Адвокат дьявола

Бригада
Гет
В процессе
NC-17
Адвокат дьявола
Лунулла
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Москва, 1996 год. Молодой адвокат Мария Кирсанова мечтала о справедливых судах и защите невиновных, но реальность новой России оказалась куда прозаичнее. Чтобы выжить, ей пришлось взяться за дело Виктора Пчёлкина, обвиняемого в убийстве. Процесс кажется проигрышным: железные улики, свидетели, явный мотив. Но Мария знает — в суде побеждает не тот, кто прав, а тот, кто умеет играть. Адвокат дьявола больше не метафора, а ее новая должность.
Примечания
История написана по мотивам биографии Роберта Дерста — наследника нью-йоркской империи недвижимости, который на протяжении четырех десятилетий обвинялся в трех убийствах. Юридического образования не имею, потому заранее прошу прощения, если используемые мной термины или процедуры расходятся с действительностью.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 5

      Ноябрь заполз в камеру незаметно, как угарный газ.       Не через окно. То было замуровано двойной решеткой и заклеено по периметру полосками ткани, какие бывший хозяин нижней шконки оторвал от казенной простыни еще прошлой зимой. Не через дверь, потому что она открывалась всего трижды в сутки: на завтрак, обед и ужин.       Ноябрь пришел изнутри. Поселился в бетоне стен, железе кроватей и в самом воздухе.       Камера номер семнадцать, третий корпус, второй этаж. Шесть коек, четверо человек — по бутырским меркам почти президентский люкс. В общей камере, где Пчёлкин провел свои первые три недели, кровати стояли в три яруса; людей насчитывалось сорок с лишним, а кислорода оставалось всего на пятерых. Спали посменно, дышали по очереди. Параша в углу воняла так, что к ней привыкали только на вторые сутки, потому что на первые организм отказывался верить, что так могло пахнуть место, где жили люди.       Потом Белый дернул за нужные нитки.       Пчёла деталей не спрашивал. Знал только, что в один из вечеров заявился вертухай, ткнул в него пальцем и повел по коридору мимо карцера, откуда сочилась вонь мочи и хлорки. Камера номер семнадцать: шесть коек, нижняя шконка у стены под окном. Матрас тоньше пальца, но свой, не сменный; тумбочка и даже полка, прибитая к стене, на которой стояла чья-то кружка с отбитой эмалью.       Роскошь.       Заложив руки за голову, Витя лежал на кровати. Над ним, на верхней койке, храпел Лёнька Сопля — мелкий домушник из Перово, безобидный и суетливый, как дворовый голубь. Он сел за квартирную кражу и от скуки изводил сокамерников подробностями своих подвигов: как вскрывал замки дамской шпилькой и как однажды уснул в обворованной хате. А после его разбудила хозяйка и напоила чаем, прежде чем вызвать милицию.       Истории были одни и те же, но постепенно Лёнька начинал путать детали, отчего Пчёла со временем научился пропускать его голос мимо сознания.       По другую сторону камеры за тумбочкой сидел Георгий Нодарович — грузин пятидесяти лет, обвиняемый по сто сорок седьмой за мошенничество с фальшивыми авизо. Жора являлся человеком старой, почти музейной закалки: никогда не повышал голос, пил чифир и раскладывал бесконечные пасьянсы колодой, в которой не хватало тройки бубен и дамы пик.       Но отсутствие двух карт не мешало Нодаровичу играть. Он филигранно делал вид, будто те были на месте, из-за чего Пчёлкин иногда думал, что в этом и заключалась грузинская философия: если чего-то не хватает — сделай вид, что оно есть, и живи дальше.       Четвертый обитатель камеры Стас — бывший мент, бывший муж и уже бывший человек — сидел на койке у двери, уставившись в стену.       Стас почти не разговаривал. За три месяца, что Витя жил в семнадцатой, тот произнес от силы два десятка фраз, и все бытовые: «передай соль», «кто крайний в душ», «выключите свет». Статья у Стасика была за превышение должностных полномочий, а именно: забил задержанного в отделении насмерть.       Задержанный оказался племянником кого-то из префектуры, и Стаса не спасли ни корочки, ни выслуга, ни коллеги, которые испарились с той же скоростью, с какой обычно исчезали люди в подобных ситуациях.       Пчёлкин его не трогал. Не из жалости, а скорее из брезгливости, потому что мент, даже бывший, даже сломанный, всегда оставался ментом.       Лёнька храпел, Георгий Нодарович шелестел картами, Стас молчал. За окном шла мелкая, невесомая дрянь, какую в Москве называли «моросью».       Пчёла смотрел в потолок.       Потолок в семнадцатой казался лучше, чем в общей камере: побеленный и относительно ровный, всего с тремя трещинами. В общей их было четырнадцать, Пчёлкин знал наизусть каждую. Здесь же трещины тянулись от окна к лампе, что гудела тонко и упрямо, и за три месяца это гудение стало такой же частью его жизни, как Лёнькин храп и пасьянсы Жорика. Витя перестал его замечать или, вернее, мозг прекратил выделять его из общего звукового фона.       Потому что если замечать все — каждый хрип батареи, лязг замка в коридоре или окрики конвоя этажом ниже — можно было тронуться. А тронуться Пчёлкин себе позволить не мог. Слишком дорогое удовольствие.       Шел четвертый месяц.       Витя загибал дни, как страницы в книге, которую читать не особо хочется, но бросить нельзя.       Август: задержание, допросы, очные ставки, Крестовский со своими водянистыми глазами и манерой задавать вопросы так, будто ответы ему были известны заранее. Общая камера, вонь, теснота, чужие телеса в облипку. Первый государственный адвокат с портфелем из кожзама, переставший приходить после третьего визита.       Сентябрь: перевод в семнадцатую. Белый прислал нового адвоката: частного и до жопы дорогого, в галстуке с золотой заколкой. Тот изучил материалы дела, покивал башкой и через неделю вернул гонорар без объяснений.       Третий адвокат продержался всего две встречи. На второй честно сказал: «Виктор Палыч, я вам не помогу. Никто не поможет. Берите особый порядок и просите снисхождения». На что Витя посмотрел на него так, что тот спрятал бумаги и вышел, не прощаясь.       Октябрь: первый визит Кирсановой; тогда еще чужой и официальный.       Пришла в своем деловом костюме, застегнутом на все пуговицы, и не улыбалась. Ни при знакомстве, ни после, ни разу за все их последующие встречи. Говорила сухо, абзацами из Уголовного кодекса, а Пчёла ловил себя на мысли, что не понимал и половины, но кивал, как идиот, потому что ее голос не допускал переспросов. Вся она казалась собранной из деталей, не предназначенных для стен Бутырки: тонкие запястья с голубыми прожилками вен, длинные пальцы, осанка пианистки.       