(x^2+y^2-1)^3-2x^2y^3=0
***
Для Петра любовь не стала внезапной катастрофой. Она не обрушилась на него ураганом, не сбила с ног, не заставила задыхаться, а пришла тихо, почти незаметно, как рассвет над Невой, который не замечаешь, пока не становится совсем светло. Ещё минуту назад было темно, холодно, привычно — и вдруг понимаешь, что уже видишь очертания домов, слышишь птиц, чувствуешь, как воздух наполняется теплом. Сначала было просто любопытство. Профессиональное, разумеется. Американский мальчишка, который делает то, что другие считают невозможным. Интересно, какой он вне льда? О чём думает? О чём молчит? Потом любопытство переросло в интерес. Уже не профессиональный — человеческий. Он оказался не таким, как в интервью: не пафосным, не самовлюблённым, не зацикленным на себе. Он был живым, настоящим, уязвимым. Затем пришло спокойствие. То самое чувство, которое Пётр научился распознавать только с ним. Такое приятное, нежное, тянущее — как тёплый плед в холодный вечер, как первый глоток чая после долгого дня, как момент, когда можно наконец выдохнуть и ничего не бояться. Спокойствие, которое Гуменник ощущал во время разговоров с Ильёй, нельзя было спутать ни с чем другим. Оно приходило не сразу: сначала нужно было услышать голос, понять интонацию, убедиться, что всё хорошо, а потом внутри разливалось это тепло, и можно было просто быть. По своей натуре интровертный, закрытый, привыкший держать всё в себе, Пётр становился рядом с ним другим. Более разговорчивым, более чувствующим, более понимающим. Слова, которые обычно застревали где-то в горле, вдруг находили выход. Мысли, которые он боялся доверить даже дневнику, складывались в предложения и летели через океан. Такие перемены в характере не могли не натолкнуть на мысль: что-то меняется. Что-то важное. Что-то, чему невозможно противостоять. Любить его было легко. Илья вокруг себя порождал пожар. Не разрушительный, уничтожающий всё на пути, а тот, что согревает, освещает, заставляет тянуться к свету. Его страсть к жизни, к прыжкам, к каждому мгновению заражала всех в радиусе нескольких десятков метров. Петра она не просто заражала: она притягивала, как мотылька к пламени. Обжигающая, опасная, но такая манящая влюблённость, которой совершенно невозможно противостоять. И он не хотел противостоять. Впервые в жизни он позволил себе эту слабость. Слабость, которая вырывалась в диалогах. В тех моментах, когда он позволял себе чуть больше, чем следовало, в паузах, которые затягивались дольше обычного, в тех «спокойной ночи», которые звучали как «я здесь, я никуда не уйду». Слабость, которая откликалась на дерзость Ильи. На то, как он выступал, не боясь, не сомневаясь, просто делая невозможное возможным, на то, как он говорил — прямо, открыто, иногда грубо, но всегда искренне, на то, как он жил, захватывая пространство вокруг себя, не спрашивая разрешения. Эта его натура. Совершенно живая, совершенно настоящая, ничем не прикрытая перед Гуменником. «С тобой я могу быть самим собой,» — сказал как-то Илья, и Пётр вдруг осознал, что это работает в обе стороны. Рядом с ним все маски спадали. Те маски, за которыми он так уверенно прятался годами, выстраивая идеальную картинку. Серьёзный фигурист, талантливый спортсмен, сын священника, правильный мальчик, умный, воспитанный и, самое главное, удобный для всех. Никому не было дела до его души. По крайней мере, так ему казалось. А она была. И, по его собственному скромному мнению, была уродливой. Слишком чувствительной, слишком ищущей, слишком не вписывающейся в те рамки, в которые он сам себя загнал. Глубоко внутри Пётр давно понял, что не соответствует ожиданиям и не встраивается в понимание общества, в понимание родителей, в понимание друзей. Он пытался бороться с собой. Неоднократно. Искал причины, пути решения, ответы. Долго. Мучительно долго. Читал. Думал. Молился. Только в молитвах не находил осуждения — только тишину. И в этой тишине собственный голос звучал громче. Тот, который говорил: «Ты есть. И это уже хорошо». В Церкви он тоже не находил осуждения. Там, среди икон и тихого света лампад, он