Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Говорят, что красная нить судьбы связывает тех, кому предназначено быть вместе. Но что, если эта нить — не дар, а приговор?
Нанами потеряла всё в один вечер. Старый храм стал убежищем, что ждал её здесь больше ста лет. Теперь она ками земли и брачных уз, видит нити судеб и учится на них влиять. Но её сила нестабильна, а небесные боги не терпят неопределённости. Решение, которое они предложат, свяжет её с тем, кто не верит ни в любовь, ни в богов, ни в то, что связь может быть не оковами.
Глава 11. Цена равновесия
14 июля 2026, 12:37
Боги слышат молитвы. Но они не всегда отвечают на них так, как мы надеемся.
***
Рассвет в воскресенье выдался холодным и ясным, таким ясным, что каждый лист на старых деревьях, обрамлявших храмовый двор, каждая травинка, пробивающаяся сквозь каменные плиты, каждая капля росы, дрожащая на лепестках поникших камелий, казались вырезанными из тончайшего горного хрусталя, пропускающего через себя первые, ещё робкие лучи восходящего солнца. Эти лучи, пробиваясь сквозь ветви старой сосны, что росла у восточной стены храма и чьи корни, узловатые и мощные, приподнимали каменные плиты двора, создавая ощущение, что само дерево вот-вот вырвется из земли и уйдёт куда-то в небо, к самым звёздам, окрашивали небо в те особенные, нежные оттенки, которые бывают только ранней весной. Бледно-розовый у самой земли, тот самый цвет, какой бывает на внутренней стороне раковины, найденной на морском берегу после шторма, переходил в золотистый, словно кто-то рассыпал по небу пыльцу с крыльев небесных бабочек, а затем в пронзительную, чистую голубизну, какая случается лишь в те дни, когда воздух особенно прозрачен и кажется, что можно разглядеть каждую трещинку на коре старой сосны, каждый волосок на мехе пробегающей по двору мыши, каждое пёрышко на крыле пролетающей где-то высоко-высоко птицы. Но Нанами не замечала этой красоты. Она стояла на веранде, зябко кутаясь в вязаную кофту грубой вязки, ту самую, которая уже успела пропахнуть храмовыми травами, дымом от старого камадо и тем особенным, ни с чем не сравнимым запахом времени, которым были пропитаны все вещи в этом древнем месте. Она смотрела на ворота храма с таким чувством, с каким, наверное, смотрят на дверь, из-за которой вот-вот войдёт палач, занёсший меч для удара, — с холодным, сковывающим ужасом перед неизбежным. Не то чтобы она ждала чего-то конкретно ужасного. Она вообще не знала, чего ждать, и именно это незнание, эта зияющая пустота там, где должна была быть определённость, это отсутствие ответов на вопросы, которые она даже не могла сформулировать, было самым мучительным. Страх перед неизвестностью, вот что грызло её изнутри, что заставляло сердце биться быстрее и тяжелее, а ладони становиться влажными и холодными, сколько она ни тёрла их друг о друга, сколько ни пыталась согреть дыханием, сколько ни прятала в рукава вязаной кофты. Она почти не спала этой ночью. Ворочалась на старом футоне, который пах сушёными травами и временем, тем самым запахом, который она уже начала считать запахом дома, запахом безопасности, проваливалась в тяжёлое, беспокойное забытьё, вздрагивала и просыпалась от каждого шороха. От скрипа старых деревянных балок под крышей, которые пели свою вековую песню, расширяясь и сжимаясь от перепадов температуры, и в этой песне ей слышались предостережения, слова на языке, которого она не понимала, но смысл которых угадывала сердцем. От шёпота ветра за бумажными сёдзи — ветер сегодня был особенно разговорчивым, он словно пытался ей что-то сказать, но она не понимала его языка, как не понимают люди язык стихий. От далёкого крика ночной птицы где-то в глубине парка — крика, который звучал как предостережение, как голос кого-то, кто знал больше неё и пытался предупредить, но не мог докричаться сквозь толщу миров. Ей снились странные, обрывочные сны: огромные чёрные крылья, заслоняющие небо и гасящие звёзды одну за другой, так что мир погружался в абсолютную, непроглядную тьму; серебристый туман, в котором терялись все звуки и все направления, и она шла сквозь него, не зная, куда идёт и вернётся ли когда-нибудь обратно; чьи-то глаза, горящие холодным, потусторонним огнём, те самые, что смотрели на неё вчера с каменного столба у ворот, глаза, в которых не было ни злобы, ни интереса, ни чего-либо человеческого. Она просыпалась в холодном поту, садилась на футоне, прижимала ладонь к груди, где тяжело и неровно, как испуганная птица в клетке, билось сердце, и пыталась убедить себя, что всё будет хорошо, что боги добрые, что они помогут, что Мидзуки не стал бы отправлять её туда, где ей грозит опасность. Но убеждение это было хрупким, как первый осенний лёд на луже, и трещало при малейшем прикосновении памяти — достаточно было вспомнить его лицо, то, как он смотрел на неё вчера, как дрожали его пальцы, когда он протягивал ей чашку с чаем. Теперь, стоя на веранде в сером утреннем свете, она чувствовала себя странно — страх и надежда смешались внутри неё в какой-то гремучий коктейль, от которого слегка кружилась голова, а перед глазами время от времени всё плыло, как отражение в воде, по которой пробежала рябь от брошенного камня. Ей хотелось верить, отчаянно, до боли в груди, до спазма в горле, что путешествие в Идзумо станет началом чего-то хорошего, что великие боги, управляющие мирозданием, те, кто зажигает звёзды и направляет ветры, протянут ей руку помощи, что она вернётся в храм исцелённой и полной сил, священное дерево снова засияет серебристым светом, камелии распустятся с новой силой, а Мидзуки перестанет смотреть на неё с этой затаённой тревогой, которая поселилась в его глазах с того самого дня, когда он нашёл первый жёлтый лист. Она цеплялась за эти мысли, как цепляется утопающий за обломок мачты в бушующем море, как цепляется ребёнок за руку матери в толпе. — Ты готова, госпожа Нанами? Голос Мидзуки, мягкий и мелодичный, как звук далёкого колокольчика, вывел её из задумчивости. Она обернулась и увидела его. Он стоял в дверях, как всегда безупречный, и держал в руках небольшой тканевый свёрток. Утренний свет мягко обрисовывал его фигуру, делая её почти прозрачной, почти призрачной, словно он был не духом, а воспоминанием о духе, которое вот-вот растает под лучами солнца, растворится в воздухе, как утренний туман. — Я готова, — ответила она, и её голос прозвучал тише, чем она ожидала, в нём не было той уверенности, которую она пыталась изобразить, и слова повисли в холодном утреннем воздухе, как пар от дыхания. — То есть... я не знаю, готова ли я. Можно ли вообще быть готовой к такому? Но я пойду. Я должна. Мидзуки подошёл ближе, и половицы под его ногами чуть скрипнули, знакомый, почти родной звук, который она слышала каждое утро, и протянул ей свёрток. Его движения были медленными и осторожными, словно он передавал ей не просто еду, а нечто гораздо более ценное, может быть, частицу храма, может быть, свою надежду, может быть, всё, что у него было за долгие столетия одиночества. — Я собрал тебе еды в дорогу, — сказал он, и в его голосе, несмотря на всю его мягкость, слышалась та самая тревога, которую он так старался скрыть, та самая нота, которая появилась в его голосе несколько дней назад и с тех пор не исчезала. — Онигири с умебоси, как ты любишь. Я сделал их сегодня на рассвете, пока ты ещё спала. Рис вчерашний, но я разогрел его на пару и добавил кунжут, чтобы было вкуснее. Вяленую хурму — она хорошо восстанавливает силы, в ней много сахара и тепла, она поможет тебе, если ты устанешь в пути. Флягу с водой из храмового ручья — вода из этого ручья обладает целебными свойствами. Ещё я положил сушёные травы для чая — ромашку и мяту. Если будет холодно или тревожно, завари их. Они помогают успокоиться. И тёплые носки. В Идзумо, наверное, холодно. На вершине всегда холоднее, чем в долине. А Идзумо это самая вершина из всех возможных. Нанами смотрела на свёрток, который она приняла из его рук, и чувствовала, как к горлу подступает предательский ком — тугой, горячий, мешающий дышать, мешающий говорить. Это было так похоже на Мидзуки. Думать о мелочах, о тёплых носках, о чае, о том, что ей может быть страшно. Он всегда думал о таких вещах, всегда заботился о ней так, словно она была не божеством, а его собственной дочерью, или младшей сестрой, или кем-то, кого он любил больше всего на свете. — Спасибо, — прошептала она, прижимая свёрток к груди так крепко, что пальцы побелели, а костяшки проступили сквозь кожу. — Ты всегда знаешь, что мне нужно. Я не знаю, что бы я делала без тебя. Честно. Не знаю. Ты стал мне... ты стал мне как семья. Как старший брат. Или как... я не знаю, как назвать то, что ты для меня значишь. Но это очень много. Больше, чем я могу выразить словами. — Ты сильная, — ответил он, и в его голосе прозвучала та особая, тёплая нотка, которую она так редко слышала, но каждый раз запоминала, как запоминают мелодию, услышанную однажды в детстве и пронесённую через всю жизнь. — Гораздо сильнее. Помни об этом. Что бы ни случилось. Что бы тебе ни сказали. Что бы тебе ни предложили. Ты сильная. И ты всегда можешь вернуться домой. Она хотела спросить: «Почему ты говоришь это так, будто прощаешься?» — но не спросила, побоялась услышать ответ, побоялась, что если он скажет правду, всё станет реальным, а она ещё не была готова к реальности. Вместо этого она сказала, и её голос дрогнул на последнем слове: — Я вернусь. Обещаю тебе. К вечеру. Или, может быть, к завтрашнему утру. Не знаю, сколько это займёт. Но я вернусь. И расскажу тебе всё, что увижу, всё, что услышу. Обещаю. Мидзуки ничего не ответил — он просто смотрел на неё долгим, пристальным взглядом, и в его светлых глазах, тех самых глазах, которые были прозрачны, как родниковая вода, она увидела то, от чего у неё сжалось сердце, то, что она меньше всего ожидала увидеть. Слёзы. У духов не бывает слёз. Она знала это, она помнила, как он сам говорил ей об этом в один из их первых дней. Но сейчас она была готова поклясться, что в его глазах стояла влага, дрожала на ресницах, собиралась в уголках глаз, не падая, но существуя. Может быть, духи плачут иначе, не так, как люди. Может быть, их слёзы невидимы. Но они есть. И сейчас они были. — Береги себя, госпожа