Хрупкая. Слишком хрупкая для адвоката со стальными яйцами.       Так Пчёлкин думал ровно до первого допроса у Крестовского.       Она разобрала следака по косточкам, а потом обернулась и едва заметно дрогнула уголком губ. Для женщины, что за все их свидания ни разу не улыбнулась, эта микроскопическая полуулыбка значила примерно то же, что для нормального человека броситься на шею.       Теперь наступил ноябрь, и Кирсанова перестала быть чужой.       Скосив взгляд на тумбочку, Пчёла посмотрел на книгу. Довлатов лежал корешком вверх, раскрытый на странице, которую Витя перечитывал третий раз: «Развлечение у меня единственное — сигареты. Я научился курить под душем».       Довлатов писал о зоне с тем легким, почти что веселым отвращением, с каким описывают болезнь, которую уже пережили. Пчёла еще не пережил, а потому смеялся не столько над текстом, сколько над собственным положением: двадцать семь лет, бизнесмен — так это теперь называлось — сидит на нарах, читает лагерную прозу и ждет адвоката.       Довлатов бы оценил.       Дверь лязгнула так, будто кто-то ударил кувалдой по рельсу. Звук, к которому невозможно было привыкнуть вопреки тому, как усердно Бутырка пыталась к нему приучить каждый божий день.       Конвоир Сёмычев — мужик с рожей из складок, морщин и общего выражения усталости от человечества — просунул голову в щель. Дальше порога он не заступал принципиально, словно между ним и камерой пролегала граница, пересечение которой автоматически переводило бы его из категории «охраняющий» в категорию «охраняемый».       — Пчёлкин, на выход. К тебе адвокат пришел.       Но Витя не шевельнулся.       Лежал на спине, заложив руки за голову, и созерцал потолок, где штукатурка образовывала нечто среднее между картой Московской области и кардиограммой покойника.       Торопиться — значило показать, что он ждал. Показать, что ждал — дать Сёмычеву повод для ухмылки. А ухмылка Сёмычева, с его тремя оставшимися зубами, была тем зрелищем, какое Пчёлкин старался избегать по эстетическим соображениям.       — Слышь, Пчёлкин? Я второй раз звать не буду.       — Слышу, — свесив ноги с койки, Пчёла перевернул Довлатова обложкой вверх.       Загибать страницы он не привык, а закладки в СИЗО делались из того, что было: обрывок газеты, спичечный коробок или полоска от сигаретной пачки. Сегодня ей стал трамвайный билет, невесть как попавший в передачку для Лёньки. Билет Витя вложил бережно, между страницами сто двадцать и сто двадцать один, точно это была не «Зона», а первое издание Гутенберга.       Сёмычев ждал, привалившись плечом к дверному косяку. На его лице застыло выражение хронического безразличия ко всему живому, которое по всей видимости формировалось в нем годами и теперь намертво прилипло к потной физиономии.       — Адвокат, говоришь, — уголок рта Пчёлкина криво дернулся. — Мужик или баба?       Вопрос дурацкий, потому что Пчёла и без того знал ответ. И Сёмычев знал, что Пчёла знает, но ритуал есть ритуал.       — Баба, — конвоир отступил на шаг назад, придерживая массивную дверь. Не торопил, потому что торопить Пчёлкина было занятием бесполезным. — Строгая такая.       — Они все строгие, — Витя подошел к нему вразвалку.       — Эта похуже гестапо будет, — вертухай слегка скривился в неприязни. — Всех дежурных запугала.       Пчёла негромко, почти одобрительно, усмехнулся одним выдохом и качнул головой в знак согласия: да, Кирсанова тот еще кремень.       Дождавшись, когда заключенный покинет камеру, Сёмычев вытащил из нагрудного кармана наручники и с глухим бренчанием защелкнул их на запястьях Пчёлкина.       Они шли в одной линии: конвоир сзади, Витя на полшага впереди. Лампы дневного света мерзко гудели под потолком, а некоторые из них мигали с такой эпилептической частотой, что коридор казался декорацией к фильму, какой никто бы не стал смотреть добровольно. Впрочем, здесь все было таким: и кино паршивое, и зрители подневольные.       — Сёмычев, — негромко позвал его Пчёла, не оборачиваясь. Скованные руки он держал перед собой так, как раньше носил на левой кисти швейцарские часы.       По правде говоря, на четвертый месяц в СИЗО наручники и правда заменили ему дорогой аксессуар. Разница заключалась лишь в том, что эти браслеты всегда показывали одно и то же время.       — Ну? — Сёмычев машинально скользнул взглядом по его затылку, а потом по стенам, по привычке проверяя помещение на пустоту.       — У тебя когда-нибудь был адвокат? — Пчёлкин склонил голову набок, отчего в тусклом свете мелькнул уголок его усмешки.       — На мою зарплату, Пчёлкин, мне полагается только госзащитник и молитва «Отче наш», — конвоир хмыкнул звуком, похожим на скрип несмазанной петли. — Одно бесплатно, а другое бесполезно. Или наоборот; я вечно путаю.       Из груди Вити вырвался короткий выдох, слишком резкий для вздоха и слишком тихий для смеха.       За четыре месяца он повидал конвоиров разных мастей.       Были молчуны, которые вели заключенных по коридору с таким отрешенным видом, будто сопровождали не людей, а мешки с картошкой. Были нервные, какие дергались от каждого звука и держали руку на дубинке так, точно она могла спасти их от чего-то большего, чем уставная проверка. Попадались и откровенные суки, получавшие удовольствие от возможности толкнуть в спину или затянуть наручники на лишнее деление.       Сёмычев не относился ни к одной из этих категорий.       Невысокий, с вечно мятым воротником и лицом, напоминавшим черновик портрета, какой художник бросил на середине и ушел бухать. Он производил впечатление человека, давно махнувшего на все, включая собственное отражение в зеркале.       Но с ним хотя бы можно было поговорить. Не о важном, конечно, а о какой-нибудь ерунде или погоде, какую ни один из них толком не видел: Сёмычев, потому что проводил смены в кишках здания, а Пчёла по причинам более очевидным.       Это немного, почти ничего. Но в месте, где тишина имела плотность бетонных стен, даже пустой разговор становился чем-то вроде форточки.       Коридор закончился развилкой; налево уходил поворот к допросным, направо тянулся еще один пролет с рядом одинаковых дверей. Сёмычев остановился у третьей по счету.       «Следственный кабинет № 8».       Восьмерка на табличке была выцарапана чем-то острым поверх старого номера. Раньше здесь значилась тройка, но кто-то решил вопрос самостоятельно, не дождавшись новой вывески. Витя находил в этом определенную символику: в учреждении, существовавшем для того, чтобы наказывать за нарушение закона, даже нумерация комнат была подделкой.       — Руки, — негромко сказал Сёмычев.       Конвоир нащупал в связке ключ и щелкнул замком в наручниках. Браслеты разошлись, запястья тут же обожгло: кровь хлынула к пальцам разом, горячо и нетерпеливо, из-за чего Пчёлкин машинально сжал и разжал кулаки.       — Два часа тебе, — произнес Сёмычев, глядя куда-то в стену. — Кирсанова договорилась, так что не торопись.       Ни один мускул на лице Пчёлкина не дрогнул, однако внутри царапнуло легкое удивление.       Два часа.       Стандартная встреча длилась час, и этот час начинал растворяться еще до того, как Пчёла усаживался на привинченный к полу стул. Пока конвоир оформит, пока выведет и доведет обратно, от шестидесяти минут оставалось сорок; в хорошие дни — сорок пять.       А тут целых сто двадцать минут, заверенных чьей-то подписью.       Переспрашивать Витя не стал. Не потому что ему было неинтересно, а потому что в этом коридоре любой вопрос, заданный вслух, имел свойство обрастать последствиями. Сёмычев сказал, Пчёлкин услышал. Этого было вполне достаточно.       — Понял, — коротко ответил Пчёла.       Конвоир повернул ключ в замке и толкнул дверь, из-за чего петли отозвались протяжным скрежетом, от которого по зубам прошла мелкая вибрация.       Следственный кабинет оказался ровно таким, каким Витя его запомнил: шесть квадратных метров казенного уныния, стол, два стула по обе стороны и лампа под потолком, мигавшая с периодичностью умирающего пульса.       Кирсанова сидела напротив входа с прямой спиной и раскрытой папкой с делом Пчёлкина. Каштановые волосы гладко зачесаны пробором и стянуты в низкий узел, черный брючный костюм сидел строго, почти по-мужски. Лицо с тем количеством макияжа, какое мужчины принимали за его отсутствие.       Что-то внутри Пчёлы разжалось при виде Маши.       Не в груди или голове, а где-то глубже. Там, где полторы недели — а может, две, точно он сосчитать не мог — копилось тупое казенное напряжение, свернутое в узел. Плечи опустились на полсантиметра; челюсть, которую он не помнил, когда разжимал, ослабла. Пальцы, все еще хранившие память наручников, перестали сходиться в кулаки.       Уголок рта против воли пополз вверх в кривой ухмылке.       — Марья Сергеевна, здравствуйте, — протянул Пчёлкин, усаживаясь на стул так, как если бы занимал лучший столик в ресторане. — А я уж думал, вы меня бросили. Сижу, жду, как невеста у окна.       Подняв взгляд от бумаг, Маша цепко скользнула по нему карими глазами.       Профессиональная инвентаризация, которую она проводила при каждой встрече: ссадины, свежие синяки, следы на запястьях, общее состояние. Все то, что потом могло уложиться в жалобу, составленную безупречным канцелярским языком.       — Здравствуй, Пчёлкин, — бровь Кирсановой изогнулась в легкой иронии. — Невесты у окна обычно с приданым ждут, а у тебя пока только статья за убийство. Скажем прямо: приданое у тебя так себе.       — Зато жених видный, — Витя откинулся на спинку стула и расправил плечи.       — Держи, жених, — усмехнувшись, Маша придвинула ему один из своих блокнотов. — Почитай на досуге, там выдержки из практики по сто второй.       Раскрыв тетрадь, Пчёла на мгновение замер. Между страницами, исписанными почерком Кирсановой, лежала нераспечатанная пачка «Кэмел».       Пчёлкин медленно поднял взгляд на Кирсанову в удивлении. Законопослушный адвокат, которая на второй встрече грозилась отправить его в одиночку, протащила в следственный кабинет контрабанду. Мимо рамки на входе, мимо дежурного и конвойного, что наверняка с особой тщательностью перетряхнули ее портфель. Провела по всем этажам СИЗО между выдержками из Уголовного кодекса.       За такой фокус можно было лишиться адвокатского ордера, и Маша это прекрасно знала.       — «Самец», — негромко ухмыльнулся Витя, проведя пальцем по целлофановой обертке, после чего спрятал блокнот в карман олимпийки. — А вы, Мария Сергеевна, оказывается дама с сюрпризами.       — Понятия не имею, о чем ты, — Кирсанова сосредоточенно уткнулась в свои записи. — Страница двенадцать, там все подчеркнуто. Читай внимательно.       Ухмылка Пчёлы кривовато сползла с лица, уступая место чему-то непривычному. Черты, обычно заточенные под дерзость и показное равнодушие, разгладились.       Он потер переносицу и несколько секунд помолчал, разглядывая трещину на столешнице с таким вниманием, словно она содержала ответы на все вопросы мироздания.       Вспомнился кабинет Крестовского. Как тот багровел и брызгал слюной, требуя признания и обещая сгноить в камере с туберкулезниками. Как посреди этого хаоса Маша выдержала чужое давление и отстояла Пчёлкина, а потом вскользь улыбнулась ему. Витя хотел поблагодарить ее, но слова застряли где-то между горлом и гордостью.       Так ничего и не сказал, ретируясь обратно в «стакан» следом за вертухаем.       — Спасибо, — произнес он наконец, ворочая языком так, точно каждый слог приходилось выталкивать вручную. — Не за сиги, а за то, что тогда Крестовского за гланды натянула.       От документов Кирсанова оторвалась не сразу.       Сначала дочитала строчку, задержала палец на последнем слове, перевернула страницу и только потом подняла взгляд на Пчёлу. Положив локти на стол, она склонила голову и чуть сощурилась, разглядывая его со снисходительным любопытством. Уголок губ дрогнул, но в полноценную улыбку так и не развернулся.       — Это моя работа, Пчёлкин, — Маша вернулась к бумагам, будто благодарность была для нее мелкой купюрой, не стоившей того, чтобы поднять.       Что-то внутри Вити неприятно схлопнулось. Он и сам не понял, чего ждал.       Другой формулировки ответа? Теплого тона или, наконец, настоящей улыбки? От адвоката, которому платили его лучшие друзья?       Челюсть сжалась сама собой, а под ребрами шевельнулось глухое разочарование, похожее на осадок от остывшего кофе. Не злость, скорее досада на самого себя за то, что Пчёлкин вообще раскрыл рот. За то, что на какую-то жалкую долю секунды он повелся, решив, что за профессиональной амбразурой Кирсановой скрывалось что-то еще.       Элементарный интерес к нему, как к человеку, а не к номеру его уголовного дела.       Четвертый месяц в тюрьме делал свое дело: без нормального общения — особенно с женщинами — мозг Пчёлы начинал искать тепло там, где его не существовало. Пора выбираться отсюда, пока он окончательно не поехал башкой.       — Ты верующий? — Маша вложила в голос что-то незнакомое; то, что не вписывалось в привычный каркас ее допросных интонаций.       — Че? — Витя моргнул, как идиот. — В каком смысле?       Вопрос прилетел так неожиданно, что на секунду выбил его из колеи, а заготовленная им угрюмая гримаса дала трещину.       — В прямом, — пожала плечами Кирсанова. — Я готовлю ходатайство о выпуске тебя под залог. Судья Краснов хоть и старый женоненавистник, но дед набожный. У него в кабинете икон больше, чем в Елоховском соборе. Поэтому мне надо понимать: ты крещеный? Крест носишь? В церковь хоть раз заглядывал, пускай даже свечку бабке за упокой поставить?       — Залог? Смешно, — хмыкнул Пчёлкин без намека на веселье. — Марья Сергеевна, ты лучше меня знаешь, что при моей статье никакой залог мне не светит.       — Пчёлкин, ты на свободу хочешь? — Маша посмотрела на него в упор, с тем спокойным терпением, с каким смотрят на ребенка, отказывающегося есть кашу.       — Хочу, — буркнул Витя, скрестив ладони на груди. Ну, точно ребенок.       — Тогда отвечай на мои вопросы, — постучав ручкой по раскрытому блокноту, Кирсанова вернула их разговор в прежнее русло. — Ты крещеный?       Сощурившись, Пчёла разглядывал ее так, точно видел впервые.       Но Маша была все той же: хрупкой и утонченной, как воспитанная девочка из приличной семьи. Вот только взгляд читался по-другому: не тот деловой, которым она обычно сверлила Пчёлкина на свиданиях.       Сегодня в ее карих глазах появилась хитринка, притаившаяся в глубине зрачков. Мягкая и осторожная, как у кошки, которая уже выбрала, на какую полку прыгнуть, но пока сидела внизу и умывала лапой свою симпатичную мордашку.       — Крестились с пацанами в девяносто третьем, — Витя задумчиво забарабанил пальцами по столу. — Может, скажешь уже, что ты задумала? Как это поможет мне выйти под залог?       Раскрыв папку, Кирсанова достала оттуда документ и положила его на стол перед Пчёлой, аккуратно разгладив ладонью.       Глаза Пчёлкина бегло скользнули по строчкам, после чего замерли. Пальцы, какие до этого барабанили по поверхности, повисли в воздухе, а сам он узнал лежавшую перед его носом бумагу.       Перед ним пестрели цифры «Курс-Инвеста». Не те причесанные, какие иногда доходили до налоговой, и какие он сам рисовал каждый квартал в собственном кабинете, отхлебывая коньяк из снифтера. Настоящие. Черная касса: наличка с рынков, левые обороты через три обменника на Тверской, откаты за крышу — все, что никогда не переводилось ни на один расчетный счет и существовало только в его сейфе.       Блядство.       — Откуда… — Витя прочистил горло, чтобы его голос звучал тверже. — Откуда это у тебя?       — Расслабься, Пчёлкин, эти цифры никуда не уйдут, — Кирсанова склонила голову, будто речь шла о рецепте пирога, выпрошенном у соседки. — Но отвечая на твой вопрос, скажу, что мне помогли связи.       Легкое кокетство в ее интонации подействовало на Пчёлу странным образом.       Он почувствовал, как напряжение, стянувшее плечи, начало отпускать. Не до конца, нет. В следственном изоляторе до конца расслабляться умели только дураки и покойники. Но что-то в этой женщине, в ее спокойной и чуть насмешливой манере, внушало иррациональное доверие.       Может, дело крылось в том, как она произнесла «Расслабься»; не приказом или просьбой, а констатацией факта. Или в ее глазах: карих и теплых, с той самой кошачьей хитринкой на дне радужек. Они смотрели на Пчёлкина без суеты и страха.       Так, как смотрели люди, которые не собирались никого сдавать.       Потянувшись к олимпийке, Пчёлкин вытащил блокнот, из которого после достал пачку «Кэмел», — ту самую, которую Маша тайком пронесла для него в тюрьму — чиркнул спичкой и глубоко затянулся.       — А эти «связи» случайно не Кабаном величают? — Витя ухмыльнулся и выдохнул дым в потолок.       — Он самый, — достав из портфеля «Мальборо легкие», Кирсанова поднесла сигарету к губам.       Пчёла молча чиркнул второй спичкой, привычно прикрыв огонек ладонью, и протянул ее через стол. Маша наклонилась, прикуривая, отчего пламя едва дрогнуло от ее выдоха, на мгновение осветив мужские пальцы: ровные и длинные, с белесой полоской на безымянном, оставшейся от кольца, которое Пчёлкин по всей видимости не снимал до самого ареста.       Кончик «Мальборо» вспыхнул и затлел ровным кольцом.       Выпрямившись, Кирсанова откинулась на спинку стула и вернула себе привычную осанку, а вместе с ней и казенную дистанцию.       За стеной кто-то протяжно выругался, загремел засов. В комнате для свиданий стоял запах сырого бетона, табака и ее цитрусовых духов, какие здесь, среди облезлых стен и решетки на окне, звучали так же неуместно, как вечернее платье на похоронах.       — Откуда ты знаешь Кабана? — Витя прищурился, смотря на Машу сквозь облачко сизого дыма.       — Учились вместе в школе, — неопределенно пожав плечами, Кирсанова стряхнула пепел в жестяную пепельницу. — Потом недолго работали.       — Ты помогала его пацанам не оказаться на нарах? — Пчёлкин внимательно проследил, как чуть напряглись ее пальцы на сигарете.       — Что-то вроде того, — торопливо затянувшись, Маша выпустила струйку дыма и отвела взгляд к окну.       Привычный маневр человека, который хотел выглядеть спокойным, но внутри уже захлопывал дверь. В этом повороте головы и показной небрежности читалось желание прекратить разговор, как если бы Кирсанова хотела держаться от него подальше.       Пчёла ощущал это нутром. Тем звериным чутьем, которое не объяснить словами, но какое еще ни разу его не подводило.       Что она скрывала?       — Саня говорил, что ты взялась за мое дело, потому что должна Лехе, — покрутив бычок, Витя не сводил с Маши цепкого взгляда.       — Пчёлкин, в этом кабинете вопросы задаю я, а не ты, — Кирсанова резко вдавила окурок в дно пепельницы, проворачивая его с такой силой, будто хотела прожечь банку насквозь.       Пчёлкин впервые видел ее такой: скулы заострились, в глазах мелькнуло что-то хищное и одновременно загнанное, что совсем не вязалось с образом собранного адвоката в строгом костюме. Секунда, и ее лицо вновь разгладилось, вернувшись в рамку профессиональной невозмутимости.       Но эта секунда сказала Вите больше, чем любой ответ.       Стало быть, Кабанов припер Кирсанову к стенке. Дотянулся до нее из Свердловска через бригадиров и выстроил цепочку так, чтобы у нее не оставалось пространства для выбора. И Маша приняла. Не торговалась, не юлила и не пыталась откупиться. Взяла дело Пчёлы, от которого любой здравомыслящий защитник шарахался бы за три квартала.       Полторы тысячи километров, а Кабан держал ее на коротком поводке. Так не реагировали на денежный долг, не сжимали скулы при упоминании человека, которому задолжали пару тысяч зеленых.       Что бы ни случилось между ними в Свердловске, оно имело вес. Из тех, что не выкинешь ни деньгами, ни юридическим дипломом, ни расстоянием.       Пчёлкин не собирался давить на эту точку. Не из благородства, которое он растерял где-то между первой крышей и вторым выстрелом. Ломать Машу означало сломать собственный шанс на свободу, а потому Витя лишь раскладывал это знание в голове, как по полочкам.       Не для шантажа.       Просто так был устроен мир, в котором он жил: чем больше знаешь о тех, кто рядом, тем дольше протянешь.       Тонкие пальцы Кирсановой подхватили с края стола карандаш и привычными движениями вонзили тот в тугой пучок на затылке. Пчёла уже знал эту привычку: она делала так, когда пыталась собрать мысли воедино, а ненужное загнать обратно, чтобы сконцентрироваться на деле. Маленький ритуал, что-то вроде глубокого вдоха перед прыжком в воду.       Волосы Маши чуть сместились, обнажив шею: бледную и с голубоватой прожилкой, какая пульсировала у самого воротника блузки. И там, чуть ниже левого уха, проступила она.       Родинка. Неровная и каплевидная, похожая на чернильную кляксу, какую кто-то небрежно посадил на страницу.       Один раз Пчёлкин уже видел ее в их первую встречу, когда Кирсанова наклонила голову. Тогда он отметил эту кляксу машинально, по привычке запоминать чужие приметы. С тех пор Маша носила волосы иначе, отчего родинка пряталась за плотным щитом прически.       А сейчас вот снова: маленькое темное пятнышко виднелось на бледной коже в том месте, где шея переходила в мягкую ложбинку за ухом. В месте, которое целуют, когда не могут сдержаться.       Рот Вити изогнулся в кривой, чуть расслабленной улыбке.       Он откинулся назад и позволил себе секунду пялиться не на документы или казенные стены, а на маленькую чернильную кляксу, о существовании которой ее хозяйка, судя по сосредоточенной складке между бровей, даже не помнила.       — Продолжим, — перелистнув страницу, Кирсанова разгладила ту ладонью. — Уставной капитал вашей фирмы позволяет внести дополнительную строку в перечень деятельности. Например, реставрация объектов культурного наследия, а именно — церквей.       Она выдержала паузу, давая Пчёле время переварить полученную информацию.       — Финансирование пойдет из ваших личных средств, как добровольные пожертвования, — достав из папки чистый лист, Маша принялась чертить схему движения денег, словно делала это не в первый раз. — Через расчетный счет с назначением платежа. Все должно быть прозрачно до тошноты.       Взгляд Пчёлкина прошелся по стрелкам и задержался на прямоугольниках с аккуратными надписями: «расч. счет», «подрядчик», «епархия».       Подобные схемы он видел уже сотни раз, потому что сам вот так сидел с калькулятором и разводил денежные потоки по фирмам-однодневкам, что жили не дольше бабочки-поденки. Та же архитектура, те же узловые точки, через которые текли и обелялись деньги. Разница заключалась только в том, что стрелки Вити всегда вели в личные карманы бригадиров, а у Маши к куполам.       И второе, что самое смешное, было законным.       — Марья Сергеевна, — глаза Пчёлы в усмешке обратились к Кирсановой, — а вы где так научились?       — Чему именно? — Маша вскинула брови, оторвавшись от записей.       — Рисовать, — постучал ногтем по схеме Пчёлкин. — Это ж обнал наизнанку: механика та же, только в обратную сторону.       — Пчёлкин, не забывай про мои связи, — собрав разложенные листы, Маша выровняла их о стол коротким ударом. — За время работы с Кабановым я и не такому научилась.       Достав из пачки новую сигарету, Пчёлкин прикурил. Дым потянулся к потолку тонкой струйкой, растворяясь в желтом свете лампы.       Он молчал. Не потому что ему было нечего сказать, а потому что ему нужно было заново собрать картинку, которая еще три минуты назад казалась понятной и завершенной.       Кирсанова Мария Сергеевна, тридцать лет; красный диплом юридического — бригадиры проверяли. Отец — бывший преподаватель математики в школе, а мать библиотекарь. Ни одного привода, ни одного пятна в биографии, за исключением подозрительной дружбы с Кабаном. Чистая, отглаженная и правильная жизнь, пахнущая книжной пылью и свежезаваренным чаем.       И вот эта женщина с карандашом в волосах разложила перед Витей мутную финансовую схему.       Затянувшись, Пчёла придержал дым в легких на секунду дольше обычного. Прищурился сквозь сизую завесу, разглядывая Машу заново: руки, тонкие пальцы без колец, короткие аккуратные ногти. Этими руками она только что чертила маршруты его денег, и ни один мускул на ее лице не дрогнул. Карие глаза с выражением абсолютного спокойствия, какое Пчёлкин привык видеть только у тех, кто давно перестал делить мир на «можно» и «нельзя».       Но Кирсанова-то делила. В этом и был весь ее фокус.       Она знала, где проходила граница; помнила каждый столбик и каждую запятую в УК, и все равно провела свою схему ровно по краю, так близко, что еще миллиметр, и статья. Но миллиметра не было. Все было чисто и в рамках.       Законно до тошноты, как Маша сама и обещала.       Пепел на кончике сигареты вырос длинным серым столбиком, какой Витя стряхнул, не глядя, в уже переполненную пепельницу.       — У Краснова тридцать восемь лет стажа, — раскрыв папку, Кирсанова вытащила оттуда лист, отпечатанный на машинке с гербовой шапкой Тверского районного суда. — Состоял в партии, взносы платил копеечка к копеечке, на собраниях костерил попов по методичке, а дома его жена тайно крестила детей в тазике.       — Это все, конечно, трогательно, — потушив окурок, Пчёла сложил ладони на груди. — Я-то тут причем?       — При том, что Краснов каждое воскресенье ходит в храм, — достав из волос карандаш, Маша постучала тупым концом по фамилии на листке. — Исповедуется и причащается; из судейской зарплаты откладывает на реставрацию. Настоятель после службы с ним чай пьет. Понимаешь, к чему я?       — Пока я только понимаю, что начинаю тебя побаиваться, Марья Сергеевна, — Пчёлкин усмехнулся, покачав головой. — Ты про людей знаешь больше, чем они сами.       — Спасибо, — краешек губ Кирсановой дернулся вверх, словно его комплимент в самом деле был ею принят, оценен и убран на полку рядом с прочими полезными вещами.       Витя это заметил.       Не сам уголок ее губ — черт бы с ним, с уголком — а то, что случилось за мгновение до. Маша моргнула чуть медленнее обычного, как если бы она получила что-то неожиданно приятное, не успев вовремя надеть привычную маску. Одна секунда, полторы, и после ее маска вернулась на прежнее место, но Пчёла уже понял, что попал.       Не в яблочко, скорее в край мишени. Однако направление он выбрал верное.       Расстегнув пиджак, Кирсанова стянула его с плеч и повесила на спинку своего стула. Без него она выглядела тоньше, из-за чего кабинет вокруг нее казался великоват, как пальто с чужого плеча. Но Маша этого не замечала, уйдя обратно в размышления.       А Витя только и мог, что наблюдать за ее погружением с вниманием, с каким наблюдают за незнакомым механизмом, пытаясь понять, что именно приводит чужие шестеренки в действие.       — Краснов получил твое дело полтора месяца назад. И знаешь, что он видит? — Маша нацелила карандаш Пчёлкину в грудь. — Отморозка, который убил другого за долги. Для него ты — исчадие ада. Буквально. Он впаяет тебе максималку и перекрестится, потому что будет искренне считать, что совершил божье дело.       — Вот спасибо, — хмыкнув, Пчёла вытащил сигарету и повертел ту между пальцев, но закуривать не стал. — Утешила.       — Я не утешаю, — захлопнув папку, Кирсанова положила на нее ладонь, будто боялась, что дело, а вместе с ним и сам Витя, убегут из кабинета. — Я объясняю, с чем мы работаем.       — Ладно, судья верующий, — сунув незажженную сигарету за ухо, Пчёлкин откинулся на спинку стула. — И че, мне свечку ему за здравие поставить?       — Мы покажем ему, что ты не какой-то бандос с Бирюлево, а человек, который год тихо и мирно, без показухи, восстанавливал храмы, — Маша скользнула пальцем по листку со схемами, очертив колонку с цифрами. — Краснову даже не придется себя уговаривать. Он глянет на суммы — нормальные, не бешеные, такие, каким веришь, — и сам себе все объяснит. Что ты заблудший, но не пропащий. Что на самом деле тебя подставили конкуренты.       — Марья Сергеевна, ты видимо, забыла, но Гольдмана зажмурили четыре месяца назад, — качнувшись на задних ножках сидения, Пчёла вздохнул. — Я физически не мог целый год таскать бабки в храмы.       — Не мог, — Кирсанова согласно кивнула. — А вот фонд, зарегистрированный, скажем, в феврале прошлого года, с актами выполненных работ, со сметами и благодарственными письмами, очень даже.       Пчёлкин, перестав качаться на стуле, замер.       Сидел, нахмурившись, и пялился на Машу с выражением человека, который полгода ходил мимо чужой двери, здоровался и принимал свою соседку за тихую учительницу музыки. А потом случайно увидел на ее кухонном столе разобранный «Калашников».       Сначала пачка сигарет, пронесенная мимо досмотра в портфеле из телячьей кожи. Тогда Витя списал это на бабскую жалость: решила задобрить клиента, дело житейское. Потом схема с обналом. Пчёлкин переварил и это, не поперхнувшись: все-таки, общее прошлое с Кабаном — каким бы оно ни было — и красный диплом юрфака. Мало ли, чему ее еще учили между лекциями по римскому праву.       Но сейчас…       Сейчас перед Пчёлой сидела женщина, которая предлагала ему сфабриковать документы государственной регистрации. Не намекала и даже не прощупывала почву осторожными формулировками с двойным дном. Говорила прямо, глядя ему в глаза.       Витя облизнул пересохшую нижнюю губу и едва заметно качнул головой, как от легкой контузии. Что уж там, он конкретно охерел.       — Марья Сергеевна, — произнес Пчёлкин тихо, отчего его голос прозвучал хрипло. — Ты вообще в курсе, что за такие фокусы дают от трех до шести? Это я тебе как человек с опытом говорю.       — У тебя есть кто-то на примете, кто сможет оформить регистрацию? — Маша, спросив вместо ответа, даже не моргнула. — Не сейчас, а так, чтобы бумага уже лежала в реестре с нужной датой. С печатью, номером, со всей требухой.       Задумавшись, Пчёла скрестил руки на груди. Разомкнул. Положил их на стол. Снова убрал. Потому что его тело не находило положения, в каком согласилось бы с тем, что услышали уши.       Он привык делить людей на простых и понятных: бабы отдельно, дела отдельно. Адвокат — функция. Рот в зале суда, который произносит правильные слова правильным людям, получает конверт и растворяется до следующего заседания.       Но Кирсанова в этот порядок не вписывалась.       Кирсанова конвертов не брала. Она сама чертила маршрут на карте, линии которой уходили в такие места, куда Витя не всякого пустил бы.       — Что произошло с Марией Сергеевной и кто ее подменил? — Пчёла хохотнул, нервно и коротко, и тут же провел ладонью по подбородку, стирая ухмылку, словно она выскочила без спроса.       — Подменили в районе Кузнецкого моста, — Маша слегка развела руками в усмешке. — Страшные люди в масках забрали прямо из троллейбуса.       Пчёлкин коротко фыркнул через нос, почти по-мальчишески, и не успел поймать момент, когда его губы разъехались сами собой, обнажив зубы в улыбке.       Потому что в тюрьме не улыбаются. Это первое, что понимаешь, когда закрывается дверь камеры, и лязг замка отрезает от тебя все, что было раньше. Скалятся, да. Ухмыляются — сколько угодно. Кривят рот и растягиваются в дежурной гримасе на свиданке с родными, чтобы мать не выла в трубку.       Но улыбаться — честно, глазами, всем лицом — нельзя. Не потому что было запрещено, а потому что нечем. Внутри за четыре месяца образуется такая промерзшая пустошь, что мышцы забывают, как это делается.       А тут вспомнили.       Без команды и разрешения. Без единой на то причины, кроме того, что Кирсанова развела руками и вдруг пошутила. Она ведь и не шутила даже по-настоящему, лишь обозначила, что и сама видит абсурдность происходящего.       Адвокат, предлагающий бандиту подделку документов.       Улыбка продержалась четыре секунды. Витя засек, потому что в изоляторе он научился считать все: секунды до отбоя, шаги конвойного за дверью, удары собственного сердца в тишине. Потом провел ладонью по лицу, собрав черты в привычный замок. Сел ровнее и сцепил пальцы на столе.       Но где-то под ребрами, в том месте, которое промерзло до состояния бетона, появилась трещина. Теплая и тонкая, размером с волосок. Пчёла ее заметил и не стал заделывать.       — Ладно, допустим, троллейбус и маски, но ты мне скажи серьезно, Марья Сергеевна, — Пчёлкин подался корпусом вперед. От прежней мягкости в его глазах ничего не осталось. — Ты понимаешь, во что вписываешься? Это не ходатайство в канцелярию подать, а реальный срок. Твой личный, не мой.       — Понимаю, — ответила Маша без нажима и драмы, словно они говорили о расписании электричек.       — Нихрена ты не понимаешь, — рука Вити медленно сжалась, а челюсть сдвинулась с хрустом вбок. — Одно дело бумажки перекладывать, и совсем другое сесть. Ты в камере-то хоть раз была, а? Не в этой, а в настоящей. Где восемь коек на двадцать рыл и параша у двери.       — Пчёлкин, выбирай выражения, — покачала головой Кирсанова в предупреждении, — и сохраняй субординацию.       — Субординацию? — Пчёла раздраженно хмыкнул. — Ты две минуты назад втирала мне про липовые документы, а сейчас говоришь про блядскую субординацию?       Ни одна черта в мимике Маши не сдвинулась; ни одна складка на блузке не сместилась. Она сидела так, словно Пчёлкин только что зачитал ей прогноз погоды на выходные, а не выплюнул матом в казенный воздух следственного кабинета.       Реакции не было. Вообще никакой: ни вспышки или одергивания, ни элементарного брезгливого поджатия губ — того набора женских причуд, который Витя знал наизусть и умел подавлять на автомате. Кирсанова молчала, и в этом ее безмолвии было что-то непристойно спокойное.       Что-то, от чего хотелось одновременно врезать по столу и придвинуться ближе.       Папка с делом закрылась без хлопка. Маша не убрала ее обратно в сумку, только накрыла ладонью в жесте, который говорил яснее любых слов: вот твоя жизнь, на ней моя рука, а вот твой выбор.       Взгляд Пчёлы скользнул вниз, к ее запястью, к тонкой синей венке под кожей, к коротко стриженным ногтям без лака. После вернулся к лицу. Кирсанова смотрела на него без вызова и той фальшивой бабской упертости, за какой обычно скрывалась паника. Нет. В ее глазах стояло нечто другое: хладнокровие и расчетливое терпение человека, который знал, что время работало на него.       И это бесило.       Бесило, потому что мир Пчёлкина был устроен понятно: женщины в нем делились на тех, кто визжал, и тех, кто молча терпел. Маша не делала ни того, ни другого. Сидела и ждала, пока он проорется, из-за чего у Вити от безысходности заныли зубы.       — Закончил? — Кирсанова говорила холодно и цепко. — Потому что я продолжу.       Но Пчёла ничего не ответил.       Сидел, набычившись, раздувая ноздри, и сверлил ее взглядом, в котором злость мешалась с чем-то еще. С чем-то, что он и сам не мог толком распознать.       — Я полторы недели пыталась по-честному, — понизила голос Маша. — Обжаловала, строчила ходатайства, требовала повторную экспертизу, но при твоей статье и уликах у нас нет другого выхода. Поэтому да, я предлагаю сфабриковать документы, и да, я действительно рискую. А ты нихрена не сможешь с этим сделать, кроме как сидеть на этом стуле и молчать. Так что давай договоримся: ты злишься молча, а я работаю. Или ты злишься вслух, я встаю и ухожу, а через полгода тебе назначают бесплатного защитника, который придет на заседание бухой и перепутает твою фамилию. Выбирай.       Недобрый взгляд Пчёлы исподлобья скользнул по Кирсановой: по линии ее гордо вскинутого подбородка, по потемневшим и неподвижным глазам, и вернулся обратно.       — Ты не уйдешь, — процедил он сквозь зубы, ощущая, как челюсть свело судорогой от раздражения.       — Проверь, — Кирсанова опустила руки на подлокотники стула, готовая в любой момент подняться со своего места.       Тишина легла между ними бетонной стеной. За дверью зашаркали сапоги конвойного, а где-то внизу лязгнул металл.       Лампа над головой мигнула так, что свет дернулся и упал на лицо Пчёлкина под другим углом: скулы обозначились резче, глаза ушли в тень, и на секунду в них мелькнуло что-то хищное. Мрачное и почти звериное.       — Ладно, — разжав кулак, Витя положил его раскрытой ладонью вверх в жесте, который Маша отметила краем сознания и убрала на дальнюю полку памяти. — Ладно, Мария Сергеевна, говори; я слушаю.       Он произнес ее полное имя иначе, не так, как минуту назад.       С едва уловимой хрипотцой, какая могла означать что угодно: усталость, уважение или интерес. Кирсанова не стала разбираться. Не сейчас.       — Нам нужен фонд, зарегистрированный не позже февраля девяносто пятого, — Маша раскрыла блокнот на чистой странице и начала записывать столбиком, проговаривая каждый пункт вслух. — Учредительный договор, устав, свидетельство о регистрации, протокол учредительного собрания. Все должно выглядеть так, будто фонд существовал минимум год до смерти Гольдмана. Твои друзья смогут это сделать?       Ответ прозвучал не сразу.       Пальцы Пчёлы легли на стол и ритмично забарабанили по металлической поверхности. Не нервно, а сосредоточенно, точно он перебирал в голове имена и телефонные номера, раскладывая их по степени надежности и молчаливости.       — Белый может, — барабанная дробь оборвалась, и указательный палец ткнул в воздух, ставя невидимую точку. — У него есть связи в администрации.       — Он сможет выступить в качестве твоего поручителя? — Маша оторвала глаза от записей.       — Че? — Пчёлкин непонимающе нахмурился.       — При твоей статье под один залог тебя не выпустят, — Кирсанова провела пальцем по строчке в блокноте, остановившись на фамилии Белова. — Нужен человек с безупречной репутацией, или хотя бы с намеком на нее, который даст письменное обязательно, что ты не скроешься и не будешь мешать следствию. Его связи в правительстве сыграют нам на руку.       Выудив из пачки сигарету, Витя закурил.       Первую затяжку сделал глубоко, до самых легких, и выпустил дым в потолок, провожая его взглядом так, словно там, в сизых завитках, проступали чьи-то лица.       Маша его не торопила, потому что видела, как что-то сместилось в его глазах: ушла прежняя раздражительность, а на дне зрачков обнажилась расчетливая арифметика.       Витя стряхнул пепел, промахнувшись мимо пепельницы, и даже этого не заметил.       Формально их бригада никуда не делась: он, Белый, Космос и Фил по-прежнему сидели в офисе на Цветном. По-прежнему решали общие вопросы и по-прежнему называли друг друга братьями. Только слово «брат» стало звучать в их лексиконе иначе: не как клятва в восемьдесят девятом, а как привычка. Как «здравствуйте» от соседа, которого ненавидишь, но все равно киваешь в лифте при встрече.       Трещина пошла в девяносто четвертом, когда они начали гонять оружие в Чечню: автоматы, гранатометы, ящики с маркировкой, которую лучше не читать.       Холмогоров сломался первым. Не сразу и не на ровном месте: сначала задерживался в туалетах ресторанов чуть дольше обычного. Возвращался с остекленевшими зрачками и говорил быстрее, чем думал. К весне кокаин сожрал в нем все, что когда-то делало его человеком: точность, способность молчать, когда хочется орать. Теперь Кос орал, когда стоило промолчать, и молчал, когда от него ждали слов.       Белов растворился в водке и шлюхах. Без надрыва и запоев в канаве; интеллигентно, по-своему. Просто каждый вечер в его кабинете появлялась бутылка беленькой, а к полуночи уже исчезала. Утром Саня приходил выбритый, в отглаженной рубашке и с твердым рукопожатием. Он не отказывался от дел, лишь перестал в них вкладываться. Подписывал документы, кивал, бездумно соглашался и снова прикладывался к бутылке, засыпая в объятиях любовницы.       Филатов выбрал самый чистый побег из всех возможных: ушел в каскадерство.       Каждый из них выбрал свой наркоз и каждый старательно делал вид, что с остальными все было в порядке. Космос не замечал, как Саня наливает четвертую рюмку до обеда. Белый не замечал, как Кос шмыгает носом каждые пятнадцать минут. Фил не замечал вообще ничего, потому что находился на площадке, где горели машины. И этот огонь грел его куда больше, чем братское тепло на Цветном.       А Пчёла не замечал, что все трое перестали смотреть ему в глаза, когда он заговаривал о поставках.       Но в отличие от остальных, хоть Саня и пил, но своего лица не растерял. Мог поднять трубку в два часа ночи, говорить ровным голосом, спросить как дела и действительно выслушать ответ. Вон, даже адвоката Пчёлкину подогнал с барского плеча за свой счет.       Между ними еще оставалось что-то живое, пусть и с зазором.       — Белый сможет, — наконец произнес Витя, как заклинание.       — Ты уверен? — Кирсанова недоверчиво прищурилась, потому что видела, как зрачки Пчёлкина скользнули влево. Туда, где люди искали правильный ответ, а не вспоминали настоящий.       — Уверен, — перехватив ее взгляд, Пчёла задержал его на себе, точно вбивал гвоздь. Сомнение, мелькнувшее секунду назад, исчезло так чисто, как если бы его стерли ластиком. — Саня не подведет.       — Хорошо, — бросив внимание на наручные часы, Маша потянулась к бумагам, сгребая их в охапку. — Я подготовлю ходатайство, а ты готовься к слушанию.       Два часа свидания сжались в ничто, оставив после себя стопку исписанных листов и гул люминесцентной лампы над головами.       Откинувшись назад, Витя заложил руки за голову так непринужденно, точно сидел не в следственной комнате Бутырки, а в ресторане «Прага» после третьей стопки коньяка. Кто не знал Пчёлкина, мог бы купиться.       Он смотрел, как Кирсанова методично укладывала листы в картонную папку с завязками. Каждый документ она выравнивала по краю, и в этом педантичном жесте Пчёла видел ее целиком: отличница, все конспекты по линеечке. Человек, который верил, что порядок на столе гарантировал порядок в жизни. Почти трогательная наивность.       Папка захлопнулась. Щелкнул замок портфеля.       Внутри у Пчёлкина тем временем разрасталась тупая и свинцовая тяжесть, которую он давил где-то под ребрами, не давая подняться выше. Липовые документы, выпуск его под залог, Белов в качестве поручителя. Красивая, почти безупречная схема, в которую Пчёла нихрена не верил. Только кивал, потому что кивать было проще, чем объяснять адвокату с чистой репутацией, как был устроен мир по ту сторону решетки.       А устроен он был проще простого: любая схема жила ровно до того момента, пока за нее не брался следователь с амбициями. Крестовский амбиции имел. Он копал так, как если бы в могиле вместе с Гольдманом была похоронена нефтяная скважина, потому останавливаться не планировал.       Маша, судя по всему, тоже.       Витя скользнул взглядом по ее рукам: тонкие пальцы, чистые ногти, ни одного заусенца. Руки человека, который ни разу в жизни не стирал тюремную робу в ледяной воде. И этот самый человек собирался подсунуть судье подложные документы.       Самое поганое заключалось в том, что Кирсанова знала. Не догадывалась и не строила иллюзий: знала статью за статьей, пункт за пунктом, со всеми санкциями и квалифицирующими признаками. Маша работала адвокатом пять лет, а потому видела, как эта мясорубка перемалывала судьбы людей, и при полном понимании расклада она собиралась играть до конца.       Вот этого Пчёла ухватить и не мог.       Подняв со стола сумку, Кирсанова одернула пиджак собранными движениями.       Именно так выглядели люди за секунду до того, как шагнуть на минное поле: спокойные, сосредоточенные и абсолютно уверенные в каждом своем шаге.       Витя стиснул зубы так, что заныли десны. Современный мир жрал и не таких: матерых и зубастых, с охраной и связями в Кремле, а Маша ступала на эту дорожку с одним портфелем и верой в собственную правоту.       Потому Пчёлкин впервые в жизни не знал, чего хотел больше: чтобы у нее получилось, или чтобы она остановилась, развернулась и ушла, пока ее чистая совесть еще позволяла спать по ночам. Сидел и смотрел, как силуэт Маши в строгом костюме удалялся к выходу.       — Марья Сергеевна, ты мне только одно скажи, — окликнул ее Пчёла, когда Кирсанова уже взялась за ручку двери. — Ты правда готова на это пойти или просто храбришься?       — Я уже пошла, Пчёлкин, — Маша обернулась через плечо, и уголки губ чуть дрогнули вверх. Не улыбка, только ее обещание, как всегда. — Когда согласилась на троллейбус.       Дверь щелкнула замком, и кабинет разом обмяк: стены придвинулись, потолок осел, а воздух загустел до состояния столовского киселя. Так бывает, когда из комнаты уходит человек, занимавший в ней больше места, чем положено по габаритам.       Витя не шевельнулся.       Сидел, уставившись в точку, где секунду назад виднелась фигура Кирсановой, обтянутая жакетом, и эти чертовы уголки губ, которые она никогда не поднимала до конца.       В кабинете остался только дух хлорки, сырой штукатурки и горечь табака, что въелась в стены еще при Брежневе. И тонко, на самой грани различимого, что-то цитрусовое. Не духи даже, скорее лосьон или мыло, или что там намазывали на себя женщины, которые каждое утро собирались в СИЗО, как на войну. Аромат уже таял, мешался с кислятиной, и через минуту от него ничего не останется.       Пчёлкин медленно поднялся, из-за чего стул под ним проскрежетал по линолеуму.       Маша так и не улыбнулась: по-настоящему, до конца, чтобы зубы, чтобы морщинки были у глаз. Чтобы лицо потеряло эту сухую адвокатскую выправку. Всегда наполовину, всегда с остатком, который она уносила с собой, и которого Пчёла — при всех его талантах — не мог ни отнять, ни выпросить.       Сёмычев открыл дверь, не дожидаясь приглашения.       — Идем, Пчёлкин.       Двинувшись к выходу, Витя, сам не зная зачем, обернулся на пороге.       Пустой стул напротив и стол. След от локтя Кирсановой на пыльной поверхности, как единственное вещественное доказательство того, что она в самом деле была здесь.       Наконец, покинув следственный кабинет, Пчёлкин зашагал по коридору, а подошвы его ботинок шлепали по кафелю в такт одной и той же мысли. Глупой, неуместной и совершенно непригодной для человека его положения.       Интересно, Маша хоть кому-нибудь улыбалась целиком?
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать