешь, — резко, с неожиданной горячностью, почти выкрикнула Энола, и её голос зазвенел от едва сдерживаемых эмоций, которые она так долго и так тщательно подавляла. — Ты ещё как можешь, Бонни. Мы с Еленой, может быть, и близняшки, и у нас одно лицо на двоих, но мы далеко, бесконечно далеко не один и тот же человек. У нас разные мысли, разные чувства, разные жизни. Если бы ты не хотела, чтобы я знала твой маленький грязный секрет — или не такой уж и маленький, судя по всему, — ты была не обязана мне его рассказывать. Ты могла просто сказать: «Энола, это личное, я расскажу тебе позже». И я бы поняла. Я бы отступила. Елена — твоя лучшая подруга, не я. Всегда была ею и всегда будет. Я это давно приняла. — Какой секрет?! — рявкнула Кэролайн в крайнем, предельном раздражении, уже полностью потеряв нить разговора и чувствуя себя так, словно все вокруг говорят на каком-то иностранном языке, который она забыла выучить. — О каком секрете вы все говорите уже битых десять минут?! Кто такая Эмили? Почему у нас есть призрак? Что значит «способности»? — Я ведьма, Кэролайн! — выпалила Бонни громко, отчётливо, с той самой отчаянной, бесстрашной прямотой, которая появляется у людей, когда им уже нечего терять. Она развернулась к подруге всем корпусом, и её глаза — заплаканные, но горящие вызовом, — встретились с глазами Кэролайн. — И кто же этого не знает? — саркастично, с той самой небрежной, высокомерной интонацией, которая была её защитной реакцией на всё непонятное и пугающее, фыркнула Кэролайн, взмахнув рукой и закатив глаза. — Можно подумать, это какая-то новость, Бонни. Можно подумать, это что-то из ряда вон выходящее. Я вообще-то знаю, что ты ведьма, ещё с того самого момента, как ты случайно подожгла занавески в моей комнате в пятом классе. — Вот! — воскликнула Бонни, и её голос сорвался на крик, полный боли, разочарования и горького, выстраданного торжества. — Вот именно! Вот об этом я и говорю! Я пытаюсь сказать тебе что-то важное, что-то, что меня пугает до смерти, что-то, с чем я не могу справиться в одиночку — что меня преследует призрак, что я теряю контроль над своей собственной магией, — а ты просто отмахиваешься от меня, как от назойливой мухи, и делаешь вид, что это всё ерунда! Ты не слышишь меня, Кэролайн! Ты никогда меня не слышишь! И с этими словами — с этим горьким, отчаянным, душераздирающим обвинением, всё ещё звенящим в воздухе, — Бонни резко, почти бегом вылетела из комнаты, оставляя за собой лишь гулкую, звенящую, оглушительную тишину и трёх ошарашенных девушек, которые смотрели ей вслед с одинаковым выражением шока, вины и полнейшей растерянности на лицах. — Я слушаю, — тихо, почти шёпотом, растерянно выдохнула Кэролайн, медленно поворачиваясь лицом к близняшкам Гилберт, которые стояли по разные стороны кухни, словно две враждующие армии на поле боя. Её голос дрожал, а в глазах — этих огромных, голубых, всегда таких уверенных глазах, — впервые за долгое время блеснули слёзы искреннего, неподдельного раскаяния и полнейшей, абсолютной растерянности. — Я ведь слушаю... Когда это я не слушаю? Разве я не слушаю? Разве я не здесь? Разве я не пытаюсь понять?***
На кухне царила та самая мёртвая, неестественная, почти осязаемая физически тишина, которая бывает только в эпицентре только что отгремевшего урагана — когда все крики уже стихли, все обвинения высказаны, все аргументы исчерпаны, и остаётся лишь выжженная, опустошённая земля и горький, едкий, разъедающий лёгкие пепел в воздухе, который ещё долго будет оседать на всём, к чему прикасался этот разрушительный вихрь. Энола и Елена сидели по разные стороны массивного кухонного островка, словно два враждующих, непримиримых государства на изнурительных, затянувшихся на века мирных переговорах, которые никто не хотел начинать первым, потому что каждый боялся проиграть, боялся уступить, боялся показать свою уязвимость и оказаться непонятым. Кэролайн и Бонни — их верные, любящие, но столь же проблемные и измученные собственными демонами подруги, — выясняли свои собственные, не менее запутанные и взрывоопасные отношения в соседней комнате, за наглухо закрытой дверью, откуда доносились то приглушённые, напряжённые, срывающиеся на высокие ноты голоса, то короткие, нервные, судорожные всхлипы, то долгие, тягостные, наполненные невысказанным смыслом паузы, в течение которых, казалось, можно было услышать, как трещит по швам их многолетняя дружба. Энола буквально каждой клеточкой своего напряжённого, измученного, звенящего от усталости тела, каждым натянутым, как гитарная струна, нервом, каждым крошечным, вставшим дыбом волоском на коже чувствовала на себе этот обжигающий, тяжёлый, неотрывный, полный невысказанных слов, непролитых слёз и отчаянной, безнадёжной мольбы взгляд Елены — взгляд, который буквально прожигал её насквозь, умолял её о перемирии, требовал ответа, кричал без слов о том, как сильно она сожалеет, — но она упрямо, с каменным, непроницаемым, застывшим, словно высеченным из мрамора лицом отказывалась признавать её присутствие, отказывалась поднять глаза, отказывалась сделать тот самый крошечный, первый шаг навстречу, который мог бы положить начало их долгому, мучительному, но необходимому исцелению. Они не разговаривали — вообще, — с той самой чудовищной, переломной, врезавшейся в память обеих секунды, как Стефан, прикладывая всю свою вампирскую силу и всю свою человеческую нежность, оттащил брыкающуюся, рыдающую, пышущую праведным гневом Энолу от её избитой, униженной, лежащей на грязном, липком полу «Мистик-Гриль» сестры. Обстановка между сёстрами всё ещё была настолько напряжённой, наэлектризованной, взрывоопасной, что, казалось, даже невидимые, неосязаемые молекулы воздуха на кухне сгустились, стали плотными, тяжёлыми, почти непригодными для дыхания, словно перед страшной, неминуемой грозой, которая вот-вот разразится и сметёт всё на своём пути. — Энола, — наконец, после бесконечно долгой, мучительной, выматывающей душу паузы, которая растянулась, казалось, на целую вечность, тихо, осторожно, почти робко нарушила эту удушающую, гнетущую тишину Елена. Её голос прозвучал мягко, трепетно, неуверенно — тем самым деликатным, обезоруживающим, полным трепетной нежности и страха быть отвергнутой тоном, каким разговаривают с раненым, загнанным в угол, перепуганным до полусмерти диким зверем, боясь спугнуть его любым неосторожным движением, любым резким словом, любым слишком громким звуком. — Энола, пожалуйста, посмотри на меня. Прошу тебя. Я знаю, что ты меня слышишь. Мне очень, очень жаль. Правда жаль. До глубины души. Я не сплю ночами из-за этого. Я всё бы отдала, чтобы повернуть время вспять. — Нет, тебе не жаль, — резко, грубо, безжалостно, без тени сомнения или колебания фыркнула Энола, и её голос, сорвавшийся с губ словно удар хлыста по обнажённой, беззащитной коже, прозвучал в тишине кухни как пощёчина, как оружейный выстрел, как звон разбитого вдребезги фарфора. Она наконец подняла на сестру глаза — но в этих ореховых, заплаканных, покрасневших от хронического недосыпа и долго, упрямо сдерживаемых, так и не пролитых слёз глазах не было ни капли привычного, родного тепла, ни искры долгожданного прощения, ни тени той прежней, безусловной, всепоглощающей сестринской любви, которая раньше светилась в них каждый раз, когда они смотрели друг на друга. Только холодная, беспощадная, почти клиническая, уничтожающая ясность человека, который слишком долго пребывал в темноте и наконец увидел свет — каким бы болезненным он ни был. — Нет, Елена. Не по-настоящему. Твоё «прости» — оно пустое. Оно ничего не весит. Тебе жаль не потому, что ты вдруг, ни с того ни с сего, осознала всю глубину своей ошибки, не потому, что ты до конца, всем сердцем поняла, какую чудовищную, невыносимую боль ты мне причинила, какое непоправимое разрушение ты посеяла в моём доверии к тебе. Тебе жаль только потому, что тебя поймали. Поймали с поличным, за руку, как нерадивого, нашкодившего ребёнка, который украдкой сунул руку в банку с вареньем и теперь, измазанный по уши, пытается оправдаться и вызвать сочувствие. Если бы я не узнала правду от Деймона — если бы он, по какой-то необъяснимой, прихотливой игре случая, не решил открыть мне глаза, — ты бы до сих пор молчала. Ты бы до сих пор смотрела мне прямо в глаза своим невинным, честным взглядом и лгала, лгала, лгала. День за днём. Неделю за неделей. Ты вообще