Чужеземка

Гомер «Одиссея» Мюзикл ЭПИК
Гет
В процессе
R
Чужеземка
Biancaneve1
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Проснуться в древнем мире — это не романтика. Это холодный ужас, когда понимаешь: ты никто. У тебя нет документов, нет денег, нет права голоса. Только ломаный язык и странные синие штаны, которые местные принимают за одежду безумной.
Примечания
Я люблю Epic the Musical. Я люблю «Одиссею». Но когда я начала писать, всё смешалось. Эта работа — не слепок с канона. Это мой взгляд. Моё видение. Моя Итака.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Глава 6. Чуть раньше чуда

Есть места, куда приходишь не за встречей, а за покоем. Где море дышит, а звёзды ближе, чем где-либо. Но иногда покой оборачивается совсем иным — и ты ещё не знаешь, что эта ночь всё изменит.

***

Дни тянулись своим чередом — медленно, размеренно, как вода в ручье, что бежал за домом Филомены. У этого времени был свой ритм, и я понемногу в него врастала. Не то чтобы приняла, не то чтобы смирилась — скорее приспособилась, как приспосабливается к течению рыба, которая ещё помнит другую реку, но уже плывёт в этой. Я открывала глаза на рассвете — не потому что высыпалась, а потому что солнце било сквозь щели деревянных ставен с безжалостностью будильника, который нельзя отключить. Первые секунды были странными, пограничными: мозг ещё цеплялся за обрывки снов, в которых я говорила по-русски, ехала в метро, стояла на сцене. Режиссёр орал: «Марго, ты не в образе!» Я открывала рот, чтобы ответить ему — и просыпалась. Запах очага и сушёных трав. Шуршание — это Филомена уже возилась у огня, и её движения были привычными, как тиканье часов в моём старом доме. Я лежала ещё минуту, давая себе время на переход. Вот я — Марго, актриса, петербурженка, женщина с пластиковыми картами в кармане и дисконтной картой кофейни. Вот я — Марго, служанка старухи Филомены, бессловесная чужестранка, которая носит воду и путает окончания. Два человека в одном теле. Иногда мне казалось, что настоящая я — та, первая, а эта, в льняной накидке, — роль. Затянувшаяся, странная роль без сценария и режиссёра. А иногда я думала: может, наоборот. Может, та, на сцене, была ролью, а эта — настоящая. — Вставай, — будила меня Филомена. Её голос был хриплым со сна, но не грубым. Скорее привычно-ворчливым, как у бабушки, которая будит внучку в школу. — Встаю, — отвечала, путая гласные. Язык всё ещё был чужим, угловатым, как старая мебель, о которую всё время спотыкаешься. Слова не хотели складываться в предложения, окончания путались, а грамматика напоминала минное поле — шаг в сторону, и ты уже сказала не «я иду», а «меня идти». Филомена поправляла, я кивала, а на следующий день ошибалась снова. Я сбрасывала шкуры, служившие одеялом — две овечьи шкуры, выделанные грубо, пахнущие дымом и шерстью, — и садилась на тюфяке. Тюфяк был набит соломой, которая сбивалась в комки, и каждую ночь я ворочалась, пытаясь устроиться так, чтобы комки не впивались в спину. За месяц я почти привыкла. Почти... Тело болело. Спина — от ношения воды, плечи — от вёдер, ноги — от бесконечной ходьбы по городу, по рынку, по тропам. Первым делом — вода. Всегда вода! Я брала два глиняных ведра — не глазурованных, а простых, обожжённых до красно-коричневого цвета, с шершавыми боками и верёвочными ручками — и выходила во двор. Утро было прохладным, почти холодным. Перед рассветом от моря тянуло сыростью, и камни во дворе покрывались испариной — они блестели в полутьме, как будто их только что вымыли. Небо над головой было ещё тёмным, но на востоке, над холмами, уже проступала светлая полоса, и звёзды начинали гаснуть одна за другой, словно кто-то невидимый гасил их по очереди. Я клала на голову сложенную тряпку — Филомена научила меня этому в первые дни, и я помнила, как мучительно было осваивать этот навык. Сначала я обливалась водой при каждом шаге. Потом научилась держать спину прямо, не смотреть под ноги, чувствовать равновесие не головой, а всем телом. Теперь это получалось почти автоматически. Улицы были пусты. Только собаки, спавшие в пыли у порогов, поднимали головы и смотрели на меня сонными глазами: «А, это ты». Даже они привыкли. За месяц я стала частью пейзажа — немая служанка старухи Филомены, которая ходит к колодцу на рассвете. Никто не пялился, никто не показывал пальцем. Меня приняли. Не как свою — как нечто безобидное. Как сорную траву, которая выросла у забора: не мешает, и ладно. На соседней улице пахло свежим хлебом. Пекарь вставал затемно и уже разводил огонь в большой глиняной печи, которая стояла прямо во дворе. Запах был густым, тёплым, почти осязаемым — он плыл над улицей и смешивался с утренней прохладой. Я каждый раз