Пэйринг и персонажи
Константин Тихонов, Карина Петрова, Борис Петров, Лилия Павловна, fem!Антон Петров, fem!Вова Матюхин, male!Ксюша Талалаева, male!Бабушка Антона, ОМП (Юра Багиров), ОЖП (Анна Щенятева), ОМП (Вадим Артамонов), ОМП (Александр Калашников), ОЖП (Александра Вродина), fem!Хозяин леса, fem!Медвежутка, ОЖП (Белка)
Метки
Драма
Повседневность
Романтика
AU
Повествование от первого лица
Приключения
Отклонения от канона
Эстетика
Хороший плохой финал
Гендерсвап
Подростковая влюбленность
Дружба
Влюбленность
Буллинг
Мистика
Ужасы
Детектив
1990-е годы
Подростки
Насилие над детьми
Тайная личность
Русреал
Атмосферная зарисовка
Описание
Таинственный посёлок, окружённый густой тайгой, старыми домами... Тоня Петрова, которая мечтает о спокойной жизни, сталкивается с множеством проблем. Посёлок буквально дышит мистикой: в нём проносятся вести о пропавших детях. Тоню не оставляют в покое даже в новой школе, где она сталкивается с издевательствами, даже с угрозами. Но она не сдаётся, принимает вызов, отправляясь в путешествие по этому миру тайн, чтобы разгадать загадки посёлка а также спасти тех, кто нуждается в её помощи.
Примечания
Не стоит строить никаких ожиданий, пожалуйста. Это можно назвать моим первым большим фанфиком, который вышел в свет. Возможны недочёты, или вещи, напрямую взятые из новеллы. Надеюсь, это не критично. Желаю приятного прочтения!
Посвящение
Snotvornyi mak — это для тебя! Я не знаю, получилось ли передать то, что я хотела, что тебе бы хотелось увидеть, но, надеюсь, тебе хоть немножко, но понравится. Я очень долгое время хотела написать что-то подобное, но у меня всё никак не хватало сил. Даже когда я писала другой свой фанфик, меня не отпускало это чувство, будто мне нужно написать именно этот прочерк. Верю в то, что отдохну от своего творчества, подарив тебе что-то, согретое моей трепетной любовью к тебе, и к твоему детищу^^
Часть 7
20 апреля 2026, 10:00
Школа встретила меня привычным гулом, который навалился на плечи с первой же секунды, как только я переступила порог. Коридоры — бесконечные, вылизанные до стерильного блеска старыми тряпками, пахли хлоркой, холодом... Утренняя мгла, бесконечная и равнодушная, пробивалась сквозь высокие окна, разрезая полумрак на косые полосы. Свет ламп выхватывал из сумрака знакомые с детства портреты классиков, расписание уроков, исписанное чьим-то не очень ровным почерком, и наши лица — сонные, напряжённые, чужие друг другу, даже когда мы шли рядом.
Я двигалась медленно, словно сквозь воду, с каждой секундой чувствуя, как новый день давит на плечи тяжестью невысказанных слов, несовершённых поступков, вопросов без ответа, которые копились в груди всю эту бесконечную неделю, что я здесь провела. Ночёвка — смех, сухарики, мамина косметика, Титаник, от которого Ира так негодовала — всё это казалось теперь чем-то далёким, почти нереальным. Будто мне всё приснилось. Будто не было ни тёплого пледа, которым мы укрылись втроём, ни улыбки Рамины в зеркале, ни Олега, счастливого и весёлого. Всё растворилось в утреннем свете школьных ламп, в этом гуле голосов, оставив после себя только странное, щемящее чувство пустоты. Как будто я что-то потеряла, но не знала — что.
Где-то в груди всё ещё жил тот тёплый уголёк, который разгорелся вчера на мосту, когда Пятифанова прошептала «спасибо» в воду. Но сейчас он едва тлел, придавленный тяжестью понедельника, тяжестью всего, что случилось до выходных, тяжестью того, что я натворила. Мои пальцы машинально коснулись глаза — того места, куда ещё в пятницу прилетел кулак рыжей. Казалось, что я до сих пор чувствую его. Мне почти удалось дойти до своего класса, когда я увидела её.
В коридоре, в конце длинного, залитого светом пролёта, стояла Сима. Она шла медленно, опустив голову, и в её походке не было ни капли той бычьей уверенности, которой она пугала всех когда-то. Будто сжалась, уменьшилась, стала тенью себя прежней. Свет падал на её рыжие волосы, делая их почти огненными, но в этом пламени не было тепла, только какая-то тусклая, догорающая зола.
На её носу белел пластырь — квадратный, заметный издалека. Он прилип неровно, сбился набок, и под ним угадывался синяк, уже начавший желтеть по краям. Этот пластырь почему-то делал её лицо незащищённым, почти детским. И я вдруг увидела то, чего никогда не замечала раньше: какие у неё длинные ресницы, рыжие, опущенные вниз. Как она нервно покусывает губы, сжимает и разжимает пальцы на краю рукава. Как сжимается в комочек под чужими взглядами, которые провожают её от двери до двери. Сейчас она почему-то не выглядела в моих глазах каким-то немытым чудовищем. Скорее выглядела, как обычная девочка. Разбитая, униженная, одинокая.
В животе что-то сжалось. Комок, твёрдый как камень, подкатил к горлу. Я хотела отвернуться, сделать вид, что не заметила, пройти мимо, как делали все. Но ноги не слушались. Они сами понесли меня вперёд, и я не могла их остановить.
— Сима! – окликнула я, и голос мой прозвучал слишком громко в этом коридоре, где все говорили шёпотом.
Бабурина не остановилась. Даже не замедлила шаг. Просто продолжала идти, будто меня не существовало.
— Сима, подожди! – почти побежала, но она всё так же двигалась вперёд, не оборачиваясь. Её шаги были ровными, размеренными, будто шла по краю пропасти и боялась споткнуться. – Пожалуйста... Я хотела...
Хотела что? Извиниться? Объяснить, что не знала про тех старшеклассников? Что не хотела, чтобы её били? Что ненавижу себя за то письмо, за те слова в лесу, за всё, что я наговорила? Слова застряли в горле. А Сима уже свернула в коридор, ведущий к женскому туалету. Дверь была приоткрыта, и она скользнула внутрь, не обернувшись.
Я должна была скрыться. Повернуться и пойти в класс, сесть за парту, открыть учебник и притвориться, что ничего не случилось. Что я ничего не видела. Что меня здесь нет.
Могла бы уйти, или сделать вид, что всё это меня не касается. Что это не моя вина. Что я просто защищалась. Что она первая начала. Что она заслужила...
Но ноги уже сделали шаг. Потом ещё один. И ещё. Каждый шаг отдавался в висках глухим, тяжёлым стуком. Сердце колотилось так, что мешало дышать. В груди разливалось что-то чужое, липкое, тошнотворное — чувство, которое я пыталась заглушить в последние дни. Все эти чёртовы дни, когда врала маме, когда улыбалась Рамине, когда делала вид, что всё нормально. Ничего не было нормально. Ничего не будет нормально. Не после того, что я сделала.
Поэтому толкнула дверь и шагнула в полумрак.
Здесь пахло сыростью и хлоркой, как и в любом школьном туалете, но запах казался гуще, тяжелее. Лампы под потолком мигали с надрывным жужжанием, выхватывая из темноты кафельные стены. Было пусто. Только я и она.
Серафима стояла у дальней стены, спиной ко мне. Её плечи были напряжены, руки сжаты в кулаки. Вся её фигура — сплошное напряжение, будто она удерживает что-то огромное, что вот-вот вырвется наружу. Я видела, как дрожат её пальцы, как вздымаются плечи от частого, тяжёлого дыхания. Воздух в помещении стал плотным, почти осязаемым, и я вдруг поняла, что это не моё воображение — он действительно изменился. Она не оборачивалась. Стояла и смотрела в стену.
— Сима... – начала я, и вдруг рыжая резко развернулась.
У меня не получилось даже моргнуть. Её рука взметнулась и с силой толкнула меня в грудь, так что я ударилась спиной о закрывшуюся дверь. Больно. Дыхание перехватило. В голове зазвенело, перед глазами на секунду всё поплыло. Я вжалась в холодное дерево двери, чувствуя, как сердце колотится где-то в рёбрах, то и дело пытаясь просочиться сквозь щели.
— Ты. – прошипела она, и в этом одном слове было столько яда, что воздух в помещении, казалось, загустел. – Ты ещё, сука, смеешь ко мне подходить?
Открыла рот, надеясь на её милость, но она шагнула ко мне, и я сильнее вжалась в дверь, чувствуя, как холодок страха ползёт по позвоночнику, отсчитывая каждую косточку. Серафима была слишком близко. Я чувствовала её запах — дешёвый шампунь с ромашкой, сигареты, что-то кислое, от чего хотелось зажмуриться. Ощущала, как её грудь вздымается в такт моему сердцу, как наши пульсы сливаются в один бешеный, сбивчивый ритм.
— Я х-хотела... – начала, но та перебила, не слушая.
— Что? Извиниться? – она ядовито усмехнулась. Ярость была оправдана, но ощутить на себе эту белую, горячую, как расплавленный металл, злость, очень не хотелось. – Думаешь, скажешь, мол, прости, Симочка, я дура — и всё станет как раньше, да? Думаешь, я поведусь на твои сопли?
— Я не...
— Заткнись! – рявкнула Бабурина, и я замолчала, чувствуя, как сердце уходит в пятки. Голос эхом ударил по кафельным стенам, заметался под потолком, и мне показалось, что сейчас сюда кто-нибудь придёт. Но никто не пришёл.
Она стояла передо мной, и я впервые видела её так близко, кроме того момента на опушке. Почему-то там я совсем не запомнила её черт, а здесь... Прыщавое лицо было не просто злым. Оно было мёртвым. Живым лишь только в том, как пульсировала жилка на виске, как подрагивали уголки губ. Её рыжие волосы были спутаны, глаза — мутные, пустые, красные, с тёмными кругами, будто не спала всю ночь — смотрели на меня с такой ненавистью, что мне захотелось содрать с себя кожу, выпотрошить себя, вынуть всё, что внутри — может, тогда Сима бы увидела, что я тоже чувствую боль... Однако в этой ненависти было что-то ещё, и от этого «чего-то» у меня свело живот. Это было мучение: огромное, распухшее, как гнойная рана, которая не заживёт никогда.
— Ты знаешь, чë ты сделала? – спросила она, и её голос прозвучал с явным наездом, какой я слышала не раз. – Ты, блять, хоть представляешь, что ты натворила?
— Я не хотела...
— Не хотела? – она сделала ещё шаг, и теперь между нами было не больше ладони. Я чувствовала её дыхание, горячее, прерывистое. – А что ты хотела, а?.. Чтоб я тут сдохла? Чтоб меня на куски разорвали?
— Я не знала... – выдохнула, едва сдерживая слëзы. – Честно. Я не знала...
— Врёшь! – Бабурина вновь закричала, и её крик ударил по ушам, проникая в мозг червями. – Всё ты знала! Ты знала, что они меня ищут! Ты знала, что Костя им на меня настучал! Ты просто хотела, чтоб мне было больно! Чтобы меня унизили!
Она схватила меня за воротник, дёрнула на себя, и я вскрикнула от неожиданности. Её лицо было совсем близко, и в её серых глазах видела себя — маленькую, испуганную, жалкую.
— Ты хоть знаешь, сколько я в эту школу вбухала, а? – прошипела Сима, и с каждым словом встряхивала меня, будто хотела вытрясти из меня душу. – Сколько я пахала, чтоб они меня зауважали? Рамина, Бяшка... Я ради них на всё была готова! Я для них такой стала! Чтоб они видели — я не та тварь, которую в прошлой школе каждый божий день пинали!
Голос её сорвался. Девочка замолчала, тяжело дыша, словно сама испугалась того, что сказала в слух.
— Я смогла. – выдавила она тише. – Я стала лучше. Перестала быть той, кого все...
Она вновь не договорила. Но я и так поняла. В этой ненависти было не только желание сделать мне больно, там жило мучение — огромное, распухшее, как гнойная рана, которая никогда не заживёт. От этого мне стало не только страшно, но и стыдно — так, будто я случайно подглядела в чуждую мне, слишком личную пропасть.
— А ты пришла... – продолжила она, и голос её стал тише, но от этого не менее страшным. – Ты пришла со своим гадким личиком, со своими очками, со своей чистотой, блять. И за неделю — за неделю, сука! — уничтожила всё, что я строила целый год! Мина на тебя смотрит, как на... Как на... Да я никогда её такой не видела! Защищает тебя, курить даёт! А я для неё теперь... Никто! Пустое место!
Грубо отпустила воротник, и я отшатнулась, ударившись затылком о дверь.
— И знаешь, что самое пиздецовое? – Сима снова шагнула ко мне, и в её глазах зажглось что-то новое. Что-то, от чего мне захотелось бежать. – Ты же не просто так это сделала. Ты не просто втиралась в доверие. Ты знала. Ты с самого начала знала, как всё будет. Потому что ты, Петрова... – она почти выплюнула мою фамилию. – Ты, блять, ебучий экстрасенс! Медиум хренов!
— Что? – я не поняла. – Сима, я не...
— Не пизди! – заорала она, и её кулак с силой ударил в дверь рядом с моим ухом. Я вскрикнула, зажмурилась, но боли не было, только гулкий, тяжёлый звук. – Ты про мою старую школу узнала! Даже про то, как меня там... – девочка запнулась, сглотнула, и я увидела, как дрожат её губы. – Хотя, догадаться не сложно... Но ты сказала это тем, кому не следовало об этом знать.
— Я не хотела...
— Да похуй! Ты сделала. И теперь ты будешь отвечать.
Время остановилось. Я не знаю, как это объяснить — может, это был страх, может, что-то другое, но мир вокруг замер. Свет перестал мигать, звук исчез, даже моё сердце, казалось, перестало биться в груди.
Не вышло даже понять, что происходит. Её рука метнулась к моему горлу, и я почувствовала, как её сильные пальцы сжимаются вокруг шеи. Крепко. Жёстко.
— С-сима... – прохрипела я, хватаясь за запястье. – Не... Надо...
— На меня смотри! – лишь рявкнула. Грубо хватает свободной рукой за подбородок, заставляя смотреть буквально в упор. Наши лица оказались в нескольких сантиметрах друг от друга. – Смотри на меня, тварь! Видишь, чë ты сделала? Видишь?!
Каждым словом пыталась буквально сломать, или вывернуть наизнанку. Я пыталась вырваться, но её хватка была железной. Пальцы на горле сжимались всё сильнее, не давая сделать вдох.
— А где та Тоня, что в лесу на меня наезжала, м..? Такая вся из себя... Смелая. А теперь что? Зайчихой прикидываешься. Видать, героизм — он на одну опушку, не больше. Так, Петрова? Знай: меня в ней и похоронили.
О чëм она? Мои руки вцепились, пытаясь ослабить хватку, но куда там... Она даже не замечала. Держит ещё крепче, а глаза такие, будто просто сожрать готова. Челюсть противно хрустнула заставляя зажмуриться. Моё молчание явно ей не нравилось:
— Ты знаешь, какого это?! – прошипела, и её голос зазвучал где-то далеко, сквозь шум в ушах. – Когда все, кому ты верила, отворачиваются? Когда те, кого ты любила, плюют тебе в лицо? Когда ты остаёшься одна?! Совсем одна!
— Я... – прохрипела я, чувствуя, как в глазах темнеет.
— А никто тебя не побежит щас спасать, белобрысая. – парировала Фима, и в её голосе вдруг появилась странная, пугающая ласка. – И я сейчас...
Серафима замолчала. Её пальцы на горле дрогнули, сжались ещё крепче, и я услышала, как что-то снова хрустнуло. Боль пронзила шею, отдалась в челюсти, в висках, в затылке.
— Открой глаза. – приказала она. – Открой, сука!
У меня не было сил на это. Веки были словно свинцовые, и я чувствовала, как темнота сжимает со всех сторон, забирает последние мысли...
— Я сказала, открой!
Она тряхнула меня, и моя голова мотнулась, ударившись о дверь.
Не могла открыть глаза. Как бы сильно я ни хотела, как бы ни пыталась — веки не поддавались, точно кто-то навалил на них всю тяжесть этого дня, этой недели, всей моей короткой жизни. Сквозь сомкнутые белые ресницы я чувствовала противный свет от ламп под потолком, но не могла заставить себя взглянуть на него. Не могла увидеть её лица.
Я чувствовала пальцы Бабуриной на своём горле. Они были горячими, почти обжигающими, и я ощущала, как тепло разливается по коже, как оно проникает внутрь, как оно становится частью меня, как каждый из них, казалось, пульсировал в такт моему сердцу. Пять точек давления, пять источников боли, которая расползалась от шеи вниз, по позвоночнику, по рёбрам, по рукам, по ногам, заставляя тело становиться чужим, неслушающимся, ненужным. Мне хотелось дышать, но воздух не проходил. Только этот тонкий, жалкий свист где-то в глубине глотки, который становился всё тише, всё дальше, будто кто-то выкручивал звук на старой радиостанции.
Её ногти царапали кожу, большой палец давил, и что-то внутри хрустело, сдавалось, ломалось. И в этом хрусте было что-то влажное, что-то такое, от чего желудок скручивало, а рот наполнялся металлическим привкусом. Я попыталась сглотнуть — и не смогла. Только почувствовала, как что-то горячее, солёное, течёт по горлу вниз, смешиваясь с потом и слезами.
Слёзы. Не заметила, когда они начались. Казалось, просто были — тёплые, беспомощные. Текли по щекам, собирались в ямочках над губой, падали на её цепкие пальцы. Я чувствовала их вкус на губах, смешанный с чем-то металлическим, и не могла понять — это кровь или просто слёзы кажутся такими из-за страха?
— Плачешь? – голос Симы был тихим, почти спокойным. – Плачь. Пусть все видят. Пусть все знают, какая ты на самом деле. Не умная, не добрая. Просто... Просто...
Она замолчала. Её пальцы дрожали на моём горле, и эта дрожь передавалась мне, проникала в кровь, в кости, в самую глубину, где пряталось всё то, что не хотела видеть. Всё то, от чего бежала все эти дни.
Я не хотела ей вредить. Честно. Я просто хотела, чтобы она поняла. Чтобы почувствовала хоть каплю того, что чувствовала я, когда та обливала меня водой, когда травила, когда смотрела на меня с таким всепоглощающим презрением, будто я была не человеком, а мелким насекомым, которое можно раздавить. Я признаю: мне хотелось, чтобы ей стало больно. Чтобы Сима поняла, как это — быть на месте жертвы. Чтобы она перестала быть той, кого все боятся, и стала просто... Просто человеком! В тот момент я и не задумывалась, что её агрессия тем и вызвана! Тем, что она сама когда-то была жертвой...
Но я не хотела этого. Не так. Не этими словами. Не этим письмом... Дура, ну зачем?! Что с тобой случилось?!
...Не тем, что произошло после. Хотела, чтобы она просто поняла. А вместо этого...
Вместо этого я сломала её. Увидела это в её глазах, когда они расширились от ужаса, в момент чтения Костей при всём классе того письма. Я увидела это в её спине, когда она неслась в лес без оглядки. Узрела это в прыщавом лице прямо сейчас, пока она стояла передо мной, даже возвышалась.
Я сломала её. Так же, как когда-то сломали её там, в той школе. Тварь... Тоня, ты тварь. Сделала то же самое, что делали с ней другие. Я стала такой же, как они. Как те, кто зажимал её в углах. Как те, кто смеялся над ней... Как те, кто сделал её той, кого она так ненавидела.
— П... Прости... – прошептала глухо, и слова мои выходили вместе с кровью, вместе со слезами, вместе с тем, что оставалось от моего голоса. – Прости меня, пожалуйста. Я не хотела. Я просто... Я просто хотела, чтобы ты поняла. Чтобы т-ты... Чтобы ты увидела...
— Что? – её голос дрогнул. – Что я должна была увидеть? Что ты умнее? Что ты лучше? Что ты достойна больше, чем я?
— Нет. – замотала я головой, и это движение отдалось ноющей болью в шее, в челюсти, в висках. – Н-нет. Я хотела, чтобы ты увидела, что я... Что я тоже чувствую. Что мне тоже больно. Что я не просто... Не просто мишень, а... Человек. Я... Я тоже боюсь. Я тоже плачу. Т-тоже хочу, чтобы меня не трогали. Я тоже хочу, чтобы у меня были друзья. Чтобы меня... Чтобы меня любили.
Слова лились сами, без остановки, и я не могла их остановить. Они были горькими, солёными, как слёзы, и в них было всё: страх, который я чувствовала, унижение, одиночество, и радость, когда Рамина протянула мне сигарету, когда Ира рассмеялась над моей шуткой, когда Паша взял меня за руку... И вина. Огромная, тяжёлая, как камень на шее, вина за то, что я сделала. За то, что позволила себе стать такой же, как она, а вернее, как они.
— Мне просто хотелось, чтобы ты перестала... – выдохнула, и голос мой был едва слышен даже для самой себя. – Чтобы ты увидела, что я не враг. Что... Что я могу быть другом. Что мы могли бы... Кх... Что мы могли бы быть вместе. Не против друг друга. А вместе. Ты, я, Рамина, Ира... Мы могли бы... Мы могли бы быть сёстрами.
Я была готова сказать всё что угодно, лишь бы она отпустила меня.
— Сёстрами? Пф! – Бабурина заливисто рассмеялась. – Ты думаешь, после всего, чë ты сделала, мы можем быть сёстрами? Зная, как они меня терпели... Как шушукались за моей спиной. Ты думаешь, я смогу смотреть на тебя и не вспоминать, как ты кричала мне вслед тогда? Как ты смотрела, пока меня били? Как ты... Как ты... Мразь ты, Петрова. Хуже их.
Она замолчала. Её пальцы сжались на моём горле с такой силой, что я услышала очередной противный хруст. Не тот, что был раньше, когда трещали позвонки. Другой. Влажный. Рвущий. Неправильный... Не такой, какой должен быть хруст костей — я слышала такое, когда отец чистил рыбу, или мама рубила курицу. Но это было не то. Этот хруст шёл изнутри, отдавался в ушах, в зубах, в каждом позвонке.
— Я хотела, чтоб ты ушла. – прошептала Фима, и в её голосе не было злости, была только усталость. Бесконечная, выматывающая утомлённость человека, который устал быть злым, но не знает, как перестать. – Я хотела, чтобы ты просто исчезла. Чтоб тебя не было. Чтобы всё вернулось, как было. Когда я была нужна. Когда меня... Когда меня уважали.
Полная рука скользнула с моего подбородка на горло, туда, где уже сжимались пальцы. И я не сопротивлялась. Не могла, но не потому, что не было сил, а потому, что поняла: я заслужила это — каждую секунду этой боли, каждую каплю крови, каждый хруст ломающихся костей. Потому что я сделала то же самое.
— Прости... – прохрипела я, и слёзы потекли по щекам с удвоенной силой. – Прости меня, Сима. Прости. Я не хотела. Я не хотела, чтобы ты страдала. Не хотела, чтобы получилось так. Я не хотела... Не хотела, чтобы ты была одна. Пожалуйста. Пожалуйста, прости. Я всё отдам. Всё, что у меня есть. Только... Только отпусти меня. Пожалуйста. Я больше не буду. Я уйду. Я сделаю всё, что ты скажешь. Только... Только не...
Я не могла договорить. Её пальцы сжались, и я почувствовала, как что-то рвётся. Не кожа — она была цела, я чувствовала её. Рвалось что-то внутри. Что-то, что держало меня здесь, что позволяло дышать, думать, быть живой. Я ощутила, как это что-то трещит, как расходится по швам, как влажная, горячая боль разливается по горлу, по груди, по всему телу.
— Думаешь, прощение всё исправит, а..? Хочешь, чтобы я тебя простила? Нет, Петрова. Прощают живые. А меня теперь такой не назовешь. Тайга тоже не прощает. Она только забирает...
Рыжая замолчала. Её пальцы сжались, и я услышала треск — громкий, влажный, нечеловеческий. Боль пришла не сразу. Сначала я почувствовала, как что-то отрывается — медленно, мучительно, с каждым миллиметром, с каждым волокном. Я испытывала на себе, как её пальцы погружаются в мою плоть, как разрывают кожу, проникают внутрь. Холодный воздух касался внутренностей, что никогда не должны были видеть свет. Они пульсировали, сокращались, сморщивались, пытались закрыться, но не могли. Почувствовала, как ногти царапают трахею, как пальцы обхватывают её внутри, сжимают, сдавливают. Хрящ трещал под давлением, воздух со свистом вырывался из образовавшейся щели, кровь заполняла горло, заливала трахею, лёгкие, рот. Я чувствовала, как что-то тёплое стекает по подбородку, по шее, по груди, по животу, заливает пол между ног, растекается по кафелю тёплой, липкой лужей.
Мне хотелось закричать, но это теперь казалось невозможным, и не потому, что не было сил, а потому что нечем было кричать.
Ноги подкосились: тело не слушалось. Оно стало чужим, тяжёлым, ненужным. Я почувствовала, как спина скользит по двери, как пол принимает меня в свои холодные, равнодушные объятия. Кафель прижимался к щеке, холодный, скользкий от крови, волосы прилипали к луже, которая росла подо мной.
Я открыла глаза.
Мир стал другим. Не тем, который я знала. Он был... Размытым. Не потому, что я была без очков — нет, я чувствовала их на носу. Просто всё стало неважным. Стены, свет, дверь, кабинки — всё это было просто декорацией, которая не имела значения. Важна была только она. И то, что одноклассница держала в руке.
Вдруг вокруг всё начало темнеть. Не так, как когда просто гаснет свет: словно кто-то вылил на мир чернила, густые, липкие, и они поползли от краёв к центру, поглощая стены, дверь, лампы, их жужжащий свет, кафельный пол... Всё исчезало. Сначала края зрения поплыли, размылись, превратились в серую пелену, потом в чёрную, густую, как смола. Потом исчезло всё, что было позади Симы. Осталась только девчонка. Темнота сжималась вокруг нас, становилась плотной, почти осязаемой, давила на плечи, на грудь, на голову, забирала воздух, забирала звуки, забирала всё.
Серафима стояла надо мной, тяжело дыша. Её лицо было бледным, почти белым, как бумага, на лбу блестели капли пота, смешанные с моей кровью. Губы были плотно сжаты в нервной улыбке, и я видела, как дрожат рыжие ресницы.
А в руке она держала... Что-то. Что-то красное, влажное. Что-то, что ещё пульсировало, ещё дёргалось, ещё пыталось быть частью «меня».
