Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
«Ты порождение Тьмы, не способное на светлые чувства!» — неустанно твердили чужие слова, крепкой хваткой вцепившись в подсознание. И Кэллиан не собирался доказывать обратное. Но Судьба будто намеренно пыталась посеять зёрна сомнения в его душе. С каждым днём он все чаще задавался вопросом: почему иногда хватало лишь одного взгляда этих искренних эльфийских глаз, чтобы привести его сердце в сладкий неуёмный
трепет и разлиться в нём блаженному теплу, переполняющему, разрывающему
грудь?
Примечания
Эта история — не только о Кэллиане и Палладиуме. Она о поиске себя — того, кто ты есть на самом деле, без масок и прикрас. О семье, которая находится не по крови, а по зову сердца: для Блум — обретённый дом среди чужих стен; для Кэллиана — впервые почувствовать, что он кому-то нужен, что на него смотрят не со страхом, а с восхищением и теплом. О дружбе с теми, кто видит в тёмном маге не монстра, а бесконечную вселенную.
Эта история — о сложном выборе между долгом и желанием, о преодолении себя, своего страха быть отвергнутым. И о любви — той самой, ради которой стоит рушить стены, которые строил годами.
.𖥔 Большая работа, которая охватывает преканон Винкс (первый год обучения Трикс и Стеллы), 1-й сезон и 2-й.
.𖥔 Элементы AU: Алфея и Облачная Башня — не враги, а школы, которые обучают магии с ее различных сторон. Они устраивают обмен студентами, преподавателями и т.д.
.𖥔 Слоуберн. Прогресс романтических отношений будет идти медленно, так как много времени будет направлено на развитие персонажей, их внутренние и внешние конфликты, принятие себя и друг друга.
.𖥔 И хотя основная направленность работы — слэш, толику времени будет уделяться гету, а именно: Айси/Кэллиан — односторонние чувства со стороны ведьмы, болезненная одержимость.
.𖥔 Из канонных второстепенных пейрингов останутся: Стелла/Брендон, Текна/Тимми, Флора/Гелия.
.𖥔 Также с большой вероятностью будут другие неканноные гет-пейринги с Винкс на фоне.
Посвящение
Себе и моей подруге Наташе.
Часть 16: Тишина после крови
16 марта 2026, 07:18
Пятница утонула в багровых сумерках, и вместе с ней утонуло всё, во что Палладиум верил ещё утром.
Он не пошёл в лазарет вечером. Не мог. Мысль о том, чтобы предстать перед чужими глазами, отвечать на вопросы, ловить сочувственные или любопытные взгляды — эта мысль обжигала сильнее рваной раны на руке. Вместо этого он просто добрался до своей комнаты, прикрыл дверь — и рухнул на кровать, даже не раздеваясь, даже не скинув пропитанный болотной сыростью жилет.
Рука ныла. Тупой, настойчивой, пульсирующей болью, которая то затихала до терпимого фона, то вдруг вспыхивала с новой силой, напоминая: всё случившееся — не кошмар, не бред, не страшная сказка. Реальность. Самая настоящая, кровавая, невыносимая реальность.
Но душевная боль была в сто раз сильнее.
Она не пульсировала — она клокотала где-то в груди, тяжёлая, как ртуть, ядовитая, как те реактивы, что недавно взорвались в лаборатории. Она поднималась к горлу, сжимала его ледяными пальцами, не давала дышать.
Палладиум думал, что не заснёт. Что будет лежать вот так, глядя в потолок широко раскрытыми глазами, до самого рассвета. Но организм взял своё — усталость, боль, шок смешались в гремучую смесь и вырубили сознание, погрузив его в тяжёлую, липкую, беспокойную дурноту.
Сон пришёл не как освобождение — как продолжение кошмара наяву.
***
Чёрная гладь простиралась до горизонта, бескрайняя, зловещая, пульсирующая тусклым багровым светом. Это была не вода — кровь. Густая, тёплая, она плескалась у ног, и от каждого всплеска по поверхности расходились круги, в которых отражалось чёрное небо без единой звезды. Где-то капало. Размеренно, монотонно, бесконечно. Кап... кап... кап... Каждый звук отдавался в висках тупой болью, ввинчивался в сознание раскалённым сверлом. Тени шевелились по краям зрения. Они выползали из темноты — бесформенные, тягучие, словно жидкий мрак, — и тянули к нему свои бесплотные руки. Шептали. Тысячей голосов, сливающихся в один непрекращающийся гул. Палладиум не разбирал слов, но чувствовал их суть — холодную, злую, торжествующую. Где-то выли. Тоскливо, предсмертно, леденяще. Вой накатывал волнами, то приближаясь, то отступая, и в нём чудилось что-то знакомое — то ли голос тролля, то ли его собственный крик, застрявший где-то в горле. А потом из темноты проступил он. Палладиум узнал бы эту фигуру где угодно — даже в самой беспросветной тьме, даже сквозь пелену кошмара. Высокий, широкоплечий, с длинными волосами, разметавшимися на ветру, которого здесь не могло быть. Кэллиан. Но это был не тот Кэллиан. Тот, кто приближался к нему сейчас, двигался не по-человечески — плыл над кровавой гладью, едва касаясь её поверхности, бесшумный, как сама смерть. С него стекала кровь — густая, чёрная в этом зловещем свете, она заливала плечи, грудь, руки, срывалась тяжёлыми каплями вниз и растворялась в общей багровой массе без следа. Глаза горели. Не просто светились — полыхали алым пламенем, не оставляющим места зрачкам. Два пожара в глубоких глазницах, два окна в преисподнюю, два факела, освещающих путь самой Тьме. Чёрные вены пульсировали на висках — тонкие, извилистые, они расползались по лицу хищным узором, ветвились, тянулись к шее, исчезали под воротником. Словно сама тьма проступила сквозь кожу, больше не желая прятаться. А за спиной... Палладиум никогда не видел таких крыльев. Огромные, они раскрылись за спиной Кэллиана, затмевая полнеба. Не светлые, не легкие и невесомые, как у фей, — чёрные, израненные, с острыми шипами на сгибах. Крылья демона. Крылья чудовища из древних легенд, которыми пугают непослушных детей. Крылья, способные поднять своего хозяина в самое сердце тьмы — и никогда уже не выпустить. Кэллиан протянул к нему руку. И Палладиум закричал бы, если бы мог — потому что это была не рука. Чёрная, словно обожжённая, с удлинёнными пальцами, увенчанными острыми, как бритва, когтями. Кисть хищника. Монстра. — Ты видишь меня? Голос прозвучал отовсюду сразу — металлический, чужой, ледяной. В нём не осталось ничего от того низкого, чуть хрипловатого тембра, от которого у Палладиума всегда сладко замирало сердце. — Это тот, кто я есть. Кэллиан улыбнулся. Дьявольская, страшная улыбка — не имеющая ничего общего с той тёплой, робкой усмешкой, которую эльф так любил ловить на его лице в редкие минуты покоя. В этой улыбке было торжество и боль, насмешка и отчаяние, вызов и обречённость. Палладиум попытался отступить — и не смог. Ноги вросли в кровавую гладь, превратились в камень, в лёд, в две бессмысленные опоры, неспособные двинуться ни на шаг. — Я предупреждал тебя. Кэллиан приближался. Медленно, неумолимо, как сама судьба. — Ты не хотел слышать. Ты не хотел видеть. Вокруг них, на бескрайней красной равнине, начали проступать очертания. Сначала Палладиум не понимал, что это — просто тени, просто сгустки тьмы. Но тени обретали форму, сгустки уплотнялись, и через мгновение он уже видел их с ужасающей ясностью. Части тел. Оторванные руки с синей шкурой, валяющиеся в лужах крови. Ноги, вывернутые под немыслимыми углами. Клочья плоти, разбросанные по всей равнине, словно кто-то играл в страшную игру и не удосужился убрать за собой. А в двух шагах, прямо у ног Палладиума, лежала голова тролля. Мёртвая. С остекленевшими, пустыми глазами, в которых застыло предсмертное удивление и страх. Они смотрели прямо на эльфа — не обвиняя, не проклиная, просто смотря. Пустотой. Вечностью. Тем, что остаётся, когда уходит жизнь. — Таким я тебе нравлюсь? Вопрос канул в звенящую пустоту, как в трясину. И в этом вопросе, за этой демонической улыбкой, за этими пылающими глазами Палладиум вдруг услышал то, чего не слышал раньше. Боль. Отчаяние. Страх. Тот самый страх, с которым Кэллиан жил всю свою жизнь — страх быть отвергнутым. Страх, что когда увидят настоящего — отшатнутся. «Таким я тебе нравлюсь?» Не угроза. Не насмешка. Мольба. Палладиум хотел ответить. Хотел крикнуть: «Нет! Ты не только это! Ты тот, кто защитил меня! Тот, кто творил музыку! Тот, кто улыбался на поляне с люменарами!» Но вместо слов из горла вырвался лишь беззвучный хрип. А Кэллиан всё приближался. Его чёрная рука с когтями тянулась к лицу Палладиума. Тени вокруг выли и хохотали. Голова тролля смотрела пустыми глазами. — НЕТ!***
Палладиум сел на кровати резко, словно его выдернули из бездны за невидимую нить. Сердце колотилось где-то в горле, тяжёлое, больное, готовое разорваться. Рубашка прилипла к телу — хоть выжимай. Волосы разметались по лицу мокрыми прядями, и он откинул их дрожащей рукой. За окном только начинало светать. Серый, тусклый рассвет сочился сквозь неплотно задёрнутые шторы, разливая по комнате бледное, безжизненное сияние. Где-то за стеной капала вода — то ли труба, то ли дождь начинался. Кап... кап... кап... Тот самый звук из кошмара, только теперь тише, приглушённее, но от этого не менее жуткий. Рука ныла. Нестерпимо, настойчиво, требуя внимания. Палладиум посмотрел на неё — на грязную, кое-как наложенную повязку, сквозь которую уже проступила бурая влага. Надо в лазарет. Надо срочно. Он заставил себя подняться. Ноги дрожали, словно он пробежал марафон, а не проспал несколько часов в собственной постели. В висках стучало. Перед глазами всё ещё стояла та улыбка — дьявольская, страшная, полная боли. — Надо в лазарет, — повторил он вслух, и собственный голос показался чужим, сиплым, надтреснутым.***
Раннее субботнее утро встретило Палладиума пустыми коридорами и гулкой тишиной. Алфея спала. Студентки разъехались кто куда — в Магикс, по домам, к родителям. Кто-то просто досматривал сны в своих комнатах, не желая просыпаться в выходной. Только магические светильники горели ровным, приглушённым светом, разгоняя полумрак. Палладиум шёл, стараясь не смотреть по сторонам. Не думать. Не вспоминать. Он смотрел прямо перед собой, на каменные плиты пола, на свои бледные руки, на окровавленную повязку — только бы не поднимать голову, не встречаться взглядом с тенями в углах, которые казались сейчас живыми, шевелящимися, ползущими следом. В лазарете горел мягкий, уютный свет — такой тёплый, такой обнадёживающий, что на мгновение Палладиуму показалось, будто всё плохое осталось там, за порогом. Мадам Офелия только что вошла — снимала плащ, поправляла халат, водружала на нос круглые очки в тонкой оправе. Её рыжие волосы, собранные в тугой, безупречный пучок, блестели в свете магических ламп. Увидев Палладиума, она всплеснула руками так энергично, что чуть не сбила со стола пузырёк с настойкой. — О Великий Дракон, Палладиум! Что с вами? Вы бледный, как мел! — Рука... — выдохнул он, приподнимая повреждённую конечность. Голос прозвучал жалобно, по-детски беспомощно, и он сам себе стал противен от этого звука. — Где? Показывайте! Садитесь! Ложитесь! Офелия засуетилась, забегала вокруг него, словно наседка вокруг цыплёнка. Усадила на кушетку, помогла снять рубашку — Палладиум даже не заметил, когда она успела расстегнуть все пуговицы. А когда окровавленная, кое-как наложенная повязка открылась взгляду, женщина ахнула так, что эхо заметалось по всему лазарету. — Какой кошмар! Кто же вас так? — Тролль, — глухо ответил Палладиум, глядя в стену. — Вчера... на болоте. — Это просто ужасно! — причитала Офелия, ловко орудуя заживляющими мазями и чистыми бинтами. Её руки двигались уверенно, профессионально, но голос выдавал искреннее, глубокое потрясение. — Откуда там вообще взяться троллю? Почему он напал? Они же в это время года не агрессивны! — Не знаю... — простонал Палладиум, когда мазь коснулась открытой раны — обожгла, защипала, запульсировала в такт сердцебиению. — А студентки? — спросила Офелия, продолжая обработку. Её голос звучал озабоченно, но руки не дрогнули. — С ними всё в порядке? Профессор Кэллиан? Это имя упало в тишину, как камень в стоячую воду. Палладиум побледнел ещё сильнее — если такое вообще было возможно. Кровь отхлынула от лица, оставляя после себя восковую бледность. Руки, и без того дрожащие, затряслись крупной дрожью. Он закусил губу до крови, пытаясь справиться с накатившей волной — ужаса, стыда, боли, всего сразу, смешавшегося в один огромный, ледяной ком. — Никто больше не пострадал, — выдавил он наконец, и голос его прозвучал так, словно слова продирались сквозь тернии. Никто. Кроме него самого. И его душевного равновесия, разбитого вдребезги, рассыпавшегося на тысячи осколков, которые теперь впивались в сердце при каждом вздохе. Офелия, занятая перевязкой, не заметила его состояния — или сделала вид, что не заметила. Она продолжала причитать, всё так же энергично и заботливо, о том, как такое могло случиться, что за столько лет в Алфее ничего подобного не было, а тут — на тебе, тролль, нападение, раненый профессор, ужас-ужас-ужас... Палладиум почти не слушал. Он смотрел в одну точку на стене, где висело изображение какого-то целебного растения, и думал о другом. О том, что тот, кто его спас, сейчас неизвестно где. О том, как он отшатнулся от протянутой руки. О том, как бежал, спотыкаясь, продираясь сквозь заросли, прочь от единственного существа, которое... Которое что? Мысли путались, натыкались друг на друга, рассыпались и собирались вновь, но уже в другом порядке. Слишком много всего. Слишком много боли. Слишком много вопросов, на которые нет ответов. — ...менять повязку каждый день! — донеслось до него откуда-то издалека, словно сквозь толщу воды. — И отдыхать, слышите? Никаких лекций, никакой возни с растениями, никаких нагрузок на руку! Придёте завтра, я проверю! Палладиум кивнул — автоматически, даже не осознавая, что именно обещает. — Спасибо, мадам Офелия, — произнёс он так же автоматически, поднимаясь с кушетки. — Я... я пойду. — Идите, идите, отдыхайте! — напутствовала она, провожая его взглядом, в котором читалась тревога. — И не забывайте про повязку! Он вышел в коридор — и побрёл обратно, в свою комнату, не чувствуя ног, не замечая поворотов, не видя ничего вокруг.***
Суббота растворилась в серой, бесформенной дымке. Палладиум почти не помнил, как прошёл этот день. Воспоминания выпадали кусками, словно кто-то вырезал их ножницами из плёнки реальности. Вот он лежит на кровати, глядя в потолок. Вот пытается читать, но буквы расплываются перед глазами. Вот снова лежит, и снова потолок, и снова пустота в груди. Только один раз он заставил себя подняться — к вечеру, когда за окном начали сгущаться лиловые сумерки. Надо полить растения. Они не виноваты, что у него внутри всё разорвано на куски. Оранжерея встретила его привычной, уютной зеленью и влажным, тёплым воздухом, пахнущим землёй и цветами. Здесь было всё как всегда — папоротники тянули к свету свои ажурные листья, бутоны готовились закрыться к приходу ночи, в маленьком прудике сонно шевелились золотые рыбки. Только плетёный диван у окна был пуст. Тот самый диван, на котором всегда сидел Кэллиан. На котором он устраивался со своей неизменной кружкой чая, откинув длинные волосы назад, и слушал — просто слушал, как Палладиум рассказывает о своих растениях. Иногда вставлял короткие замечания, иногда молчал, но всегда — присутствовал. Был. Сейчас диван пустовал. И от этой пустоты веяло такой тоской, что Палладиум едва не разрыдался прямо посреди оранжереи. Он быстро полил цветы — механически, не глядя, кого поливает — и ушёл. Не мог больше смотреть на этот пустой диван. Воскресенье повторило субботу с пугающей точностью. Палладиум почти не выходил из комнаты. Боялся. Боялся выйти в коридор и столкнуться с ним лицом к лицу. Боялся, что не сможет ничего сказать. Боялся, что скажет не то. Боялся, что Кэллиан посмотрит на него — и в этих глазах, таких глубоких, таких тёмных, будет та же пустота, что и на поляне, когда тьма отступила, оставив после себя только пепел и кровь. Но Кэллиан не появлялся. Палладиум об этом не знал. Он просто сидел в своей комнате, смотрел в стену, за которой медленно ползли стрелки часов, и ждал понедельника. С ужасом. И со странным, болезненным, почти невыносимым нетерпением.***
Понедельник наступил неизбежно — как рассвет после самой долгой ночи, как прилив после самого низкого отлива. Палладиум шёл в обеденный зал на завтрак с таким чувством, будто его ведут на казнь. Сердце колотилось где-то в горле, тяжёлое, больное, готовое выпрыгнуть при первом же взгляде. Ладони потели, хотя в коридорах было прохладно. Он то и дело оглядывался, вглядывался в толпу студентов и преподавателей, высматривая — надеясь и страшась одновременно — высокую фигуру с длинными каштановыми волосами, собранными в высокий хвост. Кэллиана не было. Ни в столовой, где за преподавательским столом зияло пустое место. Ни в коридорах, по которым Палладиум прошёл, специально сделав крюк. Нигде. Палладиум не знал, что чувствовать. Облегчение? Да, наверное. Разочарование? Тоже. Страх — а вдруг с ним что-то случилось? Или, наоборот, с ним всё в порядке, а это Палладиум теперь для него просто пустое место, очередное разочарование в длинном списке тех, кто предал? Всё вместе смешалось в какую-то тягучую, вязкую массу, которая заполнила грудь до краёв и мешала дышать. Занятия прошли как обычно. Студентки, предвкушая скорые каникулы, были расслаблены и ленивы, но вели себя прилично. С тех пор, как Кэллиан осадил их на том занятии по зельеологии, дисциплина заметно улучшилась — видимо, страх перед этим тёмным магом оказался сильнее природной болтливости. Они тихо перешёптывались, перекидывались записками, но большего себе не позволяли. Палладиум вёл урок на автомате. Говорил о растениях, о зельях, о свойствах целебных трав — и сам не слышал своих слов. Губы произносили одно, мысли были далеко — на Чёрном болоте, в той кровавой мгле, где всё изменилось навсегда. Он смотрел на студентов и видел перед собой красные глаза. Он объяснял свойства коры ивы и слышал предсмертный рёв тролля. Дни потянулись один за другим — серые, бесцветные, пустые. Кэллиана не было. Ни во вторник. Ни в среду. Ни в четверг. Палладиум ловил себя на том, что всматривается в каждого проходящего мимо человека в тёмной одежде. Сердце замирало, когда вдалеке мелькал высокий силуэт, — и с тоской обрывалось вниз, когда оказывалось, что это очередная ведьма из Облачной Башни или редкий преподаватель, надевший сегодня тёмные тона. Он хотел спросить у студенток, всё ли в порядке с профессором Кэллианом, появляется ли он на своих лекциях. Но каждый раз останавливал себя — это было бы глупо. Все знали, как тесно они общались. Если бы Палладиум не знал, где Кэллиан и что с ним, это вызвало бы вопросы. А отвечать на них он был не готов. К тому же, если бы Кэллиан пропустил занятия, об этом уже знала бы вся школа. Студентки подняли бы шум — куда делся их загадочный профессор, тот, от чьего голоса замирает сердце, чей взгляд пронизывает насквозь? Значит, он там. Ведёт лекции. Просто... просто они не пересекаются. Палладиум убеждал себя в этом снова и снова, как мантру повторял эти слова, но легче не становилось. Пустота в груди разрасталась, заполняя всё пространство, где раньше было тепло.***
К пятнице, когда минула ровно неделя с того дня на болоте, Палладиум понял: он больше не может. Он сидел в оранжерее — пришёл сюда вечером, сам не зная зачем. Может, надеялся. Может, просто хотел побыть в месте, которое стало для них общим. Диван у окна всё так же пустовал. Растения тянулись к свету магических ламп. Где-то журчала вода в маленьком фонтанчике. Всё как всегда. И всё — не так. Пустота в груди стала не просто пустотой — она превратилась в чёрную дыру, засасывающую всё: мысли, чувства, надежды. Палладиум вдруг понял, как сильно привык. Как сильно эти два месяца изменили его жизнь. Раньше были просто дни. Лекции, студенты, растения, редкие разговоры с коллегами — вежливые, ровные, ничего не значащие. Уизгис — милый, забавный, но вечно занятый своими экспериментами. Дю Фор — интересная собеседница, но слишком погружённая в свой мир искусства и манер. Гризельда — с ней только о дисциплине. Фарагонда — мудрая, но далёкая, словно на другом уровне существования. Всё это было общением. Но не было близости. А с Кэллианом — было. Эти вечерние чаепития, когда можно было молчать часами и это молчание не тяготило, а наполняло. Эти редкие улыбки, от которых у Палладиума внутри всё переворачивалось. Эти взгляды — тёмные, глубокие, такие разные: то холодные и пустые, то вдруг теплеющие, словно в них зажигался свет. Палладиум вспоминал. Вспоминал, как Кэллиан заступился за него перед студентками, хотя мог просто промолчать. Вышел к доске, встал рядом — и одним своим присутствием заставил замолчать наглых фей, которые смеялись над его мягкостью. Вспоминал, как Кэллиан закрыл его своим телом от взрыва в лаборатории. Даже не думая, даже не раздумывая — просто рванул вперёд и накрыл собой, принимая удар на себя. Вспоминал тот вечер в заброшенном музыкальном зале. Как Кэллиан сидел за старым, расстроенным фортепиано, как его пальцы — сильные, опасные — касались клавиш. Как из-под них лилась музыка — не просто звуки, а сама жизнь, сама боль, само одиночество, выплеснутое наружу. «Это была сама жизнь. В звуке.» — сказал он тогда. «Ты говорил, что твои руки осквернены тьмой. Но они только что извлекли из этого старого, забытого инструмента самую чистую, самую настоящую правду, которую я когда-либо слышал. Разве правда — не свет? Даже если она о тьме?» Он сам это сказал. Сам. А когда увидел эту правду воочию — когда тьма, о которой они говорили, предстала перед ним во всей своей ужасающей красе, — он сбежал. Палладиум вспоминал свои собственные слова, сказанные на болоте. Они шли тогда по Чёрному болоту, и мимо них пролетела огромная стрекоза — хищная, зубастая, с переливающимися крыльями. Кэллиан поморщился, а Палладиум сказал: «Они — часть природы. Такие же прекрасные, как цветы или деревья. Просто... другие. Нельзя злиться на то, что создано природой. Можно только понять и принять». Он говорил о стрекозах. Об опасных растениях. О хищниках. Но разве Кэллиан — не создан природой? Разве то, что он сделал — защищая Палладиума, спасая его от неминуемой смерти, — не было таким же естественным, таким же инстинктивным, как удар лапы хищника, защищающего своего детёныша? В хищниках природой заложено убивать, чтобы выжить. Кэллиан убил не для себя. Не ради наживы. Не из жестокости. Он убил, потому что тролль занёс лапу над Палладиумом. Потому что Палладиум был в опасности. Потому что... Потому что Кэллиан его спасал. Снова. Мысли накатывали одна за другой, и каждая была тяжелее предыдущей. Они давили, ломали, перемалывали в пыль то, что ещё оставалось от душевного равновесия. Вспомнил, как Кэллиан пытался предупредить. Как намекал, говорил, что тьма — это не просто слово. Что за ней стоит нечто настоящее, нечто, что он не может контролировать до конца. Как пытался донести: «Ты не знаешь всего». А Палладиум, ослеплённый своим тёплым, всепринимающим мировоззрением, отмахивался. «Я знаю достаточно». Не знал. Не хотел знать. Не хотел видеть. И когда увидел — испугался. Отшатнулся. Сбежал. «Ты видишь меня? Это тот, кто я есть... Я предупреждал тебя... Ты не хотел слышать, ты не хотел видеть... Таким я тебе нравлюсь?» Голос из кошмара звучал в голове снова и снова. Но теперь Палладиум слышал в нём не только демонический ужас — он слышал то, что было скрыто за ним. Боль. Отчаяние. Вопрос, на который он тогда не ответил. От которого просто убежал. «Таким я тебе нравлюсь?» Он не ответил. Он бросил Кэллиана одного в той кровавой жиже, потерянного, с погасшими глазами. Где он сейчас? Что с ним? Думает ли о том, что Палладиум его предал? Наверняка думает. Наверняка тени, его вечные спутники, те, кто никогда не предаст, шепчут ему сейчас: «Мы же говорили. Мы же предупреждали. Никому нельзя верить. Никто не примет тебя таким». Палладиум закрыл лицо руками. Стыд и отчаяние захлестнули с головой, как та кровавая волна на болоте. Он чувствовал себя последним предателем, ничтожным трусом, который сначала клялся в принятии, рассуждал о природе и её законах, а при первой встрече с правдой сбежал, поджав хвост. «Разве правда — не свет? Даже если она о тьме». Его собственные слова теперь жгли огнём, въедались в сознание раскалённым железом. — Надо поговорить с ним, — прошептал Палладиум в пустоту оранжереи, и голос его прозвучал тихо, но твёрдо. — Надо... пока не поздно. Пока он не уехал. Сердце наполнилось решительностью — хрупкой, дрожащей, как первый лёд на луже, но настоящей. Вперемешку с огромным, всепоглощающим страхом. Что он скажет? Как посмотрит в глаза? Простит ли Кэллиан? Захочет ли слушать после того, как Палладиум отшатнулся от его протянутой руки? Он не знал ответов. Но знал одно: молчать дальше нельзя. Прятаться в своей комнате, бояться выходить в коридоры, делать вид, что ничего не случилось, — нельзя. Это предательство вдвойне. Втройне. В стократ. За окнами оранжереи сгущались лиловые майские сумерки. Где-то в Алфее, в другом крыле, возможно, сидел сейчас в своей комнате Кэллиан — одинокий, тёмный, уверенный, что его снова предали. Что очередное существо, которому он рискнул открыться, оказалось таким же, как все.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.