вдыхала его поглубже и думала: может, когда-нибудь у меня будут деньги купить у него лепёшку. Не серую, жёсткую, как подошва, которую мы пекли сами, а настоящую — с хрустящей корочкой, посыпанную крупной солью. Где-то далеко кричал петух — хрипло, надсадно, как будто он сам не выспался и злился на весь мир. Ему вторил другой, с соседней улицы. Потом третий. Утро на Итаке всегда начиналось с петухов. Колодец был на площади — минут десять ходьбы от дома Филомены. Утром там всегда собиралась небольшая очередь: пять-шесть женщин с кувшинами и амфорами, иногда служанки из богатых домов, иногда рабыни, посланные хозяевами. Они переговаривались, смеялись, жаловались на мужей, на свекровей, на цены на рынке. Я вставала последней и ждала, переминаясь с ноги на ногу, и слушала. Это была школа. Не только языка — хотя язык я учила именно здесь, впитывая слова, как сухая губка впитывает воду. «Свекровь» — пентера. «Дорого» — акривон. «Ленивый» — аргос. Но важнее слов были интонации, паузы, смех невпопад, сердитое цоканье языком. Я училась понимать не слова — людей. То, о чём они молчали. То, что прятали за словами. — Смотри, опять эта, — сказала как-то одна из женщин, молодая, с острым подбородком и красной лентой в волосах. Она думала, что я не понимаю. На самом деле, и не понимала... По крайней мере не всей фразы — я улавливала только отдельные слова: «немая», «чужая», «у старухи». — Говорят, она с материка, — ответила другая, постарше, с корзиной белья на бедре. — Из каких-то диких мест. Языка не знает совсем. — И чего Филомена её держит? Пользы от неё — как от козы без вымени. — Филомена одинокая. Может, ей просто поговорить не с кем. Они засмеялись — не зло, скорее по привычке. Я стояла и смотрела на колодец, делая вид, что ничего не слышу. Это тоже был навык из прошлой жизни: стоять на сцене и делать вид, что ты не слышишь шёпота в зале. Что тебе всё равно, что о тебе говорят. Но мне было не всё равно. Просто я научилась не показывать. Когда подходила моя очередь, я опускала ведро в колодец. Ворот скрипел — деревянный, старый, отполированный сотнями ладоней. Верёвка уходила в темноту, и оттуда доносился плеск — ведро касалось воды. Я ждала, пока оно наполнится, потом крутила ворот обратно. Два ведра. Одно на голову, другое в руку. Я шла обратно, стараясь не расплескать. Улицы уже оживали: открывались ставни, хлопали двери, мужчины выходили на работу, дети бежали с кувшинами к колодцу. Где-то мычала корова, и ей отвечала коза Филомены из нашего загона. Дома я выливала воду в большой глиняный сосуд, стоявший у очага, и шла за второй порцией. Иногда — за третьей, если Филомена собиралась стирать. Стирка была отдельным испытанием: мы набирали огромный чан воды, грели её на огне, а потом тёрли бельё золой и песком, сбивая руки в кровь. После стирки я выползала во двор и сидела без движения полчаса, глядя на небо. После воды был завтрак. Лепёшка — серая, грубая, испечённая на раскалённом камне. Иногда — кусочек овечьего сыра, который Филомена выменивала у соседей на сушёные травы. Разбавленное вино — кислое, слабое, безопасное. Я ела медленно, стараясь растянуть удовольствие, и думала о кофе. О чёрном кофе без сахара... Эта мысль вызывала почти физическую боль. После завтрака — уборка. Я подметала пол веником из сухих веток, связанных верёвкой. Земляной пол был утоптан до твёрдости, но всё равно пылил, и пыль оседала на всём — на шкурах, на посуде, на наших лицах. Я вытряхивала шкуры, выносила их во двор, развешивала на верёвке. Помогала Филомене с очагом: развести огонь — это целая наука, нужно было сложить ветки правильным шалашиком, подложить сухой травы, высечь искру кресалом. У меня получалось с четвёртого раза, и Филомена только вздыхала. Потом — рынок. Мы ходили туда почти каждый день, потому что запасов не держали: в жару продукты портились быстро. Филомена шла медленно, опираясь на мою руку — её суставы болели, особенно по утрам, — и торговалась за каждую мелочь. Я таскала корзину, сплетённую из ивовых прутьев, и слушала, как она спорит с торговцами. Это был театр одного актёра. — Три обола за этот пучок? Ты с ума сошёл! Он же вчерашний. — Филомена, побойся богов, он срезан сегодня на рассвете! Клянусь Асклепием! — На рассвете, как же. Вон, листья пожелтели. Два обола. — Два с половиной, и это только из уважения к твоим сединам. — Мои седины не нуждаются в твоём уважении. Два обола, или я пойду к Никандру. — Никандр торгует гнильём! — А ты торгуешь вчерашним. Два обола. — Два. И так каждые пять шагов. Я стояла рядом и училась. Не только словам — хотя слова тоже запоминались: «дорого» — акривон, «свежий» — просфатос, «обманываешь» — апатас. Но главное — я училась тому, как