чувствовал себя защищённым. Не от мира, а для мира. Бог любит всех своих детей. Этому учили с детства. И если это правда, полюбит и меня, с моей уродливой душой, со всеми сомнениями, со всей этой любовью, которую я не просил, но которая пришла. Любить его было приятно. Так же приятно, как смотреть на блеск Невы под тёплыми лучами весеннего петербургского солнца, как слушать шум листвы в сосновом бору на даче, как трогать мягкий, пушистый снег, выпавший впервые за зиму; как вдыхать запах разлившегося бензина после дождя — странный, но почему-то приятный, как наблюдать за водой, стекающей по тающим сосулькам, за каждой каплей, в которой отражается мир, как смотреть на сгорающие в огне старые ветви — они трещат, искрят, превращаются в пепел, но на мгновение дают столько тепла. Он всегда находил красоту в уродстве. В том, что другие не замечали или от чего брезгливо отворачивались. В трещинах на асфальте, в ржавых перилах, в облупившейся краске. В этом был какой-то особый смысл — настоящее, неподдельное, не приглаженное для чужих глаз. И в уродстве его собственной души любовь к Илье стала красотой. Она не требовала быть идеальной, не просила соответствовать. Она просто была — такая тёплая, живая и настоящая. Такая же, как он сам, когда рядом не нужно прятаться.19 сентября 2024
Поймал себя на мысли, что знаю его расписание лучше собственного. Иногда по несколько раз перечитываю диалог и анализирую каждое слово. Порой нахожу новые смыслы. Чувствую себя странно.
Для него эти странные чувства были чем-то более глубоким, более въевшимся, более неотделимым от себя. Не страх, точно нет. Страх предполагает врага вовне. У Петра же враг сидел внутри. Стыд. Тихий, вязкий, всепроникающий стыд, который он носил в себе так долго, что перестал ощущать его границы. Стыд сросся с ним, стал частью костной ткани, стал уродством его души, о котором он думал ночами. Он не пытался бороться с этим чувством. Борьба — это когда есть надежда победить, а он давно понял, что победить его нельзя. Можно только прятать, закапывать глубоко, под слоями правильности, под маской удобного сына, под безупречной биографией фигуриста, который никогда и никого не подведёт. Он не боялся своих чувств к мужчинам. Бояться того, что уже стало частью тебя, бессмысленно. Страх — это про будущее, про то, что может случиться, а это уже случилось. Это было здесь, в груди, под рёбрами, в каждом вдохе. Но было кое-что другое. Мысль о том, что эти чувства — изъян. Трещина в идеально отполированной витрине, за которой он прятался всю жизнь, что-то, что делает его неполноценным в глазах мира, родных, Бога. Он вырос с этим. С молоком матери впитал, что есть правильное, есть неправильное, есть чистое, а есть грязное. Есть то, что можно показывать, и то, что нужно прятать глубоко внутри, чтобы никто никогда не узнал. И своё влечение к мужчинам он, сам того не осознавая, поместил в эту вторую категорию. Не потому, что считал его злом, а просто потому, что так было всегда. Это был факт, не требующий доказательств. Он не задавал вопросов и не искал ответов, лишь жил с этим, как живут со смешным родимым пятном на спине — не видят, но знают, что оно есть, и надеются, что никто никогда не увидит. А потом появился Илья. И всё, что было спрятано так глубоко, вдруг оказалось на поверхности. Пётр не сопротивлялся. Он уже устал сопротивляться, но внутри, на самом дне, жило это липкое, тошнотворное чувство.«Ты сломан. Ты неправильный. То, что ты чувствуешь — это пятно на твоей душе, твоё внутреннее уродство».
Где-то на периферии, в шёпоте, в намёках, в том, что не договаривали, он усвоил, впитал с воздухом, с водой, с молитвами, которые читал с детства, что есть чистота и есть то, что её оскверняет. А он — осквернён. Пётр думал об этом ночами, лёжа в темноте и глядя в потолок. Рядом с любовью к конкретному мужчине — такой светлой, тёплой и настоящей — жило это чувство. Как тень, как второй слой, как напоминание, что ты не имеешь права на это счастье. А свет пугал больше всего. Потому что на свету видно всё. Даже то, что прятал всю жизнь.Январь 2025 года.