Нанами, — сказал он, и его голос прозвучал так тихо, что она едва расслышала его за шёпотом ветра в кронах старой сосны. — И помни: храм всегда ждёт тебя. Я всегда жду тебя. Что бы ни случилось. Ты всегда можешь вернуться домой. «Домой». Это слово отозвалось в её сердце теплом — тем самым теплом, которое она чувствовала каждое утро, просыпаясь на старом футоне, каждое утро, когда запах варёного риса проникал сквозь бумажные сёдзи, каждое утро, когда Мидзуки говорил: «Доброе утро, госпожа Нанами». Да, храм стал её домом, а Мидзуки стал ей семьёй, той семьёй, которую она потеряла, когда отец ушёл, оставив только письмо на столе, и которую обрела заново здесь, среди старых каменных фонарей и цветущих камелий. Она шагнула вперёд, к воротам, и на мгновение задержалась, обернулась. Мидзуки стоял на веранде, прямой и неподвижный. Он не махал ей, не кричал слов прощания, просто стоял и смотрел, и в этом взгляде было всё, что он не мог сказать словами, всё, что он носил в себе столетиями. Нанами глубоко вздохнула, поправила ремешок сумки на плече, старой школьной сумки, которая помнила ещё те времена, когда она была просто школьницей, а не божеством, и вышла за ворота. Ворон уже ждал её на том же каменном столбе, что и вчера — древнем, покрытом мхом и лишайником, который в утреннем свете отливал мягким серебром, словно был не просто камнем, а чем-то иным, чем-то, что помнило времена, когда боги ходили по земле и говорили с людьми напрямую. Его чёрные перья блестели, переливаясь синими и фиолетовыми отблесками, словно поверхность тёмного опала, и этот блеск был холодным и неестественным, так не блестят перья обычных птиц, так блестит только магия, древняя, как сам мир. Каждое перо казалось выкованным из обсидиана и отполированным до зеркального блеска руками невидимых мастеров, а глаза ворона горели холодным звёздным огнём — равнодушные, безучастные, как сама вечность. — Ты готова, — произнёс он, и его голос прозвучал как карканье, но в этом карканье слышались слова, древние, гортанные, полные той особой, нечеловеческой власти, которая заставляла кровь стыть в жилах и волосы на затылке вставать дыбом. Это был не вопрос. Он просто констатировал факт, как констатируют погоду или время суток, как констатируют восход солнца или смену времён года. — Готова, — ответила Нанами, и её голос прозвучал твёрже, чем она ожидала, может быть, потому что пути назад уже не было, может быть, потому что она устала бояться, может быть, потому что где-то глубоко внутри неё уже зарождалась та самая решимость, которая вела её через все испытания последних недель. Через потерю дома, через обретение храма, через первую просительницу. — Тогда следуй за мной, — прокаркал ворон, и его глаза вспыхнули ярче, осветив каменный столб холодным звёздным светом. — Путь открыт. Не отставай, грань между мирами не ждёт. Если ты замешкаешься, она закроется, и тогда тебе придётся ждать до следующего рассвета. А Владыка Оокунинуши не любит ждать. Он вообще мало что любит. Кроме равновесия. Ворон расправил крылья — огромные, чёрные, заслоняющие небо, и на мгновение день превратился в ночь, а потом снова стал днём, и Нанами показалось, что в этих крыльях отражаются звёзды, те самые, что она видела только на картинках в учебниках астрономии. Он взмахнул ими, и воздух перед ним задрожал, как нагретый воздух над костром, и в этом дрожании проступили очертания чего-то, чего не должно было существовать в мире смертных: тропинка, ведущая от ворот храма в парк, исчезла, растворилась, как утренний туман над рисовым полем, а вместо неё появилась дорога из серебристого тумана, которая уходила куда-то вверх, в бесконечность. Она была прекрасна. Эта дорога, она переливалась и мерцала, как Млечный Путь, и в её глубине угадывались какие-то тени, какие-то образы. И она была пугающа, потому что вела туда, где обычные люди не должны были ходить. Нанами шагнула вперёд — и мир изменился. Это было неуловимое, почти неосязаемое ощущение, как будто она прошла сквозь невидимую плёнку, отделявшую реальность от чего-то иного, и все звуки исчезли разом, словно кто-то выключил их огромным невидимым рубильником. Пение птиц, с которым она просыпалась каждое утро, стихло; шелест листвы, который убаюкивал её по вечерам, оборвался на полуслове; далёкий гул города, который она привыкла не замечать, пропал, как будто его никогда и не было. Всё это сменилось глубокой, звенящей тишиной — такой глубокой, что она слышала только биение собственного сердца, гулкое, неровное, отчаянное, и звук своих шагов, которые отдавались в этой тишине странным, почти музыкальным эхом, словно она шла по натянутой струне сямисэна. Воздух стал другим — более плотным, более прохладным, он касался кожи, как прикосновение невидимых пальцев, и в нём появился странный, незнакомый запах: смесь озона, того самого, что бывает после грозы, когда молнии ещё сверкают на горизонте, и звёздной пыли, холодной и колючей, и чего-то ещё, чему она не могла подобрать названия. Этот запах проникал в лёгкие, оседал на языке горьковатым привкусом, вызывал смутные, почти забытые воспоминания о чём-то, чего никогда не было, но что казалось знакомым. Тропинка под ногами превратилась в дорогу из серебристого тумана, который клубился вокруг, но не расступался под шагами, а наоборот, держал её, как вода держит пловца, и каждый шаг отдавался в теле странной, почти музыкальной вибрацией. Вокруг, насколько хватало глаз, простиралась пустота — не небо, не земля, а что-то среднее, бесконечное пространство, заполненное мерцающими огоньками, которые то загорались, то гасли, и в их мерцании было что-то гипнотическое. Они были повсюду, над головой, под ногами, по сторонам, и Нанами не могла понять, далеко ли они или близко. Может быть, это звёзды? Или отражения других миров? Или души тех, кто когда-то жил и умер, а теперь странствует между мирами в поисках покоя? Она не знала, и от этого незнания ей было немного страшно, но ещё более страшно было бы узнать правду. Ворон летел впереди, его чёрные крылья рассекали туман, оставляя за собой серебристый след, и в этом следе ей чудились какие-то образы — лица, фигуры, сцены из жизней, которых она не проживала. Может быть, это были отражения её собственных вероятностей, тех, что не сбылись, а может быть, отражения других путников, которые когда-то шли этой дорогой до неё. Время в этом месте текло иначе. Ей казалось, что она идёт уже несколько часов, но тело не чувствовало усталости, ноги не гудели, спина не ныла, дыхание не сбивалось. Может быть, прошло всего несколько минут. Может быть, целая вечность. Она не знала. Она просто шла и думала о том, что скажет богам, о том, как будет просить их о помощи, о том, что они, конечно же, помогут, ведь они же боги, ведь они же добрые. Она всё ещё верила в это. Верила, потому что не могла не верить, потому что без этой веры ей было бы слишком страшно. А потом туман расступился, внезапно, словно его никогда не было, и Нанами оказалась в месте, которое не могло существовать ни в одном из миров, в месте, которое было прекрасным и ужасным одновременно. Идзумо. Небесные чертоги возвышались перед ней, как город, вырезанный из лунного камня искуснейшим из мастеров, который творил не для смертных глаз и не для смертного понимания. Высокие башни, уходящие вершинами в серебристый туман, терялись где-то в бесконечности. Нанами запрокинула голову, пытаясь разглядеть их верхушки, но не смогла: они уходили вверх так далеко, что, казалось, достигали самих звёзд, пронзали их и уходили ещё дальше, туда, куда не добирался даже свет. Широкие галереи парили в воздухе без всякой опоры, они держались на одном лишь свете, на божественной воле, на законах, которые не действуют в мире смертных. Мосты, сотканные из прозрачных, переливающихся нитей, были перекинуты через бездну, в которой мерцали звёзды, не те, что на небе, а какие-то другие, более древние, более холодные, словно осколки самого времени. И надо всем этим огромный купол, прозрачный и невесомый, сквозь который были видны галактики, медленно вращающиеся в вечном танце, подчиняясь музыке, которую не слышат смертные. Здесь не было солнца, но всё было залито мягким, серебристым светом, который, казалось, исходил отовсюду и ниоткуда одновременно. Он струился по стенам из лунного камня, отражался в обсидиановых плитах, переливался в складках одежд бесшумно скользящих по галереям фигур. Он не грел, этот свет, он был холодным и чистым, как свет далёких звёзд, которые видны только в самые ясные ночи. Нанами стояла на широкой площади, выложенной плитами из чёрного обсидиана, такого гладкого, что в нём отражались все, кто ступал на него, и отражения эти были не просто картинками. «Вот они какие, боги, — подумала она, и эта мысль прозвучала в её голове почти благоговейно. — Вот где они живут. Вот что они видят каждый день. Неудивительно, что они так далеки от нас. Неудивительно, что им всё равно». Ворон опустился на одну из колонн, обрамлявших площадь, и его когти вцепились в лунный камень с тихим скрежетом. — Дальше ты пойдёшь одна, — произнёс он, и его голос разнёсся по пустой площади, отражаясь от невидимых стен. — Владыка Оокунинуши ждёт тебя в Зале Собраний. Иди прямо по главной галерее. Не сворачивай. Не останавливайся. Не заговаривай ни с кем. И не бойся. Бояться здесь нечего. По крайней мере, пока. — Что значит «пока»? — спросила Нанами, но ворон уже исчез. Растворился в воздухе, как утренний туман, оставив после себя только несколько чёрных перьев, которые медленно, кружась, опустились на обсидиановые плиты и замерли там, как послание, которое она не могла прочитать. Нанами осталась одна. Она постояла ещё несколько мгновений, собираясь с духом. Тишина вокруг была такой глубокой, что она слышала, как её собственное дыхание отдаётся эхом от невидимых стен, как кровь пульсирует в висках, как сердце бьётся — размеренно, упрямо, не желая сдаваться, не желая признавать, что ему страшно. Ей было страшно, по-настоящему страшно, так, как не было даже в тот вечер, когда она стояла перед дверью пустой квартиры с письмом отца в руках, даже в тот момент, когда коллекторы ломились в дверь и она бежала через чёрный ход. Но вместе со страхом внутри неё пульсировало что-то ещё — решимость, та