выживать. Как растянуть горсть монет на день. Как выбрать рыбу, у которой глаза ещё блестят, а не мутные, а жабры красные, а не бледные. Как отличить хорошее оливковое масло от разбавленного — надо капнуть на запястье и растереть, хорошее впитывается медленно и пахнет травами. Как понять, что мёд не смешан с мукой — капля на ноготь, и если растекается, значит, чистый. В моей прошлой жизни я просто тыкала пальцем в экран телефона, и курьер привозил пакет с едой. Здесь всё было иначе. Филомена учила меня не только выживать — она учила меня жить. И я была благодарна ей за это такой глубокой, тихой благодарностью, которую не могла выразить словами — ни на её языке, ни на своём. Днём, в самую жару, мы сидели в тени во дворике. Солнце стояло в зените, белое, безжалостное, и воздух дрожал над камнями. Цикады трещали так громко, что звенело в ушах. Филомена дремала на скамье, приоткрыв рот, и её лицо разглаживалось, становилось беззащитным, почти детским. Я сидела рядом и перебирала травы для отваров — мяту, ромашку, тимьян, какую-то местную травку, названия которой я ещё не выучила, но уже знала, что она помогает от кашля. Или просто смотрела на небо — густо-синее, глазурное, без единого облака. На море вдалеке — синее до черноты в тенях. На холмы, выжженные солнцем до желтизны. Иногда я думала о том, что где-то там, за холмами, есть дворец. Во дворце — царица, которая ждёт мужа уже девятнадцать лет. И царевич, который не спит по ночам и смотрит на море. Но это было далеко. Днём моя жизнь была здесь: вёдра, очаг, рынок, травы. Нет, правда. Днём я о нём не думала. Вспоминала мельком — как вспоминают сон, который был интересным, но к реальности отношения не имеет. Телемах, зелёные глаза, тихий голос — всё это было где-то на периферии, как далёкая музыка, которую слышишь краем уха и не можешь разобрать мелодию. Я не ждала новой встречи. Я вообще не была уверена, что та первая встреча была настоящей. Может, мне приснилось. Может, я выдумала его — одинокого мальчика на пустом берегу, — потому что мне самой было одиноко. К вечеру я снова шла за водой. Мы ужинали. И после этого мы с Филоменой сидели во дворике, и она учила меня говорить. Я коверкала слова, путала окончания, злилась на себя — на свой язык, который не слушался, на свою память, которая удерживала реплики из Чехова, но не могла запомнить простого греческого глагола. Филомена качала головой и поправляла — терпеливо, без раздражения, как поправляют ребёнка, который только учится ходить. А потом наступала ночь. Филомена уходила спать — она делала это рано, сразу после захода солнца, как все пожилые люди, которые просыпаются с петухами. Город затихал. Где-то лаяли собаки. Где-то плакал ребёнок, и мать убаюкивала его низким, монотонным голосом. И вот тогда я начинала думать. Не то чтобы я ждала новой встречи. Нет. Я убеждала себя, что та первая ночь была случайностью — странной, красивой, но случайностью. Может мне это приснилось... Но ноги всё равно несли меня к бухте. Я не ждала. Я просто шла. Потому что там было красиво. Потому что там море шумело иначе — глубже, тише, интимнее, как будто рассказывало секрет. Потому что звёзды над водой казались ближе. Потому что там, на плоском камне у кромки прибоя, я чувствовала себя... не дома. Нет. Но в безопасности. В убежище. Я приходила каждую ночь — четыре ночи подряд. Сидела на камне, смотрела на море, ждала. Сама не знала чего. Может, просто тишины. Может, чуда. Он не приходил. На пятую ночь я пришла рано. Солнце только село, небо ещё не потемнело — густо-синее, с одной яркой звездой на востоке, той самой, которую Филомена называла Эосфор, Утренняя звезда. Хотя сейчас она была Вечерней — странная звезда, которая встречает и закат, и рассвет. Я села на свой камень — тот самый, плоский, тёплый от дневного солнца, — сняла кеды и зарылась босыми ногами в песок. Он был тёплым, почти горячим на поверхности, но стоило копнуть глубже, и пальцы находили прохладу — море дышало под землёй. Волны накатывали на берег и отступали, оставляя на песке мокрые кружева пены. Пахло солью, водорослями и чем-то сладким — может, цветами с холмов, может, диким тимьяном, который рос на скалах. Цикады трещали, но тише, чем днём, как будто устали за день и теперь ленились. Я опустила глаза и заметила ракушки. Их было много — целая россыпь вдоль линии прибоя. Мелкие, округлые, обкатанные морем до мягкого, почти шёлкового блеска. В сумерках они казались почти светящимися — будто море выбросило на берег не ракушки, а обломки звёзд. Я наклонилась и начала собирать. Одну за другой — медленно, бережно, как собирают драгоценности. Крупные откладывала в одну сторону, мелкие в другую. В подол набралась целая горсть — тяжёлая, тёплая от моих рук. «Браслет, — пришла идея в голову. — Сделаю браслет». Почему? Не знаю. Просто захотелось. Руки сами помнили: мы с бабушкой делали такие на Чёрном море, в детстве. Я сидела на горячем песке, а бабушка прокалывала ракушки толстой иголкой — у неё всегда была с собой иголка, вшитая в подкладку платка, — и нанизывала их на нитку. Я пыталась помогать, но только ломала ракушки, и бабушка смеялась: «Не торопись, Маргошка, у моря времени много». Здесь не было ни иголки, ни нитки. Но я нашла гибкую травинку — длинную, с жёстким стеблем, — расщепила её ногтём, и получилась тонкая зелёная нить. Не очень прочная, но на один вечер хватит. Я сидела на камне и нанизывала ракушки — одну за другой, от крупных к мелким, чередуя цвета. Белая, розовая, голубоватая, снова белая. Они тихо постукивали друг о друга. Море шумело. Звёзды зажигались на небе — сначала одна, над головой, потом ещё пять, потом сразу сотня, и вот уже весь небосвод был усыпан ими, как песком. Я плела браслет и думала о том, что в моей прошлой жизни у меня никогда не было времени просто сидеть и нанизывать ракушки. Смешно. Я была актрисой — у меня было время на всё что угодно: на бесконечные репетиции, на пустые разговоры в буфете, на соцсети, которые съедали по два часа в день, — но на ракушки времени не было. На то, чтобы просто сидеть и слушать море, времени не было. Пальцы делали привычную работу — тюк-тюк-тюк, — а мысли уплыли далеко-далеко, в тот город, где я жила, в ту жизнь, которая теперь казалась сном. Я вспоминала запах метро — резина, пыль, чужие духи. Вспоминала, как режиссёр кричал на меня, а я стояла и думала: «Господи, какая ерунда. Какая всё это ерунда». Вспоминала родителей. От этих мыслей защипало в носу. Я заморгала и подняла голову — просто чтобы размять шею, просто чтобы прогнать непрошеные слёзы. И заорала. — БЛЯТЬ!!! Ракушки посыпались с коленей и рассыпались по песку, как маленький белый дождь. Сердце бухнуло где-то в горле, потом ухнуло в пятки, потом снова подпрыгнуло к горлу. Я вскочила на ноги, схватилась за грудь и выдохнула по-русски, потому что в такие моменты родной язык вырывается сам: — Твою мать... ёлки-палки... чтоб тебя... — Я пыталась отдышаться, чувствуя, как сердце колотится где-то в ушах. — Ты меня до инфаркта доведёшь! Ну или до заикания! Телемах стоял в двух шагах. Тёмный силуэт на фоне звёзд. Плащ небрежно переброшен через плечо. Меч на боку — простая рукоять, обмотанная потёртой кожей, серебряное навершие тускло блестит в лунном свете. Он стоял неподвижно — скрестив руки на груди, чуть склонив голову набок — и смотрел на меня. На его лице было то же выражение, что и в первую встречу: лёгкое удивление, смешанное с чем-то ещё. Может быть, с любопытством. Хотя больше там было явно иронии. — Я не подкрадывался, — сказал парень. Голос был спокойным, ровным, и от этого спокойствия мне хотелось то ли рассмеяться, то ли запустить в него ракушкой. — Врёшь! — выпалила, всё ещё на русском. Потом переключилась на его язык, мучительно подбирая слова и отчаянно жестикулируя: — Ты... ты как! Я не слышу... не слышала! Совсем! Ничего! Даже... — показала на кусты, — листья не шуршат! Он пожал плечами. Просто пожал плечами, как будто я спросила, почему вода мокрая. — Ты просто не слушала, — сказал он. — Я слушала! — Я топнула ногой, и песок брызнул из-под кеды. — Я слушала море! Оно громкое! Но ты... ты громче моря! Ты должен шуметь! Все люди шумят! А ты нет! — Это плохо? — Это... — запнулась. — Это страшно! Вот что это! Я думала, я одна! А тут ты! Стоишь и смотришь! Как... как... — хотела сказать «призрак», но поняла, что не знаю и махнула рукой. Он посмотрел на меня, на рассыпанные по песку ракушки, на травинку, которую я всё ещё сжимала в кулаке, и уголок его губ дрогнул. — Что ты делаешь? — спросил царевич, показывая глазами на ракушки. — Ничего! — всё ещё пыталась отдышаться, но сердце постепенно успокаивалось. — То есть... делаю. Браслет. Для руки. Красивый. — разжала кулак и показала ему травинку с нанизанными ракушками — жалкий остаток того, что минуту назад было почти готовым браслетом. — Ты испугал меня — всё упало! — Я не хотел пугать. — Но напугал! Он вздохнул — коротко, почти неслышно — и вдруг присел на корточки. И начал собирать мои ракушки. Одну за другой. Медленно, аккуратно, своими длинными пальцами. Я смотрела на это и не знала, что сказать. Царевич Итаки — на коленях в песке, собирает ракушки для чужеземки. — Ты... — начала и замолчала. — Что? — спросил Телемах, не поднимая головы. — Ты странный, — вырвалось у меня. Он усмехнулся — коротко, одной стороной рта. — Знаю. Он собрал ракушки в горсть и протянул мне. На его ладони они лежали маленькой белой горкой — белые, розовые, голубоватые. Я взяла их и ссыпала обратно в подол. — Спасибо, — поблагодарила тихо. Это слово я знала хорошо. Парень кивнул и сел на соседний камень — тот самый, на котором сидел в первую ночь. Я тоже села — на свой камень, подобрав ноги. Ракушки лежали в подоле, травинка болталась в пальцах, но я не возобновляла работу. Просто сидела и смотрела то на него, то на воду. Молчание затягивалось. Минута. Две. Три. Телемах молчал. Я молчала. Волны накатывали на берег и отступали. Звёзды горели над головой — огромные, яркие, равнодушные. У себя никогда не видела такого неба, но сейчас я даже на него не смотрела. Я чувствовала только тишину — густую, вязкую, как мёд, — и она давила на плечи. Пять минут... Десять. Он сидел неподвижно, глядя на море, и о чём-то думал. Его лицо в лунном свете было бледным, почти мраморным, и шрам на щеке выделялся тонкой тёмной линией. Пятнадцать минут... Двадцать. Я не люблю молчать. Совсем. В театре, когда наступала пауза, я всегда чувствовала потребность заполнить её — жестом, словом, вздохом. Режиссёр орал: «Марго, держи паузу, это же драматургия!» А я не могла. Тишина меня душила. Она казалась мне пустотой, которую нужно заполнить любой ценой. Здесь было так же. Я сидела на камне, вертела в пальцах ракушки и чувствовала, как безмолвие сгущается, становится почти осязаемым. Он молчал, думая о чём-то своём. Я молчала, потому что не знала слов. И от этого бессилия мне хотелось то ли заорать, то ли встать и уйти. Я выбрала третье. — Всё, — огласила громко и резко поднялась. Ракушки снова чуть не посыпались, но я придержала подол обеими руками. — Хватит сидеть. Как... как два камня. Это скучно. Я пойду к воде. Он поднял голову, и в его глазах мелькнуло что-то — не раздражение, не удивление. Скорее вопрос. «Зачем?» Но он не спросил. Просто проводил меня взглядом. Я спустилась к самой кромке прибоя. Здесь песок был твёрдым, утрамбованным волнами, и кеды оставляли на нём неглубокие следы, которые тут же заполнялись водой. Я наклонилась и подобрала плоский камешек. Круглый, гладкий, идеально отшлифованный водой — как монета, только природная. Он удобно лёг в ладонь, как будто был создан для этого. В детстве отец учил меня пускать «блинчики». Мы ездили на озеро — старенький «Москвич», плед на заднем сиденье, бутерброды в бумажном пакете. И отец показывал: «Смотри, Маргошка, надо вот так — плоско, под углом, и кистью докручивать. Раз! Два! Три!» У меня не получалось. Камень плюхался в воду и уходил на дно, а я злилась, швыряла камни куда попало, и отец смеялся. Потом, через много лет, я научилась сама. На Финском заливе, холодным майским днём, когда сбежала с репетиции. Режиссёр орал, что я бездарность, что я не понимаю ничего, что я никогда не стану настоящей актрисой. Я ушла из театра и поехала на залив — просто чтобы подышать. И там, на сером пустынном пляже, я вдруг взяла камень и кинула. Раз, два, три, четыре отскока. Я запомнила тот день навсегда. Поэтому сейчас размахнулась и кинула. Камень сорвался с руки и полетел над водой — плоско, ровно, вращаясь. Коснулся поверхности — раз! — и в месте удара вспыхнул зелёный свет. Яркий, как сигнальная ракета. Как изумруд. Как светлячок, только огромный. Свет вспыхнул под водой и тут же погас, но я успела его увидеть — отчётливо, несомненно. Я замерла с отведённой для броска рукой. Камень отскочил от воды — два! — и снова зелёная вспышка! Ещё одна! Камень успел отскочить в третий раз — три! — и третья вспышка расцвела под водой и погасла, как будто её никогда не было. Я моргнула. Потёрла глаза свободной рукой. Показалось? Луна так отразилась? Или у меня галлюцинации от недосыпа? Я наклонилась и подобрала второй камень — такой же плоский, только чуть поменьше. Повертела в пальцах. Размахнулась и бросила. Снова выпышка! Зелёный свет вспыхнул ровно в том месте, где камень коснулся воды — раз! — а потом ещё раз, когда он отскочил — два! Свечение было недолгим — секунда, может, меньше, — но совершенно отчётливым. Как будто под водой кто-то включал и выключал крошечный зелёный прожектор. Или как будто море само было живым и отвечало на мои броски вспышками света. Я стояла по колено в воде — сама не заметила, как зашла, — и смотрела на то место, где только что погасла последняя вспышка. В голове крутились обрывки мыслей. Это планктон. Фитопланктон. Биолюминесценция. Я читала про такое — есть где-то в тропических морях, на Мальдивах, в Пуэрто-Рико. Но здесь? У берегов Греции? Впрочем... почему нет? В древности экология была другая. Может, этого планктона было больше. Может, он водился везде, а потом исчез. Может, никто просто не кидал камни по ночам и не замечал. — Ничего себе, — прошептала по-русски. Потом до меня дошло по-настоящему, и я выдохнула громче: — Охренеть! Охренеть можно! Резко развернулась и побежала обратно к камням. Вода летела из-под ног, песок набивался в кеды — мокрый, тяжёлый, — но мне было плевать. Я неслась к Телемаху, размахивая руками, как ветряная мельница. — Ты видел?! — заорала, ещё не добежав. — Ты видел это?! Он поднял голову. В лунном свете его лицо казалось спокойным, почти сонным — но мне было уже не до его спокойствия. — Что видел? — спросил парень. — Вот это!!! — Я схватила его за руку, даже не подумав, можно ли хватать царевича за руки. Пальцы сомкнулись на его запястье и дёрнула его вверх. — Иди! Иди смотреть! Быстро! Он поднялся — медленно, с недоумением на лице. Я потащила его к воде, не отпуская запястья. Мы подошли к самой кромке прибоя, я наклонилась, подобрала ещё один плоский камень и сунула ему в ладонь. — Кидай, — сказала. — В воду... Как... как блин. — Как что? — переспросил он. Точно... я опять на русский перешла. — Еда такая. — Я жестами попыталась показать, но, кажется, только запутала его ещё больше. — Не важно! Просто кидай! И смотри на воду! Он пожал плечами — о боги, как можно быть таким спокойным в такой момент?! — размахнулся и кинул камень. Тот тяжело плюхнулся в воду и ушёл на дно без единого отскока. Никакой вспышки. — Не так! — досадливо поморщилась и топнула ногой. — Надо... — я поискала в своём лексиконе слово «плоско», не нашла и показала рукой параллельно земле: — Надо камень вот так. И рукой крутить. Смотри. Я размахнулась и бросила свой камень. Раз! Два! Три! Три отскока — и три зелёные вспышки подряд. Море на мгновение озарилось изнутри — как будто кто-то рассыпал изумрудные искры по тёмной воде. Это было настолько красиво, что у меня перехватило дыхание. Я обернулась к Телемаху. Он стоял и смотрел на воду — туда, где только что погасла последняя вспышка. На его лице промелькнуло что-то, чего я раньше не видела. Не усталость, не ирония и не вежливое безразличие. Удивление. Настоящее, почти детское удивление — такое, какое бывает, когда человек видит чудо, которого не ждал. — Что это? — спросил царевич тихо. — Я не знаю! — честно ответила, всё ещё задыхаясь от восторга. — Море... светится! Когда камень прыгает — оно светится! Зелёным! Как... как... — я не знала слова «изумруд», — как трава! Как листья! Ты видел такое раньше? — Нет, — покачал головой парень. — Никогда. — Я тоже! — Я рассмеялась — громко, открыто, как не смеялась, наверное, с момента пробуждения в этом мире. — Это... это круто! Это самое крутое, что я видела! Круче только... не знаю! Ничего не круче! Он явно не понимал большинство моих слов. — Давай ещё! — Я подобрала новый камень, на этот раз протянула ему и встала рядом, почти плечом к плечу. — Смотри. Я училась... — запнулась, не зная слова «неделя», — семь дней. Семь! Трудно. Очень трудно. Но ты... попробуй. Держи камень вот так. — Я взяла его за пальцы и поправила камень в его ладони, чтобы он лежал плоско. Его рука была тёплой и твёрдой. — И рукой вот так — Я показала движение кисти. — Как будто хочешь ударить воду, но не сильно. Понял? — Понял, — кивнул. — Тогда кидай! Он размахнулся и кинул. Плюх. Камень ушёл на дно без единого отскока. — Нет, — сказала, сдерживая улыбку. И ещё раз показала движение. Он подобрал ещё один камень. Примерился и кинул. Снова плюх. Я уже откровенно усмехалась. Стояла, скрестив руки на груди, и смотрела, как царевич Итаки пытается пустить «блинчик». Выражение его лица было сосредоточенным, почти сердитым. Брови сведены к переносице, челюсть сжата, в глазах — упрямство. Как будто от этого броска зависела судьба острова. Как будто камень был не камнем, а врагом, которого нужно победить. — Трудно, да? — спросила невинно, растягивая слова. Парень ничего не ответил. Только бросил на меня короткий взгляд — не сердитый, но красноречивый: «Не мешай». Телемах подобрал третий камень — плоский, идеально круглый, — повертел в пальцах. Примерился. Я видела, как он рассчитывает угол, как его плечи чуть поворачиваются, как пальцы сжимаются на камне. Царевич явно анализировал свои предыдущие ошибки. Размахнулся... Камень сорвался с его руки и полетел над водой — плоско, ровно, с идеальным вращением. Он коснулся поверхности — раз! — и под водой вспыхнул зелёный свет. Два! — ещё одна вспышка. Три! Четыре! Пять! Пять отскоков. Пять зелёных вспышек, которые расцвели над тёмной водой и погасли, как будто их никогда не было. Я стояла с открытым ртом. Буквально. Челюсть отвисла, и я даже не пыталась её подобрать. — Ты... — повернулась к нему и уставилась в его лицо. — Как?! Как ты это сделал?! Телемах пожал плечами. Но теперь на его лице читалось всё — и торжество, которое