осознаёшь, что ты натворила? Ты хоть на секунду, хоть на долю секунды задумывалась о том, какие последствия будет иметь твой поступок для всех нас — для меня, для Джереми, для нас с тобой? — Я помогала нашему брату, — заявила Елена с той самой упрямой, несгибаемой, почти фанатичной убеждённостью в собственной, как ей казалось, абсолютной правоте, которая всегда появлялась у неё в те моменты, когда она защищала свои самые сомнительные, самые непродуманные, самые импульсивные и, как потом неизменно оказывалось, самые разрушительные решения. — Я защищала его. Я сделала то, что считала нужным и правильным. Я сделала то, что сделала бы любая любящая сестра. — Заставляя его забыть то, что, чёрт возьми, делает его человеком? — взорвалась Энола, и её голос зазвенел от той самой едва сдерживаемой, клокочущей, вулканической ярости, которая, словно магма, копилась в ней все эти долгие, мучительные дни и наконец нашла выход. — Заставляя его забыть любовь — настоящую, живую, пусть и недолгую? Заставляя его забыть боль — ту самую боль, которая учит нас, делает нас сильнее, делает нас теми, кто мы есть? Заставляя его забыть потерю, страх, отчаяние — всё то, что составляет саму суть, саму сердцевину, самый фундамент человеческого опыта? Ты отняла у него его воспоминания, Елена. Ты отняла у него часть его души — пусть крошечную, пусть болезненную, но его собственную. Ты хоть это понимаешь? — Заставляя его забыть то, что случилось той ночью, — тихо, но упрямо поправила сестру Елена, и её голос предательски дрогнул, а в глазах что-то надломилось. — То, что случилось той ночью — это был не какой-то там «человеческий опыт», Нола. Это был кошмар. Самый настоящий, неподдельный, кромешный кошмар наяву. Ему всего пятнадцать. Пятнадцать лет — это ещё совсем ребёнок, что бы он сам о себе ни думал и как бы ни пытался казаться взрослым. Я не хочу, чтобы он провёл всю свою юность, всё своё отрочество, все свои лучшие годы в бесконечной, выматывающей, беспросветной скорби, в ночных кошмарах, от которых нельзя проснуться, в бесконечной, изматывающей, всепоглощающей боли. Он не заслужил этого. Это нечестно. Жизнь и так была к нему бесконечно, чудовищно жестока, отняв у него родителей. — Это жизнь, Елена! — взорвалась Энола окончательно, и её голос — громкий, яростный, полный неподдельной, всепоглощающей, разрывающей душу боли, — эхом разнёсся по всей кухне, отражаясь от стен и возвращаясь к ним многократно усиленным. Она резко вскочила со своего места, не в силах больше сидеть на одном месте и сдерживать рвущиеся наружу эмоции. — Жизнь — это не тщательно отрежиссированная сказка и не голливудский фильм с гарантированным, приличествующим жанру счастливым концом под красивую, трогательную музыку в финальных титрах! Дерьмо будет случаться. Оно будет случаться снова, и снова, и снова, и никто из нас — ни ты, ни я, ни кто-либо ещё — не сможет его предотвратить, как бы мы ни старались, сколько бы вампиров мы ни умоляли стереть нам память! Будет становиться сложно, и запутанно, и невыносимо тяжело — так тяжело, что порой будет казаться, что легче просто лечь и умереть. У нас будут срывы, Елена. Серьёзные, страшные, неконтролируемые срывы. Нам будут нужны тайм-ауты — моменты, когда мы просто отключаемся от всего мира и пытаемся собрать себя по кусочкам. Мы будем слабыми — жалкими, беспомощными, размазнями, — и мы будем сильными — непобедимыми, несгибаемыми, железными, — иногда в один и тот же день. Мы будем полностью терять рассудок и орать на людей, которых любим больше жизни, чтобы они катились к чёрту из нашей жизни и никогда не возвращались. Мы будем ломаться, падать на колени, задыхаясь от слёз, и умолять некоторых людей остаться, не уходить, дать нам ещё один, последний, самый последний шанс. В какие-то дни мы будем чувствовать всё и сразу — любовь, ненависть, радость, боль, благодарность и обиду, — и этот коктейль будет разрывать нас изнутри на части. А в другие дни мы не будем чувствовать вообще ничего — мы будем как выжженная, безжизненная пустыня, как эмоциональные инвалиды, как пустые, полые внутри оболочки. Мы побываем в очень плохих местах — на самом дне, там, где нет ни света, ни надежды, — и мы побываем в местах настолько потрясающих, что от одного воспоминания о них будет захватывать дух и хотеться жить дальше. Мы будем стоять на коленях, плача, страдая, истекая кровью и нуждаясь в помощи, и будем вставать на колени, просто чтобы помолиться и сказать спасибо за то, что мы ещё живы, ещё дышим, ещё способны чувствовать. У нас будут моменты, когда мы точно, кристально, абсолютно ясно знаем, чего хотим, и уверены в каждом своём шаге, в каждом своём решении. И у нас будут моменты — долгие, затяжные, мучительные, — когда мы не имеем ни малейшего, чёрт возьми, понятия, что мы делаем, куда мы идём и куда жизнь занесёт нас дальше. Но всё это — каждая секунда этой боли, этого хаоса, этой прекрасной, ужасной, непредсказуемой неопределённости, — и есть жизнь. Вся, целиком. Это и есть человеческий опыт. И ты не имела права отнимать его у Джереми. Ты не Бог. Ты не вершитель судеб. Ты не имела права решать за него, что ему помнить, а что забыть, что ему чувствовать, а что нет. Она замолчала, тяжело, прерывисто дыша, чувствуя, как слёзы — те самые злые, жгучие, едкие, непрошеные слёзы, которые она так долго, так упрямо, так саморазрушительно сдерживала все эти дни, — наконец начинают предательски жечь глаза. Она глубоко, прерывисто, судорожно вздохнула, глядя на сестру сквозь эту влажную, дрожащую пелену, и увидела, как сожаление — глубокое, искреннее, горькое, словно желчь, словно полынь, — медленно, словно тень, омыло лицо Елены, исказив её тонкие, красивые черты и сделав её на мгновение похожей на ту маленькую, испуганную, потерянную девочку, которой она когда-то была, до того как мир стал таким сложным и жестоким. — Вся эта жизненная хрень — не кино, Елена. И мне кажется, иногда мы все об этом забываем. Ты забыла. Я забыла. Все забывают. — Ты права, — тихо, едва слышно, почти шёпотом выдохнула Елена, и по её бледной, осунувшейся, мокрой от слёз щеке медленно, торжественно скатилась одна-единственная, крупная, кристально чистая слеза, оставляя за собой влажный, блестящий, словно бриллиантовый, след. — Ты абсолютно, стопроцентно, убийственно права, Нола. Я напортачила. Я серьёзно, чудовищно, непоправимо напортачила. Я совершила огромную, страшную ошибку. И я не знаю, как мне теперь с этим жить. — Именно, — холодно, безжалостно, не давая сестре ни малейшего утешения, ни капли поблажки, ни грамма сочувствия, подтвердила Энола, скрещивая руки на груди в том самом закрытом, оборонительном, отстранённом жесте, который яснее всяких слов говорил: «Ты всё ещё на испытательном сроке». — Как мне это исправить, Нола? — с отчаянием спросила Елена. — Я сделаю всё что угодно. Я не могу выносить, когда ты злишься на меня. — Нет, — резко, безжалостно поправила сестру Энола. — Ты не можешь выносить не это. Ты не можешь выносить то, что тебя призывают к ответу за твои собственные, осознанные поступки. Ты не можешь выносить, когда последствия твоих решений догоняют тебя и бьют прямо в лицо. Это разные вещи, Елена. Совершенно разные. Я злюсь не потому, что ты совершила ошибку — все совершают ошибки, и я в том числе. Я злюсь потому, что ты лгала мне в лицо. Ты смотрела на меня и улыбалась, а за моей спиной проворачивала свои тайные делишки. Я злюсь не потому, что ты пыталась защитить Джереми — я понимаю этот порыв, он мне близок. Я злюсь потому, что ты решила, что имеешь право защищать его ценой моих чувств, моего доверия, моей веры в тебя, ценой нашей связи. Я злюсь потому, что я несколько раз — несколько, Елена! — спрашивала тебя прямо в лоб, глядя тебе в глаза, что происходит с нашим братом, почему он ведёт себя так странно, а ты каждый раз отворачивалась, отмахивалась и врала. У тебя был миллион возможностей признаться. Миллион. И ты ни одной не воспользовалась. Ты каждый раз делала выбор в пользу лжи. Она снова замолчала, перевела дыхание, и её лицо на мгновение исказилось от той самой глубокой, застарелой, кровоточащей обиды, которую она так долго носила в себе. А затем она заговорила снова — тише, но в голосе её звенела сталь: — А знаешь, что самое паршивое во всей этой истории? Самое унизительное, самое обидное, самое невыносимое? Я узнала о том, что Джереми стёрли память, не от тебя. Не от своей сестры-близняшки. Я узнала это от Деймона. От Деймона Сальваторе, чёрт бы его побрал. От того самого вампира, которого все вокруг — и ты в первую очередь, Елена, — считают конченым, безнадёжным, абсолютно эгоистичным, бездушным, циничным, самовлюблённым, беспринципным манипулятором и чудовищем, которое не способно ни на что, кроме как сеять хаос, боль и разрушение. От того, кто, по единодушному, непоколебимому мнению всего этого проклятого города, думает исключительно и только о себе, о своих удовольствиях и о своей выгоде. И знаешь, что самое смешное во всей этой ситуации? Самое горькое, самое абсурдное, самое переворачивающее всё с ног на голову? Он оказался честнее тебя. Деймон Сальваторе — тот самый парень с ледяными голубыми глазами и вечной язвительной усмешкой, который, казалось бы, и слова правды в жизни не сказал без какой-то корыстной цели, — когда я спросила его прямо, в лоб, он не стал врать. Не стал изворачиваться. Не стал придумывать какие-то жалкие, неуклюжие оправдания, не стал переводить стрелки на других, не стал строить из себя невинную овечку. Он просто посмотрел мне прямо в глаза, вздохнул и сказал мне правду. Горькую, неудобную, нелицеприятную, шокирующую правду, от которой у меня земля ушла из-под ног. Энола замолчала на секунду, вглядываясь в лицо сестры, которое становилось всё бледнее и бледнее с каждым её словом. А затем продолжила — и голос её зазвучал с новой, ещё большей силой, потому что она подошла к самой сути, к самой сердцевине своей боли: — Более того — ты знаешь, что он сказал мне? Он сказал, что с самого начала, с той самой минуты, как ты явилась к нему со своей безумной, отчаянной просьбой, был категорически против. Он сказал тебе прямо тогда, в ту самую ночь, что скрывать это от меня — ошибка. Колоссальная, непростительная, глупая ошибка, которая рано или поздно взорвётся у всех нас в руках. Он настаивал на том, что я имею полное, неотъемлемое право знать правду, какой бы горькой она ни была. Он — тот самый вампир, которого ты считаешь исчадием ада, порождением тьмы, монстром без принципов и совести, — пытался защитить меня от твоей же собственной лжи, от твоего же собственного предательства. Он заступался за меня, Елена. Он боролся за то, чтобы мне не врали. А ты — моя сестра, мой самый близкий, самый родной, самый доверенный человек на всём белом свете, — ты не пыталась. Ты сделала свой выбор — и этот выбор был не в мою пользу. Ты выбрала ложь. Ты выбрала секреты. Ты выбрала предательство. Она сделала долгую, мучительную паузу, в течение которой в кухне не было слышно ни звука, кроме их собственного, сбивчивого, прерывистого дыхания. А затем закончила — тихо, горько, с той самой убийственной, ранящей в самое сердце интонацией: — И как ты думаешь, как я себя чувствовала в тот момент, когда всё это узнала? Каково это — вдруг, в одну секунду понять, что человек, которого ты любишь больше всех на свете, которому ты доверяла безоговорочно, беззаветно, всей душой, предал тебя за твоей спиной? А тот, кого ты всю дорогу считала своим врагом, кого ты записала в монстры и вычеркнула из списка живых, — тот вдруг оказался честнее, порядочнее и человечнее? Каково это — осознать, что те, кто находятся ближе всех, те, кто клянутся тебе в любви и верности до гроба, иногда оказываются намного, в тысячу раз хуже, чем те, кого мы привыкли считать исчадиями ада? Что Деймон Сальваторе — Деймон, мать его, Сальваторе, — оказался не такой уж конченой свинотой, как все вокруг привыкли думать и как он сам старательно пытается казаться? Что он, со всем своим сарказмом, со всем своим тёмным, кровавым прошлым, со всеми своими бесконечными, сомнительными поступками, проявил ко мне больше элементарного, человеческого уважения, чем ты — моя собственная сестра? Елена стояла, не в силах пошевелиться, не в силах отвести взгляд от лица сестры — от этого красивого, родного, но такого чужого сейчас лица, искажённого болью и гневом. Она слушала эту горькую, яростную, полную крови и слёз тираду, и каждое слово, произнесённое Энолой, падало на неё, как камень, как приговор, как удар хлыста, оставляя на душе глубокие, кровоточащие, незаживающие рубцы. Она открыла рот, чтобы что-то сказать, возразить, оправдаться, объяснить, — но слова застряли у неё в горле огромным, колючим, удушающим комом, потому что в глубине души, в том самом тёмном, запрятанном уголке сознания, куда она боялась заглядывать, она знала: Энола права. Абсолютно, убийственно, беспощадно права во всём, что сказала. А ещё — и это осознание поразило её, словно удар молнии, словно разряд тока, — в её памяти внезапно, ярко, отчётливо, словно это было вчера, всплыло то самое воспоминание. Та самая ночь на крыльце. Деймон, стоящий перед ней в тусклом свете одинокой лампочки, с непривычно серьёзным, почти мрачным лицом, без тени своей обычной язвительной усмешки. Деймон предупреждал её. Он говорил ей, что это плохая идея, что это кончится катастрофой, что скрывать правду от Энолы — это всё равно что закладывать бомбу замедленного действия под фундамент их отношений. А она, Елена, не послушала. Она отмахнулась. Она думала, что знает лучше. Она думала, что её благие намерения — защитить Джереми, уберечь его от боли, — оправдывают любые средства, любую ложь, любое предательство. И вот теперь она пожинала плоды своего высокомерия и своей глупости. И когда Энола заговорила о Деймоне — не с презрением, не с ненавистью, не с отвращением, а с каким-то странным, неожиданным, почти уважительным признанием, словно она только что открыла для себя какую-то новую, неизведанную сторону этого человека, — Елена почувствовала, как внутри неё что-то дрогнуло. Это было удивление — глубокое, искреннее, сбивающее с толку. Она никогда, никогда в жизни не считала Деймона хорошим человеком — и у неё были на это все мыслимые и немыслимые основания: после всего, что он сделал с Кэролайн, с Викки, с Лекси, после всего того ужаса, что он принёс в их город и в их жизни. Но то, что она сейчас слышала от сестры, противоречило всему, что она знала или думала, что знает. Деймон — жестокий, эгоистичный, опасный хищник, который думает только о себе, — защищал Энолу? Заступался за неё? Настаивал на том, чтобы ей сказали правду? Это было... странно. Непонятно. Невозможно. И то, что Энола — её Энола, которая всегда была самой принципиальной, самой нетерпимой ко лжи, самой бескомпромиссной в вопросах честности, — отзывалась о нём сейчас с такой... ну, пусть не с симпатией, но с каким-то странным, неожиданным, почти благодарным признанием, — было для Елены, возможно, самым удивительным и сбивающим с толку открытием за весь этот безумный, переворачивающий всё вверх дном вечер. — Что ты хочешь, чтобы я сказала, Нола? — наконец, после долгой, мучительной, наполненной тишиной и невыплаканными слезами паузы, тихо, обречённо, с бесконечной, вселенской, всепоглощающей грустью и усталостью в голосе спросила Елена, бессильно опуская плечи. — Я уже сказала, что мне жаль. Я признала свою ошибку. Я признала, что была не права. Что ещё я могу сделать? Что я могу сказать, чтобы ты хоть немного... хоть чуть-чуть меня простила? — Этого недостаточно, — медленно, с тяжёлым, глубоким вздохом покачала головой Энола, отступая назад, к выходу из кухни. Её лицо было бледным, измождённым, осунувшимся от бессонных ночей, но в глазах всё ещё горел тот самый непреклонный, несломленный, несгибаемый огонь, который всегда был её сутью. — Извинения — это просто пустые, ничего не значащие слова, Лена. Сотрясение воздуха. Колебания звуковых волн. Слова ничего не значат, абсолютно ничего, если за ними не стоят реальные, конкретные, ощутимые действия, если они не подкреплены настоящими, глубокими, необратимыми изменениями в поведении и в мышлении. А я пока не вижу изменений. Ущерб уже нанесён — глубокий, серьёзный, возможно, непоправимый. Моё доверие к тебе разрушено до основания, и одними словами, какими бы красивыми и правильными они ни были, его не починить. И с этими словами — тихими, горькими, окончательными, словно последний удар молотка, заколачивающего гвозди в крышку гроба их прежних, беззаботных, невинных отношений, — она отвернулась и вышла из кухни, оставляя сестру в одиночестве, в гулкой, звенящей, мёртвой тишине. Елена осталась стоять, прислонившись спиной к холодному кухонному островку и глядя в пустоту, где только что стояла её сестра, и чувствуя, как по её щекам катятся слёзы — крупные, горячие, беззвучные. Где-то в соседней комнате Кэролайн и Бонни, кажется, наконец пришли к какому-то хрупкому, шаткому перемирию и теперь тихо, почти шёпотом обсуждали что-то, связанное с ведьмами, призраками и древними проклятиями. Но Елена не слышала их. Она слышала только эхо слов Энолы, которое всё ещё звенело в её ушах. И одно-единственное, горькое, невыносимое осознание пульсировало в её мозгу: её сестра только что поставила Деймона Сальваторе — Деймона Сальваторе! — выше неё. И самое страшное, самое унизительное, самое душераздирающее заключалось в том, что Елена, скрепя сердце и сгорая от стыда, понимала: в этой конкретной ситуации, в этом конкретном споре, Деймон действительно поступил правильнее и честнее, чем она сама.***