Я смотрела на это, и не могла понять, что вижу. Этот кусок плоти был почти чёрным, с прожилками жёлтого и белого. Оно было гладким с одной стороны и рваным, изорванным с другой, с торчащими нитями мышц, с осколками хряща, с кусочками чего-то мягкого, что я не могла опознать. Оно сжималось и разжималось в её руке, из него сочилось что-то жёлтое, липкое... Мы с ней видели, как оно дышит. Я чувствовала этот запах — железо, соль, что-то сладковатое, что-то такое, от чего желудок сворачивало, а рот наполнялся слюной.
Это была моя глотка.
Бабурина держала её в руке, и кровь стекала по её пальцам, по запястью, капала на пол, на мою грудь, на моё лицо. Я чувствовала её вкус на губах. Тёплый...
Вдруг подумала, что если бы у меня были силы, я бы засмеялась. Потому что это было так глупо — смотреть как бы со стороны, видеть, как жизнь вытекает из тебя, и ничего при этом не чувствовать.
У меня не вышло отвести от этого взгляд. Я смотрела на кусок собственного тела в её руке и моя жизнь бесповоротно и окончательно вытекала, уходила, исчезала, таяла как снег на ладони. Медленно перевела взгляд на свои пальцы, которые лежали в луже: белые, почти прозрачные, с синими венами под кожей. Я смотрела на свои волосы, которые плавали в крови, смешанные с сукровицей, белёсые, почти светящиеся в темноте, и на них падали капли, оставляя алые разводы. Я уже не видела потолок. Ничего.
— Этого мало. – сказала наконец Бабурина, и голос её был маниакально спокойным. Даже не видя её лица, в голове рисовалась эта презренная улыбка. – Даже этого мало. Ты сдохнешь в муках, а я всё равно останусь.
Слова рассыпались в воздухе, не долетая до меня. Они разбивались на куски, на буквы, на звуки, на что-то, что не имело смысла. Я слышала её голос, но не понимала его. Вдруг объявился гул. Низкий, глубокий, как будто где-то очень далеко работал огромный двигатель. Он нарастал, становился громче, заполнял собой всё пространство, проникал в голову, в грудь, в живот, в каждую клеточку. Я чувствовала его вибрацию в зубах, в костях, в бурлящей подо мной крови.
А потом пришёл второй звук. Высокий, тонкий, как комар над ухом. Он вился вокруг, описывал круги, поднимался всё выше, выше, выше, пока не превратился в звон, который пронзал череп насквозь. Если бы мне делали лоботомию, кажется, ощущения были бы похожими. Я чувствовала, как он ввинчивается в мозг, как расширяет зрачки, как заставляет сердце биться в бешеном, сбивчивом ритме.
Гул и звон смешались. Они сплелись в странный, неестественный аккорд, который не мог существовать в природе, который не мог родиться ни в одном инструменте.
Потом добавился третий звук. Мой пульс. Я слышала его — громко, отчётливо, как будто кто-то приложил ухо к моей груди и включил микрофон. Бум-бум. Бум-бум. Он был слишком быстрым, слишком громким, ужасным. И тот не совпадал ни с этим гулом, ни со звоном. Был сам по себе.
Звуки накладывались друг на друга, множились, дробились, превращались в какофонию, в хаос, в белый шум, который заполнял всё. Я перестала понимать, где я. Где кончается звук и начинается я.
В этот момент внезапно пришла тишина, и она была хуже всего. Бесконечная, всепоглощающая, такая, что я забыла, как дышать, как быть, как существовать. Глаза начали закатываться внутрь, и мне показалось, что я вот-вот увижу свой собственный мозг.
Тишина раскололась, подобно черепушке под молотком.
Из неё рвался голос: он нёсся сквозь пустоту, как корни сквозь асфальт, как сорняки сквозь бетон, как жизнь сквозь смерть.
Слова падали на меня, тяжёлые, острые, режущие:
— Сдохни! – сказала она, и её голос был последним, что я услышала. – Сдохни, сука!!
И вдруг я открыла глаза. Или, может, они открылись сами... Не могла вспомнить, как это случилось. Просто в какой-то момент темнота перестала быть темнотой, превратилась в серый, размытый свет, а потом — в знакомый потолок моей комнаты, в старый плафон, который мама всё обещала заменить, но руки никак не доходили.
Я лежала на полу. Сейчас особенно чётко ощущался каждый торчащий позвонок, каждое ребро, каждая косточка. Горло неприятно болело. Я поднесла руку — кожа была целой. Сухой. Чистой. Ни крови, ни ран, ни... Ничего. Ладони опустились вниз по шее, потом ещё. Совсем ничего. Только слабый, едва заметный след от складки на подушке. Но пальцы всё равно дрожали, когда я касалась того места, где совсем недавно сжимались её пальцы. А может, и не её.
— Это был сон... – прошептала я, и голос мой прозвучал глухо, хрипло, будто я и правда кричала всю ночь. – Это просто сон.
Но откуда я тогда знаю, как выглядит вырванная глотка? Я никогда не видела такого. Ни в жизни, ни в кино... Где я слышала этот характерный звук? Откуда мне известно, как пахнет кровь? Я знала, как это, какого — когда твои внутренности кипят внутри перед смертью.
Я... Не должна была знать. Но почему-то знала. И это знание было во мне, пульсировало в такт сердцу, жгло изнутри, как тот самый уголёк, что разгорелся ещё вчера озорством и радостью, а теперь превратился в горький пепел. Это пугало больше, чем сам сон.
Я села рывком, резко, будто кто-то дёрнул меня за невидимую нить, вытаскивая из глубины, из чёрной воды, из той пустоты, где не было ни звука, ни света, ни меня. Холодный пот противно стекал по спине, прилипая кожей к моей пижаме, руки продолжали трястись, а где-то в груди всё ещё болело то место, которое Сима вырвала во сне... Больно зажмурилась, так что в глазах замелькали пятна, пытаясь прогнать навязчивую мысль. Не здесь. Не сейчас. Это был сон. Просто сон.
Открыв глаза, повернула голову. Рядом, свернувшись калачиком под старым пледом, спала Ира, подложив ладонь под щёку. Её рот был приоткрыт, короткие волосы разметались по подушке, и она тихо посапывала, ровно, с лёгким свистом, как чайник, который вот-вот закипит, но так и не закипает. Бурятка ворочалась во сне, что-то бормотала, но разобрать было невозможно. Иногда выдыхала с осторожным шипением, и от этого звука почему-то становилось хорошо. С другой стороны, на спине, раскинув руки и ноги, лежала Рамина.
Её лицо было спокойным, безмятежным, а дыхание — глубоким, мерным. «Спит как мирный атом» — вспомнились вдруг папины слова. Он так говорил про Олеженьку, когда тот был совсем маленький и сопел в своей кроватке, пуская пузыри. Сейчас это выражение подходило Рамине как нельзя лучше... Я улыбнулась краешком губ, но улыбка вышла кривой и тут же погасла. В её сне не было места никаким кошмарам, ну или она просто умела их не показывать. Я смотрела на девочек и чувствовала, как где-то внутри что-то слегка отпускает... Они здесь, они рядом. Осторожно, стараясь не наступить ни на чьи вытянутые руки, мне захотелось подняться. Ноги были ватными, голова кружилась, тело слушалось с трудом, но я заставила себя сделать шаг, другой, третий. Подошла к окну.
За шторой едва брезжил рассвет — серый, робкий, ещё не успевший разогнать синеву предрассветных сумерек. Я отодвинула ткань и посмотрела вперёд. Лес...
Он стоял там, за окном, тёмный, молчаливый, огромный, просто недвижимый. Деревья толпились, ветви тянулись к небу, ещё не проснувшемуся. Свежий снег на поляне искрился в этом слабом свете. В мутном сиянии он казался не лесом, а стеной — сплошной, непроницаемой, живой. Я смотрела на него, и в груди снова заныло. В ушах всё ещё звучали слова. Они отрывками мелькали в памяти, как обрывки плёнки, которые не складывались в целое, но жгли, царапали, не давали забыть:
«А где та Тоня, что в лесу на меня наезжала, м? Такая вся из себя... Смелая. А теперь что? Зайчихой прикидываешься. Видать, героизм — он на одну опушку, не больше. Так, Петрова? Знай: меня в ней и похоронили».
Я вздрогнула плечами и головой. Чёлка полезла в глаза. Откуда? Почему я помню эти слова так отчётливо, так ясно, будто их произнесли не во сне, а наяву, шёпотом, и прямо в ухо?
Смотрела на лес, и он как всегда смотрел на меня. Чёрный, мощный, таинственный, кишащий жизнью. Мне почему-то чудилось его дыхание — тяжёлое, древнее, такое, от которого хотелось закрыть глаза, отвернуться, спрятаться. Я чувствовала его взгляд — не на одной точке, а сразу везде, сквозь стволы, сквозь ветки, сквозь туман, который поднимался от земли и тянулся к окну, будто хотел коснуться стекла. И в этом взгляде не было ни зла, ни добра. Только то, что он видел всё. И помнил всё...
«Думаешь, прощение всё исправит, а? Хочешь, чтобы я тебя простила? Нет, Петрова. Прощают живые. А меня теперь такой не назовёшь. Тайга тоже не прощает. Она только забирает...»
Я зажмурилась. Слова эти были её голосом, но не только им. В них было что-то ещё, что-то, что не принадлежало Серафиме. Не могло принадлежать. Сима была злой, была яростной, была живой — даже когда ненавидела, когда кричала мне в лицо. А здесь... Здесь была не жизнь. Присутствовало что-то другое. Что-то, что говорило её ртом, но смотрело не её глазами.
Моë тело замерло. Сердце пропустило удар, потом забилось где-то, часто, сбивчиво, болезненно. Тайга не прощает. Она только забирает. Но что это значит? Почему Тайга?
Тайга...
Я снова распахнула глаза, уставилась на тёмные стволы, на снежные шапки на ветвях. Мысленно перенеслась на ту самую опушку, где всё началось и где, кажется, всё закончилось, но не для меня. Для неё...
Нет, Тоня, перестань. Это просто сонный бред... Вдруг вспомнилось, как в детстве меня пугал этот лес. И боялась отнюдь не темноты — в темноте бывает даже уютно, если ты с хорошей книжкой сидишь. Можно было с ней спрятаться, стать невидимкой. Я боялась того, что в нём живёт. Дедушка часто пугал меня этим, когда мы приезжали к нему. Говорил не про зверей — звери понятны, у них есть имена, повадки, можно прочитать, что они боятся человека больше, чем он их. Я боялась того, что не имеет имени. Того, что по рассказам деда забирает детей, которые уходят в лес одни. Того, что носит маски и говорит голосами тех, кого уже нет.
А потом я выросла, и перестала бояться. Или думала, что перестала...
— Ты мне это послала?.. – прошептала я, и голос мой был едва слышен даже для самой себя.
Тайга, естественно, молчала. Она никогда не отвечала. Но я знала — это не значит, что та не слышит.
Дедушка в детстве мне рассказывал: «Тайга не говорит словами. Она говорит снами, знаками, ветром. Говорит тем, кто умеет слышать и слушать». Я тогда, конечно, не поняла. А теперь... Теперь мне казалось, что начинаю понимать.
Это был не просто сон. Это было послание. Ну, так я это трактовала. Мне казалось, что это знак от кого-то, кто знал, что я не смогу не ответить, знал, что всё равно пойду, потому что я виновата. Потому что я должна...
— Чего ты хочешь? – надрывно и тяжело спросила я у леса.
Это всё ведь не просто так. Что-то началось той ночью, когда я увидела звериные пляски под луной. Что-то продолжилось сегодня, когда Сима пришла ко мне во сне. И это должно закончиться.
Но как? И чем?
Я не знала. Но точно знала, что пойду. Потому что если Тайга зовёт — нельзя не ответить. Дедушка когда-то говорил: «Кто прячется от леса — тот в нём и остаётся. Кто идёт на зов — тот возвращается. Но не таким, каким ушёл».
Ждала, что лес скажет мне хоть что-то. Даст знак, что все мои мысли это не пустые бредни заумной девчонки. Но он молчал. Только ветви чуть качались, сбрасывая рассыпчатый снег. Далёкая птица крикнула раз, другой — и замолкла. Лишь свет за окном становился всё ярче...
А я всё стояла. Всё слушала. Всё ждала.
— Тонь? – голос Иры был сонным, хриплым, и я вздрогнула, обернулась. – Ты чё встала, на? Ещё темень на улице...
— Рассвет. – сказала я, и голос мой прозвучал чужим, далёким. – Уже рассвет.
— Ну и чё? – Будаева села, почесала затылок, зевнула. – Спать же хочется... Иди ложись.
Я кивнула, но не двинулась с места. Смотрела на неё — сонную, растрёпанную, с отпечатком от подушки на щеке. Смотрела на Рамину, которая даже не проснулась, только нахмурилась во сне и снова затихла. Глянула на свои руки, которые больше не дрожали.
— Тонь..? – Бяша уже насторожилась. – Ты чего? Случилось что?
Я покачала головой.
— Нет. Просто... Сон приснился.
— Страшный?
Вновь посмотрела на окно, на лес, который светлел, таял, становился просто чащей. Без тайн, без голосов и обещаний.
— Очень.
Ира хотела спросить ещё, но я уже шла к своему месту. Легла аккуратненько, натянула одеяло до подбородка, закрыла глаза.
Сон не вернулся. Я лишь слушала, как дышит Рамина, как ворочается Бяшка, как за стеной скрипнула дверь — мама встала. Прислушивалась к этому уютному, домашнему шуму, и он работал как временная защита, скажем, как стена. Как обещание, что пока я здесь — всё хорошо. Я открыла глаза и посмотрела на потолок. На нём всё ещё плясали тени. Смотрела на них и думала о том, что сегодня воскресенье. Что у меня есть ещё целый день, чтобы притворяться, что ничего не случилось. А завтра будет понедельник... И я пойду в школу. Надо будет сделать все уроки.
Утро тянулось медленно, густо и сладко, после ночной горечи. Я лежала с закрытыми глазами, слушая, как оживает дом — шаги мамы внизу, звон посуды, приглушённый гул воды. Звуки были такими, что постепенно вытесняли из головы обрывки сна, размывали их, превращая в туман, который таял с первыми лучами солнца, но не исчезал полностью. Где-то на дне, в самой глубине, он оставался — тёмным пятном, которое не вывести, не застирать, не замыть.
Первым проснулся Олег: ворвался в комнату с криком «Девчонки, вы ещё спите?!» и рухнул на кучу одеял, едва не приземлившись на Ирину голову. Будаева взвизгнула, Рамина лениво отмахнулась, даже глаз не открывая.
— Тонь, а почему вы на полу спите? У вас же целая кровать есть.
— Потому что на полу веселее. – ответила Ира, натягивая одеяло на голову. – А ты, мелкий, ваще-то спать мешаешь.
— Уже утро! Ваще-то! – возвестил он с таким видом, будто сообщил о начале новой эры. – И ещё, я есть хочу. Пойдёмте!
Сдаться пришлось всем. Мы потянулись, позëвывая, и стали неторопливо собирать постель — одеяла в шкаф, подушки на место. Олег уже носился вокруг, нетерпеливо дёргая меня за рукав и требуя немедленно идти завтракать. Рамина молча складывала плед, Ира в это время что-то напевала себе под нос.
Потом спустились вниз. Кухня встретила нас запахом блинов — мама уже стояла у плиты, переворачивая румяные кругляши, а на столе дымилась большая тарелка. Олег тут же уселся на своё место, схватил вилку и приготовился атаковать.
— Руки мыть. – строго сказала мама, даже не оборачиваясь.
Олег с тяжёлым вздохом поплёлся в ванную. Мы умывались по очереди, толкаясь у раковины, и я смотрела в зеркало на своё лицо — бледное, с мешками под глазами, с белыми ресницами, которые сейчас казались почти прозрачными. Искала глазами следы того, что случилось ночью. Их, конечно, не было. После чего всей дружной компанией устроились за столом.
За завтраком Олег упросил включить «Чипа и Дейла». Ира сначала фыркала — мол, детский сад — но когда на экране замелькали знакомые бурундуки, притихла и даже подсела поближе. Мы устроились на скрипучей кровати брата вчетвером, с тарелками блинов, которые мама щедро полила сметаной, и до неестественного было видеть, что она разрешает есть прямо в комнате. Смотрели, как спасают мир маленькие, шумные герои. В комнате пахло вкусно: старым ковром и чем-то ещё — тем особенным, воскресным, когда не надо никуда спешить и можно просто сидеть, наблюдать, как мелькают на экране маленькие бурундуки, и чувствовать, как время течёт медленно, тягуче, как тот самый мёд, что мама доставала из погреба по особым случаям.
Олег сидел между мной и Ирой, уплетая уже третий блин и комментируя каждое движение Чипа и Дейла. Сравнивал меня с Гаечкой. А потом брат начал ёрзать. Сначала просто переминался, потом начал вертеть головой, потом и вовсе сполз с кровати к Рамине и уставился в окно с таким видом, будто ждал, когда же прилетит НЛО.
— Скучно. – сказал он наконец, и в голосе его было столько драмы, будто ему объявили конец света. – Одно и то же всё время!
— Тебе же пять минут назад нравилось, разве нет? – заметила я.
— Пять минут назад да, а сейчас — нет.
Будаева фыркнула:
— Скучно ему, на. – передразнила та, не отрываясь от экрана. – Ты ж сам хотел.
— Хотел. Но они уже полдня бегают и всё никак не поймают этого толстого кота.
— Полдня! – хмыкнула Рамина. – Там от силы полсерии прошло.
— А мне кажется — полдня! – упрямо сказал Олег. – Давайте лучше в приставку поиграем! – брат подскочил, и в его глазах зажглось такое пламя, что спорить было бесполезно. – У меня есть!
Я вздохнула, чувствуя, как внутри что-то переключается — с утреннего покоя на что-то более шумное, более живое. Рамина наконец оторвалась от экрана, переглянулась со мной.
— В приставку? – переспросила она, и в голосе послышался скепсис. – У вас, что, есть приставка?
— А то! – Олег уже вытаскивал из-под кровати плоскую коробку. – Денди! Настоящая!
Олежа уже открывал коробку, выуживая оттуда серый, чуть пожелтевший от времени блок приставки. Я же неторопливо подошла к телевизору — старому, с выпуклым экраном-кинескопом, с кнопочным переключателем на шесть каналов, который щёлкал громко, отчётливо, с каждым нажатием отсекая один мир и впуская другой.
— Помоги. – попросил брат, протягивая мне шнур.
Гибкий провод с двумя вилками на конце ловко перебрался в мои руки. Один конец в приставку, другой — в телевизор, в гнездо, которое всегда было чем-то заткнуто, потому что без надобности.
— А канал какой? – спросила Рамина, подходя ближе.
— Сейчас найдём. – ответила я, щёлкая переключателем.
Первый канал выдал рябь — серую, мельтешащую, с едва уловимым гулом. На втором что-то поплыло, полосы пошли, потом кадр на секунду схватился, и из темноты выглянуло чужое, взрослое, незнакомое лицо — ведущий, которого я не узнала, что-то говорил без звука, быстро, взволнованно, и тут же исчез.
— Переключай. – сказала Ира, и я щёлкнула дальше.
Третий канал. На экране замелькали какие-то люди в тёмном, потом надпись поплыла, нечитаемая, смазанная. Четвёртый — снова рябь. Пятый — какая-то передача про животных, мелькнул волк, оскалился, и я чуть дышать не перестала, но кадр ушёл, растворился в полосах.
— Давай шестой. – сказала Рамина.
Я щёлкнула переключателем. Экран на мгновение погас, а потом вспыхнул. Сначала подумала — снова рябь, просто помехи, которые бывают, когда ловишь сигнал. Но картинка становилась чётче, обретала форму, и это была не рябь.
На экране был человек. Или то, что казалось человеком. Он стоял посреди пустой комнаты — или, может, студии — и на нём был костюм. Простой, тёмный, безликий. Но не костюм притягивал взгляд, не комната, даже не пустота вокруг. Над туловищем возвышалась огромная, странная маска — половина чёрная, половина белая, с пустыми глазницами, будто выдолбленными, как дупла деревьев. Линии на ней казались резкими, геометрическими, неестественно правильными. Ни намёка на улыбку или эмоцию.
Олег замер. Он сделал шаг назад, потом ещё один, пока не упёрся спиной в стену.
Рамина нахмурилась, подалась вперёд:
— Чё за фигня?
Я помнила эту передачу. Мама иногда смотрела по вечерам. Слышала голоса из-за стены своей комнаты, иногда выходила попить воды и задерживалась у двери, глядя на экран. Там показывали разные истории — про любовь, про измены, про то, как люди живут и что скрывают друг от друга. Но рубрика с масками всегда была особенной. Человек в белой личине рассказывал что-то такое, чего не рассказывают при свете дня.
Братишка вдруг дёрнулся ко мне, вцепился в рукав:
— Тонь, выключи! – прошептал он, и в глазах его, ещё минуту назад горевших азартом, теперь плескался настоящий страх. – Выключи, выключи, выключи!..
Я машинально потянулась к переключателю, но на секунду замерла: маска, казалось, смотрела прямо на меня. Пустые глазницы будто затягивали внутрь экрана, а тишина, раздавшаяся из динамиков, была такой густой, что давила на уши.
Щёлк.
Экран перешёл в другие звуки и краски. Олег шумно выдохнул, прижался ко мне, уткнулся лбом в плечо.
— Всё. – сказала Рамина. – Всё, мелочь. Нет её.
— Это просто передача. – сказала я испуганному братцу. – Обычная передача. Помнишь, мама смотрела? Просто маска.
А сама ничем не лучше. Вспомнила, как в детстве боялась заставки «ВИД» — того жуткого, искажённого лица, которое появлялось на экране перед новостями, и того голоса, который читал стихи про «дом вверх дном». Это был мой личный кошмар, и я до сих пор не могла смотреть на эту заставку без содрогания. Но сейчас, глядя на Олега, я вдруг подумала, что маска из «Моей семьи» — это что-то другого порядка.
Взрослые, наверное, назвали бы это «атмосферой» или «художественным приёмом». Но Олег ведь этого ещё не понимал. Я смотрела на его маленькую спину, на взъерошенные белые волосы, на то, как он сжимает джойстик так крепко, будто тот может защитить его от всего, что случилось минуту назад, и думала о том, что если бы я была в его возрасте — я бы тоже испугалась. Наверное, даже больше.
Мы играли в танчики почти час. Олег выбрал эту игру сам, когда наконец перестал вздрагивать от каждого шороха и снова обрёл голос. Он долго возился с картриджем, вставлял его, вытаскивал, дул в разъём, пока я не забрала у него из рук и не сделала всё сама.
— Нужно же правильно вставить! – буркнул он, оправдываясь, но сел на своё место и взял джойстик с таким видом, будто собирался командовать парадом.
Рамина села рядом с ним, с краю. Я заметила, как она смотрела на его маленькие руки, которые едва обхватывали серый пластик джойстика, как он высовывал язык от усердия, когда его танк заезжал за угол и оказывался прямо под дулом вражеской пушки.
— Левее! – с азартом и негодованием скомандовала она, когда вражеский снаряд чуть не снёс его пиксельную гусеницу. – Левее, говорю!
— А куда левее? – засуетился Олежа, и его танк дёрнулся, заехал в ограждение и замер.
— В стену. – констатировала Рамина, закатывая глаза. – Молодец, боец.
— Да я... Да я специально! – обиженно возразил он. – Я хотел посмотреть, можно ли стену пробить.
— И как? Можно?
— Нет... – виновато признался братик и тут же оживился. – Но я теперь знаю, что нельзя!
— Пф... – Мина расслабилась, приобняв моего брата за плечо. – Ну реально молодец. На ошибках же ж учатся.
Он посмотрел на неё с таким видом, будто девочка только что открыла ему какую-то вселенскую тайну. Олежа смотрел на неё как на что-то невероятное, как на ту самую далёкую, яркую, недосягаемую звезду, которую показывают в планетарии. А она сидела рядом, совершенно обыкновенная, с чуть уставшим лицом, и объясняла ему, как лучше стрелять по вражеским танчикам.
Внимал её речам так, как никогда не слушал ни меня, ни маму, даже папу. Он запоминал каждое слово, каждый жест, каждое движение её руки, которая иногда ложилась на его плечо, когда он слишком сильно наклонялся к экрану. Брат даже подражал ей — тому, как она держала джойстик, как прищуривалась, когда враг появлялся из-за угла, как выдыхала, когда танк взрывался. И это было так трогательно и так грустно одновременно, потому что я знала — для него это больше, чем просто игра. Для Олега Рама предстала не только моей подругой, не школьной хулиганкой, даже не той, кого боялись старшеклассники. А просто... Кумиром, который сидел рядом и объяснял, как лучше пройти игру.
— Слушай, а давай я за тебя пройду этот уровень? – предложила она, когда его танк взорвался в третий раз подряд.
Олег замер. Его пальцы, сжимавшие джойстик, чуть ослабли, и я видела, как в нём борются два желания — гордость, которая требовала сделать всё самому, и что-то другое, то, что заставляло его смотреть на неё с таким обожанием, что любой отказ казался предательством.
— Ну... – протянула Рамина, и в голосе её появилась едва заметная усмешка. – Или ты в четвёртый раз хочешь подорваться на мине?
— Я не подорвусь. – возразил он, но уже не так уверенно.
— Ага, конечно. Потому что я пройду.
Олежа помедлил секунду, потом протянул ей джойстик. Движение было торжественным, как передача знамени в бою.
— Смотри. – сказала Пятифанова, уже глядя на экран. – Запоминай.
Ира уже устала и валялась на кровати, комментируя их промахи и изредка давая дурацкие советы, от которых мы смеялись больше, чем ругались. Время текло незаметно. За окном уже разгулялся день, солнце поднялось выше, и лучи его падали на пол неровными полосами, в которых плясала пыль и тонули наши голоса.
Мы играли, и я смотрела на Рамину, на Олега, на то, как она терпеливо объясняет ему, куда стрелять, а он кивает, сжимает джойстик и делает всё по-своему, и она только вздыхает, но не злится. И в этих вздохах было что-то такое, от чего я вдруг поняла — она не против. Ей даже нравится. Эта возня, этот маленький, упрямый мальчик, который смотрит на неё как на чудо и готов учиться у неё всему, чему только можно.
— Готово! – заорал вдруг Олег, когда его танк уничтожил всех противников. – Я победил! Я всех победил!
— Молодец. – гордо повторила Рамина, потрепав его по голове. – Настоящий танкист.
Он сиял: смотрел на неё, и в его глазах было столько счастья, что я отвернулась, чтобы брат не увидел, как у меня защипало в носу.
А потом Ира, зевнув, объявила, что пора бы собираться. Она потянулась, сползла с кровати.
— Уже? – разочарованно спросил Олег.
— Уже. – ответила Рамина, тоже поднимаясь. – Нам ещё домой топать, а там дел полно.
Мы с Олегом наблюдали, как они начали потихоньку собираться — собирали сумки с вещами, спускались к курткам. Обычные сборы.