— Я уже не могу, третья пара носков за две недели! Гандоны прочнее делают, — Влад влетел в машину как буря, как вихрь, вметающий всё на своём пути, и громко хлопнул пассажирской дверью. В руках — несколько новых пар чёрных носков. Предыдущие, судя по голосовому сообщению, в котором Влад попросил подбросить его из торгового центра «Галерея» до дома, с треском порвались на тренировке. Пётр лишь улыбнулся своей кривой улыбкой. — Как ты, брат? Он всегда такой. Лёгкий, взбалмошный, словно ураган, и забавный. Заражает всех вокруг своей жизнерадостностью. — Пойдёт. — Ага, а видон такой, будто ведро лимонов сожрал, — сказал он, засовывая в рот огромный чупа-чупс, только что прихваченный в магазине. — Будешь? У меня ещё один есть. Пётр отрицательно покачал головой. Влад лишь тяжело вздохнул. — Любимый, ну пожалуйста, можешь не грустить так сильно? — почти крикнул тот, потрясывая друга за плечо. — Ну я тебя умоляю! Потому что мне не сидится, не лежится и не спится! Как можно быть таким грустным котом на свете? Объясни мне. Что мне сделать? — он тряс Петра за плечи так сильно, что казалось, у Гуменника вот-вот мозги через ноздри польются. — Да угомонись ты, — рявкнул Пётр. — Всё у меня нормально! Дикиджи вдруг отпрянул и, демонстративно уставившись в окно, заявил: — Ну и сиди, дуйся! Я же помочь хочу. Пара секунд тишины разрушилась тихим Петиным: «Да тут только Бог поможет, и то не факт». Этого хватило, чтобы Влад восторженно повернулся обратно. — Если в двух словах, — протянул он. — Есть… кое-кто. Мы уже некоторое время общаемся, знаешь, не очень близко, но достаточно… откровенно. И вот— — И ты в неё влюбился, да? — перебил его Влад без всяких зазрений совести. Пётр молчал пару секунд, сверля друга взглядом. — Понял, не дурак, молчу. — Так вот… в последнее время… она… — неправильное слово сильно резало слух. — Вела себя не как обычно. Как будто пыталась быть кем-то, кем не является. Но мои попытки поговорить она пресекала. И в итоге мы не общаемся уже какое-то время. — Так, — Влад на секунду завис. — То есть ты указал девушке, что она не права, и попытался влезть ей в душу, а она тебя отшила? Получается так? — Ну, получается так. — Дурачьё ты, конечно. И даму себе выбрал под стать. — Как будто в моей жизни просто не бывает. — Ну вот поэтому кому-то лимонов ящик, а кому-то от хуя хрящик, — Петя вопросительно выгнул бровь. — Ты сам лёгких путей никогда не ищешь. Вот и лови гранату. Гуменник тяжело вздохнул. На Невском, как всегда, было не протолкнуться, поэтому пришлось ехать в объезд. Среди бесконечных светофоров, знаков и пешеходных переходов он каждый день искал ответ. — Ну так а делать-то что? — Давно игнорит? — Месяц где-то. Но я и сам не писал. — Тогда забей. Либо сама напишет, либо всё, не будет у вас ничего. — Ну ты, конечно, Капитан «Очевидность», — Пётр повернул налево. — Адмирал «Ясен хуй»! — они оба рассмеялись. — А если серьёзно, она хоть красивая? Пётр замолчал. — Красивая. И очень талантливая. Очень… живая. Влад сдержал смешок. — Слава Богу, хоть живая, а то по твоей истории отношений складывалось ощущение, что ещё чуть-чуть и мёртвые пойдут. — Слышишь, я тебе не такси. Вали отсюда. — Э, а чё так от подъезда далеко? Я замёрзну, пока идти буду. — Я очень на это надеюсь, — улыбнулся Петя, указывая рукой на дверь. Влад взглянул на него, прикусывая чупа-чупс. — Сильно влюбился? — Иди. — Скажи и уйду. — Сильно. Иди. Дикиджи открыл дверь. — Всё у тебя будет, Петь. Не грузись. Хотелось бы.13 февраля. Он исчез. Больше двух месяцев не общаемся. Возможно, переосмысливает. Возможно, я перешёл границы? Но я ничего такого не говорил. Он сам полез туда, куда не надо. Влад сказал ждать, значит, буду ждать.