Энола сидела, скрестив ноги, на полу своей спальни — в своём единственном, неприкосновенном, священном убежище, которое она ревностно оберегала от вторжения внешнего мира с его бесконечными драмами, трагедиями и абсурдом, — и с какой-то почти исступлённой, яростной, терапевтической сосредоточенностью выплёскивала все свои запутанные, клокочущие, раздирающие душу на части чувства на стоящий перед ней холст. Он был установлен на старом, перепачканном засохшей краской мольберте, который она стащила из школьной художественной студии ещё в девятом классе и с тех пор считала своим талисманом. В её ушах, надёжно отгораживая её от всех внешних шумов, грохотали The Neighbourhood — их тягучие, меланхоличные, пропитанные калифорнийской тоской и густыми басами мелодии, которые текли сквозь её сознание и каким-то непостижимым, почти мистическим образом трансформировались в смелые, резкие, почти агрессивные мазки кистью по белому, девственно чистому полотну. День сегодня и без того выдался достаточно долгим, выматывающим, наполненным до краёв всем тем, от чего она так отчаянно пыталась сбежать в искусство: бесконечными ссорами, взаимными обвинениями, горькими слезами, неловкими, напряжёнными молчаниями за общим столом и этим всепроникающим, липким, удушающим чувством, что всё вокруг неё медленно, но верно разваливается на части, как карточный домик под порывом ураганного ветра. Она смертельно, до мозга костей, до последней клеточки устала от всей этой дурацкой, изматывающей, шекспировской по своему накалу драмы, которая, казалось, преследовала их семью по пятам и не собиралась отпускать ни на минуту. Но, по-видимому, у вселенной, у судьбы или у какого-то там особенно зловредного, скучающего космического кукловода, который дёргал их всех за ниточки, были на этот вечер совершенно иные, гораздо более зловещие планы. Планы, которые не предусматривали для Энолы ни минуты покоя, ни секунды уединения, ни единого глотка столь необходимого ей сейчас воздуха. Потому что именно в тот самый момент, когда она наконец-то, спустя долгое время, начала чувствовать, как напряжение понемногу отпускает её плечи, а дыхание становится чуть более ровным и глубоким, дверь в её спальню — с оглушительным, душераздирающим грохотом распахнулась настежь, ударившись ручкой о стену и, вероятно, оставив там очередную вмятину в коллекции уже имеющихся. В комнату, словно две фурии, спасающиеся от преисподней, буквально влетели — нет, ворвались, вломились, вторглись без спроса и без стука — Кэролайн и Елена. Их лица, обычно такие разные по выражению, сейчас были объединены одной-единственной, универсальной эмоцией — эмоцией чистейшего, незамутнённого, животного, парализующего страха, который искажал их черты и делал их почти неузнаваемыми. Не сговариваясь, не обменявшись ни словом, они синхронно, как две марионетки, управляемые одной рукой, бросились к дальней двери — той самой, что вела в общую, смежную ванную комнату, которую близняшки Гилберт делили с самого детства и которая была свидетельницей стольких их секретов, слёз и смеха. — Какого чёрта вы, ребята, творите?! — рявкнула Энола, резким, раздражённым, полным праведного гнева движением срывая с головы наушники, которые с тихим, жалобным стуком упали ей на плечи, всё ещё продолжая что-то приглушённо и неразборчиво играть. Её сердце бешено колотилось в груди — не столько от испуга, сколько от вспыхнувшего раздражения и досады. — Это вообще-то моя комната! У вас что, совесть напрочь атрофировалась? Вы не могли хотя бы постучать для приличия, прежде чем вламываться сюда, словно стадо диких бизонов? — Бонни там, внутри, и дверь не открывается с моей стороны! — быстро, сбивчиво, проглатывая окончания слов и тяжело, прерывисто дыша, словно после долгого, изнурительного бега, объяснила Елена, указывая дрожащим пальцем на злополучную дверь ванной. Её глаза — широко распахнутые, огромные, полные паники — были прикованы к дверной ручке, которую она судорожно, безрезультатно дёргала туда-сюда. — Может, ей просто нужно уединение, Елена? — скептически, с той самой саркастичной, раздражающей медлительностью выгнула одну бровь Энола, даже не пытаясь подняться со своего места на полу. Она оперлась на руку и смотрела на эту суматоху с выражением глубочайшего, вселенского скепсиса. — Может, у человека деликатные проблемы, а вы тут ломитесь, словно сейчас начнётся апокалипсис? Это вообще-то ванная комната. Люди туда по разным надобностям ходят, не только чтобы с вами общаться. — Ты не понимаешь! — практически взвизгнула Кэролайн, поворачиваясь к Эноле с тем самым выражением отчаянного, безнадёжного нетерпения, которое обычно предшествовало её самым громким и драматичным монологам. Её идеально уложенные волосы растрепались, а щёки раскраснелись от напряжения. — Мы тут, значит, пока ты там рисовала, проводили спиритический сеанс — настоящий, полноценный, с блюдцем и свечами, — чтобы узнать, чего, чёрт возьми, хотела эта цыпочка Эмили! Ну, призрак! И эта ненормальная ведьма взяла и заперла Бонни в ванной! Одна! Без связи с внешним миром! С неизвестными целями! — Она снова всем весом налегла на многострадальную дверь, пытаясь то ли выдавить её плечом, то ли протаранить насквозь, но та даже не шелохнулась. — Ну, и чья это была гениальная идея — проводить спиритический сеанс с призраком, который вас же и преследует? — фыркнула Энола, закатывая глаза с таким драматизмом, что, казалось, сами стены вздохнули от её сарказма. — Серьёзно. Я хочу знать имя этого Эйнштейна, чтобы в следующий раз просто не пускать его на порог. Вы вообще думали головой, или вы её напрочь отключили за ненадобностью? И тут — как по команде, словно в каком-то дешёвом, но от этого не менее пугающем фильме ужасов, — свет во всей комнате начал мерцать. Сначала едва заметно, почти неуловимо, а затем всё сильнее, всё чаще, всё более зловеще, погружая комнату в жуткое, прерывистое, стробоскопическое мерцание, от которого по спине побежали мурашки размером с горошину. А затем — медленно, почти торжественно, с тем самым леденящим душу, протяжным, загробным скрипом, который обычно предвещает появление чего-то очень, очень плохого, — дверь ванной комнаты начала сама собой, без чьей-либо помощи, приоткрываться. Она открывалась медленно, дюйм за дюймом, словно невидимая рука смаковала этот момент, наслаждалась их страхом. Из тёмного, влажного проёма на них пахнуло холодом и чем-то неуловимым, а затем явилась их взору Бонни Беннет — крайне растрёпанная, с блуждающим, отсутствующим, каким-то потусторонним взглядом, с волосами, выбившимися из хвоста, и с неестественно бледным, словно фарфоровым, лицом. Она двигалась странно, скованно, словно марионетка, которую дёргает за ниточки невидимый кукловод. В комнате воцарилась та самая мёртвая, абсолютная, звенящая в ушах тишина, пока Бонни медленно, мучительно медленно поднимала взгляд на своих подруг, и выражение её лица — это отстранённое, почти высокомерное, совершенно не бонниевское выражение — заставило всех троих замереть и не дышать. Что-то было очень, очень неправильно. Что-то было фундаментально, катастрофически не так. — Что случилось? Ты в порядке? — встревоженно, с дрожью в голосе, нарушила тишину Елена, делая осторожный, робкий шаг навстречу подруге, словно приближаясь к дикому, непредсказуемому зверю. — Я в порядке, — безжизненно, монотонно, совершенно не своим голосом — голосом, в котором не было ни одной знакомой интонации, ни одной тёплой нотки, — ответила Бонни, и от этого ответа, произнесённого так пугающе спокойно, у Энолы по спине пробежал холодок. — Невероятно, — фыркнула Кэролайн, качая головой в полнейшем, абсолютном, граничащем с истерикой неверии. Её глаза, всё ещё красные от пережитого страха, теперь сверкали гневом и обидой. — Ты что, всё это время просто притворялась?! Ты сидела там, за этой дверью, и разыгрывала весь этот спектакль, пока мы тут с ума сходили?! — Кэролайн, ну хватит, пожалуйста, не сейчас, — устало, примирительно вздохнула Елена, кладя руку на плечо разъярённой подруги и пытаясь её успокоить. — Нет, не хватит! Ты до чёртиков меня напугала, Бонни! — выкрикнула Кэролайн, и её голос сорвался, задрожал, в нём послышались слёзы. — Я думала, с тобой случилось что-то ужасное! Я думала, этот чёртов призрак запер тебя там и делает с тобой что-то... что-то невообразимое! — И, не дожидаясь ответа, не в силах больше находиться в этой комнате, она резко развернулась на каблуках и вылетела в коридор, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла. — Бонни? — медленно, осторожно, с тревогой в голосе повторила Елена, вглядываясь в лицо подруги и пытаясь найти там хоть что-то знакомое, хоть что-то от прежней Бонни. — Я в порядке, — снова, как заезженная пластинка, повторила Бонни всё тем же безжизненным, механическим голосом, выходя из ванной и медленно, словно сомнамбула, двигаясь в коридор, где её уже ждала кипящая от гнева Кэролайн. — Со мной всё в порядке. Вам не о чем беспокоиться. — Что сейчас, чёрт возьми, произошло? — моргнула Энола, переводя ошарашенный взгляд с пустого дверного проёма ванной, откуда всё ещё веяло холодом, на свою сестру, ожидая хоть какого-то вразумительного объяснения. В ответ Елена лишь беспомощно, растерянно пожала плечами — тем самым жестом, который яснее всяких слов говорил: «Я знаю не больше твоего». И, ведомые каким-то общим, невысказанным инстинктом, они обе поспешили за ведьмой, которая двигалась по коридору с пугающей, неестественной целеустремлённостью. — Поверить не могу, что я на это купилась, — всё ещё кипя от негодования, выдохнула Кэролайн, когда все четверо оказались на лестничной площадке. Она стояла, скрестив руки на груди, и сверлила Бонни взглядом, полным обиды и разочарования. — Ты точно в порядке? — вновь, уже в который раз, с тревогой спросила Елена, заглядывая Бонни в лицо и пытаясь поймать её блуждающий, отсутствующий взгляд. — Я должна идти, — вдруг объявила Бонни, резко, без всякого перехода, и в её голосе прозвучала та самая странная, незнакомая, пугающая решимость, от которой у всех троих волосы встали дыбом. Она резво, почти бегом направилась к лестнице, совершенно игнорируя своих подруг и не реагируя на их оклики. — Ну всё, она уходит, и я тоже ухожу, — решительно заявила Кэролайн, и её тон не оставлял пространства для возражений. — С меня хватит этого жуткого, фальшивого, подставного ведьмовского дерьма на один вечер. Я свой лимит исчерпала. — Вы, ребята, не можете просто так взять и уйти! — отчаянно замотала головой Елена, переводя беспомощный взгляд с одной подруги на другую и чувствуя, как ситуация всё больше выходит из-под контроля. — О, поверь, я очень даже могу, — отрезала Кэролайн, взмахнув волосами. — Я могу, я умею и я практикую. Мой лимит на сверхъестественное сегодня полностью исчерпан. Я хочу домой, к нормальной жизни, к телевизору и к чашке горячего чая. — Спасибо, что приняли меня и попытались помочь, — произнесла Бонни всё тем же чужим, деревянным, безжизненным голосом, даже не оборачиваясь на своих подруг и продолжая свой целенаправленный, завораживающий путь вниз по лестнице. — Дальше я сама. — Что значит «сама» и куда, чёрт возьми, «сама»? — удивилась Энола вслух, совершенно растерянно глядя то на одну, то на другую. — Я, кажется, окончательно и бесповоротно потеряла нить происходящего прямо сейчас. Кто-нибудь может мне объяснить, что здесь вообще творится, или мы просто продолжим общаться загадками? — Куда ты идёшь, Бонни? — тревожно, с нарастающим отчаянием в голосе спросила Елена, перегибаясь через перила и глядя вслед удаляющейся фигуре подруги. — Туда, где всё началось, — загадочно, зловеще, с той самой мистической интонацией, которая не предвещала абсолютно ничего хорошего, ответила Бонни — или то, что сейчас управляло Бонни, — продолжая свой неумолимый, гипнотический путь вниз. — Бонни? — снова окликнула её Елена, но ответа не последовало. Бонни продолжала спускаться, не оборачиваясь, не останавливаясь, словно ведомая какой-то невидимой, неслышимой, но непреодолимой силой. — Бонни! Она внезапно замерла, сделав паузу, и на её лице — на лице Елены Гилберт, — отразилось то самое внезапное, озаряющее, леденящее душу осознание, которое приходит, когда разрозненные кусочки головоломки вдруг с щелчком встают на свои места, являя ужасающую картину целиком. — Эмили! — выкрикнула она. — Я не позволю ему заполучить это, — заявила Бонни — или, точнее, Эмили, древний, могущественный и, судя по всему, крайне целеустремлённый призрак, который сейчас полностью контролировал тело её лучшей подруги, — застыв как вкопанная у самого подножия лестницы и поворачивая голову к девушкам наверху. Её глаза — обычно такие тёплые, карии, искрящиеся смехом глаза Бонни, — сейчас были холодными, чужими, полными мрачной, вековой решимости. — Оно должно быть уничтожено. Любой ценой. И я это сделаю. — И с этими словами она резко, без дальнейших объяснений, выскочила за входную дверь, растворившись в темноте ночи. — Стой! — крикнула Елена, срываясь с места и спеша за своей одержимой лучшей подругой, которая только что была похищена духом мёртвой ведьмы прямо у них на глазах. — Елена, ты тупая?! — прорычала Энола, бросаясь следом за сестрой и хватая её за руку, чтобы попытаться остановить. Кэролайн, чьё любопытство и страх за подругу всё же перевесили её гнев и желание уйти, следовала за ними по пятам, цепляясь дрожащими пальцами за руку Энолы. — Что вообще происходит?! — в панике спросила Кэролайн, когда они втроём выбежали на крыльцо и увидели, как фигура Бонни стремительно удаляется вниз по улице. — Я не знаю, я правда не знаю! — в отчаянии призналась Елена, пытаясь поддеть входную дверь, которая внезапно захлопнулась за их спинами. — Дверь... она не... Три девушки издали полные неподдельного, леденящего душу ужаса крики, когда дверь внезапно, без предупреждения, резко распахнулась, явив взору на этот раз не одержимую ведьму и не разгневанного призрака, а не менее перепуганного, шокированного, ошарашенного Джереми Гилберта, который стоял на пороге с выпученными глазами и открытым ртом. Он просто стоял там, сжимая в руке забытый кем-то телефонный провод, с озадаченным выражением на лице, пытаясь осмыслить сцену, представшую перед ним. Затем, не сказав ни слова, он медленно двинулся вверх по лестнице, всё это время тихо, почти про себя бормоча что-то о том, какой была бы его жизнь, если бы у него были нормальные сёстры, которые не орут по ночам, не гоняются за призраками и не устраивают спиритические сеансы в гостиной. — Я ухожу отсюда, — решительно, тоном, не терпящим возражений, заявила Кэролайн, выскакивая за дверь прежде, чем кто-то успел её остановить или хотя бы возразить. Она практически бегом бросилась к своей машине, припаркованной у обочины, на ходу доставая ключи. — Святые угодники и все мыслимые и немыслимые силы небесные, — выдохнула Энола, провожая подругу взглядом и медленно, устало потирая виски кончиками пальцев в тщетной попытке предотвратить нарастающую головную боль. — Бонни Беннет одержима. Наша Бонни Беннет, тихоня и отличница, одержима мстительным духом мёртвой ведьмы, которая только что угнала её тело в неизвестном направлении. Можно я уже проснусь от этого кошмара?***