— Проводить вас? – спросила я, когда они уже стояли в прихожей.
— Не надо. – отмахнулась Ира. – Тебе ещё уроки делать, зубрилка. Сиди, учись, на!
— Тонь, всё нормально. – перебила подругу Рама. – Сами дойдём. Не маленькие.
Я кивнула, провожая их взглядом, и они ушли, помахав на прощание. Ирка меня даже обняла. Дверь закрылась, и в доме стало тихо. Только Олег стоял в коридоре и смотрел на закрытую дверь, не двигаясь.
— Олеж? – позвала я.
— А... Рамина... – начал он, и голос его был таким смущённым, каким я не слышала его никогда. – Она... Она ещё придёт..?
Мои глаза уставились на этот маленький комочек чувств. Он стоял, опустив голову, и теребил край футболки. Его щёки были розовыми, а зелёные глаза смотрели куда-то в сторону, будто он боялся встретиться со мной взглядом.
— Придёт. – сказала я. – Обязательно придёт.
Олег кивнул, и я увидела, как на лице его расплывается улыбка — счастливая, немного глупая, такая, какая бывает только у детей, когда они верят, что чудо возможно. А я вздохнула и пошла наверх. Уроки ждали меня на столе, и я села за них, стараясь не думать о том, что увидела в глазах брата. Стараясь не вспоминать, как сама когда-то смотрела на кого-то так же.
Время тянулось медленно. Я делала математику, потом русский, потом читала параграф по истории, но мысли возвращались к одному и тому же — к лесу, к маске, к словам, которые я не могла забыть. К тому, что будет сегодня, в час дня, когда я должна быть у дома Вадика. Я буквально считала минуты, выбираясь из комнаты, лишь бы время посмотреть. Стрелка ползла медленно, будто специально, и я уже начала нервничать, когда наконец пробило половину первого.
Я собрала тетрадки, спустилась вниз.
Мама была на кухне. Она стояла у окна, сложив руки на груди, и смотрела на улицу. В комнате было тихо — так тихо, что я слышала, как тикают часы.
— Мам... – сказала я, и она вздрогнула, обернулась. – Ой, извини. Я хотела спросить, могу ли пойти погулять? Уроки сделала.
— Да. – ответила она, и голос её был каким-то далёким, чужим. – Иди.
— Что-то случилось? – спросила я, но мама только покачала головой.
— Ничего... Иди.
Я стояла в прихожей, сжимая в руке лямку рюкзака, и смотрела на мамину спину. Она снова отвернулась к окну, и в её позе было что-то такое, от чего внутри шевельнулась тревога. Она отпустила меня слишком легко. Без вопросов, без обычного: «Куда? С кем? Во сколько вернёшься?»
Без этого долгого, испытующего взгляда, которым она всегда провожала меня, будто пыталась прочитать в моих глазах всё, что я не договариваю. Тут в голове мелькнул тот вечер, когда вернулась из леса мокрая, дрожащая, с пустыми глазами. Она тогда кричала. Не сильно, но в её голосе было что-то такое, что я слышала впервые в жизни — настоящий, животный страх. Она хватала меня за плечи, трясла, заглядывала в лицо, а потом, когда я не могла сказать ни слова, кинулась к шкафчику, где лежали таблетки. Заперла на замок. Скорее всего представляла, как я лежу где-то в лесу, без сознания, и никто не знает, где меня искать. Она представляла, как меня выносят на носилках. Или хуже...
И после этого всего она отпускает меня одну, без вопросов. Без требований вернуться через час, к примеру. Я посмотрела на часы в коридоре. До встречи с командой «Тайна» оставалось полчаса. Я должна была радоваться, что меня не задерживают, не расспрашивают, не заставляют врать. Но вместо радости в груди разрасталась странная, липкая тревога.
Что-то было не так. Чувствовала это по тому, как мама стояла у окна, не двигаясь, не оборачиваясь, будто там, на улице, было что-то важнее меня. По тому, как её пальцы сжимали край подоконника, побелевшие, напряжённые...
— Мам? – позвала я снова, и она обернулась.
Я ждала вопросов. Ждала, что она хотя бы скажет: «Будь осторожна». Но мама только посмотрела на меня долгим, странным взглядом.
— Иди. – сказала она. – Не задерживайся.
И отвернулась.
Мои ноги держали меня ещё секунду, руки сжимали лямку рюкзака, а мысли до сих пор крутились вокруг того, что она не спросила, куда я иду, с кем. Мама, которая всегда знала, где я, что делаю, с кем разговариваю, о чём думаю, которая иногда, ещё в городе, пересчитывала таблетки, настолько мне не доверяла... И теперь она отпускает меня, в лёгкую. Словно я стала той Тоней, которая не вызывает страха или подозрений. Как будто ничего и не случилось.
Я надела куртку, застегнула молнию. Кассета с репортажем лежала в рюкзаке, её тяжесть ощущалась, и была далеко не физической. Листочек с адресом положила в карман.
— Я скоро. – слова повисли в пустой прихожей, не найдя ответа.
Я открыла дверь, и холодный воздух по своему обыкновению ударил в лицо, отрезвляя, прогоняя остатки утренней тяготы. Осторожно шагнула на крыльцо, и дверь за мной закрылась с тем же глухим щелчком, что и всегда. Но мне показалось, что сегодня он звучал иначе. Я постояла секунду, глядя на тёмное стекло, за которым угадывалась мамина фигура, и пошла вниз по тропинке.
Лес стоял там же, где и всегда. Я смотрела на него, и в голове моей вертелись слова: «Тайга тоже не прощает. Она только забирает».
Я ускорила шаг, стараясь не думать о том, что ждёт меня впереди. О том, что я увижу на кассете. О том, что мы узнаем... Ветер дул в спину, подталкивая вперёд, и я шла, чувствуя, как внутри растёт что-то тяжёлое, тревожное. Но я не останавливалась. Потому что обещала себе — я узнаю правду. Чего бы это ни стоило.
Зашла в лес, а там — тишина такая, будто мир спрятали под стеклянным куполом. Очень странное чувство. Ноги увязали в свежих сугробах, а после каждого шага оставались глубокие ямки, которые тут же заносило снегом. Я жадно вдыхала этот мороз, лишь бы прийти в себя, выбросить из головы всё лишнее: кошмары, тяжелое молчание мамы, всю эту накопившуюся внутри муть. Помогло.
Здесь, среди великанов-сосен, облачённых в тяжёлые, парчовые шубы, время текло иначе. Оно не торопилось, не тикало настырными часами, а струилось медленно, заставляя каждую минуту ощущать всем естеством. Снежные шапки на ветвях, казалось, были не просто снегом, а застывшими мыслями этих древних, молчаливых существ. Они висели, грозя вот-вот сорваться, но не срывались, удерживаемые неведомой силой. Я шла, стараясь ступать след в след, чтобы не тревожить эту хрупкую, предрассветную благодать, и чувствовала себя чужим, незваным гостем в чертогах, куда вход простым смертым заказан.
Вскоре тропа, всё это время вившаяся меж стволов, вывела меня в знакомое сельпо. Здесь лес отступил, став неровной стеной по краям дороги, а небосвод распахнулся во всю свою бездонную, выцветшую синеву. Посёлок открывался постепенно: сначала редкие, покосившиеся заборы, из-за которых доносился сиплый, сонный лай собак, потом первые дома. Солнце, наконец-то оторвавшееся от линии горизонта, било прямо в глаза, заставляя щуриться, и в этом резком, ослепительном свете даже самые убогие лачуги казались дворцами, припорошёнными алмазной пылью.
Я уже миновала покосившийся столб, и собиралась свернуть к дому Вадима, когда заметила Аню. Щенятева стояла у ограды, прислонившись плечом к ржавым прутьям, и смотрела куда-то вдаль, поверх крыш, поверх леса. В её позе было что-то от тех каменных изваяний, что охраняют вход в древние усыпальницы — та же неподвижность, та же отрешённость от всего мирского. Куртка на ней была всё так же, старая, выцветшая, некогда, может быть, синяя, а теперь выгоревшая до неопределённого, мышиного оттенка.
Ткань была дешёвая, тонкая, какая бывает только на рыночных распродажах — сидела мешковато, топорщилась на плечах, не спасая, казалось, ни от ветра, ни от стужи. Воротник, когда-то стоячий, теперь обвис, и я видела, как Аня то и дело запахивала его, но тщетно — холод всё равно пробирался внутрь. Волосы, собранные в тугой, блестящий узел на затылке, казались венцом, а профиль — острым, точëным, будто вырезанным из слоновой кости резцом искусного мастера. На фоне этой замызганной куртки вся её красота казалась мне чем-то почти непозволительным, будто она надела корону, собираясь на барщину. Я замедлила шаг, чувствуя, как во мне просыпается это привычное, уже знакомое чувство — смесь восхищения и глухой, ни на чём не основанной досады. В ней всё было правильно, всё — как в картинке из журнала. Даже стояла она как-то особенно, точно знала, что на неё смотрят, и принимала это как должное, как свою неотъемлемую привилегию.
Девочка заметила меня не сразу, а когда заметила, на её лице не дрогнул ни один мускул. Только глаза — светло-карие, с золотистыми искрами на солнце — чуть сузились, превращаясь в две острые щёлочки.
— Привет, ты идёшь? – спросила она. Голос был ровен и спокоен, как гладь замёрзшего озера. – Вадик, наверное, уже заждался.
Кивком мне хотелось показать, что я была не в силах выдавить из себя ни слова. Мы двинулись по хрустящему насту вместе, и я в который раз удивилась её походке, вспомнив случай с её отцом. Даже тогда она была лёгкой, неслышной, словно моя знакомая не шла, а плыла над землёй, едва касаясь её. Мои же ноги то и дело проваливались в рыхлый снег, заставляя то и дело спотыкаться и чувствовать себя рядом с ней неуклюжей, неповоротливой гусеницей.
— ...Он, наверное, уже и «Терминатора» вставил. – нарушила молчание Овчарка, и в её голосе, до этого бесстрастном, проступила едва заметная, но осязаемая насмешка. – Думает, что это верх кинематографического искусства. Штамповка, а не кино. Ни тебе глубины, ни психологизма, одни спецэффекты да перестрелки. А он воображает себя этаким Арнольдом Шварценеггером. Сидит, бицепсы свои напрягает, пока по экрану железки летают. И главное же — свято верит, что это и есть настоящая мужская работа. Взрывать, стрелять... А ты попробуй ему объяснить, что это не так. Бесполезно. Что тут сказать, мальчишки!
Щенятева говорила это с лёгким, почти изящным презрением, от которого становилось не по себе. Каждое слово было отточено, как лезвие, и я вдруг подумала, что Анна, наверное, и спит с таким же выражением лица — чуть приподнятая бровь, тень высокомерия в уголках губ. Я слушала её и не могла отделаться от мысли, что она слишком старается. Слишком тщательно выбирает слова, слишком старательно выпячивает своё превосходство над этим «оболтусом» и «бездельником», который, кажется, не удостоился чести быть понятым ею. Она ругала его, но ругала с каким-то особым, въедливым удовольствием, смакуя каждое слово, будто это был не просто разговор.
А потом я поймала себя на мысли, что смотрю не на Аню, а на её пальцы, которыми она нервно теребила край шарфа, на складку между бровями, которая появлялась каждый раз, когда она произносила его имя. И всё вдруг встало на свои места. Её высокомерие, показное безразличие, эта манера уничтожать его при каждом удобном случае — всё это была лишь ширма, за которой пряталось что-то другое, более хрупкое и уязвимое.
Мне захотелось сказать ей об этом, спросить напрямую, но язык не поворачивался. Я была уверена — она либо высмеет меня, либо замкнётся, и ледяная стена между нами станет ещё выше. Поэтому я промолчала, лишь украдкой поглядывая на её профиль, такой правильный, почти античный, и думала о том, как странно устроены люди: как легко мы обманываем самих себя, принимая одно за другое.
— А, кстати, ты кассету взяла? – вдруг спросила Аня, резко меняя тему. Её голос стал другим — более живым, заинтересованным.
— Конечно, да. – ответила я, чувствуя, как внутри всё сжимается от одного упоминания об этом. – В рюкзаке.
— Хорошо. – Овчарка кивнула, и в этом коротком слове прозвучало столько уверенности, что я невольно выпрямилась по струнке. – Наконец-то посмотрим. А то кажется, будто всё откладывали, откладывали. Сколько можно? Я, если честно, уже заждалась. Сил нет. Всё время кажется, что там что-то важное. Что-то, что перевернёт всё!
Знакомая замолчала, глядя куда-то вперёд, туда, где среди сугробов уже угадывались очертания дома Вадима, и в её словах мне почудилось что-то большее, чем простое нетерпение. Будто она, как и я, чувствовала: мы стоим на пороге чего-то, что вот-вот изменит нашу жизнь. И от этого становилось и страшно, и в то же время радостно, потому что затянувшееся ожидание, наконец, подходило к концу.
— Правда? – спросила я тихо. – Думаешь, там что-то есть?
Анна повернулась ко мне, и на секунду её лицо стало совсем другим — не надменным, не отстранённым, а с любопытством и надеждой, пестрящими в глазах, от которых потеплело где-то под рёбрами.
— Не знаю. – пожала плечами. – Но проверить стоит. Не зря же ты её записала.
Я кивнула, и мы шли дальше. Мне казалось, что в воздухе, помимо морозной свежести, разлито что-то ещё, какое-то особенное, почти осязаемое предчувствие... Снег всё так же скрипел под ногами, ветер доносил запах дыма из печных труб, а я смотрела на Анину спину, на её прямые, аккуратные плечи, и думала о том, что, может быть, сегодня мы наконец узнаем что-то важное. Что-то, что поможет нам понять, что происходит в этом посёлке, в этом лесу, в нас самих. И что бы это ни было — мы теперь вместе.
Аня резко сменила тему, будто сама испугалась, куда завели её мысли:
— Слушай, а ты как вообще? С тобой всё в порядке?
Я не дала ей договорить. Слишком быстро, слишком гладко, как заученный урок, выпалила:
— Всё хорошо.
Аня посмотрела на меня с лёгким прищуром, но допытываться не стала. Только хмыкнула — то ли поверила, то ли просто сделала вид.
— Ну, если что... – она не закончила фразу, махнула рукой, и мы снова пошли дальше по скрипучему снегу.
— А ты... Ну, с Юрой и Сашей часто видишься? – спросила я, чтобы заполнить тишину, что натягивалась между нами, как струна. Лихорадочно искала, чем её заполнить. – Они тоже сегодня придут?
— Должны. – Аня снова пожала плечами, после чего её руки расслабились, гуляя туда-сюда. – Юрка-то вечно рвётся, ему лишь бы покопаться. Думает, если начнёт своё расследование, то сразу всё и раскопает. Как сыщик какой, сурьёзный... Пф! – она усмехнулась, но потом добавила, более печальным тоном. – С родителями у него не очень, сам говорил. Вот и ищет способ... Ну, быть нужным, что ли. Денег заработать, если пропавших найдёт. Ему-то не всё равно, но и про награду не забывает. Такой уж он.
Я кивнула, вспоминая, как Юра в тот раз чуть ли не светился, когда говорил про вознаграждение. Для него это было не просто про деньги — про возможность что-то изменить.
— А Саша? – спросила я осторожно. – Он-то как?
— Калаш? – Овчарка фыркнула, но в этом звуке послышалось что-то тёплое, почти сестринское. – А что Калаш? Сидит дома, комиксы свои листает, из дома не вытащить. Вадим его еле уговорил сегодня прийти, грозился, что лишит звания «главного знатока всего на свете». Он у нас такой: в школе появляется, а больше его и не видно. Зато если про какого-нибудь Росомаху спросить — расскажет всё, до последней пули.
Мои губы невольно растянулись в улыбке, представив эту картину. Саша, кажется, вечно витает где-то в другом измерении, а стоит заговорить о его комиксах — и глаза загораются, и слова сыплются, будто их внутри держали годами. Как же это на меня похоже, в каком-то смысле...
— Он хороший. – рассуждала я тихо, приставив палец к холодным и потрескавшимся губам. – Просто... Стеснительный, наверное.
— Да-да, стеснительный — это мягко сказано! – Аня хмыкнула. – Он у нас такой: пока не расколется, и не поймёшь, что у него там в голове творится.
Мы замолчали. Я думала о мальчиках. О Багирове, который ищет способ быть нужным, и о Калашникове, который прячется в своих мирах, потому что в настоящем, наверное, не всегда легко. И о том, как странно — мы все вроде такие разные, а собрались вместе. Будто кто-то невидимый собрал нас в одну коробку, как те самые кассеты, и теперь мы должны прокрутиться до конца.
— Юрка вообще... – продолжила Аня, отряхивая снег с рукава. – Когда про награду узнал, ходил сам не свой. Всё прикидывал, как милиции помочь. Ты сама знаешь... Кажись, если денег принесёт, всё наладится.
— А Саша? – спросила я. – Он-то зачем в это ввязался?
— Ну, а Сашке просто всё равно. – голос звучал без той колкости, с какой говорила о Вадиме. – Ему бы только из дома выбраться. А тут и компания, и дело. И комиксы свои потом всем раздаёт, чтобы хоть кто-то оценил. Я, если честно, половины не понимаю из того, что он рассказывает. Но ему же нравится. А раз нравится — пусть.
Она посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло что-то тёплое, почти нежное. Я поймала себя на такой интересной мысли, что Аня, оказывается, умеет быть разной. Не только той строгой, неприступной девочкой, которая смотрит на всех сверху вниз. А ещё — той, кто замечает, как у других болит, даже если они сами об этом не говорят...
Мы почти дошли до дома Артамонова. Заснеженные верхушки редких деревьев, окружавших посёлок, в свете дня казались застывшими стражами. Мне вдруг показалось, что кассета в рюкзаке стала тяжелее, точно впитала в себя часть того густого, зловещего леса, о котором мы так отчаянно пытались узнать правду.
Аня на мгновение остановилась, поправляя шарф. Её лицо вновь обрело привычную холодную ясность, за которой скрывался острый, почти научный интерес.
— Знаешь, Тоня... – произнесла она, глядя прямо перед собой. – Я долго размышляла над логикой событий. Если в этом репортаже действительно есть хоть крупица правды о посёлке, значит, мы имеем дело с чем-то, что уже не назовёшь простым суеверием. Тайга не терпит вторжений. Она, скорее, переваривает всё, что к ней приближается, превращая живое в легенду. И если эта Хозяйка леса — не просто выдумка местных стариков, то твоя плёнка может стать единственным доказательством, которое у нас есть.
Она сделала паузу, и её тон стал более резким, аналитическим, как у учителя, разбирающего ошибки в тетради.
— Рациональное мышление подсказывает, что это просто старые байки, записанные на магнитную ленту. – Аня слегка тряхнула головой, отгоняя лишние мысли. – Но интуиция... Интуиция говорит, что в этой записи кроется что-то, что всё это запускает. Понимаешь? Что-то, что оживает в посёлке именно сейчас. Почему сейчас?
Та замолчала, и я почувствовала, что в её словах есть что-то недосказанное. Что-то, что она обдумывала долго и, наверное, не раз.
— Ты наверное не знаешь... – продолжила Аня, и голос её стал тише, будто она боялась, что нас могут услышать деревья, или вороны. – Эта история не первая. Лет пять назад здесь пропала девочка. Звали её... Не помню уже. Говорят, ушла в лес и не вернулась. Искали — целый месяц прочёсывали тайгу, даже милицию из района привлекали. – помолчала, глядя куда-то вдаль, поверх крыш. – Не нашли. Ни живой, ни мёртвой. Просто... Исчезла. Как и не было.
Пять лет назад. Значит, это не просто история про Владу и Арсения... Это что-то, что тянется отсюда, из глубины.
— И почему об этом все молчат? Это же может быть связано! – возмутилась я, и голос мой прозвучал глуше, чем хотелось.
— А что говорить? – Анна пожала плечами, но в этом жесте не было обычной её отстранённости. – Все знают, но никто не вспоминает. Как будто... Заговор молчания, что ли. Неудобная правда такая. А сейчас вот случилась эта история с Владой и Арсением — и всё, молчок. Как корова языком слизала. Даже бабки на лавочках шептаться перестали.
Она повернулась ко мне, и в её глазах, таких ясных и холодных обычно, я увидела что-то другое. Тревогу? Страх? Или ту же самую вину, что жила теперь и во мне.
— Поэтому, я думаю, что мы должны посмотреть эту кассету первой. Не хочу я смотреть никакого Терминатора, если честно.
Я кивнула. Слова опять застряли в горле. Пять лет назад пропала девочка. Исчезла, как Влада, Арсений. И никто не вспоминает. Как будто и не было. А может, и правда — не было? Может, тайга забирает не только тела, но и память о них?
Мы подошли к дому Вадима — небольшому, одноэтажному, с покосившимся крыльцом и наличниками, которые когда-то были резными, а теперь облупились и почернели от времени. Забор, крашенный в последний раз, наверное, ещё при царе Горохе, держался на честном слове и кое-где подпирался палками. Но дым из трубы шёл ровный, белый, окна были чисто вымыты, а дорожка перед крыльцом расчищена так старательно, что снег лежал аккуратными великанами по бокам — чувствовалась хозяйская рука. Аня, не мешкая, поднялась на крыльцо и постучала. Сначала робко, потом настойчивее. В ответ — тишина. Тогда она нажала на облезлую кнопку звонка, и внутри дома раздался дребезжащий, надрывный трезвон, похожий на больную ворону.
Вдруг за дверью начался топот — да такой, будто по коридору гнали табун диких лошадей — он нарастал, приближался, и дверь распахнулась с такой силой, что едва не слетела с петель. На пороге стояла Марина. Та самая первоклашка, что недавно сидела на плечах у Юры. На ней был тот же тёмно-коричневый сарафан, только теперь поверх него наспех накинута огромная, явно взрослая, вязаная кофта, в которой она тонула целиком, как в сугробе. Рыжеватые хвостики, заплетённые в два жгута, торчали в разные стороны, а лицо было красным — то ли от беготни, то ли от жара.
Из глубины дома, видимо, из кухни, донёсся строгий, чуть усталый женский голос:
— Марина! Ну-ка отошла от двери, заболеешь ещё!
Марина, видимо, обладала избирательным слухом: окрик матери та проигнорировала. Она стояла, вцепившись в дверной косяк, и разглядывала нас с таким видом, будто мы были инопланетными существами, которых надо тщательно изучить, прежде чем пускать.
Её взгляд скользнул по Ане — быстро, без интереса — и остановился на мне. В светлых, чуть навыкате глазах мелькнуло что-то похожее на узнавание, но не до конца.
— А ты тоже к Вадику? – спросила она, обращаясь только ко мне, и голос у неё был звонкий, как колокольчик, и очень серьёзный.
— Да. – кивнула, чувствуя себя почему-то неловко под этим пристальным детским взглядом.
— Это Тоня. – вмешалась Аня, чеканя каждое слово. – Мы к нему.
Маринка секунду подумала, потом кивнула с важным видом, отступила вглубь коридора и, развернувшись, заорала что есть мочи:
— Ва-а-а-а-адик! К тебе пришли-и-и-и!!
Я невольно прижала ладони к ушам. Аня лишь поморщилась, но, кажется, привыкла. Из комнаты, где гудел телевизор, послышалось что-то невнятное, потом тихие матюки, а затем голос самого Вадима, хриплый, с той особой, напускной грубостью, которую он, видимо, считал очень взрослой:
— Чё ты кричишь?! Пускай заходят, чего орать-то!
— Ты тогда сам открывай дверь гостям своим! – парировала Маринка, ничуть не смутившись. Мы только разуться успели, как девочка уже потащила нас за рукава в глубь дома, и я едва успевала перешагивать через разбросанные по полу вещи, обувь и чью-то школьную форму.
— Идите, идите, они там. – командовала она, указывая на дверь в гостиную. – У нас же видик новый, дядька привёз, из города. Я уже всё посмотрела, а они всё настраивают, настраивают...
Мы вошли.
Гостиная у Артамоновых была небольшой, но уютной — с большим диваном, застеленным вязаным пледом, с круглым столом, на котором стояла вазочка с конфетами, и со старым, пузатым телевизором, к которому теперь тянулись провода от новенького, ещё пахнущего пластиком, видеомагнитофона. Тот сверкал чёрным боком, и его кнопки — ещё не замызганные, не затëртые — казались чем-то почти невероятным среди этой привычной, старой обстановки.
Юра сидел на корточках перед аппаратом, сжимая в руках путаницу проводов, и вид у него был такой, будто он разминировал бомбу. Калаш стоял рядом, засунув руки в карманы растянутой толстовки, и смотрел на Юрины мучения с выражением глубочайшего скепсиса. Вадим расположился на подлокотнике дивана, свесив ноги, и, судя по всему, уже успел устать от этого процесса.
— Да не туда ты суёшь! – сказал он с той ленивой, презрительной интонацией, которая, видимо, должна была означать «я-то знаю, как надо». – Там же штекер другой, ты шо, слепой?
— Сам ты слепой! – огрызнулся Юра, поправляя свои очки. – Тут один разъём, я его и тыкаю, куда ещё?
— В жопу себе тыкни, может, хех, заработает... – хмыкнул Вадим.
Саша фыркнул, но ничего не сказал. Аня, стоявшая рядом со мной в дверях, закатила глаза. Потом шагнула вперёд, и в её движении было что-то кошачье — мягкое, но уверенное.
— Прекратите этот балаган. – без приветствия, без всего, просто сухо и властно. – Вадим, не выделывайся, это не заменит технической грамотности, а ты, Юра, если будешь так дëргать разъëм, до самого Нового года будем смотреть не репортаж, а помехи. Дай-ка.
Багиров, заслышав её голос, отпрянул так быстро, будто провода стали вдруг раскалёнными. Аня опустилась на корточки, и я увидела, как её худые, бледные пальцы быстро, без всякой робости, перебрали штекеры, перехватили провода. Щелчок — и они вошли в гнёзда с тем особенным, удовлетворяющим звуком, когда всё становится на свои места.
— Всё. – она поднялась, отряхнула колени и посмотрела на мальчишек с выражением, в котором было и торжество, и лёгкое, почти материнское превосходство. – Включайте.
Вадим, раскрывший было рот, чтобы что-то съязвить, захлопнул его и лишь выдавил нечто невнятное, похожее на «чё-то там, да». Саша присвистнул:
— Ну, Овчарка, ты даёшь...
— А то. – Аня даже не улыбнулась. Юра, которому больше нечем было заняться, отодвинулся к дивану, освобождая место.
— Садитесь. – сказал он, кивнув на диван, и в его голосе я услышала странную, почти торжественную ноту. – Сейчас всё заработает.
Мы сели — я рядом с Аней, Саша пристроился на стуле, Юра на полу, поджав ноги, а Вадим, наконец, слез с подлокотника и занял место на диване рядом со мной.