самая, которая заставляла её вставать по утрам и идти в школу, даже когда весь мир рушился, которая заставляла её помогать просителям, даже когда собственные силы были на исходе. Она зашла слишком далеко, чтобы повернуть назад. Храм ждал её. Мидзуки ждал её. И она не могла их подвести. Она сделала шаг. Потом ещё один. И ещё. Её шаги гулко отдавались от обсидиановых плит, и звук этот был чужим, неестественным, словно само пространство здесь было устроено иначе, словно звук распространялся не по воздуху, а по какой-то другой, невидимой среде, более плотной, более древней. Она шла по главной галерее — широкому проходу, обрамлённому колоннами из лунного камня, которые уходили вверх и терялись в серебристом тумане, и ей казалось, что колонны эти — не просто опоры, а стражи, безмолвные и вечные, которые видели тысячи таких, как она, и проводили их взглядами. На колоннах была резьба — древняя, стёртая временем, но всё ещё различимая. Драконы с человеческими лицами. Их глаза, огромные, немигающие, казалось, следили за каждым её шагом, а рты были приоткрыты в беззвучном крике или песне. Птицы с четырьмя крыльями, распростёртыми в вечном полёте, их перья были вырезаны так тонко, что, казалось, трепетали от невидимого ветра, который дул здесь всегда, с самого сотворения мира. Деревья, плоды которых напоминали звёзды, крошечные, пятиконечные, они сияли мягким светом даже сквозь камень, словно в них была заключена частица того самого серебристого сияния, что наполняло Идзумо. И были ещё какие-то существа — помесь зверя и человека, помесь рыбы и птицы, помесь цветка и пламени, которых она не могла даже описать, потому что для них не существовало слов. Резьба двигалась, фигуры меняли позы, когда она проходила мимо, словно наблюдали за ней, словно перешёптывались о чём-то на языке, которого она не понимала и никогда не поймёт, сколько бы ни прожила. По галереям скользили фигуры — полупрозрачные, бесплотные, они двигались бесшумно, как тени на стене в последних лучах заката. Их лица были размытыми, нечёткими, словно она смотрела на них сквозь матовое стекло или сквозь толщу воды, но силуэты были изящными и стройными, а одежды длинными, струящимися, сотканными, казалось, из того же серебристого тумана, что и всё вокруг. Они не обращали на неё внимания, просто проходили мимо, занятые своими небесными делами, какими-то обязанностями, о которых она не имела ни малейшего представления. Прислужники? Младшие боги? Души тех, кто был призван служить в Идзумо после смерти? Она не знала. Но их присутствие только усиливало ощущение собственной незначительности, собственной чуждости этому месту. Она миновала несколько бассейнов, выложенных из того же лунного камня. Вода в них светилась изнутри мягким голубоватым светом — не отражённым, а собственным, словно в глубине бассейнов горели невидимые лампы, зажжённые в начале времён и никогда не гаснущие. На поверхности плавали цветы, похожие на лотосы, но не совсем. Их лепестки были прозрачными, как тончайшее стекло, и сквозь них проходил свет, создавая на обсидиановых плитах причудливые, переливающиеся узоры, которые менялись при каждом дуновении невидимого ветра. Воздух вокруг бассейнов был прохладным и свежим, и где-то в глубине, под прозрачной гладью, мелькали какие-то тени, может быть, рыбы, а может быть, что-то совсем иное, что-то, что не предназначалось для глаз смертных, что-то, что существовало здесь с начала времён и будет существовать до их конца. Нанами на мгновение задержалась у одного из бассейнов, глядя на своё отражение в светящейся воде. Из воды на неё смотрела испуганная девушка в сером платье и вязаной кофте, с растрёпанными ветром волосами и огромными, распахнутыми глазами. Она казалась здесь чужой. Инородной. Словно осколок другого мира, случайно попавший в совершенный, выверенный механизм небесных чертогов. Словно капля чернил, упавшая на белоснежный шёлк. Словно крик, раздавшийся в абсолютной тишине. «Я человек, — подумала она, и эта мысль отозвалась в ней странной, щемящей болью, словно она только сейчас до конца осознала, что это значит. — Обычный человек. Я должна быть в школе. Должна сидеть на уроке математики и думать о том, как бы не провалить контрольную. Должна идти после уроков в кафе с Аей и слушать её бесконечные истории про мангу и кофе. Должна думать о том, что приготовить на ужин и хватит ли денег до конца недели. А вместо этого я иду по небесным чертогам, чтобы говорить с богами. Как так получилось? Почему именно я? Что во мне такого особенного?» Она не знала ответа. И это, наверное, было самым странным во всей этой ситуации. Она оторвалась от бассейна и пошла дальше. Галерея всё не кончалась — она тянулась и тянулась, и с каждым шагом Нанами чувствовала, как воздух становится всё более плотным, всё более густым, словно она погружалась в воду, в самую глубину океана, где давление становится невыносимым. Свет становился ярче, тот самый серебристый свет, который пронизывал всё вокруг, и ей казалось, что она идёт уже целую вечность, что за пределами этих стен прошли годы, десятилетия, столетия. Но она продолжала идти. Наконец галерея закончилась, и Нанами оказалась перед высокими дверями — огромными, высотой в несколько человеческих ростов, вырезанными из цельного куска лунного камня. Они были приоткрыты, и из щели между ними лился свет — яркий, серебристый, почти ослепительный, но, как и весь свет в Идзумо, совершенно холодный. Нанами остановилась. Сердце колотилось так сильно, что она слышала его в ушах. Ладони вспотели. Ей вдруг захотелось повернуться и убежать — обратно, через галерею, через площадь, туда, где ждал ворон, обратно в храм, к Мидзуки, к привычному утреннему запаху варёного риса. Но она знала, что не сделает этого. Не потому, что была храброй. А потому, что у неё не было выбора. Она глубоко вздохнула, поправила серое платье, одёрнула вязаную кофту и вошла. Зал Собраний открылся перед ней во всём своём величии — и это величие было такого рода, что не подавляло, не ослепляло, а словно вбирало в себя, поглощало, как море поглощает каплю дождя. Это было круглое помещение без стен — вместо них клубился серебристый туман, густой и плотный, но при этом совершенно прозрачный, и в этом тумане, если присмотреться, можно было разглядеть очертания звёзд и галактик, тех самых, что она видела сквозь купол снаружи. Они медленно вращались, подчиняясь какой-то неслышимой музыке, и от этого движения по туману пробегали волны — серебристые, переливающиеся, словно кто-то бросал в воду невидимые камни. Пол был выложен из чёрного обсидиана, такого гладкого, что он казался не твёрдым, а жидким — зеркалом, в котором отражалось всё, что находилось над ним. Говорили, что обсидиан Зала Собраний показывает истинную суть каждого, и некоторые боги избегали смотреть себе под ноги, боясь увидеть там то, что они прятали даже от самих себя. Нанами посмотрела вниз и увидела в отражении испуганную девушку в сером платье. Никакой божественной сути. Никакой силы. Только страх. Только растерянность. Только огромные, распахнутые глаза, в которых застыл немой вопрос: «Что я здесь делаю?» В центре зала возвышался круглый стол из цельного куска лунного камня — огромный, массивный, он казался не рукотворным, а выросшим из самого пола, как дерево вырастает из земли. Его поверхность была гладкой, как зеркало, и в ней, как и в обсидиане, отражался серебристый туман, создавая иллюзию, что стол парит в пустоте, что он не стоит на полу, а висит в воздухе, поддерживаемый одной лишь божественной волей. Вокруг стола, на некотором расстоянии друг от друга, располагались сиденья — не кресла, не стулья, а скорее сгустки того же серебристого тумана, которым были заполнены стены, принявшие форму, удобную для тех, кто на них восседал. За столом сидели боги. Их было четверо. — Подойди ближе, божество храма Микагэ, — произнёс Оокунинуши, и его голос, глубокий и размеренный, разнёсся по залу, как звук колокола, как эхо, которое не затухает, а продолжает звучать, отражаясь от невидимых стен. В этом голосе не было ни угрозы, ни тепла. Только спокойная, величественная констатация факта. — Не бойся. Здесь тебе не причинят вреда. Ты под защитой Идзумо. Никто не посмеет тронуть тебя, пока ты находишься в этих стенах. Нанами сделала несколько шагов вперёд. Ноги дрожали, и каждый шаг давался ей с трудом, не потому что пол был скользким, а потому что сам воздух здесь был другим, гуще, тяжелее, он словно сопротивлялся её движениям, не пускал её, заставлял прикладывать усилия к каждому шагу. Она чувствовала, как на неё давят взгляды богов — взгляды тяжёлые, оценивающие, равнодушные, и от этого давления ей хотелось сжаться, стать как можно меньше, исчезнуть, раствориться в обсидиановом полу. Но она заставила себя идти. Она остановилась у края стола и посмотрела на богов. Они смотрели на неё. Молчание затянулось, густое и вязкое, как смола, и в этой тишине Нанами чувствовала себя всё более и более неуютно. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь что-нибудь сказал. Чтобы это ожидание закончилось. Но боги не спешили. Они просто смотрели на неё. Оценивали. Взвешивали. И от этого молчания Нанами становилось всё более не по себе. — Значит, это и есть новое божество Микагэ, — произнесла наконец Аматэрасу, и её голос, холодный и звонкий, как хрусталь, разнёсся по залу. Она говорила так, словно обсуждала не человека, а какую-то абстрактную концепцию, какую-то теоретическую проблему, которая не имела к ней лично никакого отношения. — Выглядит... обычно. Я ожидала чего-то более впечатляющего. Когда нам доложили, что храм Микагэ признал нового ками, я думала, это будет кто-то... значительный. Кто-то, в ком чувствуется сила. А это просто девчонка. Бледная, худая, в каком-то сером платье. Она вообще понимает, куда попала? Она понимает, кто мы? Аматэрасу чуть повела рукой, и её золотое кимоно заструилось, как расплавленный металл. В этом жесте было столько пренебрежения, столько холодного, высокомерного безразличия, что Нанами почувствовала, как внутри неё что-то сжимается. — Обычная внешность не означает обычной сущности, — спокойно ответил Оокунинуши, не глядя на Аматэрасу. Его голос звучал ровно, но в нём появилась та особая, едва заметная твёрдость, которая говорила: он не собирается спорить, но и уступать не намерен. — Ты знаешь это не хуже меня. Храм признал её. Священное дерево дало побег. Камелии расцвели. Этого достаточно. Это всё, что нам нужно знать. — Достаточно? — Аматэрасу чуть прищурилась, и её золотые глаза блеснули опасным огнём, тем самым, который, наверное, заставлял трепетать целые армии. — Достаточно для чего? Для того, чтобы тратить наше время? — Храм Микагэ один из ключевых узлов равновесия, — возразил Оокунинуши, и его голос стал чуть громче, чуть весомее. — Он не просто старые камни и дерево. Он точка опоры, на которой держится баланс между мирами. Его падение вызовет цепную реакцию. Трещина пройдёт по всей ткани реальности. Аматэрасу поджала губы — тонкие, идеально очерченные, но ничего не ответила. Было видно, что ей не нравится, когда ей возражают, но спорить с очевидными фактами она не могла. Вместо этого она отвела взгляд и уставилась куда-то в туман, всем своим видом показывая, что дальнейший разговор её не интересует. — Не обращай на них внимания, — вдруг раздался голос Сусаноо, и в этом голосе, низком и чуть хрипловатом, прозвучало столько беспечности, столько наигранного равнодушия, что Нанами на мгновение опешила. Он всё ещё вертел в пальцах нефритового дракона, и его усмешка стала шире, обнажив зубы — белые, ровные, но какие-то слишком острые для человека. — Они всегда так. Спорят, ругаются, меряются властью, кто круче, кто древнее, кто важнее. Скука смертная. Ты лучше расскажи: как там, в храме? Говорят, камелии расцвели. Это правда? Белые? Или розовые? Я слышал, в храме Микагэ всегда цвели белые камелии. И ещё я слышал, что в прошлый раз они цвели, кажется, очень давно, при одной интересной особе... Как же её звали?.. Он бросил быстрый взгляд на Аматэрасу, и осёкся так резко, словно его кто-то оборвал на полуслове. Аматэрасу смотрела на него ледяным взглядом, и в этом взгляде было что-то такое, от чего даже Сусаноо, Бог Бури, который не боялся никого и ничего, счёл за лучшее замолчать. — Это не относится к делу, — холодно произнесла Аматэрасу, и её голос прозвучал как удар хлыста. — Прошлое храма Микагэ это прошлое. У него есть настоящее и, если мы примем правильное решение, будет будущее. Всё остальное не имеет значения. — Как скажешь, сестрица, — пожал плечами Сусаноо, и его усмешка стала ещё шире, хотя в глазах мелькнуло что-то, похожее на разочарование. — Как всегда, ты обрываешь самое интересное на самом интересном месте. Ладно, не будем о прошлом. Давай о настоящем. Девочка, — он повернулся к Нанами и посмотрел ей прямо в глаза, — ты ведь понимаешь, что ты здесь не просто так? Что мы позвали тебя не для того, чтобы чай пить и о погоде беседовать? Нанами сглотнула. Его взгляд — прямой, пристальный, с искорками какого-то мрачного веселья, заставлял её чувствовать себя неуютно, но в то же время в нём не было той холодной, давящей отстранённости, которую она ощущала в Аматэрасу. — Я... — начала она, и её голос прозвучал тихо, неуверенно. Она прочистила горло и попробовала снова. — Я понимаю. Мне сказали, что вы можете помочь. Что вы знаете, как меня вылечить. Что моя сила нестабильна, и вы можете это исправить. — Вылечить, — повторил Сусаноо, и в его голосе прозвучала странная смесь веселья и задумчивости. — Забавное слово. Ты думаешь, что больна? Что у тебя какая-то болезнь, которую можно вылечить микстурой или заклинанием? — Я не знаю, — ответила Нанами, и её голос прозвучал глухо. — Я знаю только, что я устаю. Что мне всё труднее вставать по утрам. Что после каждой просительницы я чувствую себя так, словно из меня выкачали всю кровь. Что священное дерево теряет листья. Что Мидзуки смотрит на меня с тревогой. Я не знаю, болезнь это или что-то другое. Но я хочу, чтобы это прекратилось. Я хочу жить. Я хочу, чтобы храм жил. — Тогда слушай внимательно, — произнёс Оокунинуши, и его голос снова разнёсся по залу, перекрывая все остальные звуки. — Мы объясним тебе, что происходит. Но прежде чем ты услышишь решение, ты должна понять суть проблемы. Без этого понимания всё остальное будет бессмысленно. Нанами кивнула. Она чувствовала, как внутри всё сжимается от страха — холодного, липкого, но в то же время она чувствовала и облегчение. Наконец-то ей объяснят. Наконец-то она узнает правду, какой бы горькой она ни была. — Хорошо, — сказал Оокунинуши и чуть подался вперёд. — Тогда слушай. То, что с тобой происходит, это не болезнь. Это конфликт. Конфликт между твоей человеческой природой и божественной силой, которую ты получила. Ты стала ками без подготовки, без посвящения, без ритуалов, которые проходят все божества, когда принимают свою силу. Ты просто... вмешалась в чужую судьбу, изменила её, и храм признал тебя. Это произошло спонтанно. Случайно. Никто не учил тебя управлять силой. Никто не показывал, как её сохранять. И твоё тело, твоё человеческое тело, не знает, что с ней делать. Он замолчал, давая ей время осмыслить услышанное, и в этой паузе тишина в зале стала почти осязаемой. — Представь себе сосуд, — продолжил он, и его голос приобрёл ту особую, размеренную интонацию, с какой рассказывают древние притчи. — Глиняный сосуд, наполненный водой. Если вода прибывает, а сосуду некуда её девать, он трескается. Если воду постоянно выливают, но не доливают заново, сосуд высыхает и рассыпается в пыль. Ты такой сосуд. Твоя сила вода. И с каждым днём воды в тебе становится всё меньше. Сначала трещины идут по краям — ты чувствуешь усталость, слабость. Потом — глубже. И однажды... Он замолчал, не договаривая, но Нанами уже поняла. — Я умру, — прошептала она, и её голос прозвучал едва слышно, но в тишине зала его услышали все. — Я умру, да? — Да, — спокойно подтвердил Оокунинуши. — Если ничего не изменить, ты умрёшь. И храм умрёт вместе с тобой. Священное дерево уже теряет листья. Камелии увядают. Сила покидает это место. Это только начало. Дальше будет хуже. В зале повисла тишина. Нанами стояла, не в силах пошевелиться, и смотрела на богов — на их спокойные, бесстрастные лица, на их равнодушные глаза, в которых не было ни капли сочувствия. Она чувствовала, как внутри неё что-то рушится, не надежда даже, а что-то более глубокое, что-то, что держало её на плаву все эти дни. Она знала, что угасает. Знала, что больна. Но услышать это от бога, от того, кто видел рождение и смерть миров, это было совсем другое. Это делало её смерть реальной. Неизбежной. — Но, — произнёс Оокунинуши, и это короткое слово повисло в воздухе, как луч света в тёмной комнате, — это можно исправить. Есть способ стабилизировать твою силу. Способ восстановить баланс. Способ спасти тебя и храм. — Какой? — спросила Нанами, и её голос прозвучал хрипло, сдавленно. — Что я должна сделать? Я сделаю всё, что нужно. Всё. — Ты должна связать себя с якорем, — ответил Оокунинуши. — С тем, чья сила достаточно велика, чтобы удержать тебя. С тем, кто связан с храмом Микагэ древними узами. С тем, кто станет твоей опорой. — Якорь? — переспросила Нанами, и в её голосе прозвучало недоумение пополам со страхом. — Что это значит? Я не понимаю. — О, это довольно просто, — вмешался Сусаноо, и его усмешка стала шире. Он наконец перестал вертеть нефритового дракона и теперь держал его в раскрытой ладони, словно взвешивая. — Представь себе лодку. Маленькую, хрупкую лодочку в огромном бушующем океане. Шторм это твоя сила, которая вырывается из-под контроля. Волны бросают лодку из стороны в сторону, ветер рвёт паруса, и она вот-вот перевернётся. А якорь это то, что держит лодку на месте. То, что не даёт ей разбиться о скалы. То, что не даёт ей утонуть. Понимаешь? В твоём случае якорь это кто-то, кто будет держать тебя. Своей силой. Своим присутствием. Буквально. — Буквально? — переспросила Нанами, и её голос дрогнул. — Именно, — подтвердил Оокунинуши, и в его голосе не было ни тени сомнения. — То, что мы предлагаем, это не лекарство в привычном смысле слова. Это союз. Связь. То, что в мире смертных называют браком. Брачный контракт — единственный способ создать связь, достаточно сильную, чтобы удержать твою божественную силу. Ты должна связать себя узами брака с тем, кто станет твоим якорем. Только так твоя сила обретёт стабильность. Только так храм будет спасён. Нанами уставилась на него, не веря своим ушам. Брачный контракт. Брак. Замуж. Эти слова звучали в её голове, как эхо колокола, и каждое из них было тяжёлым, как камень. Она ожидала чего угодно — лекарства, ритуала, заклинания, но не этого. Только не этого. — Брак? — переспросила она, и её голос прозвучал едва слышно, почти шёпотом. — Вы хотите, чтобы я... вышла замуж? Но я... я не могу... я никогда... у меня даже не было... Она замолчала, не в силах продолжать. Слова застревали в горле, а щёки заливал румянец — горячий, обжигающий. — Девственность не является помехой, — холодно произнесла Аматэрасу, и её голос прозвучал как приговор, не подлежащий обжалованию. — Скорее наоборот. Это преимущество. Но это не то, что должно тебя волновать сейчас. Твоя жизнь висит на волоске. Храм висит на волоске. А ты думаешь о каких-то глупостях. — Это не глупости! — воскликнула Нанами, и её голос, до этого тихий и сдавленный, вдруг обрёл силу. — Это моя жизнь! Моё тело! Моё будущее! Вы говорите о браке так, словно это что-то незначительное! Словно это просто сделка! Но для меня это не сделка! Я человек! Я не могу просто так взять и выйти замуж за того, кого я никогда не видела! — Именно так ты и поступишь, если хочешь жить, — холодно заметила Аматэрасу. — У тебя нет выбора. Иллюзия выбора это то, чем утешают себя смертные. Боги знают: выбор есть не всегда. Иногда есть только необходимость. — Но это... это несправедливо! — Нанами чувствовала, как слёзы наворачиваются на глаза, как голос начинает дрожать, но она заставила себя продолжать. — Почему я? Почему именно я должна через это пройти? Я не просила становиться божеством! Я не просила эту силу! Я просто хотела помочь людям! И теперь вы говорите мне, что я должна выйти замуж? За кого? За того, кого вы выберете за меня, как выбирают скот на рынке? — Ну, скот на рынке выбирают по-другому, — вставил Сусаноо, и в его голосе прозвучало столько беспечности, что Нанами захотелось его ударить. — Там смотрят на зубы и копыта. А мы смотрели на силу. На