Елена выбросилась из пассажирской двери машины ещё до того, как Энола успела полностью остановить автомобиль, — собственно, до того, как колёса вообще перестали вращаться. Она просто рванула ручку, распахнула дверь настежь и выскочила наружу, в холодную, влажную, пропитанную запахом прелых листьев и сырой земли ночь, даже не потрудившись закрыть дверь за собой. Энола, скрипнув зубами и пробормотав себе под нос что-то крайне нелестное о младших сёстрах, которые вечно сначала делают, а потом думают, была вынуждена быстро, одним резким движением дёрнуть ручной тормоз, заглушить двигатель и выскочить следом, даже не проверив, ровно ли она припарковалась. Плевать. Не до парковки сейчас. После короткого, сбивчивого, полного помех и обрывающихся фраз телефонного разговора со Стефаном — который, судя по голосу, тоже мчался куда-то на предельной скорости, — чудо-близняшкам Гилберт удалось, сложив воедино разрозненные кусочки информации, вычислить, куда именно Эмили уводила Бонни. Вернее, уводила её тело, используя его как марионетку для своих древних, тёмных, пока ещё непостижимых для них целей. Старая, заброшенная, полуразрушенная церковь Феллов — то самое место на окраине города, о котором ходило больше мрачных легенд и жутких слухов, чем о любом другом здании в Мистик-Фоллс. Судя по всему, именно туда Эмили забирала Бонни в её снах — тех самых кошмарах, от которых Бонни просыпалась посреди ночи в холодном поту и с криком на губах. Она даже проснулась там этим утром, прямо на ступенях старой церкви, продрогшая до костей, сбитая с толку и абсолютно не понимающая, как она там оказалась, — вот почему она так безнадёжно, непростительно опоздала в школу в тот день. Тогда все списали это на её странности, на ведьминские штучки, на что угодно. Но теперь, задним числом, всё вставало на свои места с пугающей, леденящей душу ясностью. Эмили заманивала её туда. Готовила. Ждала подходящего момента. Энола тяжело, устало вздохнула, чувствуя, как холодный, колючий ночной воздух обжигает её лёгкие при каждом вдохе, и бросилась в устойчивую, размеренную, но быструю трусцу за сестрой, которая, казалось, вообще не чувствовала ни холода, ни усталости, ни страха — только ту самую безумную, отчаянную решимость, которая всегда пугала Энолу в Елене. С той скоростью, с которой они двигались, — практически бегом, продираясь сквозь голые, цепляющиеся за одежду ветки и спотыкаясь о выступающие из земли корни, — близняшкам не потребовалось много времени, чтобы заметить впереди, среди чёрных, безмолвных, похожих на скелеты деревьев, мягкое, пульсирующее, зловещее оранжевое свечение. Это был огонь. Много огня. Языки пламени вздымались к самому небу, пожирая темноту и отбрасывая на стволы деревьев дикие, пляшущие, демонические тени. Полная, идеально круглая, мертвенно-бледная луна тяжело, угрожающе нависала над ними, заливая всю поляну своим призрачным, серебристым светом и делая происходящее похожим на какую-то древнюю, языческую, жуткую церемонию, сошедшую со страниц учебника по оккультизму. Наконец они добрались до нужного места и замерли как вкопанные, тяжело дыша и хватая ртами воздух. Перед ними, на небольшой, заросшей сухим бурьяном поляне перед старым, полуразрушенным фасадом церкви Феллов, стояла Бонни — или, точнее, Эмили, управляющая телом Бонни, — прямо посреди огненной, пылающей, идеально ровной пентаграммы, которую кто-то зачем-то начертил прямо на земле. Огонь окружал её со всех сторон, вздымаясь высокими, ревущими стенами, но, казалось, совершенно не причинял ей вреда. В стороне, на безопасном расстоянии от бушующего пламени, стояли Стефан и Деймон Сальваторе — оба брата, которых, судя по всему, привело сюда одно и то же, хотя мотивы каждого из них в данный конкретный момент оставались для сестёр Гилберт абсолютной, непроницаемой загадкой. Что здесь делал Деймон? Что ему было нужно от Эмили? Почему он выглядел так, словно увидел призрак? Стефан — тот хотя бы пришёл помочь, это было в его духе. Но Деймон? Его присутствие здесь не сулило ничего хорошего. — Нет, нет, нет, пожалуйста, нет! — вдруг закричал, почти взмолился Деймон, и его голос — этот глубокий, бархатный, вечно уверенный в себе голос, — сорвался, дал трещину, обнажив такую глубокую, такую отчаянную, такую неприкрытую мольбу, что Энола на мгновение опешила. Она никогда, никогда в жизни не слышала, чтобы Деймон Сальваторе звучал так. Его ледяные голубые глаза, которые она привыкла видеть полными сарказма, веселья или холодного, расчётливого превосходства, сейчас были широко распахнуты, полны самого настоящего, животного, парализующего страха, и он смотрел на ведьму так, словно она собиралась уничтожить что-то бесконечно, невыносимо дорогое для него. — Бонни! — закричала Елена во весь голос, срываясь с места и бросаясь вперёд, прямо к пылающей пентаграмме. Энола, не раздумывая ни секунды, бросилась за ней по пятам, готовая ко всему. Конечно, далеко они не ушли — Стефан, как всегда, оказался тут как тут, быстрее, чем можно было моргнуть, преграждая им путь и заслоняя собой обзор на разворачивающуюся перед ними сцену. — Нет! — взревел Деймон так громко, так яростно, так душераздирающе, что этот крик, казалось, разнёсся эхом по всему лесу, вспугнув стаю каких-то ночных птиц. И в этом крике было всё: боль, потеря, крушение надежд, конец целой эпохи. Он смотрел, не в силах ничего изменить, не в силах вмешаться, не в силах даже пошевелиться, как Эмили — с этим своим отстранённым, безмятежным, почти блаженным выражением на лице Бонни, — подбросила в воздух то самое уродливое, старинное жёлтое ожерелье с изумрудом, которое преследовало их всех последние несколько дней. Ожерелье взлетело высоко вверх, на мгновение зависло в воздухе, залитое лунным светом и отблесками пламени, а затем — вспыхнуло и взорвалось миллионом крошечных, сверкающих осколков, которые дождём осыпались на землю и растворились в темноте. — Что, чёрт возьми, только что произошло? — прошептала Энола в полном, абсолютном, всепоглощающем замешательстве, глядя на то место, где только что было ожерелье, и чувствуя, как в груди у неё разрастается холодный, липкий комок нехорошего предчувствия. Но прежде чем она успела получить хоть какой-то ответ на свой вопрос, произошло сразу несколько вещей одновременно, и все они были плохими. Огонь вокруг Бонни, который только что пылал с неистовой, неукротимой силой, внезапно, словно по щелчку невидимых пальцев, угас — полностью, до последней искры, погружая поляну в почти полную, лишь слегка разбавленную лунным светом темноту. Боль и ярость, которые Деймон всё это время сдерживал в себе, которые он питал внутри своей бессмертной души, наблюдая за уничтожением ожерелья, внезапно вырвались наружу и исказились во что-то настолько уродливое, настолько пугающее, настолько тёмное, что даже Стефан сделал шаг назад. Его лицо — это красивое, аристократическое, вечно насмешливое лицо — превратилось в маску чистейшей, незамутнённой, животной ярости, а из груди вырвалось низкое, гортанное, вампирское рычание, от которого кровь стыла в жилах. Бонни — уже Бонни, не Эмили, — подняла взгляд, выходя из транса и оглядываясь вокруг с выражением полнейшего, искреннего, почти детского непонимания на лице: её зелёные глаза, которые только что были холодными и чужими, стали более настороженными, более испуганными, когда они встретились с глазами Деймона. Она открыла рот, чтобы что-то спросить — «Что я здесь делаю? Почему я в лесу? Почему так холодно? Почему на меня так смотрит Деймон?», — но ничего не было ясно, ни один вопрос не нашёл ответа. И всё стало только запутаннее, страшнее, невыносимее, когда Деймон — движимый слепой, всепоглощающей, не знающей границ яростью, — с вампирской скоростью, почти магическим образом возник прямо перед ней, схватил её за плечи, наклонил её голову набок и вонзил свои острые, клыки глубоко ей в шею. Бонни закричала. Это был полный боли, ужаса, непонимания и абсолютного, животного страха крик, который разорвал тишину ночи и эхом отразился от стен старой церкви. Из раны на её шее хлынула кровь — тёмная, почти чёрная в лунном свете, — и Деймон пировал на ней, не обращая внимания ни на что вокруг. Однако Стефан, как всегда, был тут как тут, чтобы спасти положение. Хороший брат, вечный спаситель и защитник невинных, оттащил плохого брата от городской ведьмы — с огромным трудом, с рычанием и борьбой, — и Бонни, лишённая поддержки и истекающая кровью, безжизненной, безвольной грудой рухнула на холодную, мокрую от росы, усыпанную опавшими листьями землю. Елена, не раздумывая ни секунды, бросилась вперёд, падая на колени рядом с лучшей подругой — прямо в грязь, прямо в листья, не заботясь ни о чём, — вместе со Стефаном, который уже нащупывал пульс на её запястье своими длинными, бледными пальцами. — Она жива, но едва-едва, — объявил Стефан, и его голос — этот спокойный, уверенный, внушающий доверие голос, — прозвучал в тишине леса как приговор и как обещание одновременно. — Она потеряла слишком много крови. Я могу спасти её. Я знаю как. Деймон, всё ещё тяжело дыша после схватки с братом и после того, что он только что