Илья попал точно в цель. Конечно, соревнование было, но не официальное — внутреннее. Помимо восхищения, которое подпитывало Петра на движение вперёд, было и сравнение. То, которое Петя вёл сам с собой, лёжа ночами без сна. Сравнение. Анализ. Бесконечное «почему он может выступать, а я — нет?». Почему он может позволить себе выйти на этот лёд, а я вынужден торчать здесь без лишнего движения? Зависть была тихой. Не кричала, не требовала, не толкала на подлости, а просто сидела где-то под рёбрами и ныла. Ныла, когда Илья выкладывал очередное фото с медалью; ныла, когда он читал комментарии про «непобедимого Малинина». Петя ненавидел эту зависть, ведь она была его слабостью. Гуменник много раз пытался её заглушить, задушить, вытравить, убеждая себя, что ничего не может изменить. Однако зависть не слушалась: она была иррациональна, как любое тёмное чувство, и жила по собственным законам. Слова Ильи ударили точнее, чем он мог предполагать.«Ты просто завидуешь»
Тогда внутри что-то оборвалось. Потому что это была та самая правда, которую он прятал так глубоко, что почти забыл о ней сам. Зависть жила в нём тихо, стыдливо, как незваный гость, которого не выгоняют только потому, что он слишком похож на хозяина. Илья попал. Попал так, что воздух вышел из лёгких. Но было и другое чувство — острое, почти физическое сострадание. Потому что Илья, кидающий эти слова, надевший на себя броню из самоуверенности и дерзости, на самом деле был таким же потерянным, как и он сам. Эта маска, которую Малинин носил так умело, что уже срослась с лицом, для Петра была прозрачным полиэтиленовым пакетом на голове, через который всё видно, и который душит шею. Он видел мальчишку, который боится быть недостаточно хорошим, недостаточно сильным, недостаточно идеальным; который вдалбливает себе «я звезда» каждое утро, чтобы заглушить стыдливый шёпот. Он говорил это не от злости, а от страха. От того же страха, который гложет его самого. Только Илья борется с ним по-другому — нападая, а не прячась. Боль за Илью накрывала с головой почти ежедневно за эти четыре месяца — за то, что он не позволяет себе быть настоящим, за то, что разучился просить о помощи, за то, что носит эту проклятую маску даже тогда, когда можно её снять. И Пётр, который всю жизнь мечтал скинуть свою, вдруг захотел содрать маску с Ильи. Не насильно, а осторожно, как сдирают старую кожу с заживающей раны, чтобы тот наконец вздохнул. Но он просто молчал. Правильные слова застряли где-то между обидой и состраданием.26 марта
Вернулся. Паттерн подтверждается. Причина точно не во мне.
Это помогает не сойти с ума. Я скучал.
Жизнь порой интересная штука. Он почти не сомневался, что Илья может ответить взаимностью. Он видел эти взгляды, эти паузы, эти «спокойной ночи», которые длились дольше обычного. Он чувствовал, и это невозможно было скрыть. По крайней мере от Ильи, по крайней мере не от него. Спортсмен был читаем, как открытая книга, которую кто-то случайно оставил на скамейке, и чьи страницы ветер раз за разом перелистывал, открывая взору целые главы. Но это только делало всё сложнее. С чувством он уже сжился, сроднился, научился просыпаться и засыпать с ним. Любовь поселилась внутри так давно, что стала частью повседневного пейзажа, приятным фоном. Страшнее был переход той невидимой черты, за которой всё становится другим: уже нельзя будет сказать «мы просто друзья», спрятавшись за эту формулировку как за каменную стену; придётся называть вещи своими именами и делить ответственность на двоих. Эта черта мерещилась повсюду: в паузах между разговорами, которые становились всё длиннее и тяжелее, и во взглядах, которые Илья бросал на него во время видеозвонков — настолько откровенных, что хотелось одновременно спрятаться и никогда не отводить глаз; и в словах, зависавших между ними, не произнесённых, но громких, что, казалось, их слышат все вокруг. Пётр был человеком порядка, математического, выверенного, просчитанного до миллиметра. В его мире всё имело свои координаты, свои планы и неизменные константы. Илья же стал той переменной, которую невозможно