потенциал. На совместимость. Поверь, мы провели тщательный отбор. Лучшего кандидата не найти. Я бы даже сказал это подарок судьбы. Некоторые богини... — он осёкся, бросив взгляд на Аматэрасу, и передумал заканчивать фразу. — Сусаноо, — ледяным тоном произнесла Аматэрасу, — если ты скажешь ещё хоть слово, не относящееся к делу, я лично позабочусь о том, чтобы ты покинул этот зал. Ты здесь для того, чтобы наблюдать, а не для того, чтобы развлекаться. — Молчу, молчу, — Сусаноо поднял руки в шутливом жесте капитуляции, но его усмешка стала только шире. — Просто пытаюсь разрядить обстановку. Девочка явно напугана. А страх плохой советчик. — Страх лучший советчик, — холодно возразила Аматэрасу. — Он заставляет принимать правильные решения. Те решения, которые сохраняют жизнь. Нанами слушала эту перепалку, чувствуя, как внутри неё нарастает отчаяние. Они говорили о ней так, словно её здесь не было. Словно она была не человеком, а проблемой, которую нужно решить. И от этого ей становилось ещё больнее. — Кто он? — спросила она наконец, и её голос прозвучал глухо, но в нём была сталь, та самая сталь, которая помогала ей выживать все эти годы. — Тот, с кем я должна связать себя. Кто этот... якорь? Я имею право знать, за кого вы меня выдаёте замуж. Оокунинуши посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом, и в его глазах на мгновение промелькнуло что-то, отдалённо напоминавшее уважение. — Ты права, — сказал он. — Ты имеешь право знать. Поэтому я не буду рассказывать тебе о нём. Ты увидишь его сама. Через несколько минут. А пока... Он не договорил. Двери Зала Собраний открылись, и в зал вошёл тот, о ком шла речь. В дверях стоял ёкай, и весь мир на мгновение замер, словно само время решило сделать паузу, чтобы дать Нанами возможность рассмотреть его во всех деталях — и она рассматривала, она не могла не рассматривать, потому что ничего подобного она никогда в жизни не видела, ни на картинках, ни в фильмах, ни в своих самых смелых фантазиях, ни в снах, которые, как ей казалось, были самым смелым, на что способно её воображение. Он был высок, выше большинства людей, которых она встречала за свою жизнь, выше учителя физкультуры господина Такуми, который в школе казался ей великаном, выше любого из старшеклассников из баскетбольной команды, выше даже того иностранца, которого она однажды видела в торговом центре и который возвышался над толпой, как башня среди одноэтажных домиков. Но его рост не был неуклюжим или пугающим, как рост человека, который не знает, куда девать свои конечности, — он был пропорциональным, гармоничным, текучим, как у хищника, в котором каждый мускул, каждая жила, каждая кость служат одной-единственной цели: выживанию и убийству, и делают это с той особой, отточенной веками грацией, которая завораживает и пугает одновременно. Его фигура, облачённая в тёмное кимоно цвета индиго, такого глубокого, что у ворота оно казалось почти чёрным, как беззвёздная ночь, а книзу постепенно светлело, переходя в оттенки сумеречного неба, когда солнце уже зашло, а звёзды ещё не зажглись, излучала ту особую, сдержанную мощь, которая не кричит о себе, но ощущается кожей, как ощущается приближение грозы задолго до того, как на горизонте появляются первые тучи. Ткань кимоно была дорогой — плотный, тяжёлый шёлк, который при движении переливался, как вода в глубоком колодце, как поверхность озера, по которой пробегает рябь от ветра, и этот блеск был сдержанным, благородным, не кричащим, а лишь намекающим на богатство и статус владельца. Поверх кимоно было наброшено хаори с широкими рукавами, чуть более светлого оттенка, с едва заметным узором в виде стилизованных волн на подоле — узор был выполнен серебряной нитью, которая тускло поблёскивала при каждом шаге, словно лунная дорожка на воде, словно след, оставляемый луной на поверхности ночного моря. Пояс-оби, тёмно-синий, плотный и широкий, был завязан крепко и функционально — без щегольства, без вычурности, но и без неряшливости, так, как завязывают пояса те, кто привык носить оружие и знает, что в любой момент может понадобиться выхватить меч. За поясом были заткнуты две вещи, которые сразу привлекли внимание Нанами: складной веер из тёмного дерева с серебряными пластинами — предмет одновременно практичный и элегантный, который мог служить и оружием, и украшением, и инструментом для ритуалов, и длинный меч в ножнах, рукоять которого была обмотана шёлковым шнуром, посеревшим от бесчисленных прикосновений, от тысяч и тысяч часов тренировок и боёв, от пота и крови, от дождя и солнца. Этот меч знал вкус смерти. Он не был парадным украшением. Он был боевым инструментом, и его хозяин, несомненно, умел им пользоваться — умел так, как мало кто в этом мире. Но больше всего Нанами поразили не его одежда, не его оружие, не его рост, а его лицо. Его волосы. Его глаза. Волосы его были длинными — гораздо длиннее, чем предписывала современная мода, гораздо длиннее, чем она когда-либо видела у мужчин, даже у тех актёров из исторических дорам, которых Ая обожала и постоянно показывала ей на экране телефона. Они струились по плечам и спине, спускаясь ниже пояса, тяжёлым серебристо-белым водопадом, и в этом водопаде, казалось, застыл лунный свет. Цвета свежевыпавшего снега в безветренную ночь, когда луна висит над землёй, огромная и круглая, и её свет заливает всё вокруг, превращая мир в серебряную сказку. Цвета холодного пламени, которое горит без дыма и без тепла, пожирая само себя. Цвета шёлка, отбеленного временем до совершенной, абсолютной белизны, до той белизны, которая кажется почти неестественной, почти невозможной в реальном мире. Пряди были прямыми, гладкими, невероятно густыми и тяжёлыми, и они свободно спадали вниз, обрамляя лицо, ниспадая на плечи, струясь по спине, спускаясь почти до самых бёдер, и каждая прядь блестела так, словно её только что расчесали и умастили драгоценными маслами, привезёнными из далёких земель за морем. Когда он двигался, его волосы колыхались как единое целое, тяжёлая, мерцающая завеса, которая в серебристом свете зала казалась почти живой, почти разумной, словно у неё была собственная воля и собственные желания. На его макушке, чуть выше висков, располагались лисьи уши — большие, треугольные, покрытые густым белоснежным мехом, который переливался в свете зала, как иней на ветвях деревьев в первое зимнее утро, как алмазная пыль, рассыпанная по бархату. Они слегка двигались, поворачиваясь в сторону малейших звуков, и это движение было гипнотическим — невозможно было отвести взгляд, невозможно было заставить себя смотреть на что-то другое. Уши жили своей собственной жизнью: они то настораживались, улавливая какие-то звуки, недоступные человеческому слуху, то чуть прижимались к голове в жесте, который можно было принять за раздражение или настороженность, то едва заметно подрагивали, словно от дуновения невидимого ветра. За его спиной плавно покачивался огромный белый хвост — пушистый, ухоженный, каждый волосок на нём блестел так, собой, почти религиозной тщательностью, с какой кицунэ, как говорят легенды, относятся к своей внешности. Хвост двигался в такт каким-то внутренним ритмам, то лениво покачивался из стороны в сторону, как водоросль в медленном течении, то замирал на мгновение, словно прислушиваясь к чему-то, то вдруг совершал резкое. И глаза. Фиолетовые — глубокого, насыщенного оттенка, который она никогда не видела ни у одного живого существа, ни у одного человека, ни у одного животного, ни на одной картинке. Оттенка, который менялся в зависимости от освещения и, как ей показалось, от его настроения: то тёмные, почти пурпурные, как грозовое небо перед бурей, то светлые, лиловые, как лепестки горных орхидей на рассвете. С вертикальными зрачками, которые не оставляли сомнений в его нечеловеческой природе, зрачками, которые то расширялись, то сужались, как у кошки, следящей за добычей. Они горели холодным, насмешливым огнём, и в них было что-то такое, от чего по спине пробегал холодок, а сердце начинало биться быстрее. Не от страха, не совсем от страха, а от какого-то странного, древнего, первобытного чувства, которое она не могла ни назвать, ни понять. И всё это вместе — волосы, уши, хвост, глаза, стать, осанка, грация движений, создавало образ настолько совершенный, настолько завораживающий, что у Нанами на мгновение перехватило дыхание. Она поймала себя на мысли: глупой, неуместной, совершенно несвоевременной, от которой её щёки тут же залились краской. «Он... красивый. Очень красивый. Наверное, самый красивый из всех, кого я когда-либо видела. Если бы я встретила его на улице, я бы... я бы, наверное, не смогла отвести взгляд. Я бы стояла и смотрела, как дура, пока он не скрылся бы за поворотом. Почему у него такие волосы? Почему они так блестят? И эти уши... они двигаются, как настоящие, живые... и хвост... боже, какой пушистый хвост... интересно, какой он на ощупь? Мягкий? Тёплый? О чём я думаю?! Он же ёкай! Он опасен! Он... он... но он такой красивый...» Эта мысль была настолько неуместной, настолько не соответствующей моменту, что Нанами мысленно отругала себя. Боги только что сказали ей, что она умирает. Что единственный способ спастись — выйти замуж за незнакомца. Что её жизнь, её будущее, её свобода, её мечты о нормальной человеческой жизни, всё это больше ей не принадлежит, всё это отнято у неё без спроса, без суда, без права на апелляцию. А она стояла и смотрела на этого ёкая и думала о том, какие у него красивые волосы. Какая у него стать. Какие у него глаза. Как он двигается. «Может, не всё так плохо, — мелькнула у неё в голове предательская мысль, и она тут же устыдилась её, почувствовала, как краска заливает не только щёки, но и шею, и даже кончики ушей, и ей показалось, что даже кончики пальцев у неё покраснели от стыда. — Может, если он... если он не такой ужасный, каким его описывали боги... может, мы сможем найти общий язык... может, он окажется добрее, чем кажется... может быть, этот брак не наказание, а... а шанс? Шанс на что-то новое? На что-то, чего у меня никогда не было? На... семью?» Она не успела додумать эту мысль до конца, потому что он открыл рот, и все её глупые, наивные, девчачьи надежды разбились вдребезги, как стеклянный шар, упавший на каменный пол. — И это божество? — произнёс он, и его голос прозвучал низко, с лёгкой хрипотцой. Он растягивал слова, смаковал их, и каждое его слово было пропитано таким презрением, такой ядовитой насмешкой, что, казалось, сам воздух в зале стал тяжелее. — Вы, блять, серьёзно? Вот эта пигалица новое божество Микагэ? Вы надо мной издеваетесь? Это какая-то шутка, которую я не понял? Может, мне кто-нибудь объяснит, что здесь, чёрт возьми, происходит? Я прихожу сюда, думая, что меня ждёт достойный партнёр, кто-то, с кем можно будет хотя бы не скучать, кто-то, в ком есть сила, есть огонь, есть характер, а меня встречает... это. Школьница. В сером платье. С глазами, как у пойманной рыбы. Вы серьёзно? — Он обвёл богов взглядом, и в его фиолетовых глазах горел такой холодный, такой уничтожающий огонь, что даже Аматэрасу на мгновение поджала губы. Он обвёл богов взглядом — медленно, по очереди, задерживаясь на каждом лице ровно настолько, чтобы дать им понять, что он не боится, что ему плевать на их божественный статус, что он здесь не проситель и не слуга, и его губы скривились в усмешке. Презрительной. Холодной. Обнажившей краешки белоснежных, опасно острых зубов, не человеческих клыков, а настоящих звериных, созданных для того, чтобы рвать плоть. Его хвост за спиной хлестнул воздух с такой силой, что Нанами услышала этот звук — резкий, свистящий, как удар кнута. — Я, конечно, понимаю, что времена меняются, и стандарты падают, но не до такой же, сука, степени, — продолжил он, и каждое его слово было как удар хлыста, как пощёчина, как оскорбление, брошенное в лицо, и каждое слово заставляло Нанами сжиматься всё сильнее и сильнее. Он говорил громко, не скрывая своей злости, и его голос эхом разносился по залу. — В моё время божествами становились те, в ком чувствовалась сила. Те, кто мог одним взглядом заставить трепетать целые армии. Те, кто повелевал стихиями, кто заставлял землю дрожать, а небо плакать кровавыми слезами. А это что? Школьница в сером платье? Вы её прямо с урока выдернули, что ли? Она хоть знает, с какой стороны за меч браться? Или её главное оружие это учебник по математике и розовые мечты о прекрасном принце? Она меня вообще видела? Или она сейчас в обморок грохнется от страха? — Он скрестил руки на груди. Он повернулся к Нанами и смерил её долгим, пристальным взглядом, от которого ей захотелось провалиться сквозь обсидиановый пол. Его фиолетовые глаза прошлись по ней сверху вниз — от растрёпанных волос до кончиков стоптанных туфель, и в этом взгляде было что-то до того откровенное, оценивающее, словно он раздевал её глазами, слой за слоем, что Нанами инстинктивно скрестила руки на груди, пытаясь закрыться. Она чувствовала себя так, словно стояла перед ним голая, и от этого чувства ей было невыносимо стыдно. Она не привыкла, чтобы на неё так смотрели. Она вообще не привыкла, чтобы на неё смотрели мужчины — по-настоящему, оценивающе. Единственным мужчиной, который смотрел на неё в последние годы, был Мидзуки, но его взгляд был совсем другим — тёплым, заботливым, почти отеческим. А этот... этот смотрел на неё так, словно прикидывал, насколько она хороша в постели, словно уже представлял, как она будет выглядеть без одежды. — Ну, — протянул он, задержавшись взглядом на её груди, потом на талии, потом на бёдрах, а потом снова подняв глаза к лицу, и в его голосе прозвучало столько откровенной, наглой похоти, что Нанами захотелось провалиться сквозь землю, — по крайней мере, у неё есть грудь. Уже что-то. А то я уж думал, вы мне совсем пустышку подсунули. Хотя для моего вкуса мелковата. Но ничего, я непривередливый. А там, глядишь, и распробую. В конце концов, не всё же мне с тануки развлекаться, у них, знаете ли, тоже есть свои пределы. А тут настоящая, живая богиня. Девственница, небось? Ну, по глазам вижу, что да. Краснеешь, как школьница на первом свидании. Это даже мило. Оокунинуши, ты прям подарок мне сделал. Не знал, что ты такой щедрый. Или это компенсация за пятьсот лет одиночества? — Томоэ, — спокойно произнёс Оокунинуши, и в его голосе прозвучало предупреждение, мягкое, но отчётливое, как звон колокола, как далёкий раскат грома, который предвещает бурю, — эта девушка божество храма Микагэ. Храм признал её. Дерево дало побег. Камелии расцвели. Она твоя будущая жена. Будь вежлив. Ты переходишь границы. То, что ты зол на меня, не даёт тебе права оскорблять её. Она не виновата в том, что ты оказался в этой ситуации. Она такая же жертва обстоятельств, как и ты. — Вежлив? — Томоэ усмехнулся, и его уши, эти большие, пушистые, невероятно подвижные уши, дрогнули, а хвост за его спиной совершил резкое, хлёсткое движение, словно ударил невидимого врага, словно отсёк ему голову одним молниеносным взмахом. Он говорил громко, почти кричал, и в его голосе звенела ярость, которую он больше не пытался скрыть. — С каких это блять пор ты учишь меня вежливости, Оокунинуши? Ты, который вломился в мой дом без приглашения, даже не постучав, даже не сказав «извините, можно войти»? Который заставил меня согласиться на этот сраный контракт. По-моему, о вежливости нужно было думать раньше. Когда ты вламывался в моё убежище, как вор в ночи, и ставил меня перед фактом. Ты не оставил мне выбора. Ты связал меня по рукам и ногам. И теперь ты говоришь мне о вежливости? О уважении? К ней? — он ткнул пальцем в сторону Нанами. — Да пошёл ты. — Я не вламывался, — возразил Оокунинуши, и его голос остался таким же спокойным, как поверхность озера в безветренный день, но в нём появилась та особая, едва заметная сталь, которая говорила: он не привык, чтобы ему перечили, и он не собирается делать исключение для какого-то кицунэ. — Я пришёл с предложением. И ты его принял. Ты мог отказаться. Мог послать меня. Мог уйти. Но ты согласился. Потому что свобода для тебя важнее гордости. — У меня не было выбора! — отрезал Томоэ, и его голос, до этого ленивый и насмешливый, вдруг стал жёстким, как сталь его собственного меча, как клинок, закалённый в крови тысячи врагов. Он ударил кулаком по столу, да так, что лунный камень завибрировал, и подался вперёд, приблизив лицо к Оокунинуши почти вплотную. — Ты прекрасно знаешь, что у меня не было выбора. Так что не надо мне тут пиздеть про вежливость и про предложения. Мы оба знаем, что я здесь не по своей воле. И тебе ещё хватает наглости говорить мне о вежливости? О уважении к ней? Когда ты сам не проявил ни капли уважения ко мне? Нанами слушала его, слушала этот грубый, резкий голос, эти слова, которые били по ней, как пощёчины, одно за другим, без остановки, без передышки, и чувствовала, как внутри неё что-то рушится. Та самая крошечная, глупая надежда, которая вспыхнула, когда она увидела его лицо. «Может, не всё так плохо». Как же она ошибалась. Как глупо, как по-детски наивно она ошибалась. Он был груб. Он был резок. Он был зол, не на неё, нет, на богов, на ситуацию, на весь этот дурацкий мир, но эта злость выплёскивалась на неё тоже, и она чувствовала её кожей, как чувствуют жар от костра, стоя слишком близко. И все его красивые волосы, все его необычные глаза, вся его хищная, завораживающая стать, всё это не имело никакого значения, потому что внутри он был холодным и колючим, как замёрзшая проволока, которую невозможно согреть в ладонях. — Как и все мы, — тихо заметил Цукиёми, не поднимая глаз. Он говорил медленно, и каждое его слово, казалось, имело вес — физический, ощутимый. — Воля это иллюзия. Особенно для тех, кто связан узами с богами. Мы думаем, что выбираем свой путь. Но на самом деле путь выбирает нас. И всё, что нам остаётся, это идти по нему с достоинством. Или без него. — О, смотрите-ка, — вмешался Сусаноо, и его голос прозвучал весело, с теми самыми искорками мрачного любопытства. Он хлопнул в ладоши, и звук этот эхом разнёсся по залу. — Даже Цукиёми заговорил! Это редкое событие! Обычно он молчит, как рыба, и только смотрит своими тёмными глазами, от которых мурашки по коже. А тут целая философская мысль. Ты сегодня в ударе, братец. Может, ещё что-нибудь скажешь? Например, что ты думаешь об этом союзе? Благословляешь ли ты его? Или предпочитаешь наблюдать со стороны, как обычно, и делать вид, что тебя это не касается? — Я не благословляю и не проклинаю, — ответил Цукиёми, и его голос прозвучал тихо, но отчётливо, и в нём была та особая, холодная отстранённость, которая была свойственна только ему. — Я просто наблюдаю. Союзы, заключённые под давлением, редко бывают счастливыми. Но иногда они бывают... необходимыми. Иногда давление это единственное, что заставляет людей двигаться в правильном направлении. Я не знаю, правильное ли это направление. Я просто смотрю. — О, так ты всё-таки сказал что-то осмысленное! — обрадовался Сусаноо. — «Необходимые союзы» это звучит почти как тост. Может, выпьем за необходимые союзы? У меня где-то была фляжка... — Он похлопал себя по поясу, делая вид, что ищет фляжку, и подмигнул Нанами. — Ты как, богиня, не хочешь выпить за свой будущий брак? Говорят, сакэ помогает расслабиться перед важными событиями. А у тебя впереди очень важное событие. Брачная ночь. С кицунэ. Это, знаешь ли, не шутки. — Здесь не таверна, — холодно произнесла Аматэрасу,. Она даже не повернула головы в сторону Сусаноо, просто произнесла эти слова в пространство, и они повисли в воздухе, тяжёлые и неоспоримые. — И мы здесь не для того, чтобы пить. Мы здесь, чтобы решить судьбу храма. Так что будь добр, веди себя соответственно. Хотя бы раз в жизни. — А мне казалось, что судьба храма уже решена, — заметил Сусаноо, ничуть не смутившись. Он развалился на своём облаке ещё вальяжнее, закинув руки за голову, и его усмешка стала ещё шире. — Девочка выходит замуж за лиса, лис становится якорем, все счастливы. Кроме, может быть, самой девочки. И лиса. Но это уже детали. Мелкие, незначительные детали, которые никого не волнуют. Кроме, может быть, меня. Мне интересно, сможет ли этот союз сработать. Сможет ли эта маленькая богиня приручить этого дикого зверя. Или он сломает её в первую же неделю. Я бы поставил на второе. Но я люблю сюрпризы. — Это не детали, — вдруг сказала Нанами, и её голос прозвучал громче, чем она ожидала. Она сама не знала, откуда у неё взялась эта смелость. Может быть, от отчаяния. Может быть, от того, что она больше