сделал, медленно, почти бессознательно, отступил на несколько тяжёлых, нетвёрдых шагов назад, пытаясь прийти в себя и осознать масштаб содеянного. Он оказался рядом с Энолой — так близко, что мог бы коснуться её плеча, если бы протянул руку. И к его немалому, искреннему, почти шокирующему удивлению, девушка не отошла. Она не отшатнулась от него с отвращением и ужасом, как он ожидал. Она даже не среагировала на его присутствие. Она стояла как вкопанная, словно мраморная статуя, и её лицо было бледным, а взгляд — прикованным, пригвождённым, прикованным цепями к упавшей, безжизненной форме Бонни Беннет на земле. Он подозревал, что она даже не знала, что стоит сейчас рядом с ним. Что она вообще не осознавала ничего, кроме той страшной картины, которая разворачивалась перед её глазами. — Отойди от неё, — внезапно выплюнула Елена, заметив, как близко Деймон находится к её сестре. Она резко, одним быстрым движением вскочила на ноги и задвинула Энолу себе за спину, заслоняя её от вампира, словно наседка, защищающая своего цыплёнка. Её лицо, обращённое к Деймону, было полно гнева, презрения и решимости. — Всё нормально, Елена. Я в полном порядке, — заверила сестру Энола, выходя из её тени и поднимая руки в успокаивающем жесте. — Он меня не тронул. Он просто стоял рядом. А вот Бонни, с другой стороны... Прежде чем Энола успела закончить своё предложение, она стала свидетельницей одного из самых гнусных, самых отвратительных, самых тошнотворных зрелищ, которые ей когда-либо доводилось видеть за всю свою недолгую, но уже насыщенную сверхъестественным опытом жизнь. И поверьте, она видела многое. Стефан Сальваторе — милый, добрый, благородный, вечно страдающий от чувства вины Стефан Сальваторе, — только что прокусил своё собственное запястье и теперь насильно, придерживая голову Бонни, вливал ей прямо в рот собственную кровь. Тёмную, густую, вампирскую кровь, которая капала с его руки и стекала по подбородку Бонни. Количество всевозможных болезней, инфекций и вампирских патогенов, которые могли сейчас беспрепятственно распространяться по её ослабленному, истекающему кровью организму, достигало, по скромным оценкам Энолы, поистине ужасающих, астрономических масштабов. Но прежде чем она успела сделать едкий, язвительный, полный сарказма комментарий по поводу происходящего — а уж поверьте, у неё их накопилось предостаточно, — произошло нечто, что заставило её замолчать на полуслове и уставиться на Бонни с открытым ртом. Рана на шее Бонни — та самая рваная, ужасная, кровоточащая рана, которую только что оставили клыки Деймона, — прямо на их глазах начала затягиваться. Сначала замедлилось кровотечение, затем края раны начали смыкаться, срастаться, регенерировать с невероятной, неестественной скоростью, и через несколько секунд от неё не осталось и следа — только гладкая, чистая, нетронутая кожа, залитая подсыхающей кровью. Бонни с тихим, влажным, прерывистым хрипом, от которого у всех присутствующих мурашки побежали по коже, пришла в себя и распахнула глаза. — Её шея, — прошептала Елена, и её дрожащая, ледяная рука на ощупь нашла руку Энолы в темноте и сжала её с такой силой, что костяшки побелели. — Смотри, Нола. Она заживает. Она заживает прямо у нас на глазах.***
Энола стояла, устало прислонившись спиной к холодному, влажному от ночной росы боку своей машины, и обеими руками, словно спасательный круг, сжимала измятый, хрустящий пакет мармеладных мишек — тех самых, ярких, разноцветных, приторно-сладких, которые она стащила из кухонного шкафа перед выходом и теперь машинально, одну за другой, отправляла в рот, почти не чувствуя вкуса. Ночь выдалась, мягко говоря, напряжённой — нет, не просто напряжённой, а какой-то совершенно запредельной, выходящей за все мыслимые и немыслимые рамки нормальности, даже по меркам их недавно перевернувшейся с ног на голову жизни. Спиритический сеанс, одержимость мстительным призраком мёртвой ведьмы, пылающая пентаграмма посреди ночного леса, взорванное ожерелье, укус вампира, насильное вливание крови — весь этот калейдоскоп безумных, сюрреалистичных событий пронёсся перед её глазами за какой-то час и оставил после себя лишь выжженную пустошь, звенящую усталость и единственное, простое, почти животное желание: пойти домой, рухнуть лицом в подушку и проспать ближайшие лет сто, не меньше. Бонни, сидевшая на пассажирском сиденье с широко раскрытыми, всё ещё полными шока и неверия глазами, спать, с другой стороны, сегодня не предстояло вообще — Энола могла поспорить на свой скетчбук и всю коллекцию кистей. Учитывая, что ведьма только что пережила полноценное похищение собственного тела древним духом, была использована в качестве марионетки для уничтожения магического артефакта, а затем подверглась жестокому, варварскому нападению вампира, который едва не выпил её досуха и оставил на шее рваную рану, — она, скорее всего, была травмирована до такой степени, что сон станет для неё недостижимой, непозволительной роскошью на долгое, долгое время. Если вообще когда-нибудь вернётся. — Я не понимаю, — тихо, растерянно, запинаясь на каждом слове, произнесла Бонни, и её голос дрожал так же сильно, как и её руки, которые она судорожно сжимала на коленях. — Что со мной случилось? Он просто... он напал на меня, и его лицо было... его лицо было словно... — Она запнулась, замолчала, не в силах подобрать нужные слова, чтобы описать то, что она видела в глазах Деймона в тот момент: эту чистую, незамутнённую, всепоглощающую ярость, смешанную с какой-то древней, вселенской, неизбывной болью. — Как ты себя чувствуешь, Бонни? Ты в порядке? — мягко, почти шёпотом, с той самой бережной, сочувственной, полной тревоги интонацией поинтересовалась Елена, наклоняясь к подруге и заглядывая ей в лицо. — Это самый тупой, самый бессмысленный и самый бесполезный вопрос, который ты только могла задать в данной ситуации, — безжизненно, монотонно, с той самой усталой, почти обречённой интонацией, которая появлялась у неё всякий раз, когда кто-то из её близких демонстрировал поразительное отсутствие такта, произнесла Энола, даже не глядя на сестру и продолжая гипнотизировать взглядом темноту за лобовым стеклом. — Она только что была одержима призраком, Елена. Её только что укусил вампир. Она истекала кровью. Она чуть не умерла. Она травмирована до глубины души. Как, по-твоему, она может себя чувствовать? Счастливой и беззаботной, словно только что вернулась с курорта? Бонни вдруг замерла, напряглась всем телом и резко, испуганно перевела взгляд куда-то поверх плеча Елены — туда, где из темноты, словно призрак, материализовался Стефан. Он приближался к ним медленно, осторожно, словно боясь спугнуть раненого зверя, и выражение его лица было, как обычно, виноватым, обеспокоенным и полным того самого вселенского раскаяния, которое, казалось, было его вечным спутником. Елена нахмурилась, заметив реакцию подруги. Энола, однако, быстро оценила обстановку, заметила панику, промелькнувшую в глазах Бонни, и взяла на себя нелёгкую, но такую необходимую сейчас задачу утешить ведьму единственным известным ей, проверенным и безотказным способом: чёрным, мрачным, слегка циничным юмором, который был её защитным механизмом, её броней, её суперсилой. — Не волнуйся ты так насчёт него, Бонни, — лениво, почти небрежно протянула она, мотнув головой в сторону приближающегося Стефана и запихивая в рот очередную пригоршню мармеладных мишек. — Он, насколько мне известно, предпочитает Бэмби. Ну, знаешь, оленей. Пушистых, невинных, с большими влажными глазами. Говорят, в лесу их целая куча. Что, если подумать, не намного лучше — по сути, та же самая кровожадность, только чуть более... мохнатая и с рогами. Но факт остаётся фактом: людей он не ест. Так что ты в безопасности. — Энола, почему бы тебе не отвезти Бонни домой? — быстро, дипломатично, с той самой старшей-сестринской интонацией, которая не терпела возражений, предложила Елена, бросив на сестру многозначительный, предупреждающий взгляд. — А я встречусь с вами, позже. Мне нужно... эм... поговорить кое с кем. Энола в ответ на это лишь что-то неразборчиво промурлыкала — то ли согласие, то ли саркастическое «ну-ну, конечно, иди поговори», — и, открыв дверцу, залезла на водительское сиденье своего старенького, видавшего виды, но надёжного автомобиля. Бонни, всё ещё слегка дрожа, устроилась на пассажирском, пристегнула ремень безопасности и уставилась в одну точку на приборной панели. Энола повернула ключ в замке зажигания, двигатель тихо, успокаивающе заурчал, и они тронулись с места, оставляя позади мрачный, тёмный лес, старую церковь Феллов и все те ужасы, которые там только что произошли. Долгое, мучительно долгое время в салоне автомобиля царила та самая мёртвая, неловкая, звенящая от напряжения тишина, которую невозможно было нарушить никакими словами, и ни одна из них толком не знала, что сказать, с чего начать, как вообще вести светскую беседу после того, что случилось. Это правда, что они знали друг друга с самого детства — они вместе выросли, вместе ходили в одну школу, вместе сидели за одним обеденным столом бесчисленное количество раз, — но они никогда не были подругами. Не по-настоящему. Между ними всегда стояла Елена — та самая ниточка, мостик, связующее звено, которое соединяло их, но в то же время и разделяло. Так что можно было с абсолютной, стопроцентной уверенностью сказать: им обеим сейчас было очень, очень, до скрежета зубовного неловко находиться вдвоём в этом тесном, замкнутом пространстве. А потом Бонни всхлипнула — тихо, жалобно, почти по-детски. — Ты что, прямо сейчас собираешься заплакать? — медленно, осторожно, с той самой смесью неловкости и странной, неожиданной нежности спросила Энола, бросив быстрый взгляд на пассажирское сиденье. — Я уже плачу, если ты не заметила, — тихо, сдавленно заметила Бонни, указывая на свои мокрые, блестящие от слёз щёки и безуспешно пытаясь вытереть их дрожащими пальцами. — А, ну да, — неловко, почти виновато кивнула Энола, чувствуя себя абсолютно, катастрофически беспомощной перед лицом чужих слёз. Она на мгновение замерла, лихорадочно соображая, что в такой ситуации делают нормальные, эмоционально развитые люди, а затем вытащила из кармана своей куртки тот самый измятый, хрустящий, разноцветный пакет мармеладных мишек и молча, не глядя на Бонни, протянула его ей через центральную консоль. — Хочешь немного? Говорят, сахар помогает от шока. По крайней мере, так утверждает Кэролайн, а она у нас эксперт по драмам и кризисам. Бонни на мгновение замерла, глядя на протянутый пакет с таким выражением, словно ей только что предложили нечто гораздо более ценное, чем просто мармелад. А затем — медленно, почти недоверчиво, — на её заплаканном, бледном, осунувшемся лице расцвела слабая, робкая, дрожащая, но самая настоящая улыбка. — Энола Гилберт, которая славится тем, что никогда и ни с кем не делится своей едой, только что предложила мне своих мармеладных мишек? — усмехнулась она сквозь слёзы, и её голос дрожал где-то на грани между смехом и рыданием. — Не заставляй меня мгновенно пожалеть об этом порыве щедрости, Беннет, — выдохнула Энола, закатывая глаза, но в уголках её губ, против её собственной воли, тоже заиграла тень улыбки. — Бери, пока я добрая. Такое предложение поступает раз в сто лет, не чаще. — Ладно, ладно, сдаюсь, — Бонни подняла руки в шутливом, притворно-капитулирующем жесте и осторожно, почти благоговейно приняла предложение, запуская пальцы в пакет и выуживая оттуда парочку красных мишек. Вскоре Энола включила передачу, мягко нажала на педаль газа, и их маленький, уютный, освещённый лишь тусклым светом приборной панели автомобиль покатил по пустынной, извилистой, залитой лунным светом дороге. Теперь обстановка в салоне была чуть менее напряжённой, чуть менее удушающей — словно гора, которая лежала между ними, дала крошечную, но ощутимую трещину. Может, у них возникло какое-то хрупкое, едва зарождающееся взаимопонимание, рождённое из общего хаоса этой ночи? Или, может — только может, — они были сейчас в самом начале того медленного, тернистого, но такого важного пути, который ведёт к настоящей, искренней дружбе? — Итак, — медленно, всё ещё слегка дрожащим голосом, но уже гораздо более спокойно заговорила Бонни, поворачиваясь к Эноле и глядя на неё с любопытством и тревогой. — Мы что, просто проигнорируем тот факт, что Деймон Сальваторе только что укусил меня? Вот так просто сделаем вид, что этого не было? — Таков, собственно, и был мой гениальный, тщательно продуманный план, — невозмутимо, с абсолютно серьёзным, каменным лицом кивнула Энола, продолжая смотреть на дорогу и сжимая руль обеими руками. — Игнорировать проблему в надежде, что она сама собой рассосётся. Это мой фирменный метод решения всех жизненных трудностей. Пока что он не очень-то работал, но я не теряю надежды. — Но что это вообще было, Энола? — внезапно, с новой силой выпалила Бонни, и слёзы, которые только-только начали высыхать на её щеках, куда-то исчезли, уступив место самому настоящему, неподдельному, животному страху. Она судорожно, до побелевших костяшек пальцев вцепилась в ремень безопасности, словно он был единственным, что удерживало её в реальности. — Почему он это сделал? Что я ему сделала? Я думала, он меня сейчас убьёт. Я видела это в его глазах. Я чувствовала, как моя жизнь уходит из меня. — Может, нам стоит дождаться Елену, чтобы поговорить об этом? — осторожно, уклончиво предложила Энола, явно не горя желанием брать на себя роль главного вестника апокалипсиса. — Она всё-таки лучше умеет объяснять такие... деликатные вещи. У неё это получается как-то мягче, с меньшим количеством сарказма и чёрного юмора. — Я люблю Елену всем сердцем, ты же знаешь, — сказала Бонни, качая головой и глядя прямо перед собой. — Но видит бог, эта девушка любит ходить вокруг да около, смягчать углы, подбирать безопасные слова и защищать всех от правды, которая может причинить боль. А мне сейчас не нужна мягкость. Мне нужна правда. Голая, честная, неприкрытая правда, какой бы страшной она ни была. — Ты уверена, что хочешь услышать это именно от меня? — уточнила Энола, бросив на неё быстрый, острый, изучающий взгляд, полный сомнения. — Я, знаешь ли, не славлюсь своей деликатностью и умением утешать. Обычно я говорю как есть, без прикрас, и часто люди после этого на меня обижаются. — Мне нужно это услышать, — твёрдо, без колебаний сказала Бонни, встречая её взгляд и не отводя своих покрасневших, но решительных глаз. — Пожалуйста, Энола. Я имею право знать. Энола глубоко, тяжело вздохнула, собираясь с мыслями и на мгновение прикрывая глаза, словно решая, с чего начать. А затем заговорила — медленно, тщательно подбирая слова, но без попыток смягчить или приукрасить реальность. — Ладно, Бонни. Слушай меня внимательно, потому что я скажу это только один раз и, скорее всего, никогда больше не повторю. Вот как всё обстоит на самом деле, без цензуры и без купюр. Все те монстры, о которых ты читаешь в книжках по истории, в сборниках страшных сказок и в дешёвых романах ужасов, — все они существуют на самом деле. Вампиры, оборотни, ведьмы, призраки — весь этот пантеон сверхъестественных тварей, которых человечество привыкло считать вымыслом и плодом больного воображения, — они реальны. Они ходят среди нас. Они живут рядом с нами, в нашем городе, на нашей улице. И то, что случилось сегодня ночью, — лишь малая, крошечная часть того огромного, тёмного, пугающего мира, который долгое время скрывался от твоих глаз, но теперь, хочешь ты того или нет, открылся тебе во всей своей красе. Она сделала короткую паузу, давая Бонни время переварить услышанное, а затем заговорила снова — тише, но в голосе её зазвучала какая-то новая, глубокая, неожиданная мудрость: — Но правда в том, Бонни, — и это, возможно, самая важная, самая страшная и самая отрезвляющая правда из всех, что я когда-либо узнавала, — что каждый монстр, которого ты уже встретила или когда-либо встретишь на своём пути, когда-то, очень давно, был человеком. Самым обычным, живым, смертным человеком, с душой мягкой и лёгкой, как шёлк. С мечтами, надеждами, страхами, с людьми, которых он любил. А потом кто-то или что-то пришло и украло этот шёлк из самой его души, вырвало его с корнем, растоптало, уничтожило — и превратило человека в то чудовище, что стоит сейчас перед тобой и скалит клыки. Поэтому, Бонни, запомни раз и навсегда: не бойся зверя, который стоит перед тобой. Каким бы страшным, каким бы ужасным, каким бы непостижимым он тебе ни казался. Бойся того, кто его создал. Бойся того, кто отнял у него шёлк и сделал его монстром. Потому что именно этот создатель — кем бы или чем бы он ни был, — и есть самое настоящее, самое древнее, самое непобедимое зло.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.