— Ну шо? – сказал он, потирая руки с таким видом, будто собирался приступить к долгожданной трапезе. – Ща Терминатора подрублю... Говорят, там такие спецэффекты — закачаешься!
Я уже открыла рот, чтобы ответить, но Аня опередила меня. Её голос был спокоен, однако в нём чувствовалась сталь, которую я уже начинала узнавать.
— Терминатор подождёт. Мы пришли не за этим.
Вадим вытаращил глаза, прямо как его сестрёнка. Лицо, ещё секунду назад расслабленное и ленивое, вдруг напряглось.
— Это чё ещё за новости? – он перевёл взгляд с Ани на меня, будто искал поддержки. – Мы ж договаривались! Я видик новый нацепил, кассету достал, всё как у людей сделал! А вы тут со своими...
— С чем? – Аня приподняла бровь, и в этом движении было столько холодного превосходства, что Вадим на секунду стушевался. – С тем, что важнее твоего киборга?
— Да ну, Овчарка, шо там может быть важнее?! – внезапно взвился Артамонов, всплеснув руками. – Терминатор — это классика! Шедевр! А вы, девчонки, вечно со своими... Ай, пофиг! Мой видик — что хочу, то и включаю.
Вадим, который только что раздражённо огрызался в адрес Ани, сменил гнев на милость, как только в его руках оказалась кассета с «Терминатором». Он вставил её в видеомагнитофон, даже не взглянув на нас.
— А то, что вы там притащили... – бросил он через плечо, пока лента с глухим механическим щелчком уходила в недра прибора. – Потом посмотрим. Щас у нас Шварценеггер, это святое! Сань, доставай чипсы, сейчас будет мясо!
Вадик вернулся на диван, а Саша, до этого тихо сидевший и увлеченно наблюдающий за происходящим, оживился. Его глаза блеснули фанатичным блеском:
— Да и чего вы, девочки, кислые такие? Сейчас посмотрим, а потом уже ваш тупняк включим. – Калаш возился в рюкзаке, который лежал рядом с теликом, доставая шелестящую упаковку.
Щенятева встала, сделала шаг вперёд к нему, и в её осанке появилась стальная непреклонность, свойственная человеку, привыкшему контролировать ситуацию.
— Вадим. – её голос звучал холодно и чётко. Обернулась к нему, указывая ладонью на телевизор. – У нас нет времени на ваши развлечения. Эта кассета — не «тупняк», а документ. То, что на ней записано, касается нашего посёлка и того, что творится в лесу. Твой Шварценеггер никуда не денется, а вот возможность понять, что за «Хозяйка» бродит у нас под носом, может исчезнуть так же быстро, как и моë терпение.
— «Документ?» Пха-хах-ха! Да кому это надо? – лицо того, кому были адресованы слова Ани, исказила привычная гримаса пренебрежения. – Шо я, сказок не слышал? Хозяйка леса... Очередная чушь, чтоб малых пугать. Сань, включай, не слушай её, она просто завидует, шо у нас нормальное кино, а не «документ» какой-то!
— Ты совсем? – вдруг вмешался Юра. В его взгляде сквозь стёкла очков пробивался неподдельный интерес. – Аня дело говорит. Мы тут полдня возимся с этим видиком, и ради чего? Чтобы посмотреть Терминатора? Мы его, если что, можем ещё триста раз посмотреть.
Юра встал с пола, перебравшись на диван, ближе ко мне. Его голос окреп:
— Вот мне, например, реально интересно, что там такого, раз Тоня так хотела нам показать эту запись. Если там хоть капля правды про тот гараж, это куда важнее штампованных боевиков.
— А кто тебя спрашивает? – Вадим уже заводился, его голос становился громче, резче. – Я сказал — сначала Терминатор. А эту хрень вашу, если хотите, потом.
— Вадим... – Аня поджала губы, и в её голосе появилось то самое ледяное спокойствие, которое, как я уже поняла, означало, что она готова биться до самого конца. – Речь идёт не о развлечении. Ты хоть понимаешь, что в посёлке творится? Что детей скоро начнут находить мёртвыми? Или тебе всё равно, пока твою сестру не тронут?
— Ты мою сестру не трогай! – вскочил с дивана, лицо покраснело. – Это же бред! Тайга, Хозяйка, гараж этот чёртов... А ты мне их вместо нормального фильма впариваешь!
— Не ори. – спокойно сказала Аня, и от этого её спокойствия Вадим, кажется, взбесился ещё больше. Вскипел, кулаки сжались, но ярость на девчонку выливать не стал. Развернулся на пару шагов назад, к телевизору, глядя при этом на Багирова.
— Ты что, Юрок, переметнулся? – прошипел он, глядя на друга в упор. – Серьёзно?
— Я не метаюсь, а стараюсь мыслить логически. – отрезал Юра, так же не отводя взгляда. – Нам в этом посёлке ещё жить и жить, и если там происходит какая-то хрень, я хочу знать об этом заранее, а не когда она постучится к нам. Так что хватит упрямиться и давай включим кассету Тони.
Саша тем временем колебался, переводя взгляд с недовольного Вадима на решительную Аню и поддерживающего её Юру. В его глазах борьба между «киборгом-убийцей» и настоящей загадкой была почти осязаемой.
— Ну... – протянул Александр, почесав затылок. – Вообще-то, если там есть кадры с места событий... Это может быть даже эпичнее.
Вадим выругался, буркнул что-то крайне нелестное в адрес всех присутствующих, но, видя, что большинство настроено решительно, с явной неохотой потянулся к кнопке «Извлечь».
— Ладно. – процедил он. – Хрен с вами. Но если там будет скучно, я вас всех из этого дома на мороз выставлю, понял, Юрец?
Аня лишь едва заметно усмехнулась, победно глядя на меня. Я тем временем неуклюже потянулась к рюкзаку, расстегнула молнию. Кассета лежала на самом дне, прижатая тетрадками и старой книжкой Чехова, которую я так и не дочитала. Мои пальцы, когда я доставала её, почему-то дрожали. Конечно не от холода — в комнате было тепло, даже душновато от долго работающего телевизора. Просто... Эта плёнка казалась сейчас чем-то большим, чем просто кусок магнитной ленты в пластиковом корпусе. Она была тяжёлой. Почти живой...
Я не успела протянуть её Юре. Дверь в гостиную распахнулась с такой силой, что стоящая на подоконнике герань жалобно звякнула горшками.
— А я тоже буду смотреть! – объявила Маринка, влетая в комнату.
Она пробежала через порог: растрёпанная, с засученными рукавами огромной кофты. В её светло-карих глазах горело то самое упрямство, которое я уже видела у её старшего брата — только в детском, более трогательном и беззащитном исполнении.
— А ну брысь отседова! – Вадим сполз с дивана и загородил сестре обзор на телевизор, хотя тот ещё даже не был включён. – Нечего тебе тут делать! Мы страшное кино смотреть будем, ты ж потом спать не будешь, а мне с тобой ещё возиться.
— Буду! – Маринка упёрла руки в бока, и в этом жесте было столько взрослой решимости, что я невольно улыбнулась. – Я вообще ничего не боюсь! И спать буду! Я уже большая!
— Ага, большая. – фыркнул Вадим. – Ты вон в прошлый раз, когда я «Кошмар на улице Вязов» включил, три ночи ко мне под одеяло лезла. И мамке жаловалась, что я тебя напугал.
— Это было давно! – девочка топнула ногой, и на её милых щеках проступил яркий румянец. – А теперь я выросла! И вообще, если ты меня не пустишь, я маме скажу, что вы тут собрались... – она замялась, явно подбирая слово, которое подействует на брата сильнее всего. – Всякую запрещёнку смотреть!
— Какую ещё запрещёнку? – Вадим опешил.
— А ту самую! – Артамонова младшая гордо вскинула подбородок, хотя было видно, что она и сама не понимает, что именно имеет в виду. – Мама не разрешает, а вы всё равно смотреть собираетесь!
— Да шо ты несёшь, мелочь пузатая! – он внезапно щëлкнул пальцами о её лоб, дав звонкий щелбан.
— Ай!
— Никакой запрещёнки нет! У нас тут...
— А что у вас тут? – Маринка перевела взгляд на меня, на кассету в моих руках. Её глаза округлились. – Ой, а это чо? Тоже кино?
Я не знала, что ответить, но Аня опередила меня:
— Это, Мариночка, серьёзная запись. – её голос был мягким, почти ласковым, но в нём чувствовалась та же непреклонность, что и в споре с Вадимом. – Для таких взрослых, как мы. Не потому, что там что-то запрещённое, а потому, что там страшно. Правда страшно. Твой брат правильно говорит — спать потом не сможешь.
— А я не боюсь! – упрямо повторила Маринка, но в её голосе уже не было прежней уверенности. Она посмотрела на Вадима, потом на меня, потом снова на Аню, будто пыталась понять, кто из нас говорит правду.
— Марина! – с кухни донёсся голос её с Вадимом мамы, на этот раз ближе и настойчивее. – Марина, ты где? Иди сюда, поможешь картошку почистить! А то без ужина останешься!
Маринка замерла. На её лице разыгралась настоящая драма: с одной стороны, жгучее желание остаться и доказать, что она «уже большая», а с другой — перспектива остаться без ужина, что в её возрасте было аргументом куда более весомым.
— Ну, ма-а-ам... – протянула девочка, не оборачиваясь.
— Марина, я сказала! – голос матери стал строже. – Не мешай старшим, иди сюда!
Вадим, почувствовав, что ситуация складывается в его пользу, тут же подхватил:
— Иди, иди, чисть картошку. – он бросил быстрый взгляд на Аню, и в нём мелькнуло что-то похожее на благодарность за поддержку.
Девочка переминалась с ноги на ногу ещё секунду, потом вздохнула — тяжело, по-взрослому — и, развернувшись, вышла. Но на пороге обернулась:
— А вы потом расскажете, что там такого было? – спросила она, глядя на меня, и в её глазах светилась такая надежда, что я не смогла сказать «нет».
— Расскажем. – пообещала я.
— Честно-честно?
— Честно-честно.
Маринка кивнула и скрылась за дверью. Мы услышали, как её шаги зашлёпали по коридору, потом хлопнула дверь на кухне, и снова наступила тишина — только телевизор тихонько гудел, ожидая, когда в него вставят кассету.
Вадим выдохнул, провёл рукой по лицу.
— Вот наказание... – буркнул он, но в его голосе не было злости. – Ладно, давайте уже вашу... – он махнул рукой в сторону видеомагнитофона.
Я протянула кассету Юре. Он взял её, повертел в руках, разглядывая этикетку, на которой Олег когда-то вывел «Питер Пэн». На секунду мне стало жалко брата — он так и не досмотрел этот мультик со мной. Но я знала, что сейчас это важнее.
Юра вставил кассету. Щёлкнуло что‑то внутри видака, плёнка нехотя пошла, как будто сама сопротивлялась. Видеомагнитофон зажужжал, зашуршал, и в этом звуке, знакомом и тревожном, мне почудилось что-то такое, от чего внутри всё сжалось.
На экране поплыла рябь. Серая, мельтешащая, с едва уловимым гулом. А потом появилось оно — то, что я уже видела однажды, в пустом доме, когда Олег спал, а по ту сторону экрана шептал лес.
Я почувствовала, как Аня рядом со мной напряглась, как её пальцы вцепились в край дивана. Юра придвинулся ближе к телевизору, будто пытался разглядеть что-то важное в этой мельтешащей ряби. Саша замер на своём стуле, даже дышать, кажется, перестал. А Вадим... Вадим наклонился вперёд, и в его глазах, таких обычно насмешливых, я вдруг увидела то, чего раньше не замечала. Это был интерес, настоящий, не притворный.
— Ну, давай. – сказал он тихо, почти шёпотом. – Давай, крути. Посмотрим, шо там у вас...
На экране сперва было только серое марево. Зерно, косые полосы, глухое шипение. Будто телевизор втянул в себя метель и давился ею.
— И это что, вот вся эта ваша страшилка? Пф... – пробормотал Вадим, но голос у него вышел тише обычного.
Рябь сдвинулась, будто кто‑то невидимый пальцем провёл по стеклу изнутри. И лес вынырнул сразу, без плавного перехода: чёрные стволы, переплетённые ветви, белый снег, подсвеченный неестественным светом. Не солнечным, не дневным, даже не вечерним — каким-то телевизионным. У меня сжалось горло. Лес был слишком знакомым. Таким же, как за окном.
— О-о... – только и выдохнул Саша. Он подался вперёд, навстречу экрану.
Поползла по центру тонкая, дрожащая трещина — как будто картинку разломили пополам. Шум в динамиках сменился шёпотом, таким тихим, что непонятно было, это из телевизора или прямо из комнаты. Звуки перескакивали, слова ломались, собирались в липкую мелодию. Я знала, что будет дальше, но это не помогало. Пальцы сами впились в колено, ногти царапнули через ткань.
«ООО Потеха» вспыхнуло внезапно, чужим, слишком бодрым шрифтом. Заставка выглядела безобидной, но в этом и было самое неприятное.
— О-о, вот это да, местное ТВ... – пробурчал Вадим, но замолчал, когда мужской голос начал прорезать помехи:
— Здравствуйте, уважаемые зрители...
Голос был из другого времени. Из того странного, промежуточного мира, где дикторы ещё говорили как по «Останкино», а вокруг уже давно был не Союз. Чуть напыщенный, уверенный, будто человек в кадре точно знал, что всё под контролем.
Кадр дёрнулся. Вместо ведущего — грубая панорама по кладбищу: сугробы, чёрные перекошенные кресты, ветер, стягивающий с них снег. Микрофон ловил не голос, а скрип дерева и далёкий, почти волчий вой. Я краем глаза увидела, как Аня шевельнула плечом, будто ей стало холоднее. Юра машинально потянулся к регулятору громкости, сделал чуть громче. Никто не прогнал его руку.
Когда диктор произнёс «Чёрный гараж», слова будто застряли в комнате. Вадим тихо хмыкнул:
— Накрутили. – но не оторвал взгляд от экрана.
Монтаж был грубым, местечковым: фотография женщины, засвеченные улицы посёлка, какой‑то серый дом, снова кресты. Но между этими кадрами — то самое, чего не должно было быть: пара секунд леса с углом камеры, который нельзя объяснить «съёмочной группой». Будто кто‑то очень высокий наклонился над тайгой и посмотрел сверху.
Когда голос мужчины начал заедать на слове «невозможно», Юра подался ещё ближе, щурясь:
— Мне одному кажется? – шёпотом спросил он. – Это не просто магнитофон глючит... Он не может, новый же. Тут дорожка... Другая какая‑то.
Саша сглотнул. На секунду показалось, что шум в телевизоре и их дыхание слились во что‑то одно.
Я слушала историю грибника так, как будто её рассказывали не с кассеты, а мне лично. Каждая знакомая фраза ложилась поверх памяти — того первого раза, когда я сидела одна, в тёмной комнате, без Вадима, без Юры, без Ани и Саши. Тогда лес на экране и лес за окном казались зеркалами, смотрящими друг в друга. Сейчас к этим зеркалам добавлялись чужие глаза.
Когда заиграла флейта, тоненько, почти серебристо, Юра дёрнулся:
— Слышали? – он даже не стал делать паузу для ответа. – Это ж... Не фон. Это как... Позывной.
Аня прижала к себе руки так, что побелели костяшки пальцев.
— Угу, позывной. – глухо сказала она. – На тот свет.
Я знала это слово из папиных рассказов про рации: по позывным понимают, что где‑то там, в эфире, живая станция, которая ждёт ответа. Здесь же, на кассете, этим «позывным» был не человек, не телевидение, а лес, сама Хозяйка. Словно через флейту и шорох помех она говорила: «Я на связи. Я здесь. Отзовись...»
Кадры сменились — дед Кирилл на лавке, ватник, ушанка, сигарета, хилый фонарь. Телевизор добавлял картинке ту самую тёмную плёнку, от которой лица у всех казались немного мёртвыми. Даже если они смеялись.
— О, наш эксперт. – Вадим попытался усмехнуться, но смешок вышел сухим.
Дед закашлялся, засмеялся, запустил кольца дыма в небо. Его «копыта, рога, молочный запах» повисли в воздухе густо, почти с привкусом табака и перегара, доносящегося сквозь экран. Слова «свеженьких детишек любит заманивать» прозвучали слишком буднично, как будто он рассказывал не легенду, а рецепт маринада.
— Жизнерадостный дедуля. – Саша нервно фыркнул.
Я знала, что будет дальше. Как звук поедет, как фраза переломится, как голос пойдёт задом наперёд, как камера полетит над чёрной, кровавой тропой. В этот раз я заранее сжалась, но готовность не спасла.
Экран дёрнулся. Голос схлопнулся в кашу, а потом полез в уши чужой, вывернутой наизнанку речью. Эти слова я слышала уже однажды, но сейчас к ним добавились ещё три пары ушей.
Юра вскинул руку:
— Тихо! – и сам прикусил губу.
Мы замерли. Даже видеомагнитофон, казалось, стал гудеть тише.
Обратная речь шла рвано, с провалами, хрипами. Слова цеплялись друг за друга, сталкивались, превращались в один длинный, бесконечный, режущий слух звук. На экране камера уже летела над снегом, по заляпанной тропе, мимо чего‑то тёмного, рваного. Мимо рукава. Мимо клочка шарфа. Мимо...
В тот миг, когда мелькнула девочка с распахнутыми глазами, и я клянусь, девочка действительно была, мне тогда не почудилось, Саша вслух выругался. Вадим тихо сказал: «Бляха‑муха...» — и резко отвернулся, будто этого было достаточно, чтобы кадр исчез из его поля зрения. Аня не отвернулась, только сильнее зубы сжала.
Я не отвела взгляд тоже. Потому что отворачивалась уже. Тогда, в первый раз.
Когда звук вдруг оборвался и экран провалился в чистый белый шум, тишина повисла тяжелее любого крика. Плёнка моталась внутри видака с таким шорохом, что он напоминал не технику, а чей‑то шёпот на чужом языке.
— Стоп. – выдохнул наконец Вадим. – Стоп, Юр.
Юра не послушался. Его рука потянулась к видеомагнитофону, пальцы легли на кнопки с той осторожностью, с какой трогают что-то живое, будто он хотел убедиться, что всё это не коллективный глюк. Сначала — «STOP». Плёнка внутри издала короткий, сдавленный вздох, и шорох прекратился. В наступившей тишине я услышала, как за стеной Маринка перебирает тарелки, и этот обычный, домашний звук показался почти непозволительным. Потом Багиров потянулся к другим кнопкам.
— Ты чё творишь, одержимый? – спросил Вадим, и в его голосе послышалось незнакомое, настороженное беспокойство.
— Я хочу понять, что он говорит. – упрямо прошептал Багиров. – Там же... Это не просто помехи... Тут кто‑то... Специально закольцевал последние слова в перемотке. Не деда, другие.
— Какие другие? – Саша перевёл взгляд с экрана на Юру. – Просто глюк. У нас с плёнкой так бывает, если её...
— Не глюк. – Юра нажал на «REW», и видеомагнитофон загудел ровно, перематывая ленту. Счётчик на панели медленно крутился.
— Давай, Юра. Включай.
Ручка счётчика остановилась. Юра нажал «PLAY», и экран снова ожил.
На этот раз картинка пошла сразу, без предупреждения, без белого шума. Лес, тот самый, с переплетёнными ветвями, застыл на мгновение, а потом камера дёрнулась, полетела над снегом, над той самой заляпанной тропой.
Звук появился позже — сначала только шорох, потом голос, но не диктора, не старика. Чужой, ломаный, почти нечеловеческий, он вырывался из динамиков с такой силой, что, казалось, стены комнаты вот-вот треснут.
— ...Иди на запах крови, да вселись в новый сосуд...
Саша вздрогнул, вжался в спинку стула. Вадим замер с открытым ртом, так и не закрыв его.
— Служи мне, выполняй мои приказы, и будете вы насыщены кровью многих моих будущих, невинных жертв...
Юра сидел, не двигаясь, его пальцы замерли на коленях, побелевшие от напряжения. Я видела, как его глаза за стеклами очков расширяются, как он вслушивается в каждое слово, пытаясь удержать его, запомнить.
— ...Именем Крхата, Маланема, Крхемеля! Да будет так!
Последнее слово утонуло в помехах. Экран погас — не резко, а медленно, будто кто-то задëрнул штору, и белый шум снова заполнил комнату своим равнодушным шипением.
Тишина. Настоящая, густая, такая, что я слышала, как в груди колотится сердце.
— Это... – голос Вадима сел. Он кашлянул, прочищая горло. – Это ж из той книги! Которую мы в библиотеке нашли...
— Да. – Юра наконец повернулся к нам, и я увидела его лицо. Оно было бледным, но глаза горели — тем самым огнём, который я уже заметила однажды, в библиотеке, когда мы читали старые записи. – Там, в конце, когда текст обрывался... Те же слова. То же самое. Кровью жертвы... Пагубным делом... Крхат... Маланем... – он провёл рукой по лицу, будто стирая что-то невидимое. – На демонов каких-то похоже. Это не просто так.
— А что тогда? – Саша подобрался, его обычная сонная отстранённость исчезла без следа. – Ты думаешь, этот дед... Он что, правда...
— Я думаю... – Юра перебил его. – Что этот Кирилл знает больше, чем рассказал. Или не всё рассказал. Эти слова... Они не из его интервью. Они появились на плёнке позже. Это не часть передачи. Это... – он запнулся, подбирая слово. – Это что-то другое. Что-то, что записалось поверх. Или сквозь...
— Или из леса. – тихо сказала Аня, и все вдруг посмотрели на неё. Она сидела, обхватив себя руками, и её лицо, обычно такое спокойное, сейчас было напряжённым. – Вы слышали, что он сказал? «Служи мне, выполняй мои приказы»... Это призыв. Ритуал, как мы и предполагали!
— Призыв чего? – голос Вадима дрогнул. Теперь он был заинтересован. – Кого?
— Не знаю. – Аня покачала головой. – Но этот дед... Он наверное живёт тут, в посёлке, где-то на его отшибе. Местный дядька. Он и лес знает. Если кто и может рассказать, что это значит, так это он.
Юра встал с пола. Его движения были резкими, но в них чувствовалась какая-то новая, собранная энергия.
— Мы должны его найти. – сказал он, и это прозвучало не как предложение, а как решение. – Этого деда Кирилла. Спросить, узнать, что это за слова. Что они значат... И как они связаны с тем, что происходит в лесу. С тем, что случилось с Владой и Арсением.
— Ты чë, с ума сошёл? – Вадим вскочил с дивана. – Не слышал, что этот дед на плёнке говорил? Про Хозяйку, про то, как она детей забирает? Ты хочешь к нему идти? А если он... Просто сумасшедший?
— А если он знает, где они? – Юра обернулся к нему, и в его глазах горело что-то, чего я раньше не видела. Не просто интерес, не просто любопытство. Что-то личное. – Если он знает, как их найти? Ты хочешь сидеть и ждать? Пока ещё кто-то пропадёт?
Вадим открыл рот, но ничего не сказал. Он смотрел на Юру, и в его взгляде я видела что-то новое — не насмешку, не упрямство, а что-то похожее на уважение. Или на понимание того, что Юра прав, что ждать больше нельзя.
— Я с тобой. – сказала я, и все обернулись. Мой голос прозвучал громче, чем я ожидала, и я почувствовала, как щёки заливает краска. – Я... Ну... Этот дед... Он точно живёт где-то в посёлке. Может, кто-то знает, где его искать.
— Я узнаю. – тихо сказала Аня. – У бабушки могу спросить. Старожила должны знать.
— И я..! – добавил Саша, и в его голосе послышалась непривычная решимость. В моём сердце теплилось чувство того, что мы могли бы сойти за настоящую команду, расхитителей тайн. – Тоже спрошу. У своих.
Все посмотрели на Вадима. Он стоял, уперев руки в бока, и на его лице было написано такое, будто он собирался спорить. Но потом он выдохнул — шумно, как паровоз, и махнул рукой.
— Ладно. – сказал он. – Ищите своего деда. Но если окажется, что он просто старый пьяница, который байки травит, скажу: я же говорил! – он посмотрел на Юру, и в его глазах мелькнуло что-то тёплое, почти братское. – Но если там правда чë-то есть... Тогда идём вместе. Всем скопом. Понял?
Юра кивнул. Аня поднялась с дивана, поправила сбившийся рукав.
— Ну тогда чего мы ждём, давайте собираться! – сказала она. – Узнаем, где он живёт.
Я смотрела на них, на команду — на Юру, что нашëл в себе силы не прятаться от страхов, которые нас пугали, на Аню, умеющую проявлять гибкость, оставаясь неизменно прямой и честной, на Сашу, что оказался далеко не таким сонным, когда дело дошло до настоящих решений, на Вадима, который умел признаваться в своих ошибках, даже если делал это со своеобразной прямотой. И думала о том, что, пожалуй, именно в этом и заключается подлинный смысл — не в том, чтобы быть храброй, а в том, чтобы не оставаться одной, когда страшно.
— Э, нет! – раздался голос из коридора, и на пороге, подперев дверной косяк, возникла полная женщина в застиранном фартуке. Её лицо, раскрасневшееся от плиты, было усталым, но глаза смотрели строго, по-хозяйски. – Никуда вы не пойдёте, пока не поедите.
— Мам! – Вадим дёрнулся было к ней, но женщина подняла руку, и он замер на месте, будто наткнулся на невидимую стену.
— Я сказала — сначала суп. – она перевела взгляд на нас, и в её глазах мелькнуло что-то тёплое, материнское. – Вы же с самого утра, небось, ничего не ели? Живо за стол!
Мы переглянулись. Спорить не имело смысла — в голосе мамы Вадима чувствовалась та самая непреклонность, которая не терпит возражений. Да и голод, о котором я совсем забыла за всеми этими страхами, вдруг напомнил о себе.
Стол в кухне был накрыт по-простому: большая миска с супом, нарезанный чёрный хлеб, солёные огурцы в банке. Маринка уже сидела на стуле, болтая ногами под столом, и смотрела на нас с таким видом, будто мы были героями, вернувшимися из дальних странствий.
— Вы страшное кино смотрели? – спросила она, как только мы уселись.
— Не кино. – ответил её брат, накладывая себе полную тарелку. – Так... Одну передачку.
— А мне расскажете?
— Потом. – Артамонов махнул рукой, но я заметила, как он бросил быстрый взгляд на мать.
Та разливала суп молча, не задавая вопросов, и я подумала, что в этом доме, наверное, привыкли, что у старших детей свои дела, свои разговоры, в которые взрослым лучше не лезть. Мы ели быстро, почти не разговаривая, и только ложки звенели о тарелки. Суп был наваристым, с лавровым листом и перцем, и от него по телу разливалось тепло, вытесняя тот липкий холод, который поселился внутри после кассеты.
— Спасибо. – сказала Аня, когда тарелка опустела. – Очень вкусно.
— Ешьте, ешьте. – кивнула Артамонова старшая.
Маринка, которая успела съесть свою порцию раньше всех, теперь вертелась на стуле, поглядывая на нас с нетерпением.
— Вы теперь гулять пойдёте? – спросила она.
— Пойдём. – ответил Юра. – По делу.
— А меня возьмёте?..
— Не, мелкая. – Вадим потрепал её по голове, и она, фыркнув, отбила его руку. – У нас дело серьёзное, таким как ты не положено под ногами крутится.
— Ну и пожалуйста! – Маринка надула маленькие губки, но спорить не стала.
Мы быстро собрались, натягивая куртки в прихожей. Я уже застёгивала молнию, когда услышала позади голос Юры:
— Вадим, дай фонарик.
— Какой фонарик? – удивился тот, завязывая шнурки.
— Ну, у тебя же есть. Я видел, в ящике.
Вадим хмыкнул, а потом, поколдовав над тумбочкой, извлёк из её недр потрёпанную, старую вещь — фонарик, питающийся от батареек, похожий на музейный экспонат. Протянул его Юре:
— На, только смотри не потеряй. Он ещё отцовский.
Юра сунул фонарик в карман куртки, и я заметила, как он сделал это почти машинально, будто что-то подсказывало ему, что может пригодиться. Я не стала спрашивать зачем — в конце концов, мало ли, сколько мы будем вот так гулять.
На улице было свежо, но не холодно — тот самый мягкий мороз, когда снег под ногами скрипит упруго, а воздух кажется прозрачным, почти стеклянным.
— Куда сейчас? – спросил Саша, оглядываясь по сторонам.
— Надо у кого-нибудь спросить. – ответила Аня. – Где этот дед Кирилл живёт. Может...
— А вон! – Вадим кивнул в сторону скамейки у соседнего дома. – Бабки сидят. Они всё знают.
На скамейке, укутанные в тёмные платки и старые пальто, сидели две старушки. Они не разговаривали — они судачили с той особой, неторопливой основательностью, которая бывает только у людей, проживших в одном посёлке полжизни. Мы подошли ближе, и я услышала обрывки фраз:
— ...А он ей говорит, ты, говорит, не гляди, что я старый, я ещё ого-го...
— Да ну, врёшь! – вторая бабка всплеснула руками, и обе засмеялись — дребезжащим, почти беззвучным смехом, который, кажется, состоит из одного только кашля и удивления.
— Здравствуйте. – очень вежливо сказала Аня, подходя к скамейке. – Извините, что отвлекаем...
Бабки замолчали, разглядывая нас с внимательным любопытством.
— Здравствуйте, детки. – задорно ответила одна из них, та, что в синем платке. – Чего надо-то?
— Мы ищем одного человека. – вступил в разговор Юра. – Дед Кирилл. Знаете такого?
Бабушки переглянулись. Вторая, в чёрном платке, вдруг поджала губы, и лицо её стало строгим, почти испуганным.
— Кирилл? – переспросила она. – Тот самый..? А на кой он вам сдался?
— Нам очень нужно. – сказала Аня. – По одному делу.
— По делу... – протянула бабушка в синем платке. – Молодёжь нынче всё по делам... А вы хоть знаете, кто он такой?
— Да. – кивнул Юра. – Он про лес много знает. Про Хозяйку...
— Ох... – бабка в чёрном перекрестилась, и я заметила, как её пальцы, узловатые, высохшие, дрогнули. – Про Хозяйку... Не надо бы вам про это. Не надо...
— Так вы знаете, где он живёт? – спросил Вадим, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
Бабки снова переглянулись. Та, что в синем, вздохнула и покачала головой:
— Жил. Давно уж...
— Как — жил? – голос Юры дрогнул. – Он... Умер?
— А кто ж его знает! – бабка в чёрном махнула рукой. – Сказывали, помер. Два года уж, поди, будет. Или три... Время-то как летит.
— А может, и не помер. – возразила её подруга. – Вон, Прохоровна в прошлом году видела его у леса. Говорит, шёл себе, опирался на палку. Живой, значит.
— Да что Прохоровна знает? У неё глаза-то уже...
— А у тебя зорче, что ли?
Они заспорили, перебивая друг друга, и я слушала этот спор, пока внутри у меня всё холодело. Дед Кирилл — мёртв? Или жив? И если жив — то где его искать?
— Извините. – перебила их Аня, и в её голосе послышалась та самая сталь, которая недавно заставила замолчать даже нашего Вадима. – Если этот дед живой — где он живёт? Если мёртвый — кто может знать то, что знал он?
Старухи замолчали, глядя на неё с новым, уважительным интересом. Та, что в синем, почесала кончик носа, потом сказала:
— Лесник есть один, Иван Петрович. Он с Кириллом старый знакомец. Всю жизнь в лесу, знает его, как свои пять пальцев. Если кто и знает, что тот дед рассказывал, так это он.
— А где он живёт? – спросила я.
— На отшибе. – ответила бабка. – За посёлком, в сторону леса. Избушка там у него, старая. Дорога одна — через вырубку, потом мимо старого колодца, а там уж и видно будет. Да только... – она замялась.
— Что только? – насторожился Юра.
— Куда ж вам, детям, в лес идти? – бабка в синем взглянула на небо. – Маньяк, говорят, тут у нас ходит.
— Да мы быстро. – сказал Вадим. – Не маленькие же ж.
— Ох, не маленькие... – покачала головой старуха. – Ну, смотрите сами. Только осторожнее там.
— Спасибо! – сказала Аня, и мы двинулись прочь.
Я обернулась — бабушки неизменно сидели на скамейке, укутанные в свои платки, и мне почти удалось услышать, как они шепчутся у нас за спиной. Про то, какие дети нынче пошли, и про то, что не надо бы им в лес, да кто ж их остановит.
— Ну что? – спросил Саша, когда мы вышли на главную улицу. – Идём к этому леснику?
— Идём. – ответил Юра. – Другого пути всё равно нет.
Мы свернули за посёлок, туда, где просёлочная дорога упиралась в лес. Снег здесь лежал глубже, никем не топтанный, и мы шли, проваливаясь по щиколотку. Пробирались, так сказать, гуськом: Вадим впереди, размашисто прокладывая тропу, Саша с Юрой следом, а мы с Аней замыкали колонну. Путь лежал через промëрзшую чащу.
Юра то и дело касался кармана, где лежал фонарик — предчувствие чего-то нехорошего висело в морозном воздухе, словно густой туман, и чем дальше мы уходили от посёлка, тем сильнее сжималось сердце. Впереди нас ждал лес, и, кажется, он знал, что мы идём.
Лесная чаща провожала нас своим взглядом. Оно и видно — ветви так и тянутся к нам, но под тягостью холода когти не могут схватить. Веточки обмëрзли и окоченели, лишь дрожа и стуча от мороза. Здесь так одиноко... И никто не услышит моих криков. Однако, места здесь встречаются и вправду чудесные и красивые. И эти места одновременно с этим тихие... Будто чьи-то замогильные, холодные, тощие руки, трогают за шею, касаясь длинными и костистыми пальцами самых чувствительных и уязвимых точек. Хочется укутаться теплее, или вовсе спрятаться от этого ощущения.
Скорее всего, у меня, вместе с Аней, сейчас всё сжимается, покалыванием отдаваясь в груди, в то время как члены команды «Тайна» ощущали прилив эйфории и счастья. Ну, кроме Юры.
Зимняя тайга — величавая, волшебная... Под ногами скрипел белоснежный ковёр, свежий и хрустящий, а над головами тяжёлые ветви сгибались ажурными, белыми арками, укрытые инеем. Но в этой красоте было что-то зловещее. Будто в лесной глубине кто-то притаился, кто-то с горящими глазами, кто смотрит на нас из-за стволов, мерцая серой, хищной маской, покрытой блестящим инеем.
Мы шли, и я чувствовала этот взгляд на своей спине. Знала, что Аня чувствует то же самое — по тому, как она то и дело оглядывалась, как её пальцы сжимались в кулаки.
— Слушайте. – вдруг сказал Саша, когда мы обходили особенно большой сугроб, обращаясь как бы ко мне. – А эта кассета... Вы там мультики смотрели, да? А потом ты на неё эту передачу записала.
— Ну. – кивнула я, не понимая, к чему он клонит.
— А раньше никто из вас не видел эту передачу? – Александр оглянулся на меня и Аню, и в его глазах я увидела что-то, чего раньше не замечала. Не праздное любопытство — тревогу.
Мы буркнули что-то отрицательное.
— Во-от. – Саша зачем-то понизил голос, хотя вокруг, кроме нас, никого не было. – А если это не просто так? Если эта кассета... Ну, в неё что-то вселилось?
— Ты серьёзно? – Вадим обернулся, и его лицо в лесном свете казалось чужим, вытянутым, почти испуганным. – Думаешь, кассета может быть проклята?
— А почему нет? – Калаш пожал плечами, но жест вышел нервным, дёрганым. – Ты сам видел, что там было. Это ж не просто передача!
— Саш, прекрати. – сказала Аня. – Не надо.
— А что? – не унимался парень. – Мы все это видели. И слышали. Те слова... Они ж не просто так на плёнку попали. Может, их специально туда... Записали. Чтобы тот, кто включит...
— Чтобы что? – перебил Юра. – Чтобы с ним что-то случилось? Со мной ничего не случилось, ни с тобой. С Тоней, когда она в первый раз смотрела — тоже.
— А перемотанная речь? А эти... Как их... Демоны? – Саша разволновался, говорил быстрее обычного, и я заметила, как он то и дело оглядывается на лес, будто ждал, что из-за деревьев кто-то выйдет. – Вы читали, что в той книге было? Это ж не считалочка для детей!
— Саша... – я остановилась, и все обернулись. – Эта кассета у меня была уже несколько дней. Она лежала в ящике в столе, рядом с учебниками и книжками. И ничего со мной не случилось. Ни с моим братом. Ни с мамой. Если бы в ней было что-то... Ну, плохое, оно бы уже проявилось.
— А может, оно и проявилось... – тихо ответил Калашников.
Я молчала. Потому что он был прав. Самое плохое, что могло со мной случиться в этом посёлке — случилось.
— Хватит. – сказала Аня, и в её голосе наконец появилась знакомая нам всем сталь. – Выдумали тоже — проклятая кассета. Как в дешёвом ужастике! Мы сами это включили, сами посмотрели. И ничего с нами не случилось. А тот шёпот... Это просто техника. Плёнка старая, стирали-перезаписывали много раз. Вот и наложилось одно на другое.
— А слова? – спросил Юра. – Те, что из книги? Они тоже наложились?
Аня не ответила. Снова двинулись вперёд, и тишина стала тяжёлой, почти осязаемой.
Пацаны, кажется, тоже начали нервничать. Вадим больше не шёл впереди размашисто, а двигался осторожнее, будто ждал, что из-за ближайшего сугроба кто-то выскочит. Саша замолчал и теперь только смотрел по сторонам, накручивая шарф на палец. Один Юра, кажется, не замечал ничего. Он шёл, глядя прямо перед собой, и его лицо было спокойным, даже слишком.
— Юр... – окликнула я его. – Ты как?
— Нормально. – ответил он, не оборачиваясь. – Думаю... Если этот лесник знал Кирилла, он может знать и про те слова. Про то, что же они значат. А если знает — может, поймёт, где сейчас Влада и Арсений.
— А если он не захочет говорить? – спросил Вадим.
— Захочет. – твёрдо сказал Юра.
Лес вокруг нас сгущался. Деревья стояли всё ближе друг к другу, их ветви сплетались над головами, пропуская всё меньше света.
Кажется, что лесные ландшафты меняются с каждым новым шагом, и с каждым новым вздохом, но... Стоит ли так сильно доверяться своим зелёным, как изумруды, глазам?.. При этом, не смотря под ноги...
Снег под ногой внезапно промялся, словно земля решила вздохнуть, и я почувствовала, как подошва ботинка упёрлась во что-то твёрдое. Не корявый сук, не случайный камень — что-то с чёткими, будто выточенными очертаниями.
Я опустилась на корточки, пальцы дрогнули, когда начала счищать снежную завесу. Блестящий металл казался почти чужеродным в этом царстве матового белого цвета — холодный, гладкий, он лежал в снегу, как прозрачная капля из другого мира. Кольцо. Простое, без изысков, с гладким камнем, приглушённо мерцающим в скупом зимнем свете. Лунный камень. Я узнала его лишь по тому, как он переливался — неярко, глубоко, будто внутри, в самой его сердцевине, теплился слабый, далёкий свет, которого не могла погасить даже эта стужа.
Я уже видела его раньше. На пальце. На её пальце... В тот день, когда рука взметнулась, чтобы нанести удар, рассекая воздух с той же чëрствостью, с какой сейчас зимний ветер режет щёки. В тот день, когда Рамина...
Мысль оборвалась, растворившись в густом морозном воздухе, как дыхание на стекле. Пальцы — сами, безотчетно, словно ведомые чужой волей — начали вращать кольцо. Я искала на его гладкой, бесстрастной поверхности хоть какой-то ответ, застрявший в горле. Металл скользил по коже, холодный, а камень едва заметно переливался в свете, ловя каждый дневной лучик.
И вдруг подушечка пальца наткнулась на изъян. Шероховатость.
Это была не случайная царапина, полученная в пылу драки. Это был след, нанесённый с пугающим, почти молитвенным старанием, с каким пишут последние признания.
Я перевернула кольцо, и сердце у меня замерло. На внутренней стороне, там, где металл всегда касался тёплой кожи, там, куда никогда не падали чужие оценивающие взгляды, застыла надпись. Буквы, мелкие и острые, словно крошечные шрамы, были врезаны в металл рукой, которая, наверное, дрожала от невыносимого предчувствия или, напротив, была пугающе спокойна, точно зная, что это последнее, что останется после неё.
«От родителя к ребёнку»
Три слова. Простые, почти бытовые, сорвавшиеся с губ в час прощания. Такие фразы обычно гравируют на подарках, которые передают из поколения в поколение, когда верят, что вещь хранит тепло рук, что она может уберечь, напомнить, связать...
Я впилась взглядом в эти буквы, и в груди что-то болезненно сжалось, потянуло вниз, к самой земле, к стылой корке снега. Для Симы это кольцо было не просто украшением или побрякушкой, которой можно было хвастаться на школьных переменах перед одноклассницами. Оно было её единственным якорем в мире, который то и дело норовил поглотить её. Это была ниточка, протянувшаяся между ней и матерью — той, кого она, возможно, так и не научилась любить по-настоящему, или той, которая сама не умела дарить тепло, не зная, не желая, не успев...
Перед глазами всплыл отрывочный кадр: Сима подносит руку к губам. Медленно, с какой-то обречённой нежностью, точно целует не холодный металл, а чью-то невидимую уходящую руку. Как часто я видела этот блеск на её пальце? Сколько раз она судорожно сжимала его, когда мир вокруг трещал по швам? Носила его всегда, сколько я её помню.
И сейчас оно покорно лежало в моей ладони — маленькое, почти невесомое, но тяжёлое, как камень на сердце. Холодное, чужое, однако хранящее тепло пальцев, которые сжимали его в последний раз.
— Тонь? – голос Ани, обычно такой резкий и чистый, донесся до меня, приглушенный тишиной леса. – Что там?
Я не могла вымолвить ни слова. Только сжимала кольцо в ладони, чувствуя, как его ледяной холод проникает сквозь кожу, точно я держу в руках кусочек самой зимы. Но как оно могло здесь оказаться?
Сима никогда бы не сняла его добровольно. Я знала это так же точно, как знала, сколько будет дважды два. Или... Его сняли с неё.
Мысль оборвалась на полуслове, так и не обретя плоть. Я не могла, не хотела, не смела додумать этот образ до конца. Но перед глазами, как на старой выцветшей фотографии, уже проступали пальцы, безвольно застывшие в морозном оцепенении. Чьи-то грубые, равнодушные руки стягивали кольцо, преодолевая последнее сопротивление кожи... Или это снег, холодный, безразличный ко всему земному, жадно принял в свои объятия то, у чего больше не было хозяина?
— Тоня! – резкий и нетерпеливый оклик Вадима разрезал лесную тишину, доносясь словно из-под толщи воды. – Ты чего там застряла?
— Сейчас! – мой голос отозвался глухим эхом, чужим, будто принадлежавшим не мне, а той, другой Тоне, которая ещё верила в простые ответы.
Пальцы судорожно сжались вокруг находки. Я чувствовала, как микроскопические острые грани выгравированных букв впиваются в подушечки пальцев, оставляя невидимые следы. Это маленькое, почти эфемерное прикосновение к чужой судьбе обжигало сильнее ледяного ветра, проникая под кожу, в самое сердце. Я не могла им показать. Не сейчас. Не под этими молчаливыми соснами, которые, казалось, выжидающе прислушивались к каждому нашему вдоху, к каждому биению наших сердец, ждали, когда мы наконец утратим бдительность.
Я глубоко вдохнула, ощутив запах хвои вперемешку с тревогой, и быстро сунула кольцо в карман куртки. Оно скользнуло вниз, к ключам от дома и смятому листку с адресом Вадима. Там, в темноте, прижатое тканью к телу, оно вдруг стало невероятно тяжёлым. Не физически, а по-другому. Так, когда понимаешь, что чья-то жизнь уместилась в крошечный кусочек металла и камня, а ты теперь несешь её с собой.
— Идём. – сказала я, поднимаясь и отряхивая колени.
Аня посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом, но ничего не спросила. Только кивнула, и мы двинулись дальше, догоняя пацанов, которые уже почти скрылись за поворотом тропы.
Снег под ногами поскрипывал лениво, будто усталость леса проходила через него, ветви тесно переплетались над головой, словно желая загородить небо. Темнота была плотной, давящей, как старая шуба, в которой трудно дышать. В этой тишине, наполненной неясными шорохами, я отчётливо слышала, как кольцо в кармане глухо соприкасается с ключами при каждом моём шаге, как пульсирует кровь в висках, как далеко, на границе слуха, раздаётся странный треск — ветка ломается под чьей-то тяжёлой стопой или это просто обман слуха?
— Вон там, кажется. – сказал Юра, и я вздрогнула.
Он стоял впереди, указывая рукой куда-то в сгущающуюся темноту. Я всмотрелась. Сначала ничего не было — только стволы, снег, ветви, сплетающиеся в сплошную стену. А потом, между двумя старыми соснами, я увидела просвет. И в этом просвете — что-то тёмное, прямоугольное, с неровными краями.
Избушка.
Она не просто стояла — скорее врастала в землю, ссутулившись под тяжестью прожитых зим, будто старый, израненный зверь, который больше не ищет добычи, а лишь лежит в глубокой чаще, тяжело дыша и наблюдая за миром сквозь мутные, подслеповатые прорези окон. Сруб, некогда крепкий и янтарный от смолы, теперь почернел, покрылся лишайником и морщинами, как кожа глубокого старца. Крыша, прогнувшаяся под непосильным грузом снежного савана, казалась уставшей спиной, готовой в любой момент сломаться под тихим напором небытия.
А труба — кривая, безнадёжно накренившаяся, обглоданная ветрами и временем — торчала из кровли, точно последний шатающийся зуб во рту, который уже не может кусаться.
— Ох, ну и жуть... – выдохнул Калаш, и в его голосе, обычно звонком от мальчишеского азарта, прорезалась непривычная, почти благоговейная нотка. – Прямо избушка Бабы-Яги.
— Не каркай. – коротко бросил Вадим, но сам не шелохнулся. Он стоял, широко расставив ноги, как будто боялся, что земля под ним вдруг разверзнется и превратится в зыбучее болото.
Мы замерли на самой опушке, там, где заканчивается власть знакомых троп и начинается царство теней. Этот призрачный дом притягивал взгляд, обещая то ли гостеприимство, то ли последнее пристанище. В воздухе повисло странное оцепенение: ветер, до этого метавшийся среди ветвей, вдруг стих, снег застыл, перестав кружиться, а верхушки елей вытянулись вверх, как застывшие в немом крике пальцы.
Тишина, сгустившаяся вокруг избушки, была не просто отсутствием звуков. Это была плотная, осязаемая субстанция — она пульсировала, наполняла уши гулом, словно мы шагнули в эпицентр чьего-то глубокого сна. Казалось, пространство вокруг дома наэлектризовано: воздух был густым, как стоячая вода в лесном овраге. Все стояли, вглядываясь в чёрные провалы окон, и в этой звенящей пустоте мне отчетливо показалось, что избушка тоже смотрит на нас. Она не была бездушным деревом с гвоздями — она была живой, древней и невероятно терпеливой. Наблюдала за нами своим заколоченным нутром, впитывала каждый наш вздох, каждое движение, ожидая, когда мы — по своей воле или же по чужой — наконец переступим невидимую черту, отделяющую наш мир от того, что скрывается в её полумраке.
Кто-то невидимый всё ещё стоял прямо у нас за спиной. Мы все в какой-то мере чувствовали это — тяжёлое, пристальное, холодное, как лезвие ножа, приставленное к затылку. Никто не решался сделать шаг. В этот момент даже Вадим с его вечной ëршистостью и грубостью казался маленьким и беззащитным перед этим тёмным, сгорбленным существом, которое называлось домом лесника.
— Ну! – сказала наконец Аня. – Пришли. Чего встали?
Она шагнула вперёд, и мы, как заговорённые, потянулись за ней. Я слышала, как дышит Юра — часто, с присвистом, как Артамонов перекладывает что-то из кармана в карман, как Саша то и дело шмыгает носом. В итоге подошли к крыльцу. Ступени, старые, прогнившие, жалобно пискнули под ногами.
— Давайте я... – сказала Щенятева, но я видела, как её пальцы дрожат.
Аня подняла руку, и постучала. Один раз. Два. Три.
Тишина. Только ветер вздохнул где-то над крышей, сдувая снежную пыль.
— Может, никого нет? – предположил Саша.
— Нет. – сказал Юра, и я заметила, как он коснулся кармана, где лежал фонарик.
Аня по указке Юры снова постучала. И на этот раз за дверью раздался звук — не сразу, а после долгой, тягучей паузы. Сначала глухое кряхтение, как у старого трактора, потом шарканье ног, таких тяжёлых, нетвёрдых, и наконец — чей-то хриплый, рваный вздох, будто человек только что выбрался из глубокого сна или из ещё более глубокого забытья.
— Кого там принесло? – голос, старческий, простуженный, доносился из-за двери, но в нём слышалась не только глубокая усталость, но и странная, невнятная тяжесть, будто язык не слушался хозяина, путался в словах, спотыкался о них.
— Иван Петрович? – спросила Аня, и голос её дрогнул впервые за весь день. – Мы к вам. По делу.
Дверь медленно, со скрежетом отворилась, и нас обдало запахом перегара, густого, удушливого, осязаемо смешивающегося с кислой затхлостью старого жилья, с запахом нестираной одежды и чем-то ещё, сладковатым, приторным, от чего у меня защекотало в носу.
На пороге стоял старик. Высокий, сутулый, в стёганых штанах и ватнике, перетянутом верёвкой. Но это было не главным. Главным было его лицо — изрезанное морщинами, опухшее, с мешками под глазами, которые смотрели на нас сонно, мутно, с трудом фокусируясь. Он слегка пошатнулся, ухватился за дверной косяк, и я увидела, как его пальцы с пожелтевшими ногтями дрожат, пытаясь удержать разум в ясности.
— По делу, говорите? – слова вылетали медленно, с паузами, будто ему приходилось собирать их по кусочкам. Он перевёл взгляд с Ани на меня, на Юру, на остальных, и я почувствовала, как этот взгляд — мутный, тяжёлый — ощупывает, взвешивает, оценивает. – Ну... Заходите. Только обувь у порога оставьте... Полы мыть некому.
Дядька отступил в темноту, и мы переглянулись меж собой. Юра первым шагнул через порог, за ним — Вадим, потом Саша. Я задержалась на секунду, глядя вслед старику, который уже скрылся в полумраке. Аня тронула меня за плечо, и я шагнула следом, чувствуя, как внутри всё сжимается от нехорошего предчувствия.
Вся избушка встретила нас запахами. Густыми, спëртыми, настоянными за долгие годы сырости. В нос ударило кислым перегаром, смешанным с запахом махорки и чем-то сладковато-приторным, что могло быть только самогоном. Я невольно поморщилась, и в тот же миг где-то в глубине памяти вспыхнуло другое, такое же тяжёлое воспоминание. Дедушкин дом. Летний вечер, когда мама с папой оставляли меня с ним. Запах, такой же густой, такой же приторный, просачивался из кухни в комнаты, оседал на шторах, въедался в подушки. Я тогда маленькая была, но запомнила всё: как дедушка, обычно такой тихий и ласковый, становился каким-то чужим, говорил громче обычного, смеялся над тем, что вовсе не смешно... Этот старик, ковыляя впереди, оставлял за собой тяжёлый шлейф — не просто вонь, а целую историю одиночества, забытья и той тихой, незаметной агонии, когда человек уже не живёт, а доживает, считая дни по глоткам и выдохам.
В углу, на шатком столе, стояла наполовину опорожнённая бутыль с мутной жидкостью. Рядом валялась гранёная стопка, края которой, казалось, хранили отпечатки губ. Печка, давно не топленная, дышала сыростью и холодом. Но не это привлекло моё внимание. На стене, у самого входа, висел охотничий нож в потёртых ножнах. Рядом — топор, лезвие которого тускло поблёскивало в свете керосинки. И верёвка. Простая, пеньковая верёвка, свитая в бухту, висела на гвозде, и мне почему-то стало не по себе.
— Садитесь. – лесник махнул рукой в сторону лавки, но сам не сел. Он стоял, опираясь на край стола, и его пальцы машинально, привычно нашарили стопку. Взяли. Поставили обратно. Взяли снова.
— Иван Петрович... – начала Аня, но старик поднял руку, останавливая её.
— Погоди.
Он опустился на лавку напротив нас, и я увидела его лицо в полусвете керосиновой лампы. Оно было страшным не от старости даже — от того, что жизнь ушла из него, оставив только морщины, синие прожилки на щеках, да этот мутный, вечно сощуренный взгляд человека, который слишком много видел и слишком долго молчал. А ещё — свежие царапины на правой руке, от запястья до локтя, будто он продирался сквозь колючие ветки. Или кто-то пытался вырваться...
Я смотрела на него, и перед глазами вставал образ дедушки, который тоже когда-то сидел вот так — согнувшись, с тяжёлыми веками и руками, которые дрожали, когда он подносил стопку к губам. Тогда мне было не понятно. Казалось, что он просто устал, что это возраст, что это от того, что бабушка ушла навсегда. А теперь, глядя на лесника, я вдруг подумала: может, он тоже что-то видел? Может, в его жизни было что-то, что можно забыть только так — до дна, до потери себя, до этого мутного, пустого взгляда?
— Иван Петрович. – голос Юры прозвучал твёрже, чем я ожидала. – Мы хотим спросить про деда Кирилла. Вы его знали?
Старик поднял на нас глаза. Мутные, покрасневшие, с жёлтыми белками. Он смотрел долго, тяжело, будто пытался разглядеть что-то в наших лицах, что-то такое, что оправдало бы наше появление здесь, в его тёмном, пропахшем самогоном царстве.
— Кирилла? – переспросил он, и его голос, хриплый, сбивчивый, вдруг стал тише, осторожнее. – Знал... Кто ж его не знал...
Он потянулся к стопке, но рука замерла на полпути. Посмотрел на неё, потом на нас, и вдруг убрал — отодвинул подальше, будто стыдясь.
— Друг он мне был. – сказал лесник, и в голосе его вдруг проступило что-то человеческое, живое. – Близкий. С пелёнок знали друг друга. Вместе в лес ходили, вместе... – он запнулся, кашлянул надрывно. – А потом его в ту передачу хотели затянуть. Дурь, я ему говорил. Не лезь, не тревожь. А он... Люди, говорит, должны знать. Про лес, про тайгу, про то, что рядом с ними живёт.
— А что там, в лесу? – спросил Вадим, кивнув старику. – Эта Хозяйка... Она правда есть?
Дяденька усмехнулся. Усмешка вышла кривой, болезненной.
— Есть. – сказал он, и только от этого короткого слова у меня по спине пробежали мурашки. – Только не такая, как ваш Кирилл баял. Он-то всё думал о том что вот — демон, нечисть, мол, детей жрёт, потерявшихся хоронит, дань себе требует... А она... – тот замолчал, провёл рукой по лицу. – Вы слышали когда-нибудь про Явь и Навь?
Мы переглянулись. Я вспомнила книгу в библиотеке, старые, пожелтевшие страницы, слова, которые мы читали тогда, не понимая до конца. Юра кивнул:
— Слышали. Это... Мир живых и мир мёртвых, да?
— Не совсем. – лесник медленно покачал головой. – Явь — это то, что мы видим. То, что чувствуем. Лес, деревья, снег, звери... А Навь — это то, что под. То, что глубже. Там время не так течёт, там... Там всё иначе. И наши предки знали, как туда ходить. Шаманы. Они могли переступить грань, могли говорить с теми, кто там живёт. А потом... Потом один такой шаман, много лет назад, решил, что ему мало. Он пробудил то, что спало. Достал из Нави...
Он замолчал, и я услышала, как за окном ветер вздрогнул, словно застеснялся, проходясь прохладными пальцами по крышам и стенам избушки. Его прикосновения становились осторожнее, легче, будто он тоже понимал, что в этом доме сейчас царит особое, важное молчание.
Я сидела, ощущая, как тишина проникает в каждую клеточку моего тела, как её невидимая материя попадает в сосуды, распространяется по нервам, достигает мозга. В этой тишине время словно остановилось, расширилось, дав мне возможность увидеть и услышать то, что обычно оставалось незамеченным.
— Хозяйку..? – прошептал Саша.
Лесник кивнул. Его лицо в свете лампы казалось восковой маской — живой и мёртвой одновременно.
— Только зачем он это сделал — никто не знает. Может, силу хотел, может, бессмертия... А может, просто не понял, что делает. – горько усмехнулся, почесав подбородок. – А Хозяйка — она не демон. И не ангел. Она... Она сама по себе. Кирилл думал, что она детей жрёт. А я вот её видел... – голос его дрогнул, и я заметила, как его пальцы снова потянулись к стопке, но он с усилием убрал руку. – Видел, и сказать, что это создание может кому-то навредить — не могу. Флейтой своей будто свет в чащу впускает, дорогу потерявшимся указывая. – он замолчал, и в тишине повисло что-то тяжёлое, невысказанное.
— Так она спасает? – спросил Юра, и в его голосе я услышала надежду. – Или забирает?
Старик снова посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Его глаза, мутные, покрасневшие, вдруг стали острыми, почти осмысленными.
— А ты пойди, спроси у неё сам. – в говоре послышалась насмешка, такая же горькая и не вкусная, как и всё, что он говорил до этого. – Может, она тебе и ответит. Может, нет. Только помни: когда она зовёт — не оборачивайся. Когда она молчит — не ищи её. А если найдёшь... – он не договорил, только махнул рукой.
Все молчали. Я думала о том, что, может быть, он прав. Может, мы ищем ответы там, где их нет. Может, Хозяйка не забирает и не спасает — она просто делает то, что должна. Как лес, как снег, как зима, которая приходит каждый год, не спрашивая, готовы мы или нет.
— А вы, детки... – голос его был хриплым, сбивчивым, но в нём прорезалась какая-то новая, почти трезвая нотка. – Вы-то зачем ко мне пожаловали? Не просто так же, из любопытства? Сказывайте.
Юра шагнул вперёд. В свете керосиновой лампы его лицо казалось слишком бледным, почти прозрачным, но голос не дрогнул:
— Мы детей ищем. Тех, что пропали. Владу Матюхину и Арсения Талалаева. Слышали, что дед Кирилл про лес много знал. Думали, может, он что-то рассказывал вам. Может, вы знаете, где их искать.
Лесник замер. Замолчал, а потом одобрительно кивнул:
— Молодцы, пацаны. И девки тоже. – он кивнул в нашу с Аней сторону, и я увидела, как в его мутных глазах мелькнул тёплый блеск. – А то сидят там, милиционеры, в своих кабинетах, бумажки перебирают, носы греют. А вы — вон, в лес попёрлись, не побоялись. Это дело. Это по-нашему, по-сибирски. За своих, значит, стоите. Не ждёте, пока кто-то придёт и всё за вас сделает.
Лесник смотрел на нас долго, очень долго. А потом усмехнулся — криво, но в этой усмешке вдруг проступило что-то почти человеческое. Он тяжело поднялся, пошатнулся, но почему-то устоял. Прошёл к столу, пошарил среди бумаг, среди каких-то тряпок, и выудил сложенный в несколько раз лист — пожелтевший, с потрёпанными краями.
— Держи. – сказал он, протягивая этот лист Юре. – Карта. Тут всё: тропы, ручьи, места, где я капканы ставил... – он замолчал, глядя на клочок бумаги.
Юра взял карту, развернул. На пожелтевшей бумаге чёрным карандашом были нанесены линии, кружки, какие-то пометки, которые я не могла разобрать. Но я видела, как изменилось лицо Юры — оно стало сосредоточенным, почти суровым.
— Спасибо. – сказал он, и в этом слове было столько, что старик кивнул, будто услышал всё, что не было сказано.
— Пройдитесь, осмотрите окресности, может найдëте что-нибудь важное. Только это... – лесник вдруг запнулся. – Осторожнее там. Лес — он большой. Да и на карте есть такие тропы, которые замести могло.
Мы поднялись. Выходили молча, не прощаясь, только Юра задержался на пороге, обернулся:
— Спасибо, Иван Петрович.
Старик не ответил. Он сидел, согнувшись, уставившись в пустую стопку, и я поняла, что он уже не с нами. Что он там, где-то далеко, где нет ни леса, ни Хозяйки, ни детей, которых надо спасать. Только тишина и этот сладковатый, приторный запах, который, кажется, въелся в стены навсегда.
Мы вышли на крыльцо, и холодный воздух ударил в лицо, отрезвляя, прогоняя остатки того тяжёлого, спёртого духа. Юра аккуратно сложил карту и сунул её за пазуху.
— Ну что? – спросил Вадим, и в его голосе услышала то же самое, что чувствовала сама: страх, надежду. – Идём?
Я посмотрела на лес.
Он стоял перед нами — чёрный, молчаливый, живой. И я знала, что эта карта приведёт нас туда, куда мы так боялись идти. Что мы найдём ответы, даже если они нам не понравятся.
— Идём. – сказала я.
Мы двинулись дальше, вглубь этого безмолвного царства, где каждый шорох казался отзвуком чего-то неведомого. Лес встретил нас тем же торжественным, всепоглощающим молчанием, что и прежде. Но теперь в нём таилось не грозное ожидание, а нечто иное — скорее, усталое, безразличное. Словно древний мудрец, повидавший на своём веку всякое, он не предостерегал нас, но и не приветствовал, лишь позволял пройти через свои владения, отмечая каждый наш шаг.
Юра шёл первым. Его фигурка, немного сутулая, склонившаяся над картой, казалась воплощением сосредоточенности. Он двигался уверенно, но я замечала, как напряженно сжимались его пальцы на пожелтевшем листе. Взгляд, обычно блуждающий, теперь был прикован к чёрным извилистым линиям, которые, казалось, имели для него гораздо большее значение, чем для любого из нас. Эти линии были не просто дорожками на бумаге — они были нитями, связывающими нас с загадкой, путеводными звёздами в этом снежном лабиринте. Он останавливался, словно вслушиваясь в шёпот леса, вглядываясь в едва различимые ориентиры, погружаясь в решение сложнейшей головоломки, где каждое неверное движение могло привести к забвению.
— Далеко ещё? – спросил Саша, и его голос прозвучал глухо, приглушённо.
— По карте — не очень. – ответил Юра, не оборачиваясь. – Но тут всё условно. Лесник говорил, что тропы заметает. Там, за этими соснами, должна быть поляна.
И мы шли. Воздух был холодным, но не обжигающим — тем особым, зимним холодом, который не чувствуешь сразу, а только спустя время, когда он добирается до самых костей.
Я перестала считать время. Минуты сливались в часы, часы — в одно бесконечное, тягучее движение. Мы шли молча, и это молчание было тяжёлым, но не тягостным — скорее, оно стало нашим общим языком, единственным, который здесь имел значение.
Юра не ошибся. Спустя время наша команда вышла на открытое место, и я наконец смогла перевести дух. Поляна была небольшой, засыпанной снегом по самую макушку. Сосны вокруг стояли плотной стеной, их ветви сплетались вверху в густой, почти непроницаемый полог, отчего света здесь было меньше, чем в лесу. Воздух казался тяжёлым, спёртым: сама поляна не дышала.
— Смотрите! – голос Саши прозвучал неожиданно громко, и я вздрогнула.
Он стоял чуть впереди, указывая рукой куда-то в лесную чащу. Я всмотрелась. Сначала ничего не было — только стволы, снег, ветви, сплетающиеся в сплошную стену. А потом, между старыми соснами, я увидела...
Сооружение, чуть в стороне от поляны. Высокое, почти двухэтажное, оно возвышалось среди деревьев, будто выросло из-под самой земли, но при этом было чужим, неестественным в этом царстве снега и тишины. Деревянное, сбитое из толстых, почерневших от времени брёвен, оно стояло на высоких сваях, которые уходили вверх, теряясь в ветвях.
— Что это за хрень такая? – выдохнул Саша, и в его голосе слышался не испуг даже, а скорее изумление.
— Охотничья вышка. – ответил Вадим, и я удивилась тому, как спокойно, почти безучастно прозвучал его голос. – Или «лабаз». Ну, так называется. Там продовольствие всякое хранят, или добычу. Может, сами сидят, зверя поджидают.
— Откуда ты знаешь? – спросил Юра, отрываясь от карты.
— Отец рассказывал. – пожал плечами Вадим. – Он в молодости с дедом на охоту ходил. Говорил, такие штуки раньше по всей тайге стояли.
Я смотрела на этот лабаз, и внутри у меня росло странное, неприятное чувство. Что-то было не так. Что-то в этом сооружении, в его тёмном, замёрзшем окне, в скрипучей лестнице, ведущей наверх, казалось мне неправильным. Аня молчала. Она стояла чуть в стороне, тоже смотря на вышку, и в её лице было что-то такое, отчего мне стало не по себе. Как у собаки, которая взяла след и теперь не может успокоиться, пока не поймёт, что же она чует.
— Надо зайти. – сказала вдруг она.
Мы все обернулись к ней.
— Зачем? – удивился Саша. – Там же ничего нет.
— Надо. – повторила Аня, и в этом слове было столько сил, что спорить никто не решился.
Мы переглянулись. Юра кивнул первым.
— Идём.
Лестница, ведущая наверх, была старой, прогнившей. Каждая ступенька жалобно скрипела под ногами, и этот звук казался оглушительным в мёртвой тишине леса. Я шла последней, и каждый раз, когда подошва ботинка касалась дерева, мне казалось, что оно вот-вот провалится, не выдержит, и мы рухнем вниз, в снег, в эту холодную, безмолвную пустоту, переломав себе все кости.
Площадка перед дверью была маленькой, тесной. Мы встали вплотную, сбившись в кучу, и я чувствовала, как тяжело дышит Юра. Дверь появилась перед нами, обычная, деревянная, сбитая из толстых досок, с ржавой ручкой и тяжёлым, висячим замком.
— Закрыто. – констатировал Калаш, и в его голосе послышалось разочарование.
— Ну и шо? – Вадим грубо отодвинул друга плечом. – Это ж не сейф.
Он полез в карман куртки и выудил маленькую металлическую коробочку — от леденцов, как я потом поняла — и открыл её. Внутри, на кусочке ткани, лежали две булавки, согнутые самым причудливым образом. Одна была изогнута под прямым углом, с небольшим крючком на конце. Вторая — почти прямая, только самый кончик её был чуть загнут вверх, как клюв маленькой птицы.
— Ты чего, медвежатник, собираешься открыть? – удивился Саша.
— А ты думал! Пф... Отец научил. – буркнул Вадим, не отрываясь от дела. – На всякий пожарный. Говорил, в жизни всякое бывает.
Он присел перед замком, сунул изогнутую булавку в нижнюю часть замочной скважины и нажал. Легко, почти невесомо, но я услышала, как внутри замка что-то щёлкнуло. Потом он взял вторую булавку, вставил её в скважину и начал медленно, осторожно двигать. Я никогда не видела Вадима таким серьёзным.
Мы все разом замерли, слушая, как Артамонов дышит — ровно, глубоко, как перед выстрелом. Булавка в его руке двигалась почти незаметно, только кончик её чуть подрагивал, нащупывая что-то внутри замка. Я не понимала, как это работает, но чувствовала — каждое движение было точным, выверенным, будто он делал это уже сотню раз.
— Давай, давай! – прошептал Сашка.
Вадим нажал чуть сильнее, и внутри замка снова что-то щёлкнуло — на этот раз громче, увереннее. Он повернул первую булавку, и замок, издав последний, протяжный вздох, открылся.
— Ха! – Артамонов выпрямился, пряча булавки обратно в коробочку, и его лицо снова стало прежним — весёлым, чуть нахальным. – Что бы вы без меня делали? Бедолаги!..
— Давай. – сказала Аня, и её голос прозвучал тихо, но твёрдо. – Открывай.
Вадим потянул дверь на себя. Та поддалась не сразу — заскрипела, застонала, будто ей не нравилось, что её тревожат. А потом открылась, и в лицо нам ударил запах.
Тяжёлый, спёртый, настоянный. Аромат старого дерева, пыли, мёртвых мышей, и чего-то ещё — сладковатого, приторного, такого, от которого у меня засосало под ложечкой. Я знала этот запах. Как будто чувствовала его раньше, в другом месте, в другое время.
— Ну. – сказал Вадим, отступая чуть в сторону. – Заходим?
Юра молча кивнул. Достал из кармана фонарик — потускневший, потрёпанный. Некогда яркая этикетка теперь облупилась и облезла, как обгоревшая на солнце кожа, обнажив грязный металл. Казалось, что это была реликвия, остаток из другой эпохи, подобно обломкам моего собственного здравомыслия. Ловким движением большого пальца он включил выключатель, и свет вспыхнул, слабый и тусклый, точно мерцающий уголёк в надвигающейся темноте. Луч был болезненным, бледным, с жутким оранжевым оттенком, напоминающим мерцающий свет старых газовых ламп, когда они испускали свои последние, предсмертные вздохи.
Он шагнул вперёд. Мы — следом.
Первым делом мои глаза впились в пол. Старый, из широких, почерневших от времени досок. Кое-где были щели, в которые набилась труха и сухие листья. На самих досках — тёмные пятна, которые я сначала приняла за обыкновенную тень. Но она же не может быть такой плотной, такой въевшейся в дерево...
Стол стоял в углу, у самой стены, деревянный, грубо сколоченный, без единого предмета на столешнице. Абсолютно пустой. Слишком пустой для места, где кто-то мог сидеть, ждать, смотреть. На поверхности — разводы, будто что-то пролили, а потом вытерли, но не до конца.
Гвозди торчали над ним. Три штуки, вбитые в стену неровно, на разной высоте. На них ничего не висит, но я вижу, как металл блестит в свете фонарика — значит, их недавно трогали. Или с них что-то сняли.
Одно окошко. Маленькое, затянутое какой-то плёнкой вместо стекла. Свет сквозь него почти не проходит, только серое, мутное пятно. Кажется, что окно не впускает, а держит что-то внутри.
А у дальней стенки стояли крпичи. Сложены в аккуратную стопку, три штуки. Старые, красные, с выщербленными краями, пыльные. Рядом — верёвка. Толстая, привязанная к ним. Свободный конец обрезан — неровно, будто торопились. Или резали в абсолютной темноте...
— Ну и вонь! – протянул Саша, принюхиваясь. – Как будто дичь здесь разделывали, недавно.
— Ага. – подхватил Вадим, и в его голосе слышалось что-то странное — то ли восхищение, то ли брезгливость. – Старый лабаз, а запах свежий. Хозяин, видать, любит поохотиться.
— Или не хозяин. – тихо сказал Юра. Он стоял у стола, водил лучом фонарика по стенам, по полу, по тёмным пятнам на досках. Его лицо было бледным, даже в жёлтом свете казалось серым.
— Да ладно, чего ты? – Вадим хлопнул его по плечу. – Лесник, видать, добычу тут хранил. Зайцев там, глухарей... Нормальное дело.
— Зайцев не разделывают на месте. – Юра не обернулся. – И глухарей тоже. Их дома потрошат. А тут...
Он не договорил.
— Да откуда ты знаешь! – усмехнулся Вадим.
Я всё смотрела на пол. Вернее, на тёмные пятна, которые тянулись от стола к кирпичам, от кирпичей к двери. Они не были похожи на следы от воды или грязи, были слишком густыми, слишком плотными, и в свете фонарика отливали чем-то багровым, почти чёрным.
Медленно присела на корточки. Пальцы сами собой коснулись одного из пятен. Доска была холодной, шершавой, и что-то непонятное, въевшееся в дерево — липкое, тяжёлое — осталось на подушечках, когда подняла руку.
Я поднесла пальцы к свету. Кончики были красными.
Не розовыми, не бурыми — красными. Такими, какими бывают, когда...
Мир дёрнулся. Сначала лихорадочно подумала — показалось. Просто усталость, просто этот запах, просто темнота, которая давит на глаза, на грудь, на горло, но нет.
Кожа начала покалывать, каждый нерв в голове издал вопль, словно атомы моего существа натянулись на дыбе. Края зрения заколебались, мир за стеклом зелёных глаз превратился в кривое зеркало. Реальность раскололась, потрескалась, трещины распространились, как паутина паука, опьянëнного собственным ядом.
И тут, с тошнотворным рывком, я падаю внутрь, а галлюцинация зияет широко, точно пасть ненасытного зверя, жаждущего поглотить хрупкую связь с реальностью.
Передо мной — стол. Тот же самый, только теперь на нём что-то лежало. Что-то тяжёлое, бесформенное, накрытое мешковиной. Пятна на ткани были тёмными, влажными, и они расползались, росли, как цветы, которые раскрываются не на солнце, а в темноте, питаясь тем, что не должно было увидеть свет.
Грубая мужская рука отдёрнула мешковину.
Я не хотела смотреть, но не могла отвернуться.
Тело было ещё тёплым. Видела это по тому, как пар поднимался от разреза. Кожа расступилась, будто лепестки жуткого цветка, обнажая пульсирующий багрянец под ней. Пальцы — резкие, уверенные, знающие, что делают — вошли в разрез, и я услышала звук. Влажный, чавкающий, такой, от которого желудок сморщивался. Руки тянули: медленно, с садистским наслаждением, вырывали наружу то, что должно было оставаться внутри.
А потом, о боже, они начали появляться.
Сначала один край — тёмный, скользкий, блестящий в тусклом свете, потом другой. Они выползали, как змеи из потревоженного гнезда, медленно, нехотя, будто сами не хотели покидать тёплое, тёмное убежище. Кишки разворачивались, словно извращённая лента, каждый сегмент непристойно выпирал, удлиняясь и растягиваясь, как будто сопротивляясь невидимой силе. Они блестели, похожие на то, как Олежа вытягивал розовую жвачку изо рта — цвета скисшего йогурта. Скользкие, извивающиеся, в странной плëночке, они наползали друг на друга, сплетались в тугой, пульсирующий клубок, напоминая гигантских червей, выращенных в тёмной, плодородной почве какого-то потустороннего мира. Колыхались и извивались, образуя бурлящее море внутренностей. Кишечник вылезал, точно мясистая верёвка, разматываясь из раны с влажным скольжением. Каждый сегмент выпирал и пульсировал, раздуваясь, как личинки, пирующие на гниющем мясе.
Их было много, слишком много. Они не кончались, вытягивались, расползались по полу, как щупальца, как что-то живое, что не хотело умирать. В этом было что-то пугающе знакомое, что-то, что я видела раньше, в книгах по биологии, когда учительница показывала нам рисунки пищеварительной системы. Только тогда это было схемой, а теперь это было здесь, прямо перед глазами. И пахло...
Запах — железо, соль, смрад, приторная сладость, от которой хотелось вырвать себе нос — заполнил всё пространство. Он стал густым, почти осязаемым, проник в рот, в горло, в лёгкие. Я задыхалась в нём, тонула, чувствовала, как он обволакивает меня, въедается в кожу, в волосы, в одежду, остаётся навсегда, чтобы я помнила, чтобы я знала...
Кишки всё тянулись. Ленты выпадали из разреза с влажным, чмокающим звуком, падали на доски с глухим, тяжёлым ударом, расползались по полу, почти добираясь до моих ног, до моих ботинок. Я чувствовала их тепло сквозь подошву. В пещерных просторах моего расколотого сознания разворачивалась сцена, столь же яркая, сколь и гротескная. Я видела каждую деталь: как пальцы сжимают скользкую плоть, как ногти оставляют борозды на влажной поверхности, как кишечник провисает между рук, подобно гирлянде, как с них капает что-то тёмное, густое, что оставляет на досках пятна, которые не отмыть, не отскрести, не забыть.
Я мотнула головой. Резко, так, что хрустнуло в шее. Свет фонарика бил в глаза, и я зажмурилась, отворачиваясь. Чьи-то пальцы вцепились в моё плечо, и мне удалось почувствовать их тепло сквозь куртку, сквозь свитер, сквозь всё, что ещё отделяло меня от того, что я только что увидела.
— Тоня, ты чего? – Аня стояла рядом, её лицо было бледным, глаза широко раскрытыми. – Что-то случилось?
Я посмотрела на свои пальцы. Они дрожали, когда я подносила их к глазам, рассматривая каждый с пылом, граничащим с одержимостью. Но ничего не было, на удивление. Ни багровых полос, ни других следов. Только бледная, потрескавшаяся кожа, обветренная морозом, испещрённая тонкими линиями. Пустынный пейзаж, лишённый крови, которую так настойчиво рисовало моё воображение ещё минуту назад.
Но я всё ещё, к моему ужасу, чувствовала тепло. Липкую, засыхающую кровь на кончиках пальцев — грех, который нельзя отмыть. Отсутствие доказательств было жестокой насмешкой, напоминанием о том, какие уловки может вытворить мой собственный разум.
— Нет. – выдохнула я, уже примерно прикидывая, что сказать. – Ничего. Просто... Голова закружилась.
Я поднялась. Ноги были ватными, но мне пришлось заставить себя стоять. Нельзя было падать, нельзя было показывать, что я видела, что я чувствовала...
— Тут воняет. – подтвердила я слова мальчишек. – Пойдёмте. Нам здесь больше нечего делать.
Юра посмотрел на меня. В его глазах, за стёклами очков, я увидела что-то вроде небольшого удивления, смешанного с пониманием. Здесь действительно совсем ничего нет, чтобы можно было построить теории. Он кивнул:
— Да, идём.
Парнишка повернулся к выходу, и мы потянулись за ним. Я шла последней. У порога остановилась, обернулась. В темноте, в углу, где лежали кирпичи, всё ещё блестело пятно. Было бы странно спрашивать, видят ли его мои знакомые, поэтому я вышла молча. Дверь за мной захлопнулась.
Вот мы идём по лесу уже минут двадцать. Я шла последней, слушая, как впереди переговариваются ребята.
— ...А я говорю, это точно кабан! – голос Вадима звучал увлечённо, даже немного развязно. – У него, ну у лесника, ружьё ж есть, чего ж ему не поохотиться? Завалил зверя, притащил в лабаз, там и разделал. Нормальное дело.
— А с каких пор кабанов в лабазах разделывают? – возразил Саша. – Их на месте потрошат, чтоб тушу легче было тащить. А тут...
— А тут что? – перебил Артамонов. – Может, он его на себе приволок, а потом уже... Ну, не знаю. Всякое бывает. Ты чего, правда думаешь, что там человека... – он не договорил.
Они замолчали. Я слушала этот разрывчатый, нервный треск голосов, и думала о своём. О том, что видела, что чувствовала, что не проходило.
Вырванная глотка во сне, кишечник, расползающийся по полу лабаза, кровь, которая оставалась на пальцах даже после того, как я поняла, что её нет.
Что со мной не так?!
Вопрос пришёл сам собой, беззвучный, но такой громкий, что, казалось, лес должен был услышать. Ждала ответа. И тишина...
Всё не так.
Я же выдумала их. Мальчика в маске лиса, который теперь назывался Елисеем. Девочку в маске белки, которая кружилась вокруг меня, смеялась, совала ту конфету... Выдумала так хорошо, так отчётливо, что даже таблетки не помогали! Или помогают, но не так, как надо. Не так, как раньше... Раньше я замечала только тени, а теперь видела кровь, чувствовала её на пальцах, слышала всё, что издают кишки.
И я злилась... На себя, на этот лес, на эту дурацкую, бесполезную злость, которая копилась внутри, но не знала, куда выплеснуться. На то, что я не могу быть нормальной. На то, что даже здесь, среди тех, кто должен был быть мне опорой, я одна. Всегда одна.
Подняла голову, чтобы сказать хоть что-то, чтобы окликнуть их, и поняла: они далеко. Очень. Их фигуры — смутные, расплывчатые — маячили где-то впереди, между стволов. Вадим что-то горячо доказывал Саше, Аня шла чуть в стороне, иногда перебивая, Юра, кажется, вообще не слушал, уткнувшись в карту. Они не заметили, что я отстала, даже не увидели, что меня нет рядом.