было вычислить, вставить в уравнение, потому что своим вторжением он дерзко всё менял, без спроса, без предупреждения, без права на возврат к исходным данным. В таком случае пути назад не будет. За этой чертой он перестанет быть тем Петром Гуменником, о котором знает страна, и станет кем-то другим. Кем-то, кто любит и любим. Кем-то, кому есть что терять. А раньше терять было нечего: тренировки, соревнования, планы, учёба существовали в рамках, в которых он чувствовал себя защищённым, в которых он привык жить. Он знал, как проигрывать, знал, как падать, знал, как подниматься. Этому его научила жизнь. Однако любовь… любовь ничему не учила. Она просто приходила и нагло смотрела прямо в глаза, не позволяя отвести взгляд. Страх жил не в голове — он жил в теле. В том, как перехватывало дыхание, когда телефон вибрировал и на экране появлялось имя Ильи; в том, как деревенели пальцы, когда нужно было ответить на особенно откровенное сообщение; в том, как сердце ухало куда-то вниз, когда разговор подходил к границе, за которой начиналось что-то настоящее. Пётр давно перестал верить в случайности. Книжный магазин на Невском, промозглый вечер, полка с немецкой литературой. Кем-то купленная и брошенная на произвол судьбы книга Германа Гессе. «Демиан». Обложка потрёпанная, страницы пожелтевшие, но рука сама потянулась, будто кто-то свыше толкнул под локоть. С первых страниц сердце ёкнуло. Тот самый нерв, который просыпается, когда книга перестаёт быть просто книгой и становится зеркалом, когда смотришь в текст и видишь не чужую историю, а себя, свои мысли, свои страхи, свою боль.
«Я хотел только одного: жить тем, что само рвалось из меня наружу. Почему же это было так трудно?»
Он отложил книгу и долго смотрел в стену. Вопрос повис в комнате, тяжёлый, почти осязаемый, и пульсировал где-то в груди, там, где обычно жила тишина. Всю свою сознательную жизнь он жил правильно. Так, как надо, как принято, как учили. Удобный мальчик, правильный, предсказуемый, как расписание пригородных поездов. Мир для него был чётко разделён на чёрное и белое, на свет и тьму, на «можно» и «нельзя». И он всегда знал, на какой стороне должен стоять. Знал головой, рассудком, всеми заученными с детства правилами. Но не сердцем. Весь этот стройный, выверенный, благословенный мир рухнул. Тихо, как рассыпается старая кладка, как трескается лёд на Неве весной. Сначала просто трещина, потом ещё одна, потом — хлынувший поток воды, который уже не остановить.«Птица выбирается из яйца. Яйцо — это мир. Кто хочет родиться, должен разрушить мир».
Тянет перечитывать эти строки снова и снова, пока буквы не начнут плыть перед глазами. Яйцо — как его жизнь. Его уютный, привычный, защищённый кокон из правил и догм. Такой тёплый, такой безопасный и такой родной. Та часть его, которая рвалась наружу, была птицей. Та, что смотрела на Илью во время видеозвонков и не могла отвести взгляд; та, что просыпалась по ночам от липких мыслей; та, что хотела — впервые по-настоящему, по-живому — просто быть. Без масок, без правил, без этого вечного «так надо». Чтобы родиться, надо разрушить мир. А мир был дорог. В нём были родители, поклонники, церковь по воскресеньям, тихий свет лампад, в котором он всегда чувствовал себя защищённым. В нём была правильность, понятность, безопасность. В нём был Бог, которого он любил. Или не Бога? Себя в этой любви? Свою иллюзию, своё отражение в чужих глазах?«Было бы прекрасно стать человеком, который умеет выразить всё, что живёт в нём — всё, что другие прячут глубоко внутри».
Он думал об Илье. О том, как тот говорит так прямо и открыто, иногда грубо, но всегда до мурашек искренне; о том, как он живёт, совсем не оглядываясь, не спрашивая разрешения, не примеряя чужие маски. Илья умел выражать всё, что жило в нём. Он был цельным, настоящим. Таким, каким Пётр всегда хотел быть, но боялся даже мечтать. А он? Он всю жизнь прятал. Сначала детские страхи, потом сомнения, потом уродливое влечение, которое пришло и поселилось внутри, не спросив разрешения.
«Если ты боишься чего-то, это значит, что ты должен это сделать».