не могла терпеть, как эти... эти боги обсуждают её, словно вещь, словно пешку на доске, словно предмет мебели. Она шагнула вперёд, и её кулаки сжались так, что ногти впились в ладони. — Это моя жизнь. Моя судьба. И я имею право голоса. Я не хочу этого брака. Но я соглашаюсь на него, потому что у меня нет выбора. Но не смейте говорить, что это «детали». Это не детали. Это моя жизнь. Моя. Единственная. И вы отнимаете её у меня. В зале повисла тишина, такая глубокая, что было слышно, как в тумане за стенами вращаются невидимые звёзды. Аматэрасу посмотрела на Нанами долгим, изучающим взглядом, и в её золотых глазах на мгновение промелькнуло что-то, похожее на... интерес? Или, может быть, уважение? Она чуть склонила голову набок, словно впервые заметила, что перед ней не просто испуганная девчонка, а кто-то, в ком есть сталь. — У девочки есть голос, — заметила она, и её голос прозвучал задумчиво, почти одобрительно. — И она умеет им пользоваться. Это... необычно. Большинство смертных в её положении либо молчат, либо рыдают. Либо падают на колени и умоляют о пощаде. А она стоит и требует уважения. Это заслуживает... внимания. Небольшого. Но заслуживает. — Я не большинство, — ответила Нанами, и её голос прозвучал твёрдо, хотя внутри она дрожала, хотя сердце колотилось где-то в горле, а ладони были влажными от пота. — Я Нанами Момодзоно. И я не позволю вам обращаться со мной как с вещью. — Это видно, — сказала Аматэрасу и замолчала, потеряв к разговору интерес. Она снова уставилась куда-то в туман, всем своим видом показывая, что дальнейшее обсуждение ей безразлично. Томоэ, который всё это время молча наблюдал за ней, вдруг снова заговорил. Его голос прозвучал мягче, чем раньше. Не насмешливо, а скорее задумчиво. Он смотрел на неё пристально, и в его фиолетовых глазах что-то менялось, медленно, незаметно, но менялось. Насмешка отступала, уступая место чему-то другому. — Значит, ты моя будущая жена, — произнёс он. — Та самая богиня, которая умудрилась стать ками по случайности? Которая вмешалась в чужую судьбу и получила за это храм? Должен признать, это впечатляет. Обычно за такие фокусы наказывают. А тебя наградили. Или, может быть, наказали, просто ты ещё не поняла. Что, страшно? Правильно. Должно быть страшно. Но знаешь что? — Он сделал паузу, и его губы тронула слабая, едва заметная улыбка. — Ты держишься. Это... достойно уважения. Небольшого. Но достойно. — Я... — начала Нанами. — Я не просила становиться божеством. Это просто случилось. Я ни о чём не просила. — Никто не знает, — ответил Томоэ, и его голос прозвучал с горечью, которая на мгновение пробилась сквозь всю его броню. — Судьба хитрая сука. Она никогда не спрашивает, готов ли ты. Она просто приходит. И ты либо разгребаешь всё, либо сдыхаешь. Третьего не дано. Так что, может быть, мы не так уж и отличаемся, богиня. Может быть, мы оба жертвы одной и той же суки по имени Судьба. — О, я смотрю, ты у нас философ, — вмешался Сусаноо, и его голос прозвучал весело. — А я-то думал, ты только мечом махать умеешь. Оказывается, у тебя есть и другие таланты. Интересно, какие ещё таланты ты скрываешь? Говорят, кицунэ очень талантливые существа. Во многих областях. Особенно в тех, что касаются... близости. Я слышал, что кицунэ в постели…это нечто. Это правда? — Сусаноо, — ледяным тоном произнёс Томоэ, и его хвост замер, а уши прижались к голове, — если ты, хочешь обсудить мои таланты, я могу продемонстрировать их на тебе. Прямо здесь. Прямо сейчас. Я могу показать тебе, на что способен кицунэ, когда его выводят из себя. Уверен, богам понравится представление. Особенно Аматэрасу, она, кажется, давно не видела ничего интересного. Сидит в своём золотом дворце и скучает. Может, это её развлечёт. — О, угрозы! — Сусаноо расхохотался, запрокинув голову так, что его растрёпанные волосы упали на лицо. — Мне нравится этот парень. Жаль, что мы не можем оставить его себе. Из него вышел бы отличный придворный шут. Или палач. Или и то, и другое сразу. Представляешь, сестрица, — он повернулся к Аматэрасу, — придворный шут, который одновременно и палач. Шутит и казнит. Эффективно и весело. То, что нужно для нашего скучного двора. — Сусаноо, — произнесла Аматэрасу, — я предупреждала тебя. — Ладно, молчу, — Сусаноо поднял руки в шутливом жесте капитуляции, но его усмешка никуда не делась. — Просто радуюсь за молодых. Из них выйдет отличная пара. Я это вижу. У меня нюх на такие вещи. Они либо убьют друг друга в первую неделю, либо... ну, вы понимаете. Второе, наверное, даже интереснее. Особенно если учесть, что кицунэ славятся своим... темпераментом. А девушка, кажется, не из робких. Будет жарко. Очень жарко. — Заткнись, — бросил Томоэ, даже не взглянув на него. Его глаза по-прежнему были прикованы к Нанами. — Я ещё не закончил. Он наклонился ближе, так близко, что Нанами почувствовала его дыхание на своей щеке, тёплое и пахнущее хвоей, и заглянул ей прямо в глаза. Его фиолетовые глаза были так близко, что она могла разглядеть в них своё отражение. — У тебя смелый взгляд, — сказал он, и его голос стал тише, почти интимным, почти шёпотом. — Для человеческой девчонки, которая случайно стала богиней. Обычно, когда на меня смотрят, то либо отводят взгляд, либо умоляют о пощаде. Либо начинают плакать. А ты смотришь прямо. Словно мы равны. Словно я тебе не страшен. Это забавно. И... неожиданно. Но не обольщайся, девочка. Мы не равны. Я кицунэ с восемью сотнями лет за плечами. А ты сопливая девчонка. В этом браке ты — слабая сторона. И никогда об этом не забывай. Никогда не думай, что ты можешь со мной тягаться. Потому что не можешь. — А что, — вдруг вмешался Сусаноо, и его голос прозвучал так, словно он только что вспомнил что-то очень важное, — я слышал, что кицунэ не любят, когда на них смотрят свысока. Говорят, это их оскорбляет. Но когда на них смотрят как на равных, это их... как бы это сказать... заводит? Это правда, Томоэ? Или это просто слухи, которые распускают тануки из зависти? Томоэ медленно, очень медленно повернул голову и посмотрел на Сусаноо. В его фиолетовых глазах не было ни гнева, ни раздражения, только холод. Чистый, абсолютный, всепроникающий холод. Такой холод, от которого кровь стынет в жилах. — Знаешь, Сусаноо, — произнёс он тихо, почти шёпотом, но каждое его слово прозвучало отчётливо, как удар колокола, как звон меча, вынимаемого из ножен, — а не слишком ли ты, разговорился? Ты сидишь на своём облаке, как курица на насесте, и кудахчешь без остановки. Тебе не кажется, что это... утомительно? Для всех присутствующих? Может, тебе стоит заткнуться и дать взрослым поговорить? Или мне подойти и помочь тебе заткнуться? У меня есть способы. Проверенные. Действенные. Особенно хорошо работает меч, он решает любые проблемы с болтливыми языками. Один взмах и тишина. Красота. — О, а ты умеешь делать комплименты! — расхохотался Сусаноо, ничуть не смутившись, ничуть не испугавшись. — «Курица на насесте» это сильно. Мне нравится. Очень образно. Ты случайно не стихи пишешь на досуге? Но давай по существу: ты согласился на этот брак. Ты согласился стать якорем для этой девочки. И теперь ты стоишь здесь, делаешь вид, что ты весь такой недовольный и оскорблённый, но мы-то знаем правду, верно? Мы знаем, что ты мог отказаться. Мог послать всех нас куда подальше и гордо уйти. Но ты не отказался. Почему? — Потому что мне пообещали свободу, — отрезал Томоэ, и его голос прозвучал как удар меча по камню. — Полную и окончательную. После того, как контракт будет выполнен, я никогда больше не увижу ни одного из вас. Никогда. Вы все исчезнете из моей жизни, как дурной сон. Я смогу делать что захочу, идти куда захочу, жить как захочу. Ради этого я готов терпеть даже этот фарс. Даже этот брак. Даже эту... — он бросил быстрый взгляд на Нанами, и в его глазах на мгновение промелькнуло что-то, похожее на сомнение, — ...богиню. — Ой, да ладно, — протянул Сусаноо, отмахиваясь от его слов, как от надоедливой мухи. — Ты можешь сколько угодно притворяться, что тебе всё равно, но я же вижу: она тебе понравилась. Ну, хоть чуть-чуть. Признайся. У неё красивые глаза — большие, тёмные, как у оленёнка. И смелый взгляд, ты сам это сказал. И она не побоялась тебе ответить. Это редкость. Большинство тех, кто тебя видит впервые, либо падают в обморок, либо убегают. А она стоит и смотрит. По-моему, это чего-то стоит. Это дорогого стоит. Я бы даже сказал это бесценно. — Она стоит и смотрит, потому что у неё нет выбора, — возразил Томоэ, но в его голосе уже не было прежней жёсткости. Он говорил тише, и его хвост за спиной совершил задумчивое, медленное движение. — Потому что она загнана в угол так же, как и я. Потому что боги не оставили ей выбора. Не обольщайся на её счёт. Она не смелая. Она просто в ловушке. Как и я. — Ну, не скажи, — протянул Сусаноо, и его глаза блеснули. — Я слышал, что она вмешалась в чужую судьбу. Просто подошла к двум незнакомцам в парке и сказала им то, что они должны были услышать. Разве это не смелость? Разве это не поступок? По-моему, она просто ещё не поняла, насколько она сильна. А когда поймёт... о, это будет интересно. Очень интересно. Я бы на твоём месте, Томоэ, не недооценивал её. Она может тебя удивить. — Ты слишком много болтаешь, — отрезал Томоэ, но в его голосе уже не было прежней злости. — А ты слишком много ворчишь, — парировал Сусаноо. — Вы идеально подходите друг другу. Ворчун и смелая девочка. Прекрасная пара. Я, кстати, слышал, что кицунэ очень трепетно относятся к своим избранницам. Прямо как к сокровищам. Носят на руках, выполняют любые капризы. — Хочешь проверить? — Томоэ положил руку на рукоять меча, и его пальцы сомкнулись на ней с той особой, интимной нежностью. — Подойди поближе, и я покажу тебе, как кицунэ относятся к тем, кто слишком много болтает. — О, да ладно, убери меч, — Сусаноо махнул рукой, но в его глазах мелькнула искра осторожности. — Мы же просто разговариваем. Дружеская беседа. Из тебя вышел бы отличный собутыльник. Но увы, ты достаёшься этой девочке. Надеюсь, она оценит твой острый язык. И твои... навыки. — Сусаноо, — ледяным тоном произнесла Аматэрасу. — Я ничего пошлого не говорил! — возмутился Сусаноо, прижимая руку к груди в жесте оскорблённой невинности. — Я говорил про навыки. Про боевые навыки. А ты что подумала? Вот что значит испорченное воображение. Это у тебя пошлые мысли, сестрица, а не у меня. Я сама невинность. Томоэ вдруг усмехнулся, на этот раз почти дружелюбно, без привычной ядовитости. — Знаешь, Сусаноо, — сказал он, и его голос прозвучал задумчиво, — а ты не так прост, как кажешься. Под всей этой бравадой прячется что-то. Что-то, что я, возможно, мог бы уважать. Если бы ты не был богом, я бы даже предложил тебе выпить как-нибудь. Хорошего сакэ. Из Нары. Но ты бог, а я с богами не пью. Принципиально. — О, так ты всё-таки признаёшь, что я не полный идиот! — просиял Сусаноо. — Это прогресс! Ещё немного и мы станем лучшими друзьями. Представляешь, Томоэ, мы с тобой лучшие друзья. Ходим в таверны, пьём сакэ, обсуждаем женщин. Это же мечта! — Скорее ад воплоти, — пробормотал Томоэ и снова повернулся к Нанами. — Итак, мы отвлеклись. Вернёмся к тебе, богиня. Тебе страшно? Нанами сглотнула. В горле пересохло, язык казался чужим, неповоротливым. Она чувствовала, как сердце колотится где-то в горле, а ладони стали влажными. Но она заставила себя смотреть ему прямо в глаза. — Да, — сказала она честно, и её голос прозвучал тихо, но в нём не было дрожи. — Мне страшно. Очень страшно. Я не знаю, что со мной будет. Я не знаю, что будет с храмом. Я не знаю, каким мужем вы станете. Вы пугаете меня. Ваши слова пугают меня. Ваш взгляд пугает меня. Но я здесь. И я не сбегу. Потому что храм важнее моего страха. Потому что Мидзуки важнее моего страха. Потому что люди, которые приходят в храм за помощью, важнее моего страха. И если для того, чтобы спасти их, я должна выйти за вас замуж, я это сделаю. — Храм важнее твоего страха, — повторил Томоэ задумчиво, и его голос прозвучал мягко, почти нежно. — Мидзуки важнее твоего страха. А ты сама? Ты сама для себя хоть что-то значишь? Или ты готова положить свою жизнь на алтарь чужих желаний и даже не спросить, нужно ли это кому-нибудь? — Я... — Нанами запнулась. Этот вопрос застал её врасплох. — Я не знаю. Я просто делаю то, что кажется мне правильным. Томоэ долго смотрел на неё, и в его глазах что-то менялось, медленно, почти незаметно. — Ладно, Нанами Момодзоно, — сказал он наконец. — Я услышал тебя. Ты смелая. Глупая, но смелая. Это... достойно уважения. Небольшого. Но достойно. И не обращайся ко мне на вы, я не так уж и стар. — О, смотрите-ка, они уже делают друг другу комплименты! — воскликнул Сусаноо, хлопнув в ладоши. — Это прогресс! Ещё немного и они начнут обмениваться кольцами! — Заткнись, — хором сказали Томоэ и Нанами, и это прозвучало так синхронно, что они оба удивлённо посмотрели друг на друга. Нанами почувствовала, как краска заливает её щёки. Томоэ лишь хмыкнул и отвёл взгляд, но в его глазах промелькнуло что-то, похожее на веселье. — Знаешь, Нанами Момодзоно, — сказал он, — кажется, мы с тобой спелись. По крайней мере, в одном: мы оба терпеть не можем, когда Сусаноо открывает рот. Это уже неплохое начало для брака. Многие пары и этого не имеют. А теперь, может, хватит уже этих нежностей? Давайте закругляться. Я хочу выпить. Желательно в одиночестве. Или... — он бросил на Нанами долгий, оценивающий взгляд, — может, составишь мне компанию? Посидим, выпьем сакэ, познакомимся поближе перед брачной ночью. Ты расскажешь мне, чего боишься, а я расскажу тебе, что я люблю. Чтобы ты знала, к чему готовиться. — Я не пью сакэ, — ответила Нанами, и её голос прозвучал холодно, хотя внутри у неё всё дрожало. — И я не нуждаюсь в том, чтобы вы рассказывали мне о вашем опыте. Я выхожу за вас замуж не потому, что хочу этого, а потому, что должна. И я не собираюсь делать вид, что мне это нравится. Томоэ посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом, и в его глазах что-то изменилось, насмешка отступила, уступив место чему-то более сложному. — Что ж, — сказал он наконец, и его голос прозвучал почти уважительно, — честность. Это я тоже уважаю. Ладно, Нанами Момодзоно, будем честны друг с другом. Ты не хочешь этого брака. Я не хочу этого брака. Но мы оба здесь. И у нас нет выбора. Так давай просто сделаем то, что должны. И постараемся не убить друг друга в процессе. А там посмотрим. Оокунинуши поднялся, и его посох мягко стукнул о пол, звук этот разнёсся по залу, как звон колокола, как далёкий раскат грома, как эхо, которое не затухает, а продолжает звучать, отражаясь от невидимых стен и замирая где-то в вышине, среди мерцающих звёзд. Тишина, наступившая после этого звука, была не пустой, не мёртвой, а наполненной — наполненной тяжестью принятых решений, недосказанных слов, подавленных эмоций, которые всё ещё вибрировали в воздухе. Эта тишина была почти осязаемой, казалось, её можно коснуться рукой, и она будет плотной, как шёлк, и прохладной, как лунный камень. — Итак, — произнёс Оокунинуши, и его голос, глубокий и размеренный, прозвучал спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась та особая, весомая окончательность, которая не допускала возражений, которая ставила точку в разговоре, как ставят печать на документе. Решение принято, обсуждение окончено. — Знакомство состоялось. Контракт будет заключён завтра на рассвете. А пока отдыхайте. Завтрашний день будет долгим. И брачная ночь, я полагаю, тоже. Сусаноо хмыкнул, сверкнув глазами, теми самыми тёмными, опасными глазами, в которых вечно плясали искры какого-то мрачного, первобытного веселья, и его усмешка стала совсем уж неприличной, растянувшись от уха до уха, обнажив крепкие белые зубы: — И ночь тоже. Особенно ночь.. Жаль, что меня не пригласят. Я бы многое отдал, чтобы посмотреть. Или хотя бы послушать. У стен Идзумо, знаете ли, отличная акустика. Звуки разносятся далеко. Очень далеко. Особенно по ночам, когда всё затихает и слышен каждый шорох, каждый вздох, каждый... — Сусаноо, — произнесла Аматэрасу. Её золотые глаза вспыхнули ярче, осветив зал на мгновение, и в этом свете её лицо, прекрасное и холодное, показалось почти устрашающим. — Я устала от твоих пошлых намёков. Ты ведёшь себя не как бог, а как пьяный торговец рыбой на рынке. Имей хоть каплю достоинства. Хотя бы сделай вид. — Ясно, ясно, — Сусаноо поднял руки в шутливом жесте капитуляции, но его глаза продолжали смеяться, и в них плясали те самые искры, которые выдавали его с головой. — Молчу. Просто намекаю. Лёгкий такой намёк. Едва заметный. Как дуновение ветра. Как шёпот листвы. Как аромат цветущей сакуры, доносящийся издалека. Меня уже нет. Я призрак. Я тень. Я вообще не здесь. Томоэ бросил на него последний, уничтожающий взгляд — взгляд, в котором смешались презрение, усталость и какая-то странная, почти дружеская ирония, и повернулся к Нанами. Он смотрел на неё несколько долгих секунд, и в его фиолетовых глазах больше не было ни насмешки, ни злости, только странная, задумчивая отстранённость, словно он пытался разглядеть в ней что-то, что ускользало от него, что-то, что он не мог понять. — До завтра, богиня, — сказал он, и его голос прозвучал негромко, почти нейтрально, но в нём, где-то глубоко, на самом дне, пряталась какая-то странная, едва уловимая нотка, не то любопытства, не то предвкушения. — Постарайся выспаться. Завтра у тебя будет трудный день. И трудная ночь. Я постараюсь быть... терпеливым. Но ничего не обещаю. Я не святой. И не монах. Так что... готовься. Он развернулся и направился к выходу, его волосы серебристым водопадом струились по спине, переливаясь в тусклом свете зала, хвост плавно покачивался в такт шагам, а полы хаори слегка колыхались, открывая рукоять меча. Его шаги были бесшумными, но в тишине зала каждый его шаг отдавался в сердце Нанами глухим, тяжёлым ударом. У самых дверей он остановился, на мгновение, всего на одно короткое мгновение, и, не оборачиваясь, бросил через плечо: — И ещё, Нанами Момодзоно. Твоя смелость... она либо спасёт тебя, либо погубит. Посмотрим, что случится раньше. Я лично ставлю на второе. Но я люблю, когда меня удивляют. Так что... удиви меня. Двери закрылись за ним с тихим, но отчётливым звуком — звуком, который эхом разнёсся по залу и замер в серебристом тумане. Нанами стояла, глядя на закрытые двери, и чувствовала, как внутри неё всё дрожит — мелкой, противной дрожью, которая никак не хотела униматься, которая пробирала до самых костей, до самого сердца. Она всё ещё чувствовала его запах, хвою и сандал, который, казалось, пропитал воздух вокруг неё. Она всё ещё видела его глаза. Фиолетовые, насмешливые, но в то же время... странно тёплые. И она всё ещё слышала его голос — низкий, с хрипотцой, который эхом звучал у неё в голове. — Тебе тоже пора, — произнёс Оокунинуши, обращаясь к ней. Его голос звучал ровно, но в нём, как ей показалось, промелькнула тень сочувствия, или, может быть, это было просто игрой света. — Слуги проводят тебя в твои покои. Отдыхай. Тебе понадобятся силы. Нанами кивнула, не в силах говорить. Она чувствовала себя так, словно из неё выкачали весь воздух, словно она была воздушным шариком, который только что проткнули иглой, и теперь из неё со свистом выходит всё, что было внутри — страхи, надежды, мечты, иллюзии. Она повернулась и пошла к выходу, и каждый шаг давался ей с трудом, словно она шла не по обсидиановому полу, а по вязкому болоту. — Нанами Момодзоно, — вдруг окликнула её Аматэрасу. Её голос прозвучал неожиданно, но без привычной резкости. Нанами остановилась, но не обернулась. Она просто замерла, глядя на двери перед собой. — Ты сказала, что ты не большинство. Это правда. Большинство на твоём месте уже сломалось бы. Упало бы на колени. Залилось бы слезами. Умоляло бы о пощаде. А ты стоишь и смотришь. И отвечаешь. И не отводишь взгляда. Это... интересно. Мне... любопытно. А мне редко бывает любопытно. Нанами ничего не ответила. Она просто пошла дальше, чувствуя на себе взгляд богини Солнца, но, как ей показалось, уже не такой холодный, как раньше. Двери Зала Собраний закрылись за ней, отсекая серебристый свет, и она оказалась в галерее, той самой, по которой шла сюда, казалось, целую вечность назад. Слуги — две полупрозрачные фигуры в струящихся одеждах, уже ждали её. Они молча поклонились и поплыли по галерее, указывая путь. Нанами последовала за ними, но мысли её были далеко. Они были там, в Зале Собраний. С богами. С Томоэ.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.