он пытался скрыть, и удивление перед самим собой, и что-то ещё, почти мальчишеское. Искра. Та самая искра, которая бывает, когда у человека что-то получается впервые, а он сам не ожидал. — Ты же показала, — сказал зеленоглазый просто. — Я училась семь дней! — возмутилась, всплёскивая руками. — Семь! Каждый день! Я кидала и кидала, и у меня не получалось! А ты... три раза! Три! И у тебя пять! Пять отскоков! Это нечестно! Этот мир... он несправедливый! Совсем несправедливый! Я понимала, что половину слов он не разберёт — я тараторила, путала окончания, вставляла русские междометия, — но эмоции было не удержать. Он смотрел на моё возмущённое лицо и улыбался. Не криво, не через силу, не одной стороной рта. По-настоящему. Губы раздвинулись, обнажив зубы, в уголках глаз собрались морщинки, и лицо из мраморной статуи превратилось в лицо живого человека. — Просто у меня хороший учитель, — продолжая улыбаться польстил мне он. Я открыла рот, чтобы возразить, и закрыла. Хороший учитель. Я — хороший учитель. От этой мысли разлилось тепло где-то под рёбрами — мягкое, неожиданное. — Ладно, — на мгновение смутилась, наклоняясь за новым камнем. — Твоя взяла. Давай играть? — Играть? — переспросил царевич. Слово было ему, кажется, незнакомо в этом контексте. — Да. Ты и я. Кидаем камни. Смотрим, у кого больше... — я показала на воду, — вот этого. Зелёного. Понял? — Понял, — кивнул парень. — И что получает победитель? Я задумалась. Потом вспомнила о браслете, который так и лежал недоделанный на плоском камне у воды — горка ракушек, травинка с нанизанной первой половинкой. — Вот это, — показала пальцем туда. — Браслет. Если ты выиграешь — отдам тебе. — А если ты? — Тогда... — я прищурилась, изображая коварство, — тогда ты мне покажешь что-нибудь. Что-то, чего я не видела на этом берегу. Ты должен знать этот остров. Он кивнул — медленно, с едва заметной усмешкой. — Принимаю. Мы кидали камни, наверное, час. Может, больше. Время исчезло — остался только плеск воды, зелёные вспышки и наши голоса. Я кричала «Да!», когда у меня получалось, и «Блин!», когда камень тонул. Телемах молча кидал и молча попадал — раз за разом, с методичностью, которая меня бесила и восхищала одновременно. Луна поднялась высоко и теперь висела прямо над нами — круглая, серебряная, как идеально отшлифованная монета. Звёзды горели ярче, чем когда-либо. Море разгоралось зелёными вспышками при каждом удачном броске — и это было самое красивое, что я видела за свою жизнь. Я кидала — раз, два, три отскока, три вспышки. Он кидал — пять. Снова пять. Как будто ему это ничего не стоило. Я снова — четыре. Уже лучше. Он — шесть. Шесть! Я даже считать перестала — просто смотрела, как зелёные искры бегут по воде одна за другой. — Да как ты это делаешь?! — кричала в очередной раз, и он засмеялся. Засмеялся. Царевич Итаки, у которого не было детства, смеялся на пустом ночном берегу, кидая камни в светящееся море. Его смех был негромким, низким, немного хрипловатым — как будто он отвык смеяться и теперь вспоминал, как это делается. В какой-то момент я перестала считать очки. Просто кидала камни и смотрела, как вода расцветает зелёным. Раз! — вспышка. Два! — ещё одна. Казалось, что море отвечает нам. Казалось, что мы разбудили что-то древнее, что спало на дне, — и теперь оно играло с нами. Когда мы оба выдохлись, я села прямо на мокрый песок, не заботясь о накидке. Плевать, что она промокнет. Плевать, что песок набьётся в складки. Я устала, вспотела, запыхалась — и была абсолютно, совершенно счастлива. Он сел рядом — так же тяжело дыша. — Ты выиграл, — признала, переводя дыхание. Он хмыкнул. Полезла за пазуху и достала браслет. За время игры я успела доделать его — последние ракушки нанизала уже в темноте, на ощупь, сидя на корточках у кромки воды. Он получился кривоватым, неровным — ракушки топорщились в разные стороны, травинка грозила порваться. — Держи, — протянула царевичу браслет. — Приз. Он взял браслет. Повертел в пальцах — осторожно, как хрупкую вещь. Ракушки тихо стукнули друг о друга — тюк-тюк-тюк. Лунный свет упал на них, и перламутровые бока засияли. — Странная ты, — сказал Телемах тихо. — Ты тоже. Мы сидели на песке и смотрели на море. Зелёные вспышки давно погасли, но вода всё ещё мерцала — теперь просто лунным светом, который дробился на волнах в тысячи серебряных осколков. Волны тихо накатывали на берег и отступали. Дышать было легко. Потом Телемах вдруг вздохнул — глубоко, всем телом, как будто сбрасывал с плеч невидимый груз, — и поднялся. Одним плавным движением, без обычной своей медлительности. Отряхнул песок с плаща, поправил меч у бедра и сунул браслет за пазуху. — Пора, — сказал он коротко. — Скоро рассвет. Посмотрела