Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
— Это не твое дело, — отрезал Невиллет, но румянец, едва заметно проступивший на скулах, выдал его с головой.
— Вот именно! — рыжий триумфально ткнул в него пальцем. — Именно поэтому ты пойдешь. Хотя бы на пару часов. Выпьешь, послушаешь музыку, понаблюдаешь за людьми. Никаких обязательств. Никаких журналистов. Просто дай своему мозгу передышку. Я ручаюсь, что тебе понравится...
Часть 7. Фантазия
01 июля 2026, 01:27
Пока Невиллет спал, закутанный в плед, на плече Ризли, в двадцати милях к югу, в поместье «Лазурный берег», просыпался совсем другой человек — и просыпался он в цепях.
Поместье принадлежало Чжун Ли. Когда-то, много лет назад, он приобрёл его у обедневшего аристократического рода — старинный особняк из золотистого песчаника, построенный в форме подковы, с внутренним садом, в котором росли вековые магнолии и плакучие ивы, чьи ветви касались воды искусственного пруда. В отличие от мрачноватой, суровой роскоши Меропидов, здесь всё дышало светом и утончённой эстетикой: высокие арочные окна пропускали максимум солнца, стены были обиты тканью тёплых кремовых и золотистых тонов, а полы устилали персидские ковры, выцветшие от времени ровно настолько, чтобы выглядеть драгоценными, а не ветхими. В вазах стояли живые цветы — белые лилии, ветки цветущей сакуры, — и их аромат смешивался с запахом старого дерева и сандала. Чжун Ли перестроил восточное крыло, превратив его в личное пространство — анфиладу комнат, где он жил, работал, читал свои бесконечные книги и иногда практиковал искусство, в котором ему не было равных.
Именно там, в личной комнате для сессий — просторной, с панорамными окнами, выходящими в зимний сад, — сейчас лежал Тарталья.
Он был обнажён. Его тело, подтянутое и мускулистое, блестело от лёгкой испарины в мягком золотистом свете нескольких ламп, расставленных по углам. Он лежал на низкой кушетке, обитой тёмно-красным бархатом, но назвать его позу «лежачей» можно было лишь с большой натяжкой. Его руки были скованы за спиной широкими кожаными наручами из мягкой, но прочной воловьей кожи, соединёнными короткой цепью в три звена. Эта цепь, в свою очередь, крепилась к стальному кольцу в изножье кушетки, не давая ни встать, ни перевернуться на спину, ни даже приподняться на локтях. С шеи свисал широкий чёрный ошейник — та же кожа, та же фурнитура, что и на наручах, — и от него тянулась короткая цепь к изголовью, ровно такой длины, чтобы он мог лежать, уткнувшись щекой в бархат, но не мог поднять голову больше чем на несколько дюймов.
Его рот был занят шариком-кляпом из чёрного силикона, закреплённым ремешками на затылке. Шарик был достаточно большим, чтобы полностью заполнить рот, прижимая язык книзу и не давая сомкнуть челюсти. С губ срывались влажные, сдавленные стоны, и слюна уже натекла на бархат под щекой — мокрое пятно расползалось медленно и неумолимо, тёмное на красном. Глаза Тартальи были полузакрыты, ресницы слиплись от слёз, а рыжие волосы, обычно уложенные в безупречную причёску, теперь прилипли ко лбу и вискам мокрыми прядями.
Но кляп был не главной причиной его стонов.
Массивная секс-машина стояла у изножья кушетки — полированная сталь, чёрный пластик, механическая точность. Она была установлена на тяжёлой треноге, чтобы не сдвигаться при работе, и её рычаг двигался в размеренном, неумолимом ритме, толкая широкий силиконовый дилдо в его растянутое, обильно смазанное нутро. Дилдо был изогнут под анатомическим углом, чтобы задевать простату при каждом толчке, и Чжун Ли выбрал его лично — не самый большой из своей коллекции, но и не самый маленький. Достаточный, чтобы заполнять до предела. Достаточный, чтобы лишать рассудка.
Машина работала без устали, без остановок, без малейшего отклонения от заданной скорости. Она не ускорялась, когда Тарталья начинал стонать громче и сжиматься вокруг силикона. Не замедлялась, когда он всхлипывал и дёргался в цепях, пытаясь то ли насадиться сильнее, то ли увернуться от стимуляции — он сам не знал. Она просто делала своё дело — с бездушной, неотвратимой методичностью, — и этот контраст между холодной механикой и горячим, дрожащим телом был частью наказания.
А напротив него, в глубоком кожаном кресле с высокой спинкой и подлокотниками, обитыми потрескавшейся от времени кожей, сидел Чжун Ли.
Он был одет — белая рубашка из тончайшего египетского хлопка с расстёгнутым воротом, открывающим ключицы, тёмно-серые брюки со стрелками, домашние туфли из мягкой замши. На его коленях лежала книга в потрёпанном тканевом переплёте — что-то по истории династии Тан, судя по иероглифам на обложке и тонкой шёлковой закладке, свисающей с корешка. Он читал, лениво переворачивая страницы, и его лицо было абсолютно спокойным, почти мечтательным — лицо человека, погружённого в приятное чтение. В правой руке он небрежно поворачивал маленький чёрный пульт с единственной кнопкой и колёсиком регулировки — пульт от машины.
Он не смотрел на Тарталью. Или делал вид, что не смотрит. Но его большой палец, лежащий на колёсике, то и дело поглаживал его, и каждый раз, когда стоны становились громче, а тело на кушетке начинало дрожать в предоргазменной судороге, Чжун Ли поворачивал колёсико вниз, замедляя машину до мучительно медленного темпа.
Он делал это уже в четвёртый раз за этот час.
Тарталья взвыл в кляп — сдавленно, почти жалобно. Его бёдра задрожали, ягодицы сжались, пытаясь удержать ускользающее наслаждение, но машина уже замедлилась до неторопливого, почти ленивого ритма, и волна оргазма отхлынула, оставив после себя ноющую, горячую пустоту. По его щеке скатилась слеза — не от боли, а от чистой, неразбавленной фрустрации. Он заскулил, цепляясь скованными пальцами за край кушетки, и умоляюще посмотрел на Чжун Ли — насколько позволяла цепь от ошейника.
— Тише, — произнёс Чжун Ли, не поднимая глаз от книги. Голос его был спокойным, как гладь озера в безветренный день. — Ты сам знаешь, за что получаешь наказание.
Тарталья знал.
Всё началось четыре дня назад, когда Чжун Ли, вернувшись из короткой деловой поездки, подошёл к шкатулке чёрного дерева, стоявшей на туалетном столике в их спальне, и обнаружил, что она пуста. Вернее, почти пуста — на бархатной подушечке, где пять лет хранился синий браслет Чайльда, теперь не было ничего. Чжун Ли долго стоял над шкатулкой, и его лицо не выражало ни гнева, ни удивления — только глубокую, всеобъемлющую задумчивость.
— Аякс, — произнёс он тихо, но в этом тихом голосе звенел лёд, способный заморозить целое озеро.
— Да, дорогой? — отозвался Чайльд, появляясь в дверях спальни с непринуждённой улыбкой. Он был в домашнем — мягкий свитер, свободные брюки, босые ноги, — и выглядел совершенно, абсолютно беззаботным.
— Где мой синий браслет?
Улыбка Чайльда слегка потускнела, но не исчезла.
— О, это… Я отдал его Невиллету. Ему нужен был пропуск в «Меридиан». Мы договорились, что он пойдёт на вечеринку. Ты же сам говорил, что ему нужна встряска!
— Я говорил, что ему нужна встряска, — повторил Чжун Ли ледяным тоном. — Я не говорил, что ты должен отправить его туда одного, без объяснения правил, в синем браслете. В моём синем браслете. Который ты взял без спроса.