Пётр закрыл книгу и долго сидел в тишине, глядя в одну точку. Страх был огромным. Не абстрактным, а осязаемым, живущим в груди, сдавливающим горло, мешающим дышать. Страх потерять семью, страх потерять Бога, страх потерять себя прежнего, правильного, удобного для всех, которого он так долго и старательно строил, страх потерять Его. Но рядом со страхом жило что-то ещё. Зов. Голос внутри, который становился всё громче с каждым днём, который говорил: «Ты есть. Ты настоящий. Ты имеешь право быть. Таким, какой ты есть. Со всей этой болью, со всеми сомнениями, со всей этой любовью, которую ты так долго прятал».«Я хотел только одного: быть собой».
13 мая 2025
Хочу и боюсь. Внутри есть какая-то надежда, что я смогу всё изменить, но мысли не дают двигаться вперёд.
Это было неизбежно, и Пётр это понимал. Чувства Ильи были сравнимы со слоном в комнате, который битый час стоит и ждёт, когда на него всё-таки обратят внимание. Не заметить его было невозможно – он занимал слишком много места, дышал слишком громко, смотрел слишком пристально. Их постоянные диалоги, видеозвонки, порой очень искренние и излишне чувственные, стали для обоих своеобразным ритуалом. Тем самым, от которого невозможно отказаться, даже если понимаешь, куда он ведёт. Гуменник к тому моменту уже неплохо изучил собственные чувства и влюблённость и пришёл к выводу, что бороться с ними не просто бесполезно, а скорее невозможно. Он перестал задавать себе вопрос «почему», перестал искать оправдания, перестал просить у Бога знамений. Просто принял как факт: это есть, это во мне и это никуда не уйдёт. Но Илья... Илья был совсем другим. Его чувства росли не тихо, не незаметно, они взрывались фейерверками, озаряя всё вокруг, и Пётр видел это каждый день. В том, как Илья смотрел на него во время видеозвонков — так, будто пытался запомнить каждую чёрточку, каждую тень, каждое движение губ. В том, какие вещи говорил, иногда неловкие, иногда слишком откровенные, но всегда такие, от которых внутри разливалось тепло. В том, какие шутки шутил: с двойным дном, с намёками, с этой своей дурацкой ухмылкой, за которой пряталась такая уязвимость, что у Петра сжималось сердце.17 июня
Опять исчез. Точно вернётся.
Илья влюблялся с каждым днём всё больше. И это было абсолютно очевидно. Но периодически, в тишине ночи, когда мысли становились особенно громкими, в голову Петра закрадывалась другая мысль. Холодная, липкая, неотвязная. А вдруг мне показалось? Вдруг он такой со всеми? Вдруг эта его открытость, эта теплота, эта нежность — просто часть его натуры, и я для него ничем не отличаюсь от других? Пётр не мог позволить себе ошибиться. Когда-то, юность, пылкость и уверенность победили рассудок, и заставили слишком сильно обнажить уродливую душу перед не тем человеком. Вместо слов взаимности, на которые тот надеялся, он услышал лишь... сожаление. Сожаление, сострадание и ненависть, которые по сей день держали Гуменника в клетке собственных страхов. Разбитое сердце можно склеить, но чтобы жить дальше нужно сжечь всё до тла, а потом воскреснуть из этого пепла собственной слабости. Он сжёг. Сжёг всё то, что было так дорого и близко измученной, уродливой душе, разрушил все возможные мосты и спрятался, подальше от осуждающих глаз. Удалось сохранить лишь видимость дружбы, профессиональное взаимодействие и мерзкий, отвратительный секрет Петра, который теперь обоим пришлось нести ради всеобщего блага. Нет, допустить эту ошибку вновь было нельзя. А значит нужен чёткий план, расчёт. Для построения чёткого плана нужно было брать во внимание все варианты. Пётр привык просчитывать всё, привык иметь запасной выход, страховочный трос, план Б на случай, если план А рухнет. Привык защищать себя от боли, потому что душа и так достаточно изуродована. Он сидел в кафе и рисовал чёрточки в маленькой записной книжке, когда Влад неожиданно положил руки ему на плечи сзади.
20 июля
Вариант А: Молчать, остаёмся друзьями. Переписка, звонки. Безопасно.
Вариант Б: Взаимность. Графики и давление, олимпиада?? Отношения на расстоянии ???
Вариант В: Невзаимность. Вероятный риск.
— Господи, что это за кошмар, — Дикиджи нос прямо в записи сунул. — Ты как ЭВМ, — усмехнулся Влад. — Как же это скучно. Гуменник захлопнул записную книжку прямо перед носом друга. — Сердце — это мышца, так что, в теории, его можно усмирить. — А любовь? — Любовь — химия. Дофамин, серотонин, окситоцин. Вполне можно рассчитать. Влад плюхнулся на стул рядом с другом и по-свойски хлебнул кофе из кружки Петра. — И рассчитываешь? — Пытаюсь. — Какой же ты иногда душный, я не могу, — простонал он показушно. — Кому-то нравится моя душнота, — возразил Петя. — Твоему светофору? Сам говорил, она ни бе, ни ме, ни кукареку. — Я не так говорил. — Более поэтично, да, – он кивнул проходящей официантке. — Американо, пожалуйста. — Ты поиздеваться пришёл? — Что ты, исключительно дружеский подъёб, — улыбнулся он. — Ну и что в новой серии моего любимого сериала «эмоциональные страдания Петра Гуменника и его пассии»? Пётр вертит в руках кружку, концентрируя на ней своё внимание. — Порой я жалею, что рассказал тебе об этом. — Возможно, всё бы закончилось раньше. Твоим разбитым сердцем, — он вскинул бровь. — А так вы уже полтора года танго танцуете. Спасибо скажи, — он слегка ударил его по плечу. — Это всё мои советы! Гуменник улыбнулся. Действительно, заслуга Влада в том, что Пётр ещё не лежит где-то под мостом в коробке из-под холодильника или не стал каким-то местным чудаком была огромна. Порой мысли так сильно разъедали мозг, что хотелось не только кричать, но и сделать что-нибудь похуже. Разбить дверь, например. А так как дверей в квартире было ограниченное количество, периодически приходилось прибегать к экстренной психологической помощи в лице Дикиджи, с которым можно было и пива в тотальной тишине выпить, и по ночному Петербургу покататься, и чувства излить. В одну из ночей Гуменник позвонил ему в расстроенных чувствах, и вывалил всё то, что раздирало душу и лишало рассудка. Что-то про религию, про желание всё бросить, про невозможность сделать правильный выбор, про Неё... Он уже даже и не помнит, что. Помнит лишь ошалевшие глаза Влада, когда они встретились через пару дней, и его «не знаю, чем ты там гасишься, но не надо больше, мне правда страшно уже». — Мы не можем быть вместе. — Это ещё почему? — Влад вскинул бровь. — Потому что… — сколько же раз он говорил это сам себе. — Это перемены. Это ответственность. Это то, к чему я, наверное, пока не готов. Дикиджи задумчиво смотрел на него пару секунд. Официантка наконец-то принесла кофе. — Так и скажи, что зассал. — Что? — Ссыкло ты, Петя, — парень сделал глоток из кружки. — По-другому я не могу это объяснить. — Ты просто не понимаешь. — Может. А может и нет. А может, пошёл ты в жопу с таким глубоким анализом, — он расхохотался. — Я впервые вижу человека, который так задумывается из-за отношений с девушкой, в которую тайно влюблён уже больше года. Ты без конца анализируешь, — заметил Влад. — А ты пробовал просто чувствовать? О, чувствовать. Это то, что Пётр точно пробовал. Он предпринимал несколько безуспешных попыток закрыть на всё глаза, представить, что всего этого нет, и общаться с любимым человеком так, как это делают друзья. В один из таких вечерних разговоров эмоции настолько разбили Петра, что, невзирая на холодные и ветреные апрельские ночи, он просто натянул куртку и вышел в ночь. Тогда он, казалось, прошёл половину города в своих наушниках, стараясь не думать ни о чём, а просто наслаждаться погодой. Но ведь тараканы, они внутри, и просто так их тапком не раздавить. Мысли были не пугающими, а скорее раздражающими, навязчивыми, которые заставляли снова и снова прокручивать одно и то же. В себя он тогда пришёл ближе к четырём часам утра, когда осознал, что он уже какое-то время сидит в тишине и откалупывает краску с деревянной скамьи посреди неизвестного ему спального района. Краска и занозы от неё глубоко вошли в кожу, под ногти, и теперь неприятно зудели — прямо как его чувства. — Я не умею просто чувствовать, я умею чувствовать и думать. — Вот и подумай! Ты готов потерять её, потому что боишься перемен? Петя молчал. Это был вопрос, на который у него не было логического ответа. — У меня есть вариант, где мы остаёмся друзьями. — Вы уже тысячу и один день друзья. И как, нравится тебе? Достаточно? — Нет. — И готов ты ещё столько же времени терпеть, – он тыкнул пальцем в стол. — Страдать, — ещё раз, — анализировать, — и ещё раз, — и умереть в глубокой старости, так и не сказав ей о чувствах? — Хватит стол насиловать. — Ты меня слушаешь вообще? — Я понял, понял, — отмахнулся Гуменник. — Надо сказать. — Либо сказать, либо ждать, пока она сама скажет, — он отпил ещё кофе. — И тогда как-то действовать, я не знаю уже. Это ты сам себе посчитаешь. Пётр тяжело вздохнул. — Подумаю на досуге. — А он у тебя есть вообще? — Отвали, Владик, — цокнул Петя. — Я пошёл, надо маму на дачу отвезти. — О, я с вами, — он уже собирался окликнуть официантку. — Сиди, блин. Я позже к тебе заеду, — Гуменник схватил свой рюкзак, книжку и вышел из кафе, оставляя Дикиджи в одиночестве допивать свой американо. Пётр припарковал машину прямо рядом с подъездом, чтобы было удобно загрузить в неё все необходимые для дачи вещи. В голове крутились слова друга о том, готов ли он всё бросить, оставить как есть и жить с этим неприятным, холодным и липким чувством? Быть заложником своего страха, своей неуверенности? Он поднимался по лестнице парадной, неосознанно считая ступеньки на пути. Сорок шесть, сорок семь, сорок восемь. Музыка в наушниках совсем не помогала отвлечься от надоедливых мыслей. В моменте Пётр заметил, что шнурок на кроссовках вдруг развязался, и теперь надоедливо бьёт по ноге. Он наклонился, чтобы перезавязать его, и неожиданно пришёл к осознанию. Ты для меня что-то больше, чем свет. Я для тебя что-то больше, чем яд. Но без друг друга мы явно не сможем. Ведь наши тела друг без друга горят... ...пел голос в наушниках. Резко стало настолько не по себе, что пришлось присесть. Здесь, на ступенях в парадной, он просто уставился на окно, сквозь которое проглядывало летнее, тёплое солнце и листва молодых берёз. Гуменник улыбнулся про себя. Так действительно не может продолжаться. Он просто сожрёт себя изнутри, если это продолжится. Ответит Илья взаимностью или нет — вопрос второстепенный. Молчать уже просто не было сил. Солнце било в глаза, но Пётр не щурился. Смотрел прямо на этот свет, на эту зелень, на эту жизнь, которая шла своим чередом, пока он сидел здесь, на холодных ступенях, и решал свою судьбу. Странно, как просто всё становится, когда перестаёшь бояться. Когда внутри наконец-то затихает этот бесконечный шум, этот спор, эта битва между «можно» и «нельзя», между «хочу» и «боюсь». Он думал об Илье. О том, как тот улыбается в камеру; о том, как говорит «привет» таким голосом, будто держит за руку; о том, как молчит иногда, и в этом молчании столько всего, что словами не передать. Гуменник вдруг понял, что ему всё равно. Не то чтобы совсем всё равно — нет. Конечно, он хотел, чтобы Илья ответил взаимностью, и хотел так сильно, что иногда по ночам сводило дёсны. Но сейчас, сидя на этой лестнице, глядя на берёзы и солнце, он осознал другую вещь. Даже если ответа не будет, он должен сказать, потому что молчать дальше — значит медленно убивать себя. Внутри уже не осталось места для этой тайны. Она стала слишком большой, заняла слишком много пространства и начала душить, и теперь единственный способ выжить — выпустить её наружу. Пётр выдохнул. Долго, медленно, будто выдыхал все эти месяцы страха. А потом вдохнул — лето, пыль, тепло, жизнь. Он достал записную книжку и ручку и стал что-то черкать. А затем перевернул страницу и написал на ней:20 июля
(x^2+y^2-1)^3-2x^2y^3=0
***
Пока нет отзывов.