Я открыла рот, чтобы позвать, но словам не удалось родиться. Что-то было не так. В горле застрял вздох, звук затих, не успев полностью сформироваться, подавленный внезапным ледяным сжатием ужаса, сдавившим сердце. Что-то, какой-то первобытный инстинкт, заставил меня замереть, задержать дыхание, пока лёгкие не начнут гореть, оставаясь при этом совершенно неподвижной. В глубине деревьев, между двух старых, облезлых сосен, стояла фигура. Немного выше меня. Девочка. Я не видела лица — оно было скрыто маской.
Маской медведицы.
Это была не просто маска, не просто способ спрятать личину. Она словно стала слепком самой печали. Глаза — бездонные чёрные озёра, в которых тонули последние отблески света. Они не смотрели, они впитывали, точно голодные угольки, готовые поглотить душу. Пасть маски, изогнутая в вечной скорби, напоминала трещину на старой глиняной посуде — ту самую, что может рассыпаться от любого прикосновения. Маска была старой, потёртой, и в этом было что-то неправильное, что-то, от чего мне хотелось закрыть глаза.
Девочка стояла, закутанная в бурое, меховое платье, как тень, отбрасываемая самой ночью. Меховая оторочка на воротнике казалась застывшими слезами, упавшими на её плечи. Одежда скрывала тело целиком, не оставляя ни единой зацепки, ни одной детали, за которую мог бы зацепиться взгляд. Только руки — в тёплых тёмных варежках — сжимали сухую, истерзанную ветку, похожую на костлявый палец, указывающий на забытые тайны. Импровизированный костыль. Эта коряга, как и она сама, казалась вырванной с корнем, лишённой жизни и обречённой на вечное скитание. С ногой у этой девочки явно было что-то не так — она стояла, перенеся вес на здоровую, а больную держала чуть на весу, не опираясь.
В её позе было что-то застывшее, будто время остановилось, когда она «приняла» этот облик. Была живым воплощением меланхолии, скульптурой из тоски, облачённой в одежды потерянных грёз. Её силуэт, вырисовывающийся на фоне неясных, словно призрачных, деревьев, создавал ощущение глубокой, тягучей тишины. Воздух вокруг неё становился плотнее, пропитанный её невысказанным горем. Девочка была мостом между нашим миром и миром, где обитают только тени и печали.
Она что, всё это время наблюдала за нами?
Нет. Это неправда, этого не может быть. Я выдумала их. Я выдумала всех: Лиса, Белку... И её тоже.
Смотрела на маску, на пустые глазницы, и чувствовала, как внутри всё сжимается, как сердце снова начинает биться быстрее, как холод поднимается от ног к груди, к горлу. Она смотрела, но не на ребят, которые спорили впереди, а на меня. Только на меня. Эти пустые, хмурые глазницы сверлили, впивались, не отпускали. И мне становилось так плохо, так страшно, так невыносимо, что я начала пятиться. Шаг. Ещё шаг. Ещё...
Нога наступила на что-то мягкое.
Резко, будто удар током, пронзило от пятки до затылка. Что-то липкое, шкворчащее, заскрипело под подошвой, вместо привычного хруста снега. И сразу в нос ударил запах, который я уже знала. Который уже чувствовала дважды. Который не могла забыть.
Кровь.
Я опустила глаза.
На снегу, под моим ботинком, лежал язык. Человеческий язык. Он был вырван с корнем, с самого основания, и теперь распластался на белой, нетронутой целине, липкий, тёмный... Подошва придавила его, и он заскрипел, зашипел, будто живой, точно хотел сказать что-то, что не успел, не смог, не захотел.
Виски запульсировали, сердце застучало где-то в горле, в ушах, в каждой клетке. Бешеный, сбивчивый ритм, который я не могла остановить.
Из груди вырвался крик. Я отскочила, отдëргивая ногу, и замерла, застыла в нелепом, неестественном положении, не в силах отвести взгляд от того, что лежало на снегу. Язык был там. Он был там, и он был настоящим. Чувствовала его запах, слышала, как он шипел под подошвой, видела, как снег вокруг него темнел, пропитывался чем-то тёмным, вонючим...
— Ребята! – закричала я, и голос мой сорвался, превратился в хрип, в рыдающий вой. – Ребята!!
Они обернулись. Сначала не поняли, замерли, всматриваясь в меня, в мои руки, которые тряслись. А потом прибежали.
— Что это, блять, такое?! – воскликнул Вадим. Его взгляд метался от языка к Саше, от Саши к языку, не в силах остановиться на чём-то одном. Он оглядел дорогу, ища чужие следы, но вокруг был только снег, только деревья, и мы. В лёгкие забирался мерзкий, густой запах, принося с собой оцепенение.
— Господи, фу, фу! Какая мерзость! – Аня заметалась, не зная, куда деться, куда спрятаться от того, что лежало в снегу. Её руки ходили ходуном, глаза были полны ужаса, и я видела, как она пытается не смотреть, но не может.
Юра не двигался. Он стоял, и его ноги будто топором прибили к земле, а голову крепко держали, чтобы распахнутые от ужаса глаза невозможно было отвести. Надо бежать отсюда, но всё тело покрылось крепкой коркой льда. Я видела, как его кадык нервно дёргался, с трудом справляясь с вязкой слюной. Он хотел осмотреться, хотел понять, какого чёрта вообще происходит и что делать, но разорвать оковы страха не получалось. Чувство беззащитности накрыло с головой.
— Видите?! – спросила я, и голос мой дрожал, ломался, рассыпался на куски от наступающих слëз. – Вы это видите? Это... Это правда!?
Аня посмотрела на меня. В её глазах был тот же ужас, что и у меня.
— Вижу! – прошептала она. – О, господи, я это вижу...
Я заплакала. Слёзы хлынули сами, без спроса, и я не могла их остановить. Я рыдала, захлёбываясь, задыхаясь, чувствуя, как они текут по щекам, по подбородку, падают на куртку, на снег.
Вадим выругался — грязно, длинно, со смаком, будто пытался этим матом перекрыть тот ужас, который разливался внутри. Саша стоял, не двигаясь, только его губы шевелились, беззвучно, как у рыбы, выброшенной на берег.
Юра перевёл взгляд с меня — на лес.
— Надо уходить. – сказал он, и голос его был глухим. – Сейчас. Быстро!
Язык всё лежал на снегу. Он впитывался в колючую, белую массу, которая, словно ножи, терзала этот шматок плоти. Откуда он взялся? Кому принадлежал? Думая об этом, я чувствовала, как рвотные позывы подступают к горлу. Неужели тьма сумела разорвать кого-то в клочья, не оставив ничего, кроме маленьких кусков мяса? Насколько больно было этому кому-то в тот момент? Насколько сильно он мучился, прогибаясь и скручиваясь в агонии?
Лес завыл. Ветер пронёсся по вершинам, и ветви застучали, заскрипели, застонали, будто голоса тех, кто уже не мог кричать. Чёрный ворон громогласно гаркнул, устремляя своё эхо по всей тайге. Большая птица сидела на ветке, смотрела на меня с презрением и злобой, громко хлопая крыльями, раскачиваясь. А потом взмыла в воздух. Её тень скользнула по снегу, по языку, по нашим лицам. Клюв блеснул — и язык, со скользким, влажным звуком, оторвался от земли. Ворон унёс его вверх, в ветви, в темноту, оставив на снегу только редкие, тёмные клочки плоти.
Шум леса оглушал. Сердце натянулось, подобно жгуту, который вот-вот порвётся.
Я не могла дышать. Воздух стал густым, тяжёлым, он не входил в лёгкие, не выходил, он был везде и нигде. Деревья будто подступали, преграждая дорогу. Тропинка, по которой мы только что шли, медленно растворялась, исчезала, таяла, а стволы окружали нас, точно пытались заключить в клетку. Давящие, тёмные, живые стены. И этот тяжкий, бесконечный бурелом.
— Тоня! – голос Ани прорвался сквозь шум, сквозь ветер, сквозь стук собственного сердца. – Тоня, смотри на меня!
И я смотрела: на её лицо, бледное, испуганное, но такое живое, на руки, которые сжимали мои, на её глаза, которые не отпускали.
— Дыши! – сказала она. – Дыши, слышишь?
Я попыталась. Вдох. Выдох. Ещё. Ещё... Воздух был холодным, обжигающим, но он был.
— Всё. – сказал Юра. – Идём. Сейчас же!
Компания, вместе со мной, двинулась. Быстро, почти бегом, не оглядываясь. Лес шумел, ветер выл, ветви скрежетали, но мы не останавливались. Аня держала меня за руку всё это время. И я не знала, куда мы вообще идём, не знала, где тропа, где дорога, где выход. Просто бежала за ними, за светом. За теми, кто был рядом...
Я неслась, не разбирая дороги. Тело подгоняло какое-то первобытное, инстинктивное чувство ужаса, мир проносился мимо в калейдоскопе белого и серого. Вой ветра превратился в крики невидимого зверя, его ледяные пальцы впивались мне в лицо, норовя выцарапать глаза. Каждый шаг утопал в снегу, словно в могиле, снежный пух прилипал к ботинкам, как цепкие руки земли, тянущие вниз, к промёрзшей, безмолвной глубине.
И всё же я почти ничего не чувствовала. Мои ощущения были подавлены — тем приторным, тошнотворным запахом, который, казалось, покрывал горло изнутри, душил с каждым прерывистым вздохом. Запах въелся во всё: я дышала им, а он дышал мной.
Впереди спины моих спутников мелькали, как призраки: Вадим и Саша мчались вперёд, их фигуры были расплывчатыми, нечёткими, будто они сами уже наполовину принадлежали этому лесу. Аня и Юра бежали рядом со мной — слышала их тяжёлое, прерывистое дыхание, видела лица, испещрённые напряжением и страхом. А я замыкала шествие — вялая, безжизненная марионетка, дёргаемая нитями ужаса, которые вели меня неведомо куда.
— Быстрее! – крикнул Артамонов, оборачиваясь. – Сейчас к дороге выйдем!
Они бежали вперёд, а я на секунду притормозила. Не сильно — только на полшага, которого хватило, чтобы бросить взгляд в сгущающуюся темноту между стволами.
Именно тогда я увидела следы.
Они шли перпендикулярно нашей тропе, пересекая её под острым углом, и уходили вглубь леса. Следы были чёткими, глубокими — не такими, какие оставляет случайный путник или лесной зверь. Крупные, тяжёлые, будто кто-то шёл, переступая с ноги на ногу, перенося вес на здоровую, а больную волоча за собой. Это были не наши следы. Не тяжёлые ввалившиеся «берцы» Вадима, не аккуратный рисунок Аниных ботинок, не протектор Юриных кроссовок. Эти были... Неправильные. Слишком глубокие для одного человека, будто наступала не нога, а что‑то массивнее.
Следы уходили в чащу, вбок, ломая ровную геометрию тропы, будто сама тайга провела по снегу косую черту: «сюда не ходить». Они были свежими, чуть припорошëнными только что взлетевшей пылью. Не чьи‑то старые. Сделанные сейчас... Словно тот, кто их оставил, не пошёл дальше, а просто... Исчез. Растворился между стволами, превратился в тень, в ветер, в ничто.
Я хотела крикнуть, остановить ребят, показать им, но голос почему-то не слушался. Язык будто прирос к нёбу, стал тяжёлым, чужим. И вдруг, под кипящую тошноту, я вспомнила тот кусок мяса на снегу — вырванный, липкий... Когда-то такой же живой язык. Мой рот наполнился металлическим привкусом, и я подавила рвотный позыв.
— Тоня! – Анин голос ударил, как пощёчина.
Я дёрнулась и почти прыгнула обратно на тропу.
— Там... – выдохнула, показывая рукой в сторону. – Смотрите!
Они затормозили. Несколько секунд слышно было только их тяжёлое дыхание и тихий потрескивающий шум леса. Потом Юра подошёл ближе, присел на корточки, вгляделся.
— Это не наши. – сказал он, и в голосе уже не было мальчишеского задора, только сухая, неприятная взрослость. – И не зверь. Как будто... Не до конца.
— В смысле «не до конца»? – Вадим нервно оглянулся. – По-моему, как раз зверь. Огромный...
— У зверя по-другому нога... Кхм, точнее лапа устроена. – упрямо сказал Юра, водя пальцем по контуру. – Здесь как будто... Как будто человек старался наступать, как зверь. Или наоборот.
«Как девочка, которая давно забыла, как быть девочкой»...
Мысль пришла сама, и от неё внутри всё холодно стянуло.
— Она настоящая... – вырвалось у меня от осознания этого факта. Голос прозвучал хрипло, будто это признание царапнуло горло.
Вадим выругался сквозь зубы. Саша попятился, наступил на ветку, и треск показался оглушительным в этой мёртвой тишине.
Я не знаю, сколько мы так стояли. Секунду? Вечность?
Время вокруг неё текло иначе — вязко, тягуче...
— Короче. – Вадим резко мотнул головой, скрещивая руки на груди. – Нам надо не за «ней», а отсюда. Обойдём немного чащу, выйдем к дому лесника. Там... Там разберёмся.
Он сказал «разберёмся» так, как будто сам в это не верил. Но спорить никто не стал.
Мы свернули, чуть срезая путь, обходя ту линию, где снег был помечен чужими шагами. Лес словно выдохнул, когда мы отступили: ветки перестали так низко нависать, путь стал чуть ровнее.
Я всё равно чувствовала на затылке чей-то взгляд — тяжёлый, звериный, но в этой тяжести было что-то человеческое. К дому лесника выскочили почти не дыша. Деревянные стены, крыша, крыльцо — всё это выглядело теперь не как островок человечности среди тайги, а как единственная точка, где ещё можно попытаться сделать вид, что взрослые существуют.
— К нему. – сказала Аня. – Больше не к кому.
Мы влетели в избу, не стучась. Дверь ударилась о стену, и с полки посыпалась какая-то мелочь. Старик сидел за столом. Трезвый. Я не знаю, как это возможно после той бутылки, которую он спокойно осушил в одного — пустая, с мутными разводами по стенкам, она так и стояла в углу — но сейчас его глаза были ясными, почти прозрачными, а руки не дрожали. Он что-то делал со своим ружьём. Крупное, тяжёлое, с длинным стволом, оно лежало на столе, разобранное на части. Старик неторопливо протирал какие-то железки ветошью, чёрной от масла и копоти, и его движения были спокойными, почти медитативными. Казалось, он проверял затвор, прицел, каждую деталь — так внимательно, будто собирался не на дичь, а на войну.
— Нашли? – спросил он, не поднимая головы.
Вадим выпалил всё сразу. Про лабаз, про пятна на полу, про верёвку, привязанную к кирпичам. Мне казалось, что я одна обратила на это внимание. А потом поведал про язык, про то, как он преспокойно лежал себе на снегу, как я наступила на него, как ворон унёс его в ветви... Голос мальчишки срывался, становился то громче, то тише, и я видела, что старик слушает не перебивая, не задавая вопросов. Только иногда останавливался с тряпкой в руке, будто ждал, что Вадим скажет что-то, что подтвердит его собственные догадки.
Когда тот закончил, в избе повисла тишина, только пламя в лампе мистическим образом дрогнуло. Старик отложил ветошь, положил руку на разобранное ружьё и поднял на нас глаза. Я увидела в них что-то такое, от чего захотелось отступить. Это была не злость, не страх. Усталость. И знание. Такое, какое бывает у людей, которые видели слишком много и слишком долго молчали.
— Это не Хозяйка. – сказал он, и голос его, хриплый, прокуренный, звучал сейчас как-то иначе — глубже, тяжелее. – Хозяйка забирает души. А тела... – он покачал головой. – Тела — это человек. Люди всегда были страшнее любого леса.
— Но... На кассете говорили... – не выдержал Саша. – Про то, что она детей...
— На кассете много чего говорят. Слушать меня надо. – перебил лесник. – Кирилл свой язык любил почесать... Сказочник он. Только правду от сказки отличить надо.
Он перевернул ружьё, глядя на него, как на старого знакомого.
— Хозяйка, детки, это вам не какая-нибудь людоедка. – продолжил уже тише. – Она не про мясо. Она про счёт, про равновесие. Забирает тех, кого лес уже счёл своим. И отпускает тех, за кого ещё держится чей-то голос. Чья-то рука. Чья-то память.
У меня по спине пробежал холодок.
«Чей-то голос» — я вспомнила флейту, ведущую грибника к дому.
— А то, что сейчас творится... – Иван Петрович вздохнул так, будто внутри у него тоже что-то хрустнуло. – Это не её работа. Это когда человек в лес лезет не за грибами и не за тишиной, а со своей жадностью. Со своими... Мерзкими умыслами. Тогда всё ломается. Навь и Явь перемешиваются, звери с ума сходят, и дети пропадают не по лесным законам, а по человеческим.
Он замолчал, и мне показалось, что в этом молчании есть ещё одно слово, которое он не произносит: «я».
— Вы знаете, кто это? – спросила Аня. В её голосе было столько детской просьбы, что было трудно не ответить.
— Я знаю, какие именно люди на такое способны. Тут всегда один и тот же тип. Тот, кто думает, что лес ему должен. Что зверь, иль дух лесной какой-нибудь — не его забота, а чужое дитя — его игрушка.
Он усмехнулся, коротко, без радости.
— ...Имён я вам не скажу. Не потому, что не догадываюсь. Потому что слово вслух — как след в снегу. За него потом кровь отвечает. А вы ещё маленькие. Вам своих следов хватит...
— Но если вы молчите... – Юра сжал карту в руках так, что бумага жалобно хрустнула, ужасно похожая на то, как хрустят сухие кости. – Всё так и будет? Дети дальше будут пропадать?..
— Поэтому вы и пришли. – спокойно перебил лесник. – Значит, не всё «так и будет». Хозяйка не вмешивается в людские счёты просто так. Лес баланс держит, а не милицию из вас делает.
Он наклонился вперёд, и я впервые увидела в его глазах не только усталость, но и что-то вроде просьбы.
— Запомните. – спокойно сказал Иван Петрович. – Если встретите её... Настоящую... Не просите за себя. Просите за тех, кого ещё можно вытащить. За тех, чьи тела ещё не забрал человек. Души она сама разберёт.
Слова легли тяжёлым камнем. Я вдруг ясно представила девочку в маске Медведицы, шагающую по снегу слишком громкими шагами. Казалось, между ней и Хозяйкой — какая-то невидимая, но очень прочная нить. И где-то рядом, между ними двумя — тот, кто ходил с ружьём.
— А нам-то что делать? – тихо спросил Саша.
— Делать? – лесник снова взялся за ружьё, но теперь уже не для того, чтобы отвлечься. Он проверил предохранитель, щёлкнул затвором, будто прислушиваясь к бездушному металлу. – Вы уже сделали. Увидели, не убежали. Пришли, сказали. Дальше... Дальше, может, не ваше дело. Но вы всё равно полезете. Знаю я вас.
Он чуть заметно кивнул в сторону двери.
— Идите. По лесу больше не шастать. А она... – он поднял глаза к потолку, будто лес был не снаружи, а над головами. – Она сама выберет, с кем говорить.
Мы вышли на крыльцо. Холодный воздух ударил в лицо, и я глубоко, жадно вдохнула, пытаясь прогнать из лёгких тот спёртый, сладковатый запах, который преследовал меня всю дорогу.
— Чë теперь? – спросил Саша.
— Теперь мы идём домой. – сказал Юра, и в его голосе не было обычной твёрдости. Только усталость. – А потом решаем, что делать дальше...
Снег под ногами поскрипывал в одном и том же навязчивом ритме, как заевшая клавиша пианино, повторяющая одну ноту, и этот звук действовал на нервы сильнее, чем любой лесной вой. Воздух был вязким, почти студëнистым, будто мы продирались не через тропу, а через какое‑то ледяное желе.
Юра шёл, уткнувшись в карту. Пожелтевший лист подчинял себе его движения, как партитура — дирижёра: шаг, остановка, лёгкий поворот корпуса, снова шаг. Я видела, как под тонкой тканью куртки движутся лопатки, как напрягаются пальцы, удерживающие бумагу — он сжимал её так, будто боялся, что карта в любой момент рассыплется в прах, как старинный пергамент.
— Дай посмотреть. – не выдержал вдруг Вадим. – А то ты щас нас выведешь в самую жопу Нави...
Багиров нехотя притормозил, передал ему карту. Артамонов развернул её, и бумага хрустнула сухо, почти хрупко — звук напомнил мне треск на той проклятой записи.
Он повёл пальцем по линиям, щурясь.
— А это шо за... Фиговина? – пробормотал, ткнув куда‑то в правый верхний угол, вглядываясь в очертания. – Смотри, дом какой‑то нарисован. С крестом вроде. Или это у него крыша так...
Я заглянула через плечо. На полях карты, там, где чёрные, дрожащие линии троп терялись в серой штриховке, действительно был крошечный набросок: прямоугольник, треугольная крыша и над ним — тонкий крест. Почерк лесника был почти каллиграфическим в своей небрежности.
— Это не дом. – сказала Аня, даже не приближаясь. – Это церковь. Точнее, то, что от неё осталось.
Вадим фыркнул:
— Откуда ты знаешь? Тоже по лесным картам спец?
Анна скрестила руки на груди, её голос прозвучал привычно сухо, почти лекционно:
— Потому что в нашем посёлке когда‑то была деревянная церковь. До пожара. Её так и не отстроили — только фундамент да обугленные брёвна местами торчат. – она кивнула на карту. – Вот она. Лесник не стал стирать.
Слово «церковь» прозвенело во мне как что‑то чужеродное, неуместное здесь, среди замёрзшей хвои, мокрой коры и следов на снегу. Осиротевший храм посреди нашей тайги — звучало как из дешёвого готического романа, который я когда‑то читала под одеялом с фонариком. Только там всё было литературным, безопасным таким. Здесь — слишком реальным.
— И чё? – Вадим поморщился. – Нам‑то куда? Домой или в этот ваш кострищенский собор?
— Если там что‑то было... – тихо начал рассуждать Юра. – Если... Центр. – он замялся, подбирая слово. – Ну, типа, узел. Место, где всё пересекается... Такие шутки просто так на карту не наносят.
Я почувствовала, как внутри, где‑то под рёбрами, шевельнулась знакомая, мерзкая двоедушность: одна половина меня отчаянно хотела повернуть назад, к домам, лампам и маминому голосу.
Другая — тянулась туда, куда указывала эта крошечная зарисовка на карте. Как будто кто‑то когда‑то оставил нам закладку в старой книге, и мы теперь обязаны её прочитать до конца.
— Недалеко же? – спросила я, и свой голос узнала не сразу: он звучал каким-то выхолощенным.
Вадим посмотрел на карту, прикинул направление по стволам, по видимым ему одному ориентирам.
— По прямой — фигня. – выдохнул, ткнув пальцем в карту. – Там как раз просека должна быть. – Артамонов по-своему подытожил. – Сходим, глянем. Если там ничего интересного — валим домой.
Слово «просека» показалось мне странно торжественным, как из старых дневников землепроходцев. Я почему‑то вспомнила слово «инсарда», прочитанное когда‑то в чьём‑то эссе — промежуточное пространство между мирами, коридор. Это тоже был коридор, только из снега и стволов.
— Тогда идём. – сказала Аня. – Сейчас развернёмся — потом всё равно сюда вернёмся.
Это был самый убедительный аргумент из всех.
Мы свернули с намеченной тропы, и лес тут же изменился. Тропинка, по которой мы шли раньше, казалась хоть и дикой, необузданной, но хоть немного укрощённой цивилизацией — местами снег был примят, ветки надломлены. Здесь же началась настоящая чаща.
Ветви нависали так низко, что приходилось буквально протискиваться между ними, как через чьё‑то колючее объятие. Где‑то под снегом хрустела невидимая поросль, скрытые корни, норовящие сбить с ног. Воздух стал тяжелее, гуще, приобрёл какой‑то болезненно‑смоляной привкус, будто мы шагнули в чью‑то плохо проветриваемую грудную клетку.
Я шла и ловила себя на том, что вспоминаю слова из книг, как заклинания: «опушка», «чащоба», «дебри», «урочище». Всё это казалось теперь не просто литературными красивостями, а живыми определениями того, где мы находимся. Урочище — место, отмеченное чем‑то дурным, странным. Я когда‑то читала об этом в сборнике фольклора. Кажется, мы шли именно в такое.
— Смотри. – пробурчал Вадим. – Тут крест стоит.
Мы вышли на старую, полузаметённую просеку, и лес снова чуть раздвинулся. На обочине торчал перекошенный, ржавый знак с обвалившейся доской. Надпись на ней стёрлась так, что угадывались только отдельные буквы, как древний палимпсест.
Земля под снегом была неровной, бугристой. Чувствовала, как под подошвами время от времени попадаются распухшие, утолщённые корни, похожие на жилы.
— Ещё немного. – сказал Юра. – По идее, она должна быть во-он там. – он кивнул вперёд, где между стволами угадывалась какая‑то светлая пустота.
Церковь возникла не сразу.
Сначала — только ощущение, что деревья стали расти страннее: кривее, будто их когда‑то пытались согнуть под одну линию. Потом — темнеющие пятна в снегу, как ожоги. И только после я поняла, что это не просто пятна: это остатки фундамента, выжженные контуры.
Полуразрушенная церковь стояла прямо среди леса, как заболевший орган в теле, которое давно решило, что ему он не нужен. Бревенчатые стены обвалились наполовину, один из углов провалился внутрь, и через эту зияющую рану было видно чёрное, выгоревшее нутро. Крыши почти не осталось, только обломки стропил торчали вверх, как обугленные рёбра. От некогда, наверное, скромного купола остался ржавый каркас, на котором ещё держался кривой, почерневший крест.
— Ну и красотень, хах... – пробормотал Саша. – Прям открытка «приезжайте к нам, у нас тут конец света».
Вадим хмыкнул, но не очень уверенно. Юра опять достал карту, сверяясь с реальностью, как будто надеялся, что бумага скажет ему что‑то утешительное. Но не сказала.
Я смотрела на это здание — мёртвое, но не до конца — и думала о слове «потусторонний». Здесь было не просто по ту сторону чего‑то, казалось, что само пространство слегка сдвинуто, как если бы кто‑то неаккуратно перелистнул страницу, оставив замятый уголок.
— Значит, здесь... – начал Юра.
— Здесь неподалёку когда-то людей хоронили. – спокойно, почти безучастно сказала Аня. – И свечи ставили, и молились, и надеялись, что кто‑то там, наверху, вообще слышит. – она пожала плечами. – А потом всё это сгорело. Божий замысел, пф!
Я хотела ответить что‑то язвительное про то, как символично сгоревшее упование, но слова не сложились. Во мне уже копошилось другое чувство — липкое, мурашечное.
Снежная площадка перед церковью была почти ровной, как если бы ветер старательно выглаживал её своими холодными ладонями. Но приглядевшись, я заметила: эта ровность обманчивая. Слишком ровная, как поле, по которому только что прошёл кто‑то тяжёлый, тщательно стирая за собой все следы.
— Смотрите, как тут... – начала я и осеклась.
Потому что увидела.
Буквы.
Они не бросались в глаза сразу — их словно «написали» шагами. Там, где кто‑то чуть дольше задерживал ногу, снег вдавливался глубже; там, где шаг был короче, он образовывал изгиб. Я видела такое в какой‑то книге о перформансе: художник ходил по полю, «пишущий» слова собственным телом.
Здесь кто‑то сделал то же самое. Только вместо холста — снег. Вместо кучи зрителей — я. С высоты человеческого роста это было похоже на простое поле вмятин, но стоило чуть прищуриться — и они складывались в слово.
СИМА.
Четыре буквы. Каждая — высотой почти с меня. Составленные из человеческих шагов, из чьих‑то тяжёлых, настойчивых движений.
Весь мой мир поначалу не то что не качнулся — наоборот, будто встал на место. Точно всё это время я жила в лёгком, почти незаметном перекосе, а теперь кто‑то вернул рамку на гвоздик. И стало видно, что картина всё это время висела криво.
А потом дыхание сбилось.
Воздуха стало сразу слишком много и слишком мало. Грудную клетку как будто затянули тугим корсетом — я вдохнула, но лёгкие наполнились только наполовину, обрубленным, жалким объёмом. Сердце сорвалось с привычного ритма, заскакав как попало: то слишком быстро, дробно, то с провалами, как старые часы, у которых вот‑вот остановится маятник. В пальцах появилось странное покалывание, будто я слишком долго сидела на них и они онемели.
— Тоня? – где‑то очень далеко, через стекло, прозвучал голос Ани.
Повернуть голову не получилось. Шея стала жёсткой, как деревянная, мышцы свело, будто кто‑то незаметно вкрутил в них ржавые шурупы. Было похоже на судорогу. В ушах вспух тоникий, противный писк, тот самый, какой бывает перед обмороком: высокий, писклявый, точно кто‑то водил по стеклу ногтëм. Мир потемнел, сжался, оставив в центре только одно: буквы на снегу.
Они расползались. Слово «Сима» растягивалось, как если бы на него пролили воду: контуры плыли, сливались со снегом. Я моргнула — и на миг показалось, что на их месте стоит она. Рыжая. С тем самым взглядом, который прожигает до костей.
«Это не она. Её здесь нет. Её не может быть. Она... Нет... Нет! Кажется, я сейчас умру...» – мелькнула мысль.
Горло сжало так, что я вдруг поняла: если сейчас попытаюсь заговорить, то просто захлебнусь собственным воздухом.
Руки задрожали. Не сильно — поначалу это была едва заметная дрожь где‑то в пальцах, в подушечках, там, где обычно чувствуется текстура бумаги. Но она пошла вверх, по запястьям, по предплечьям, как ток. Колени стали ватными.
— Эй! – уже ближе, тревожнее, зазвучал голос. Это был Саша. – Ей, кажись, хреново.
Чьё‑то прикосновение к плечу — и я вздрогнула так, будто меня ударили. Зрачки, кажется, расширились до предела, потому что мир вокруг превратился в смазанный, серо‑белый ореол. Центром этого ореола было одно‑единственное слово в снегу.
С‑И‑М‑А.
Я попыталась отступить, но ноги не слушались. Они будто вросли в наст, как корни. Паника — не громкая, не истеричная, а тихая, тотальная — поднималась снизу вверх, заполняя меня, как талая вода заполняет старый погреб. Грудь как будто обложили камнями. Сейчас эти камни лежали внутри.
— Тонечка, давай, дыши. – это была Аня, я узнала её голос по странной смеси твёрдости и заботы. – Слышишь? Вдох... Выдох...
Я попыталась подчиниться, но воздух входил в меня какими‑то рваными, жалкими порциями, как через сломанную трубку. В глазах потемнело по краям, мир сузился до диаметра этих четырёх букв.
— Нам надо отсюда уйти. – услышала я свой голос и удивилась, какой он. Тонкий, сорванный, как у человека, который много плакал, хотя слёз не было. – Пожалуйста... Давайте... Пойдём домой. Сейчас.
Слова давались с трудом, каждое надо было буквально выталкивать из горла. Я чувствовала, как нижняя челюсть подрагивает, как стучат зубы, как где‑то внутри поднимается то самое мерзкое, знакомое чувство вины — то самое, от которого не скрыться ни в школьном туалете во сне, ни в тайге наяву.
— Я... Не могу здесь. – выдавила я. – Не... Здесь...
Мир на миг исчез. В этой короткой, драгоценной темноте я успела подумать только одно: «Если мы сейчас не уйдём, она нас отсюда уже не выпустит».
Кто такая «она» — Хозяйка, Медведица, Сима, сама тайга — я не знала. Да и не хотела знать. Хотела только одного: чтобы запах снега сменился запахом кухни, чтобы вместо обугленных брёвен над головой был потолок, люстра, любой человеческий, даже самый убогий интерьер.
— Ладно. – неожиданно серьёзно сказал Вадим. – Всё. Хватит приключений на сëдня. Юра, сворачивай свою карту. Домой. И так слишком много бесовщины за день!
Я почувствовала, как чья‑то рука — тёплая, живая — обхватывает мои пальцы. Анина. Я вцепилась в неё, как утопающий в спасательный круг, и, делая первый шаг прочь от выжженной церкви и снежного мира, попыталась снова вспомнить, как дышат люди, а не загнанные звери.
Мы пошли прочь. Даже не бежали — уже не было сил. Ноги утопали в снегу, вырывались из него с влажным, чавкающим звуком, и этот звук казался мне каким-то неприличным, слишком телесным для мёртвого, белого безмолвия. Вокруг был только лес — ровный, теперь уже одинаковый, бесконечный, будто мы топтались на месте, а он разворачивался перед нами новыми и новыми рядами стволов.
Нас всех немного потряхивало. Мороз пробирал до костей, но это был не тот холод, который лечится теплом. Этот сидел внутри, под рёбрами, сворачивался там липким, тяжёлым комком и не отпускал. Однако самый строгий, самый томный взгляд — тот, что лился непонятно откуда, будто сама тайга смотрела нам прямо в спины — припечатывал к зыбучему снегу, заставлял цепенеть и мёрзнуть, ощущая этот странный, могильный запах, который никак не выветривался из ноздрей.
— Сколько мы уже идём? – голос Саши прозвучал глухо, приглушённо, будто он говорил не рядом, а из-под воды. Видно, что устал.
— Какая разница? – буркнул Вадим, не оборачиваясь. – Идём и идём. Главное, шо тропа есть.
Тропа была, но она казалась не той, по которой мы пришли сюда. Слишком прямой, слишком ровной, будто кто-то специально прочертил её для нас, утрамбовал снег, убрал коряги... Я смотрела под ноги, стараясь не поднимать головы. Потому что каждый раз, когда я поднимала глаза, мне казалось, что деревья стоят не так, как раньше. Что их ряды сдвинулись, сомкнулись, перегородили дорогу назад. И что где-то там, между стволов, по-прежнему кто-то есть. Кто-то, кто не хочет, чтобы мы уходили.
Внезапно, вдали, за деревьями, проскочила тень.
Прытко и юрко. Тёмное пятно мелькнуло между стволами, пропало, и появилось снова — ближе. Сердце, до этого бившееся более-менее ровно, хоть и тяжело, вдруг сорвалось в галоп, заколотилось где-то в ушах, в кончиках пальцев. Ритмичный, бешеный стук закладывал уши, смешивался с ветром, с хрустом снега, с чужими шагами.
— Вы это видели? – прошептал Саша.
— Видели. – ответил Юра. Его голос был спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась натянутая струна, которая вот-вот лопнет.
Тень всё приближалась. Она была довольно большой — человеческого роста, но двигалась странно: рывками, будто не шла, а перетекала между стволами, оставляя за собой только сбитый снег и ощущение липкого, животного ужаса. Я не видела лица, не видела одежды — только силуэт, размытый, нечёткий, как пятно на старой фотографии.
Голова кружилась. Мир плыл, терял чёткость, распадался на отдельные мазки краски — белые, чёрные, серые. Но эта угрожающая тень, с каждым мгновением всё ближе, с треском снега под невидимыми ногами, была слишком реальной. Слишком настоящей. И видели её все.
В ноги хлынула энергия — не моя, а, та, что рвёт тело, заставляет бежать, не разбирая дороги, лишь бы лесная нечисть не успела схватить, утащить, забрать с собой.
— Бежим! – крикнул Вадим.
Всей толпой сорвались с места. Ветер хлестал по лицам, больно щипал кожу, выжимал слёзы из глаз. Ветви хлестали по плечам, по спине, по ногам, норовили сбить с ног, запутаться в волосах, зацепиться за одежду. Я не видела, куда бегу, только спины ребят впереди, только мелькающие стволы, лишь белое, бесконечное полотно под ногами.
Сердце колотилось как бешеное. Отголоски только что пережитого ужаса стучали в висках, пульсировали в каждой клетке. Я не знала, что это было — зверь, человек, или то, что прячется между ними. Но я знала, что мы не должны были это видеть. И что теперь оно знает, кто мы. Знает, где нас найти...
До окраины посёлка добежали уже почти без сил. Фонарный столб показался спасительным маяком, первым признаком человеческого мира, который не желал нас поглотить. Дома, заснеженные, тёмные, с тусклыми огнями в окнах, казались чем-то неправильным после долгого лесного безмолвия — слишком яркими, слишком тёплыми, очень живыми.
Мы остановились у крайнего забора, согнувшись, упираясь руками в колени, жадно хватая ртом холодный воздух. Лёгкие горели, в горле першило, ноги дрожали от напряжения.
— Что это только что было?! – голос Сашки дрожал от страха, срывался на высокие, почти истеричные ноты. Он оглядывался на лес, и его глаза, обычно такие сонные, сейчас были огромными, чёрными, полными того самого ужаса, который мы все чувствовали.
— Не знаю... – ответил Юра, выпрямляясь и поправляя очки, съехавшие набок. – Но нам определённо нужно вернуться. Я не остановлюсь, пока мы хоть что-нибудь не найдём.
— Вернуться? – Вадим повернулся к нему, и в его голосе зазвучало что-то новое — не злость, не насмешка, а что-то похожее на отчаяние. – Туда? Ты с ума сошёл?
— В гости к маньяку? – раздражённо подхватил Александр. – Ты видел, что там было? Видел тот язык? Это не игра, Юр. Это не расследование. Это...
— Что? – Юра шагнул к нему, и в его глазах, за стёклами очков, загорелся тот самый огонь, который я видела в библиотеке, когда мы читали старые записи. – Что это, Саша? Скажи мне. Потому что я хочу знать. Я хочу понять, что происходит в этом чёртовом лесу! Хочу знать, кто похищает детей, и если для этого надо вернуться туда ещё раз — я вернусь. Один.
— Хватит! – голос Ани прозвучал резко, властно, и все замолчали. Она стояла чуть в стороне, обхватив себя руками, как бы обнимая, и её лицо, бледное, уставшее, но такое же твёрдое, как всегда, смотрело на нас из полумрака. – Мы все напуганы. Мы все хотим домой... Но Юра прав.
Щенятева сделала паузу, перевела дыхание.
— Мы не можем просто так уйти. Не после того, что видели. Не после того... – она посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на искреннее извинение. – Не после того, что нашли.
Спор накалялся. Вадим что-то горячо доказывал Юре, размахивая руками, Саша вставлял свои пять копеек, Аня пыталась их разнять. Голоса сливались в один раздражающий, нервный гул, и я чувствовала, как голова начинает болеть сильнее, как мысли путаются, как усталость наваливается тяжёлым, свинцовым одеялом.
— Ребят. – сказала я, и голос мой, хриплый, надтреснутый, прозвучал громче, чем я ожидала. Все обернулись. – Спорить бесполезно. – я перевела дыхание, стараясь унять дрожь в коленях. – Нам нужны доказательства.
Команда переглянулась между собой. В их глазах я увидела то же самое, что чувствовала сама: страх, неуверенность, и где-то глубоко — искру надежды. На то, что мы сможем это закончить. На то, что мы сможем найти ответы. На то, что мы сможем помочь.
— Милиция не поверит нашим словам без улик. – констатировала Аня. – Скажут, что мы нафантазировали, что разыгралось воображение... Что мы ужастиков насмотрелись.
— А если мы принесём им чë-то? – спросил Саша. – Ну, типа... Вещь какую-нибудь?
— Какую? – Вадим усмехнулся, но усмешка вышла кривой, болезненной. – Язык тот ворон утащил.
А кольцо...
Я сунула руку в карман. Пальцы нащупали холодный, гладкий металл, лунный камень, который, казалось, всё ещё хранил тепло чужой души...
Сжала его, чувствуя, как острые края впиваются в подушечки. Металл был холодным, почти живым, и где-то глубоко внутри, на границе сознания, мне показалось, что он пульсирует. В такт моему сердцу. В такт страху, который разливался по венам.
«Скажи им»
Голос внутри — тихий, даже страшный, настойчивый — шептал, подталкивал. Я могла достать кольцо прямо сейчас, показать им, объяснить, чьë оно... Что моя одноклассница убежала в лес на моих глазах, что она не сняла бы его сама. Что это — доказательство. Самое настоящее, вещественное доказательство, которое можно отнести в милицию, положить на стол перед Тихоновым, сказать: «Смотрите! Это её кольцо, и я нашла его в лесу, там, где лежал язык. Там, где...»
«Не смей»
Однако второй голос был громче. Он не шептал — приказывал. Напоминал мне о том, как Сима смотрела на меня все эти дни. Как её пальцы сжимались в кулаки. Как кольцо блестело на её руке, когда она замахивалась для удара, там, на опушке. Если я покажу его сейчас — они спросят, где я нашла. Я скажу — в лесу. Они спросят, почему не сказала раньше. И что я отвечу? Что боялась? Что не была уверена? Что надеялась, что это просто сон, просто галлюцинация, просто очередная игра моего больного воображения?
«Они не поймут»
Я убрала руку из кармана. Пустую.
— Значит, нет улик... – сказал Вадим, и в его голосе зазвучало раздражение. – Нет языка, нет ничего. Только мы, парочка лохов, и история про бабок на лавочках.
— У нас есть карта! – возразил Юра. – И есть тот лабаз. Тихонов может послать туда группу, осмотреть...
— Послать? – перебил Саша. – Ты сам-то слышишь, что говоришь? «Старший лейтенант, тут дети в лесу нашли заброшенную избушку, и им показалось, что там пахнет кровью. Срочно высылайте ОМОН». – он хмыкнул. – Нас высмеют.
— А если не показалось? – Юра шагнул к нему. – Если там действительно... Если этот лесник прав, и кто-то...
— Это лесник... – перебил Вадим. – Он пьяница, который ружьё чистит неизвестно зачем. Он нам буквально ничего не сказал. Только запугал ещё больше!
— Он сказал, что Хозяйка забирает только души. – тихо произнесла Аня, и все замолчали. – А тела — человек. Он возможно знает, кто это. И боится назвать имя...
— Ну, и? Ну и что нам это даёт? – спросил Саша. – Что? Мы не знаем, кто это. Не знаем, где его искать. У нас есть карта, на которой нарисована эта церковь, и куча вопросов, на которые никто не захочет отвечать.
— А если мы сами найдём? – сказал Юра, и в его голосе зазвучала та самая твёрдость, которую я так ценила. – Если мы проследим, кто ходит в лес, кто...
— Ты предлагаешь следить за всем посёлком? – оживился Вадим.
— Нет. – ответил Юра. – Я предлагаю начать хотя бы с тех, кто знал Кирилла. Кто с ним общался. Кто мог слышать его истории про Хозяйку, про лес, про... – он запнулся, подбирая слово. – Про то, как уходят дети.
— Это займёт недели... – сказала Аня.
— А у нас есть недели? – спросил Юра, и в его голосе вдруг прозвучало что-то такое, от чего стало тихо. – У нас есть время ждать, пока пропадёт ещё кто-то?
Никто не ответил.
Я смотрела на них — на Юру, который горел, как свеча на ветру, готовый погаснуть в любую секунду, но всё ещё пылающий. На Вадима, который прятал страх за грубостью и злостью. На Сашу, который, видимо, хотел домой. На Аню, которая пыталась удержать всех вместе, как овчарка, загоняющая разбежавшихся ягнят.
И на себя. На свои руки, пустые, сжатые в кулаки, с кольцом в кармане, о котором они не знали.
«Скажи им»
«Не смей»
— Ладно. – сказал наконец Вадим, махнув рукой. – Хватит на сегодня. У меня голова уже кругом идёт. Время уже позднее, завтра в школу, а мы тут как на военном совете!
— А если... – начал Юра.
— Если что-то случится — встретимся после уроков. – перебила Аня. – В библиотеке, ну или у Тони. И решим, что делать дальше.
— А почему у меня? – удивилась я.
— У тебя есть та кассета. – ответила Аня, отведя взгляд. – И потому что ты... – она запнулась. – Ты видишь то, чего не видим мы. Это важно.
Я не знала, что ответить, ведь она была права — я видела. Ту девочку в маске, или следы, которые никто не замечал. Кровь, которая оставалась на пальцах, даже когда её вообще не было. Может, это и было моим проклятием... Может, это и было моим даром?
— Ладно. – сказала я. – Завтра. У меня. После уроков...
— А сегодня? – спросил Калаш. – Мы расходимся?
— Расходимся. – кивнул Вадим. – Мне ещё сеструху укладывать, а то мать убьёт. Да и чë-то жрать хочу, как волк...
Они начали прощаться — быстро, нервно, будто боялись, что если задержатся ещё на минуту, то уже не смогут уйти. Юра сунул карту в карман. Саша поправил рюкзак, который, казалось, всё это время никто не замечал. Аня подошла ко мне, взяла за руку.
— Ты как? – спросила она тихо.
— Нормально. – соврала я. – Всё нормально.
Щенятева посмотрела на меня долгим, тяжёлым взглядом, но ничего не сказала. Только кивнула и отошла.
— Завтра. – повторила она. – Не опаздывай только!
И они ушли. Сначала Вадим, который жил ближе всех, потом Саша, потом Юра. Аня задержалась на секунду, глядя на меня, и я чувствовала этот взгляд — тёплый, обеспокоенный, но такой далёкий. А потом и она ушла.
Я осталась стоять одна.
Снег под ногами всё так же поскрипывал, но теперь этот звук казался не угрожающим, а усталым. Дома стояли тёмные, молчаливые, только в некоторых окнах ещё горел свет. Где-то лаяла собака, где-то хлопнула дверь, где-то проехала машина... Обычные звуки обычного вечера.
Но знала, что это не так. А именно то, что этот вечер — не обычный. Что лес, который остался за спиной, всё ещё там, всё ещё ждёт. Что Медведица, которая смотрела на меня из-за стволов, никуда не делась. Что Сима...
Мне хотелось плакать. Из-за того, что кольцо, которое сиротливо грело мой карман, возможно — единственное, что от неё осталось.
Я достала его. Камень тускло блеснул в свете фонаря, и те самые буквы на внутренней стороне — «От родителя к ребёнку» — показались мне не просто гравировкой, а чьим-то последним словом. Последним «прости»...
Я сжала кольцо в кулаке и пошла домой.
Завтра будет новый день. Завтра мы встретимся и решим, что делать. Завтра я, может быть, скажу им правду. Или не скажу. Не сегодня — сегодня я хотела только одного: лечь в кровать, закрыть глаза и не видеть леса. Не слышать ветра. Не чувствовать запаха крови.
Я шла по пустой улице, и снег скрипел под ногами, и где-то далеко, на окраине леса, снова хрустнула ветка.
Обернулась.
Он стоял у столба, в полосе жёлтого, дрожащего света. Курил. Сигарета тлела оранжевым кончиком, подсвечивая снизу его лицо — грубое, с той самой заячьей губой, которую запомнила ещё в первый раз, как увидела. Тот самый мужчина, которого я рисовала для Тихонова, заметила у школы, который всегда был где-то рядом...
Он не смотрел на меня, ну или просто делал вид. Его глаза были устремлены куда-то в сторону, в темноту, но вся его поза, тёмная фигура — расслабленная, чуть наклонённая вперёд — говорила о том, что тот даёт себе отчёт о том, что я здесь.
Тень. Та самая тень, которую мы видели в лесу. Она была быстрой, юркой, почти невидимой, но она была. И теперь я смотрела на этого человека, на его тяжёлые ботинки, на его тёмную куртку, и не могла отделаться от мысли: это мог быть он. Не зверь, не лесной дух... А он — человек. С этим странным, прилипчивым взглядом, который не отпускал, даже когда он отворачивался.
«Чего он здесь трётся?»
Вопрос пришёл сам собой, липкий, тревожный. Раньше я думала — просто мужик, которого вечно носит нелёгкая. Но теперь... Теперь я знала про лабаз, про кровь, про язык, и про то, что кто-то ходит по лесу, кто-то, кто не боится темноты. Кто-то, кто умеет заметать следы...
Мужчина выдохнул дым. Белое облако повисло в воздухе, смешалось с паром от его дыхания. Сигарета вспыхнула ярче, снова на одну небольшую секунду осветив его лицо — равнодушное, почти сонное. И в этом равнодушии было что-то страшное. Будто он знает, что я ничего не докажу.
В итоге мне пришлось отвернуться, заставить себя идти. Не бежать, ведь не хватало ещё, чтобы он заметил мой страх. Шаг. Ещё шаг. Снег скрипел под ногами. На этот раз не оглядывалась, но чувствовала его взгляд — тяжёлый, прилипший к затылку.
Он не пошёл за мной. По крайней мере, я не слышала шагов. И слава богу.
Вот уже лес остался позади. Ноги несли меня сами, по привычке: прямо, только прямо. Вот и наш забор, калитка, крыльцо.
Дома пахло ужином — жареной картошкой, луком, чем-то ещё домашним, тёплым. Мама возилась у плиты, не оборачиваясь. Олег сидел за столом, болтал ногами, и его лицо, когда я вошла, осветилось радостью.
— Тонька! А мы тебя заждались! – он спрыгнул со стула, подбежал, повис на руке. Господи, какой же он тяжёлый. – Ты где пропадала? Я уже хотел в милицию звонить!
— Гуляла. – ответила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – С ребятами.
— А чего так долго? Мама сказала, что уже темно, а тебя всё нет.
Я промолчала. Подошла к столу, села. Тарелка с ужином уже ждала — картошка, котлета, хлеб с маслом. Всё как обычно. Но это «обычно» было так далеко, что казалось чужим.
Олег уселся напротив, упёрся подбородком в сложенные руки.
— А где вы гуляли? – спросил он, и в его глазах светилось то самое детское любопытство, от которого почему-то хотелось плакать. – В лесу?..
— Да. – я взяла вилку, но есть совсем не хотелось. – В лесу.
— А страшно там? Одним же страшно, да?
— Мы были не одни. – ответила я. – Нас было много. И мы не боялись...
— Врёшь! – сказал Олег. – Боялись. Я по глазам вижу.
Я подняла на него взгляд. Его милые глаза, такие зелёные, ясные, честные, смотрели на меня без тени насмешки. Только забота и вопрос, на который я не знала ответа.
— Немножко. – призналась я. – Совсем немножко.
Олежа кивнул, как будто это был самый правильный ответ в мире.
— А я бы не побоялся. – сказал он очень важно. – Я же мужчина!
— Конечно. – я улыбнулась, и улыбка вышла почти настоящей. – Ты у нас самый смелый.
Он засмеялся, довольный, и принялся за картошку. Я ела через силу, пережёвывая без вкуса, и думала о том, что мой маленький братишка верит мне. Что для него я — та самая Тоня, которая знает всё, умеет всё, ничего не боится. А я сижу и вру ему. Как маме, как себе, как всем.
После ужина я поднялась в свою комнату. Олег уже спал — я заглянула к нему на минутку, поправила одеяло, постояла у двери, слушая его ровное, спокойное дыхание. Хорошо, когда есть кто-то, кто спит без кошмаров. Кто не видит во сне вырванных глоток или расползающихся по полу кишок.
Я села за свой стол. Учебники, тетради, ручки — всё на своих местах. Я механически перебрала их, откладывая то, что понадобится завтра. Математика, русский, история... Обычные предметы обычной школьной жизни, которая перестала быть обычной уже давно.
Вдохновение куда-то ушло. Лес высосал его, выпил до дна, оставив только пустоту и тяжесть. Но рисовать хотелось — странное, почти болезненное желание. Будто если я не вытащу из себя то, что там, внутри, то оно вытащит меня.
Я взяла карандаш. Альбом открылся на чистом листе. Белая, пустая страница, которая смотрела на меня так же пристально, как те самые глаза из темноты.
Сначала совсем не знала, что рисовать. Рука замерла, карандаш повис в воздухе. А потом — сама, без спроса — начала выводить линии. Не стволы, не снег, не церковь. Маску. Ту самую. Медвежью.
Глаза — пустые, бездонные, в которых тонет свет. Пасть — изогнутая в вечной печали. Меховая оторочка, на воротнике и капюшоне. Руки, сжимающие сухую, истерзанную корягу — костыль, который нужен, чтобы стоять, но который никогда не поможет уйти.
Рисовала и боялась. Не того, что выйдет страшно — страшно было уже сейчас, а того, что она появится. Встанет за спиной, заглянет через плечо, спросит: «Зачем ты меня рисуешь?»
Или не спросит — просто посмотрит. И я не смогу выдержать всего этого, снова разрыдаюсь.
Но она, к моему счастью, не появилась. Только карандаш скрипел по бумаге, и тени от лампы плясали на стенах, и где-то далеко, за окном, выл ночной ветер.
Когда рисунок был готов, я отложила грифель. Медведица смотрела с листа, такая хмурая, грустная, почти живая. Смотрела на неё, и мне казалось, что она знает обо мне всё: что я не сказала ребятам про кольцо, что я видела мужчину с заячьей губой, чего боюсь. И осуждает.
Я закрыла альбом, положила его в стопку с учебниками и выключила свет.
В темноте, перед сном, я снова достала кольцо. Лунный камень тускло блеснул в лунном же свете, пробивающемся сквозь шторы. Буквы на внутренней стороне казались проклятием.
Я сжала украшение в кулаке, сунула его под подушку и закрыла глаза.
Завтра будет новый день. Завтра я, может быть, скажу им правду. Или не скажу...
Но сегодня я хотела только одного: чтобы этот сон не приснился. Чтобы лес меня никуда не звал. Чтобы Медведица осталась на бумаге, а не за окном.
Лежала в темноте, слушая, как за стеной дышит Олежа. И постепенно, очень медленно, страх отпускал.
Не уходил — просто отступал, прятался куда-то в угол, чтобы вернуться снова, с новой силой, но не сейчас. В данный момент царствовала лишь тишина. Я закрыла глаза и провалилась в темноту с головой.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.