— Я не брал без спроса! То есть, я взял, но я думал, ты не будешь против…
И вот теперь Тарталья отвечал за свой проступок. Четвёртый день подряд. Чжун Ли был справедлив — всегда, даже в гневе. Он не наказывал его все четыре дня: в первый день он просто объяснил, что будет. Во второй — заставил написать подробное объяснение, почему то, что он сделал, было неправильным, с перечислением всех возможных последствий для Невиллета и для клуба. В третий — Тарталья провёл час в углу, на коленях, лицом к стене, с вибратором в пятой точке и кольцом на члене в позе искупления, пока Чжун Ли работал за письменным столом. И только сегодня, на четвёртый день, когда все слова были сказаны, а осознание ошибки достигло нужной глубины, началось настоящее наказание.
Машина снова ускорилась. Чжун Ли, не глядя, повернул колёсико вверх, и рычаг задвигался быстрее, глубже. Дилдо входил в Тарталью с размеренностью метронома, и каждое погружение задевало простату, посылая по позвоночнику электрические разряды. Тарталья заскулил — высоко, жалобно, вжимаясь лицом в мокрый бархат. Его тело дрожало, мышцы бёдер напряглись до судороги, ягодицы сжимались вокруг силикона в тщетной попытке удержать ускользающее наслаждение. Он снова приблизился к краю — в пятый раз за этот час. Наслаждение, которое ему не позволяли получить, скрутилось в тугой, болезненный узел где-то глубоко внизу живота, и этот узел пульсировал, требуя разрядки, умоляя о ней.
— Ты хочешь кончить? — спросил Чжун Ли тем же тоном, каким спрашивал бы: «Ты хочешь чаю?»
Тарталья закивал отчаянно, насколько позволяла цепь от ошейника. С его губ сорвался нечленораздельный, умоляющий звук — приглушённый кляпом, влажный, полный такого отчаяния, что даже каменное сердце дрогнуло бы.
Чжун Ли отложил книгу, заложив страницу шёлковой закладкой с кисточкой. Поднялся с кресла — высокий, элегантный, с той особой грацией, которая была свойственна только ему и которая всегда, неизменно, заставляла сердце Чайльда биться быстрее. Его домашние туфли мягко ступали по персидскому ковру, пока он обходил кушетку и останавливался перед лицом мужа. Он опустился на корточки и заглянул в глаза Тарталье. Синие, полные слёз, отчаяния и обожания.
— Ты понял свою ошибку? — спросил Чжун Ли тихо, и в его голосе уже не было льда. Только мягкость, приправленная усталостью.
Отчаянный кивок. Цепь натянулась, звякнув.
— Ты больше никогда не возьмёшь мои вещи без спроса?
Яростный кивок. Ещё одна слеза скатилась по щеке.
— И ты больше никогда не подвергнешь риску того, кто тебе дорог, не обсудив это со мной?
Отчаянный, умоляющий кивок. Слеза смешалась со слюной, натёкшей на бархат. Тарталья зажмурился и закивал часто-часто, словно пытался вымолить прощение одним только движением головы.
Чжун Ли смягчился. Это было видно по тому, как разгладилась едва заметная морщинка у него на переносице, как опустились плечи, как в глазах промелькнула тень нежности — глубокой и настоящей, запрятанной глубоко под слоем строгости. Он протянул руку и расстегнул ремешки кляпа — сначала с одной стороны, потом с другой, — и вытащил шарик изо рта. Тот вышел с влажным, хлюпающим звуком, и Тарталья закашлялся, втягивая воздух, разминая затёкшую челюсть. С его губ сорвалось первое за час членораздельное слово:
— Чжун Ли… пожалуйста… я больше не могу… я… прости меня… прости, я правда…
— Я знаю, — произнёс тот мягко и погладил его по мокрой щеке, стирая слезу большим пальцем. — Я простил тебя ещё до того, как мы начали. Это наказание — не про гнев. Это про понимание. Ты понимаешь это?
— Да, — выдохнул Тарталья. — Да, господин. Я понимаю.
Чжун Ли кивнул и взял пульт. Нажал кнопку. Машина остановилась, и Тарталья всхлипнул — не то от облегчения, не то от потери заполненности, — но Чжун Ли ещё не закончил. Он выключил машину совсем, отсоединил дилдо, отставил конструкцию в сторону. Затем расстегнул ошейник — Тарталья вздохнул свободнее, растирая шею, как только руки были освобождены, — и отстегнул цепь от изножья, освобождая руки. Потом отстегнул лодыжки от ножек кушетки. Тарталья, как только последняя цепь перестала его держать, рухнул в его объятия, дрожа всем телом, как загнанный зверь, который наконец-то добежал до укрытия.
— Тише, тише, — прошептал Чжун Ли, гладя его по мокрым рыжим волосам, перебирая пряди, массируя затылок. — Всё закончилось. Ты хорошо себя вёл. Ты заслужил прощение. И ты заслужил награду.
Он опустил руку вниз и обхватил ладонью изнывающую, истекающую смазкой плоть Тартальи. Тот вскрикнул и выгнулся в его руках, как от удара током. Чжун Ли двигал ладонью медленно, но твёрдо, и его пальцы знали каждую чувствительную точку, каждый изгиб, каждое движение, которое сводило Тарталью с ума. Он не дразнил больше — он давал. Давал то, чего Тарталья ждал целый час.
— Кончи для меня, — прошептал он. — Сейчас.
И Тарталья кончил. Оргазм, сдерживаемый так долго, накатил как девятый вал — ослепительно, мощно, стирая все мысли. Он закричал, вцепляясь пальцами в плечи Чжун Ли, и его тело содрогнулось в конвульсиях, выплёскиваясь на живот, на руку Чжун Ли, на бархат кушетки. Спазмы продолжались и продолжались — дольше, чем обычно, интенсивнее, чем когда-либо, — и когда они наконец стихли, Тарталья обмяк, превратившись в дрожащую, обессиленную массу.
— Я думал… я думал, что помогаю ему… — пробормотал он в плечо Чжун Ли несколько минут спустя, когда дыхание более-менее выровнялось, а голос перестал дрожать. — Невиллет такой… одинокий. Такой замёрзший. Я хотел встряхнуть его. Я видел, как он угасает, и я не мог больше смотреть. Я не подумал о последствиях…
— Ты никогда не думаешь, — мягко перебил его Чжун Ли, продолжая гладить по волосам. В его голосе не было ни капли осуждения — только бесконечное терпение и любовь. — Именно поэтому у тебя есть я. Чтобы думать за нас двоих.
Тарталья фыркнул — влажно, жалобно, но уже с проблеском смеха — и прижался ближе. Чжун Ли взял с подлокотника кресла мягкий шерстяной плед и закутал в него мужа. Потом подал стакан воды с ломтиком лимона.
— Пей. Маленькими глотками.
Тарталья пил, всё ещё дрожа, и постепенно его дыхание выравнивалось. Чжун Ли сидел рядом, перебирая его волосы, и ждал. Терпеливо. Как всегда.
— Знаешь, — произнёс он через несколько минут, когда Тарталья достаточно успокоился, чтобы начать мыслить связно, — судя по тому, что Ризли вчера прислал мне сообщение с одним-единственным словом: «Спасибо», — твоя затея сработала.
Тарталья поднял голову. Его глаза всё ещё блестели от непролитых слёз, но в них уже загорался знакомый бесовской огонёк.
— Правда?
— Правда. Ризли никогда не благодарит просто так. Если уж он снизошёл до благодарности, значит, Невиллет произвёл на него глубокое впечатление. — Чжун Ли помолчал и добавил с лёгкой, едва заметной улыбкой: — Мой браслет попал в хорошие руки.
Тарталья улыбнулся — слабо, но торжествующе.
— Я же говорил. Я всегда знал, что им нужно встретиться. Два ледяных…
— Невиллет — ледяной, — перебил Чжун Ли. — Ризли — скорее обжигающий. Но вместе они, кажется, нашли правильную температуру.
— Я же говорил, — повторил Тарталья, и в его голосе прозвучало столько самодовольства, что Чжун Ли закатил глаза.
— Ты говорил. И всё же — никогда больше так не делай.
— Не буду, — пообещал Тарталья и, подумав, добавил: — Наверное.
Чжун Ли вздохнул, но в его вздохе не было раздражения. Только любовь. Он притянул мужа ближе и поцеловал в макушку, вдыхая запах его волос — пот, сандал, что-то неуловимо родное.
— Что мне с тобой делать, Аякс?
Тарталья поднял на него глаза. На его губах медленно, как рассвет, расцвела лукавая ухмылка — та самая, от которой у Чжун Ли всегда сжималось сердце и одновременно холодело где-то в животе. Та самая, которая не предвещала ничего хорошего.
— Любить меня, — отозвался он, и его голос стал ниже, интимнее. — Просто любить. Остальное я беру на себя.
И прежде чем Чжун Ли успел отреагировать, Тарталья соскользнул с кушетки. Плед упал с его плеч, но он, казалось, не заметил этого — он двигался с кошачьей грацией, плавно и уверенно, несмотря на час, проведённый в цепях. Опустился на колени перед креслом, в котором сидел Чжун Ли, и положил ладони на его колени. Затем, глядя ему прямо в глаза, раздвинул его бёдра — мягко, но настойчиво.
Чжун Ли приподнял бровь. На его лице промелькнуло удивление — редкое, почти невиданное зрелище, — но он не остановил мужа. Только наблюдал, чуть склонив голову, как учёный наблюдает за интересным экспериментом.
Тарталья тем временем опустил взгляд вниз, туда, где под тканью брюк угадывалось возбуждение Чжун Ли — сдерживаемое всё это время, но очевидное. Он положил ладонь поверх ткани и мягко сжал, чувствуя, как под пальцами пульсирует горячая твердость. Чжун Ли шумно выдохнул, и его пальцы сжались на подлокотниках кресла. Тарталья ухмыльнулся шире — торжествующе, почти по-мальчишески, — и принялся за пряжку ремня. Он расстегнул её быстро, ловко, с той сноровкой, которая появляется только после многих лет практики. Пуговица на брюках, молния — каждое движение было точным, выверенным, дразнящим. Он не спешил раздевать Чжун Ли — он хотел, чтобы тот ждал. Хотел, чтобы предвкушение скрутило его так же, как час назад скручивало его самого.
Наконец он высвободил возбуждение Чжун Ли из ткани. Оно было твёрдым, горячим, и головка уже блестела от влаги. Тарталья обхватил его у основания пальцами, провёл по всей длине — медленно, изучающе, — и поднял глаза на мужа, проверяя его реакцию. Чжун Ли смотрел на него сверху вниз, и его лицо было спокойным, но ноздри раздувались, а зрачки расширились, почти поглотив янтарную радужку.
— Не играй со мной, Аякс, — произнёс он низко.
— Я и не играю, — отозвался тот, и в его голосе прозвучала абсолютная, чистая нежность, смешанная с голодом. — Я отдаю долг.
Он наклонился, приоткрыл губы и взял в рот — сразу, без прелюдий, глубоко, на всю длину, до самого основания. Чжун Ли застонал — низко, гортанно, — и его ладонь метнулась к голове Тартальи, зарываясь в рыжие волосы. Но не давила — только держала. Он позволял ему вести. Позволял ему взять то, что он хотел дать.
Тарталья работал ртом с той же страстью, с какой делал всё в своей жизни, — безоглядно, самозабвенно, полностью отдаваясь моменту. Он брал глубоко, расслабляя горло, и отступал, обводя головку языком. Его пальцы ласкали основание, массировали, сжимали в ритме, который он задавал сам. И каждое его движение было пропитано благодарностью. Благодарностью за наказание, которое очистило его. За прощение, которое он не заслужил, но получил. За любовь, которая была больше, чем любая динамика власти, — больше, чем цепи и кляпы, больше, чем «господин» и «сабмиссив».
Чжун Ли кончил быстро — намного быстрее, чем обычно. Возможно, потому что час наблюдения за наказанным мужем истощил его самоконтроль сильнее, чем он был готов признать. Он застонал сквозь зубы, и его пальцы сжались в волосах Тартальи, притягивая ближе, удерживая. Тарталья принял всё, не отстраняясь, и когда последние спазмы стихли, он медленно, нежно отпустил его и выпрямился.
Их взгляды встретились. Чжун Ли всё ещё дышал часто, но его глаза уже вернули своё обычное спокойное выражение — разве что в глубине зрачков горело что-то тёплое, почти умиротворённое. Тарталья смотрел на него снизу вверх, с колен, с мокрыми губами и растрёпанными волосами, и улыбался — широко, счастливо, без тени раскаяния.
— Ну что, — произнёс он хрипло, стирая губы тыльной стороной ладони. — Я же говорил. Остальное я беру на себя.
Чжун Ли тихо рассмеялся — редкий, драгоценный звук, который Чайльд слышал нечасто, но каждый раз коллекционировал в памяти.
— Ты невозможен, — сказал он, протягивая руку и помогая ему подняться.
— Зато ты меня любишь.
— Зато я тебя люблю.
Он притянул Тарталью к себе на колени, укутал пледом и обнял — крепко, надёжно, как якорь в бесконечном море. Тарталья прижался к нему, закрывая глаза и впитывая тепло, которое было дороже любого наказания и ценнее любого прощения.
За окнами зимнего сада ветер шевелил ветви плакучих ив, и их длинные листья касались воды искусственного пруда, разводя круги. Где-то в глубине поместья тикали старинные часы. В камине догорали угли. А два человека — бывший профессор юриспруденции и управляющий банком, доминант и сабмиссив, муж и муж, — сидели в кресле у кушетки, обнявшись, и не было в мире места спокойнее, чем это.
***
Невиллет проснулся не сразу. Сознание возвращалось медленно, неохотно, словно всплывало с большой глубины — той самой, где ещё вчера вечером пульсировал красный маяк за панорамным окном. Тело было тяжёлым, но не уставшим — скорее налитым той особенной, глубокой истомой, какая бывает после долгого и очень хорошего сна. Он не открывал глаз, просто лежал, прислушиваясь к ощущениям, и постепенно, одно за другим, они начинали проявляться, как фотокарточки в проявителе. Первым пришло тепло. Он был укрыт толстым пуховым одеялом в пододеяльнике из мягчайшего египетского хлопка — ткань касалась шеи и плеч с невесомой нежностью. Под головой лежала подушка, пахнущая лавандой и чем-то древесным. Матрас под спиной был не его — слишком широкий, слишком податливый, принимающий форму тела с анатомической точностью дорогого ортопедического изделия. Он пошевелил ногами и почувствовал, как мягкая ткань скользит по коже — на нём что-то было надето. Он открыл глаза. Потребовалось несколько секунд, чтобы зрение сфокусировалось на балках высокого потолка — тёмное дерево, лепные розетки, массивная люстра на длинной цепи. Он был в спальне Меропидов, где вчера вечером его встретил Ризли. Невиллет осторожно приподнялся на локтях и оглядел себя. На нём не было ни синего шёлкового халата, ни собственной одежды — та, он смутно припоминал, осталась в комнате для сессий, аккуратно повешенная на спинку стула. Вместо этого на нём был свободный пушистый кардиган из толстой вязки, мягкий, как кошачья шерсть, тёмно-серого цвета, и широкие штаны из такого же ворсистого трикотажа. Одежда была чужой, явно с плеча Ризли, но подвёрнутые манжеты и пояс, затянутый ровно настолько, чтобы штаны не спадали, говорили о том, что его одевали заботливо и неторопливо. Он провёл ладонью по рукаву кардигана, чувствуя, как ворс щекочет кожу. Ткань пахла мускусом и сандалом — тот самый запах, который он уже научился ассоциировать с домом, хотя его собственный дом никогда так не пах. Пахло Ризли. Он уткнулся носом в воротник, вдохнул глубоко и замер, чувствуя, как внутри разливается странное, почти забытое чувство — чувство покоя. Настоящего, глубокого, того самого, о котором он читал в книгах, но которого никогда не испытывал сам. Он пошевелился, спуская ноги с кровати, и тут заметил кое-что ещё. Его тело было чистым. Не просто «протёртым влажным полотенцем» — по-настоящему чистым, словно после долгой, тщательной ванны. Кожа пахла не вчерашним потом и сексом, а чем-то травянистым, свежим — ромашкой, может быть, или лавандой, с лёгкой ноткой мяты. Он поднял руку и понюхал запястье, всё ещё обхваченное красным браслетом. Запах был тонким, аптечным — мыло или масло для ванны, явно дорогое. Он провёл ладонью по предплечью — кожа была гладкой, увлажнённой, словно после массажа. Он запустил пальцы в волосы и замер. Они были чистыми. Не спутанными, не слипшимися, не влажными от пота, а мягкими, рассыпчатыми, пахнущими тем же травяным отваром. Кто-то вымыл их, расчесал и, судя по тому, как ровно они лежали, даже высушил полотенцем. Они струились по плечам серебристым шёлком — ни одной колтуны, ни одного узелка. Коса, которую заплёл Ризли перед сессией, была распущена, и волосы лежали свободно, словно их только что расчесали. Невиллет почувствовал, как краска заливает его щёки — густо, горячо, до самых ушей. Ризли не просто уложил его в постель после того, как он вырубился. Ризли мыл его. Всего. С головы до пят. Раздевал, сажал в ванну или, может быть, клал на полотенце и обтирал губкой — он не знал деталей, потому что не помнил ничего после того, как провалился в сон. Он помнил только плед, воду с лимоном, тёплую руку на груди и низкий голос: «Ты был идеален». А потом — темнота. И вот теперь он проснулся, и его тело было чище, чем после собственных ванн, которые он принимал механически, торопясь вернуться к работе. Он сглотнул и прислушался к ощущениям внутри. Там, где вчера был Ризли — глубоко, до предела, — сейчас не было ни боли, ни жжения, ни даже саднения. Он осторожно сжал мышцы, и колечко сфинктера отозвалось лёгкой, почти приятной прохладой. Никакого дискомфорта. Никакой рези. Только прохлада — словно туда нанесли что-то охлаждающее, противовоспалительное. Масло, мазь, гель — он не знал точного состава, но то, что Ризли использовал презерватив, а потом всё равно позаботился о нём, обработал, смазал, привёл в порядок, — от этой мысли горло перехватило. Он представил себе эту сцену: Ризли, всё ещё обнажённый, с ещё не остывшим после сессии телом, несёт его, бесчувственного, в ванную комнату. Опускает в тёплую воду. Наливает в ладонь масло или мыло и начинает мыть — плечи, спину, грудь, живот, бёдра, — и его руки двигаются не с эротическим намерением, а с заботой, почти материнской. Потом моет ему голову — осторожно, чтобы вода не попала в глаза, — массирует кожу головы кончиками пальцев, распутывает пряди. Потом вытирает его большим пушистым полотенцем, наносит на разгорячённое тело успокаивающий лосьон с травами, одевает в этот мягкий кардиган и штаны, укладывает в кровать, укрывает одеялом и — возможно — сидит рядом, пока он спит, и гладит по голове. Эта картина была такой интимной, такой невыносимо нежной, что Невиллет на мгновение зажмурился. За все тридцать пять лет его жизни никто и никогда не заботился о нём так. Даже в детстве. Даже когда он болел. Он всегда был один. Всегда сам. А теперь — теперь кто-то другой взял на себя заботу о его теле, и этот кто-то сделал это не из долга, не из жалости, а просто потому, что хотел. И откуда-то из глубины сознания, из тех тёмных и запретных уголков, которые он так старательно подавлял всю неделю, всплыла мысль. Яркая, отчётливая, как молния в ночном небе. Он хотел бы почувствовать, как Ризли наполняет его по-настоящему. Без презерватива. Без барьеров. Хотел бы ощутить горячую пульсацию внутри, когда Ризли кончает, и знать, что это его семя остаётся в нём. А потом, после — лежать в ванне, откинувшись на сильную грудь, слышать биение его сердца за своей спиной и чувствовать, как пальцы Ризли скользят внутрь — не для нового возбуждения, а чтобы вычистить следы их близости. Медленно, бережно, почти ритуально. Как часть aftercare. Щёки Невиллета вспыхнули жаром. Он замотал головой, пытаясь отогнать образ, но он не уходил. А следом за ним пришёл другой, ещё более откровенный, ещё более крамольный. Он представил себе анальную пробку. Не ту, что используют для наказания или унижения — Ризли никогда бы не стал, — а ту, что дарят для удовольствия. Из полированной стали, прохладную и тяжёлую. Или из мягкого силикона, тёплую от тела. Ризли вставляет её в него утром, перед работой, и Невиллет весь день сидит в суде — слушает прения, выносит приговоры, подписывает документы, — и чувствует внутри себя эту тяжесть, это заполнение, это тайное присутствие того, кому он доверяет. И никто не знает. Никто не видит. Только он. И только Ризли, который вечером вынет её и спросит, каково это было — носить его в себе весь день. Невиллет как ошпаренный подскочил с кровати. Сердце колотилось где-то у горла, ладони вспотели, кардиган сбился набок. О чём он думает?! О чём?! Он, верховный судья, только что представлял себе — в деталях, в красках, — как сидит на судебном заседании с анальной пробкой внутри! Это было… это было… Он не находил слов. Это было невероятно возбуждающе — вот что это было. И от осознания этого возбуждения стыд становился только жарче. Он встряхнул головой, поправил кардиган, глубоко вдохнул, выдохнул и решительно направился к двери. Ему нужно было чем-то занять себя — чем угодно, — чтобы отвлечься от этих мыслей. И тут он уловил запах. Запах был головокружительным. Он проникал снизу, из-за двери спальни, из холла, возможно, из кухни. Пахло свежесваренным кофе — чёрным, без сахара, — и чем-то сладким, сливочным, ванильным. Тёплым хлебом, поджаренным до золотистой корочки, и топлёным маслом. Свежей зеленью — базиликом или, может быть, тимьяном. И яйцами. И беконом. Или ветчиной. Или чем-то ещё, что шипело на сковороде и испускало этот божественный аромат, от которого рот мгновенно наполнился слюной. Желудок Невиллета издал громкое, неприличное урчание — и он вдруг осознал, что зверски голоден. Он не ел со вчерашнего дня — в ресторане они только ужинали, а потом была сессия, и его тело потратило столько энергии, сколько не тратило, наверное, за целый год. Он выглянул в коридор. Запах шёл снизу, из холла первого этажа. Он осторожно, босыми ногами ступая по толстому ковру, спустился по лестнице — той самой, на которой вчера лежали лепестки роз. Сегодня лепестки исчезли, и ступени были чистыми, отполированными до блеска. Он шёл на запах, как зачарованный, и с каждым шагом аромат становился всё насыщеннее, всё сложнее — теперь к кофе и выпечке добавился ещё и цитрусовый аккорд, и что-то пряное, почти восточное. Он замер у входа в столовую. Дверь была приоткрыта, и из неё лился тёплый золотистый свет — утреннее солнце, а не лампы. Значит, уже совсем рассвело. Он толкнул дверь и вошёл.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.