на небо. Действительно — на востоке, над холмами, уже появилась светлая полоса. Чёрное небо становилось серым, потом синим, и звёзды гасли одна за другой. Я и не заметила, сколько прошло времени. Казалось, мы провели на этом берегу целую вечность — и одновременно одну короткую минуту. — Да, — согласилась. Песок набился повсюду — в кеды, в складки накидки, даже в волосы, я чувствовала его на коже. — Филомена будет ругаться. — Старуха? — Да. Она думает, что я сплю. — Хорошая женщина, — сказал парень задумчиво. — Раз думает о тебе. Я кивнула. Он повернулся и сделал несколько шагов к тропе — тёмный силуэт на фоне сереющего неба, плащ за спиной, меч на боку. И тут меня как будто толкнуло что-то изнутри. Что-то острое, отчаянное. Страх, что он уйдёт — и больше не придёт. Что эта ночь была последней. Что завтра я приду на берег, а он будет пустым. — Подожди! Громко. Слишком громко для пустого берега. Эхо отразилось от скал и вернулось обратно — «жди... жди... жди...» Он замер. Не обернулся — сначала. Потом повернул голову через плечо, и я увидела его профиль — резкий, чёткий на фоне светлеющего неба. — Завтра, — сказала, чуть запыхавшись, хотя не бежала — просто сердце колотилось где-то в горле. — Может... увидимся? Завтра? Опять здесь? Ночью? Царевич не ответил. Смотрел на меня. Долго. Очень долго. Секунда, две, три, четыре — а он всё смотрел. И взгляд у него был... другой. Не такой, как раньше. Раньше он смотрел на меня с усталым любопытством — как на странную зверушку, которая забежала не в тот лес. Как на что-то занятное, но не важное. Теперь в его глазах было что-то острое. Пристальное. Он смотрел на меня так, будто впервые по-настоящему разглядывал — и видел что-то, чего не замечал раньше. Что-то, что требовало ответа на вопрос, которого он ещё не задал. Мне стало не по себе. Я почувствовала себя голой — не телом, а чем-то более глубоким. Будто он заглянул мне внутрь и увидел то, что я прятала даже от себя. Я уже открыла рот, чтобы сказать: «Ладно, не надо, забудь, это глупость», — но не успела. Телемах улыбнулся. Улыбка была короткой — как вспышка зелёного света, — но она смягчила его лицо, убрала эту странную остроту из глаз, сделала его снова почти мальчишкой. — Хорошо, — сказал он. — Завтра. И пошёл дальше. Я смотрела ему вслед. Песок не скрипел под его шагами. Вообще не издавал ни звука. Вот он подошёл к кустам — тем самым, что росли у начала тропы, густые, колючие, с мелкими серебристо-зелёными листьями, — раздвинул ветки рукой и исчез в них. И тут я поняла: листья не шелохнулись. Совсем. Ни шороха. Ни треска сухой ветки. Ни шелеста листвы. Как будто он не прошёл сквозь кусты, а растворился в них. Или как будто кусты сами расступились перед ним и сомкнулись обратно, не издав ни звука. Как вода, которая смыкается над нырнувшим пловцом. Я стояла и смотрела на это место. Кусты были самыми обычными — я сама продиралась через них каждый раз, когда спускалась к бухте. Каждый раз они цеплялись за накидку, царапали руки, хрустели под ногами. А он прошёл — и ничего. Тишина. Даже цикады не замолчали — они продолжали трещать как ни в чём не бывало. — Как? — прошептала. — Как он это делает? Никто не ответил. Только море шумело за спиной — мерно, вечно, равнодушно. Я постояла ещё минуту, глядя на неподвижные кусты. Потом тряхнула головой, отгоняя мурашки, подобрала свои кеды — они промокли насквозь, — и пошла к тропе. Мои шаги были слышны. Ветки зашуршали под моими руками. Затрещали. Одна особо наглая колючка вцепилась в рукав, и я тихо выругалась по-русски, выпутываясь. Вот так. Я — шумная, неуклюжая, цепляющаяся за всё подряд. А он — бесшумный, как тень. Как тот, кто научился исчезать, чтобы выжить. Дом встретил меня тишиной. Филомена спала, свернувшись калачиком на своём ложе, и её дыхание было ровным и спокойным. Я прокралась к своему тюфяку, легла, укрылась шкурой. Ноги гудели, плечи ныли, песок всё ещё скрипел на коже. Но я не чувствовала усталости. Сердце колотилось часто и легко. Перед глазами стояло его лицо — тот странный, острый взгляд, которым он смотрел на меня перед тем, как улыбнуться и сказать «хорошо». Что он там увидел? Что разглядывал? Почему смотрел так долго? Я не знала. Заснула только когда первые лучи солнца уже пробились сквозь щели ставен. И мне ничего не снилось — только зелёные вспышки на тёмной воде, мерцающие и гаснущие, как светлячки. Как обещание. На балке во дворике появилась тридцать пятая зарубка. Я провела её ножом уже днём, когда проснулась — Филомена ворчала, что я проспала воду, — и, проводя лезвием по дереву, я улыбалась. Вечером будет тридцать шестая. А потом я снова пойду к морю.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать