Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
Романтика
Hurt/Comfort
Ангст
Частичный ООС
Экшн
Приключения
Как ориджинал
Любовь/Ненависть
Неторопливое повествование
Обоснованный ООС
Отклонения от канона
Согласование с каноном
Юмор
ОЖП
Средневековье
Исторические эпохи
Война
Историческое допущение
Реализм
Упоминания религии
Ответвление от канона
XV век
Описание
1403 год. Чехия. Жернова Господни мелют медленно, но верно. Калеча судьбы. Перемалывая кости королевства. Месть Сигизмунду и его псам — общая молитва. Жернова все мелют. Возмездие зреет. Урожай крови и ярости ждет серпа. Добро пожаловать в ад по-чешски.
Примечания
Работа предназначена исключительно для взрослой аудитории (18+). Ничего не пропагандирую, не одобряю и не романтизирую; ни к чему не призываю.
Подробнее о замысле, героях и историческом контексте — в предисловии («Trochu od autora»).
Историю вполне можно читать без знания канона: я иду строго по основным событиям игры, поэтому всё необходимое будет объясняться по ходу текста.
Посвящение
Нежно люблю этого безбашенного балагура и его стаю пьяных гремлинов. Посвящаю им, а также своим близким, поддерживающих меня на каждом этапе написания сего опуса. Плюс, бесконечно благодарна музыке Garmarna и Curta’n wall за вдохновение! Последний вообще голосом напоминает Черта. :-)
Спасибо тем, кто читает и комментирует. Серьезно, я люблю вас (и очень боюсь).
Kdo seje vítr...
24 июня 2026, 11:25
Quia ventum seminabunt et turbinem metent. Osee 8:7
Где-то в отдалении, в третий раз, отчаянно завопил петух. Крик ударился в низкое, мутное небо и увяз, не оставив эха. Ночь исходила, но утро не торопилось сменять её; оно сочилось медленно, нехотя, как сукровица из раны — по капле, без цвета, без обещания тепла. На востоке, над зубцами елей, мгла только-только начала сереть, уступая место слабому, почти неживому свету. Где-то далеко, за лесом, глухо ворчал гром — гроза примерялась, стоит ли идти сюда, и пока не решалась. Густой белёсый туман держался у земли, стелился по низинам, заливал овраги, прятал корни деревьев и делал знакомую дорогу чужой, почти призрачной. В таком мареве, говорят, душе легко заплутать. За первым кочетком потянулся второй, потом третий, четвёртый — они перебивали друг друга, сливаясь в единый непрерывный крик, возвещающий о конце ночи. Наступало время людей — время, где нет места сонным сомнениям и призрачным наваждениям. Воздух был влажным, напоённым запахами середины июня: молодая, ещё не огрубевшая дубовая листва, дикий чеснок из оврага, конский пот и что-то сладковатое, почти тошнотворное — так пахнет падаль, когда её не сразу найдёшь. И поверх всего, едва уловимо, тянуло дымком из корчменной трубы: там, должно быть, уже разожгли очаг, но тепло его сюда, во двор, не доходило — только запах. У коновязи то и дело фыркали лошади, прядали ушами, переступали с ноги на ногу. Они чуяли тревогу, разлитую в воздухе, — острее, чем люди. Ранек стоял с краю, у своего вороного, и занимался делом — тем, что всегда успокаивало его перед выходом. Ритуал. Лук, ещё вечером навощённый до блеска, лежал поперёк седла, всё ещё без тетивы. Сейчас стрелок извлёк её из поясной сумки — тугой, пахнущий воском и старым жиром жгут, свитый из добрых льняных нитей, с кожаными петлями на концах. Упёр нижний конец лука в землю, возле сапога, взялся за верхний — и плавно, без рывка, налёг всем телом, сгибая дерево. Лук застонал, заскрипел, но поддался. Когда дуга изогнулась достаточно, он быстрым, точным движением накинул петлю на верхний рог. Затем — на нижний. Проверил, как сидит. Провёл пальцем по тетиве, и та отозвалась низким, чистым звоном — голосом натянутой смерти. Комар вздрогнул от этого звука. Звон натянутой тетивы был красноречивее любых приказов. Дело близко. Не глядя на него, Ранек убрал лук в налучник и впервые за всё утро подал голос: — Ветер сегодня добрый. И больше ни слова. Вот именно. «Добрый» — для Ранека. Для Комара этот ветер не был добрым. От чужого, уверенного спокойствия его собственная тревога сделалась только гаже. Он зябко повёл плечами — не от холода, от предчувствия, — выпрямился и скользкими от испарины пальцами потянулся к подпруге. Привычно пробежался по сыромятной коже до медной пряжки, сжал. Болтается. Он дёрнул ремень, пытаясь затянуть потуже, но старый шпенек выскользнул из дырки с противным негромким звяком, и пряжка беспомощно мотнулась в воздухе, как перебитое крыло. Поляк выругался, поймал её, загнал язычок обратно — в третий, самый крайний прокол. Изношенная кожа жалобно скрипнула. Не к добру. Подпруга была чужая — свою, старую, добротную, выделанную покойным шорником из Нимбурка, он потерял в Кутне, когда улепётывал от погони. Эту дал кто-то из деревенских за грош — и теперь она скрипит, напоминая, что ничего надёжного в этом мире не осталось. Выпрямившись, Комар принудил себя выдохнуть — медленно, как учил когда-то в другом отряде старый наёмник, — и на полвздоха почти расслабился. Но покой во дворе не держался: кони всхрапывали, переступали, кто-то из подельников лязгнул оружием, и звук этот царапнул по нервам сильнее, чем следовало. Спокойствие стекло с поляка, как вода с мокрой шерсти, оставив только сухое, злое нетерпение. Он поискал взглядом Яноша — может, хоть слово какое скажет, — но тот возился с сумкой, не глядя на него. Комар с досадой плюнул и, ни к кому не обращаясь, негромко бросил: — Курва! Хлодно, чемны, ищо й та дзевка командує… Он покосился на дверь корчмы — тёмную, неподвижную, — потом на стоявшего ближе остальных Яноша и понизил голос ровно настолько, чтобы всё равно слышали все: — Як думаєш… можна до ней підкатити? Ну, як до баби? Вона, звісно, страшненька трохи, худа, як жердь… Але фігура! І меч при бедре — значіть, в ліжку тылько з огоньком, цуж? Его товарищ даже не обернулся. Стоял у своей лошади, придерживая плечом седельную сумку, и деловито заталкивал внутрь что-то завёрнутое в тряпицу — судя по тому, как бережно, двумя руками, он это делал, не иначе как колбасу собственного изготовления. Дело делом, а поесть после — святое. Не отвлекаясь от укладывания, он ответил небрежно, почти лениво: — Можна. Якщо хочеш, щоб вона тобі не тільки пальці, а й дещо інше зламала. Ти бачив, як Чорт на колінах повз? Повториш його шлях, тільки в зворотній бік — на карачках униз. Насупившемуся Комару возразить было нечего — Янош, курва, как всегда, прав. Он засопел, переваривая унижение, помолчал, а потом, как всегда, когда его загоняли в угол, сделал вид, что вообще-то спрашивал о другом: — Та я не про те… Я про те, шо вона взагалі тут робить? Чорт каже — діло. Але яке діло? Гроші? То чому вона сама? Де її люди? Тылко пси. Не буває так, шоб пани з мечем сама по лісах бігала. Янош наконец повернулся. Привалился плечом к крупу лошади — та всхрапнула, но не шелохнулась, — и посмотрел на Комара с той снисходительной усмешкой, с какой смотрят на несмышлёного щенка. Только взгляд его то и дело соскальзывал к тёмной двери корчмы. — Ото ж і я думаю, — сказал он тихо, почти про себя. — Не про гроші вона думає. Гроші — то так, приманка для таких, як ти. Їй щось інше треба. Але що?.. — Он замолчал, глядя в темноту. — Може, помста. Може, щось гірше. Але поки Чорт мовчить — і ми мовчимо. Зробимо діло, візьмемо своє. А там побачимо. Комар почесал затылок. — То ти кажеш, не лізти до ней? — Я кажу: роби, шо кажуть, і тримай руки при собі. Якщо вона захоче — сама прийде. Але щось мені підказує, шо вона прийшла не за твоїм… гм… теплом. — Комар, — подал голос Ранек, не поднимая головы от налучника, — если она тебе так в душу запала, попроси её после дела тебя подлатать. Может, пожалеет убогого. Кулаки у поляка сжались сами собой. Он побагровел, дёрнулся было к Ранеку, набрал воздуху — и осёкся: заговорил Янош. — Слухайте, — венгр оттолкнулся от конского крупа, выпрямился и обвёл всех взглядом. — Ви всі бачили її очі? Я не про те, якого вони кольору. Я про те, що в них. — Он помолчал, подбирая слова. — Коли мова зайшла про Бергова, вона дивилася не як купець на товар. Як мисливець на слід. Я не знаю, чого саме їй треба. Але це не гроші. На перевёрнутой бадье тяжело устроился Кубенка, привалившись спиной к коновязи. В одной руке он держал кувшин и время от времени отхлёбывал — не хмеля ради, а чтобы занять руки и не думать о том, как ноет под ложечкой. Рыжий конь за его плечом всхрапнул, ткнулся мордой в плечо. Кубенка машинально погладил храп, но глаз не отвёл от тёмного провала корчменной двери. Теперь он медленно повернулся к Яношу. Смерил долгим взглядом, хлебнул ещё и только потом спросил: — Откуда знаешь? — Не знаю, — Янош пожал плечами. — Відчуваю. Кубенка хотел сказать что-то ещё — в его глазах мелькнуло сомнение, — но не успел. Вдруг Ранек застыл. Не к разговору прислушивался — к чему-то за пределами двора, чего остальные пока не слышали. Через мгновение он кивнул чему-то своему и коротко буркнул: — Идёт. Все замерли. Даже кони, кажется, перестали переступать. Скрипнула дверь корчмы. Первыми, как всегда, вышли псы. Все трое — палевые, поджарые, с жёсткой шерстью, которая в сером предрассветном свете напоминала выжженную солнцем степную траву. Самсон, самый крупный, замер на пороге, обвёл двор жёлтыми глазами. Давид и Голиаф бесшумно просочились вперёд и встали по бокам. Ни рыка, ни лая. Только пар вырывался из пастей с шумным выдохом — три белых облака в стылом предрассветном воздухе. Следом вышла Иоанна. В руках она несла небольшой глиняный горшок-жаровню — от него тянуло жаром и едва уловимым запахом углей, и в холодном воздухе над ним курился парок. Плащ был затянут глухо, капюшон шаперона пока откинут. За плечом — холщовая сума; когда пани шагнула, изнутри послышался глухой перестук глиняных горшков. Не глядя на стаю, Иоанна прошла туда, где поодаль от коновязи, шагах в двадцати, стояла привязанной её вороная кобыла с обычным, видавшим виды седлом. Приладила жаровню к седельной сумке, закрепила ремешком — быстро, ловко, будто делала это сотню раз. Суму с горшками перекинула через круп позади седла. Только потом взялась за луку, поставила ногу в стремя — и взлетела в седло одним движением, без рывка, без усилия. Кобыла переступила, всхрапнула, но тут же замерла под твёрдой рукой. — А горшки, курва, — негромко пробормотал Комар себе под нос. — Она горшки к бою взяла. Может, кашей кормить буде перед тим, як берговських шавок палити? Янош покосился на него, но смолчал. Не отводя глаз от Иоанны, Кубенка хлебнул ещё из кувшина. Только пальцы, гладившие рыжего коня, на миг застыли — и снова пришли в движение. Иоанна выпрямилась в седле. Псы без команды заняли места: Самсон у правого стремени, Давид и Голиаф чуть впереди. Стая закопошилась. Янош первым, не выпуская сумку, закинул её на круп гнедого и легко, почти беззвучно ушёл в седло. Кубенка крякнул и, одной рукой держась за луку, второй сжимая кувшин, грузно взобрался на рыжего; конь под ним дёрнулся, но выдержал. Ранек уже сидел на вороном — прямой, как натянутая тетива, — никто и не заметил, когда он успел. Комар замешкался: пришлось ещё раз дёрнуть проклятую пряжку, выругаться шёпотом и только потом, с третьей попытки, попасть носком в стремя. Мышастый мерин недовольно прянул ушами — то ли на запах гари от жаровни, то ли на хозяйскую ругань. Дверь, уже закрывшаяся было за Иоанной, снова скрипнула. Из корчмы вышел хромой Чёрт. Он встал, привалившись плечом к стене, и смотрел. Здоровая рука прижимала к груди перевязанную — ту, что она вправляла вчера, — больная нога была чуть отставлена. Лицо его скрыла тень, но глаза блестели — два уголька, в которых тлело что-то непонятное: не то тревога, не то злость на собственную беспомощность, не то… что-то ещё. Уже приготовившись трогать коня, Иоанна на мгновение придержала его. Их взгляды встретились — через двор, через предрассветный сумрак, через всё невысказанное, что повисло между ними после того разговора в каморке. Она не улыбнулась. Он не кивнул. Но в этом молчаливом обмене было больше слов, чем в ином разговоре. Чёрт чуть шевельнул губами — то ли хотел что-то сказать, то ли просто выругаться про себя. Не сказал ничего. Только смотрел, как она разворачивает коня и выезжает со двора первой. За ней — стая: Кубенка, Янош, Комар, Ранек — все, кого он знал как себя, кого вытаскивал из передряг и кто вытаскивал его. И эта странная пани с псами, которая ворвалась в их жизнь, как молния в сухое дерево. Когда последний всадник скрылся за поворотом, Чёрт медленно выдохнул. Постоял ещё мгновение, глядя в пустоту. Потом развернулся и, хромая, ушёл обратно в корчму. В тишине двора остался только чадящий факел да примятая конскими копытами грязь.***
Выехали молча. Только копыта чавкали по раскисшей земле — мерно, тягуче, — да где-то в стороне, в овраге, надсадно кричала выпь. Звук был похож на плач младенца — от такого у непривычного человека подгибаются и леденеют ноги. Ночь ещё держала лес в цепких лапах, но тьма уже не была такой густой, как полчаса назад. Деревья проступали из мрака по одному — корявые, мокрые, настороженные, — и тут же отступали обратно, едва отряд проезжал мимо. Воздух был сырой, тяжёлый, пропитанный запахом мокрой хвои, молодой листвы и близкой воды — где-то справа, невидимое в темноте, журчало лесное русло Горанского ручья. Иоанна ехала первой. Самсон бежал у правого стремени, изредка поднимая морду и втягивая воздух — проверял, не пахнет ли чужим. Давид и Голиаф рассыпались по бокам отряда. Позади, растянувшись цепочкой, двигалась стая: Комар, зябко ёжась, то и дело сплёвывал и бормотал себе под нос — по-польски, так что разобрать можно было только «хлодно», «курва», «ще трохи — і здохну»; Янош ехал рядом с ним, молчаливый, собранный, и только усы его едва заметно подрагивали — не от холода, от внутреннего напряжения; Ранек держался предпоследним, налегке, без поклажи, лук в налучнике, колчан за спиной, глаза обшаривали обочины; Кубенка замыкал, то и дело оглядываясь через плечо. Мысли Иоанны были далеко — не на этой дороге, не в этом лесу. Должна была думать о деле: ветер, куда ставить барьер, как разжечь огонь. Мысли должны были выстроиться ровно, как солдаты перед строем. Но порядок рассыпался. На его место лезло другое. «Ты меня… совсем не видишь?!» И тотчас пани поморщилась, будто от зубной боли. Конь под ней прянул ушами — уловил напряжение всадницы. Иоанна заставила себя разжать пальцы, слишком сильно стиснувшие поводья. Некстати. Совсем некстати. «Не о нём. Не о нём, курва тебя дери». Мысленно выругалась его словом — и тут же пожалела: даже это было воспоминанием, и его ругань теперь звучала в ней его голосом. Она пришла в «Чёртово место» за день до того, как увидела его. По дороге, в каждой деревне, твердили: Сухого Чёрта поймали. Кто-то даже сказал, что уже повесили. В корчме его не было. Не было никого, кто годился бы в попутчики, — только пьяный сброд да перепуганные мужики, которые при одной мысли о пане Тросок крестились и отворачивались. На третий вечер она решилась. Заказала пиво, села в углу. Если утром умрёт — пусть хотя бы не на голодный желудок. А потом он вышел из-за стола. И пани просто смотрела, не в силах вымолвить ни слова. Тогда он стоял посреди корчмы, широко расставив ноги, — шут гороховый, играющий в грозу. Пьяный. Грязный. Злой. И живой. Живой, когда весь мир уже повесил его, оплакал и забыл. Кроме неё. Она ведь тоже повесила его. Давно, в мыслях. В тот день, когда отец сказал: «Гинек не приедет».***
Ей было шесть, когда она увидела его впервые. Высокий, рыжий, нескладный — Гинек стоял у стены, вцепившись в кубок как в меч, и смотрел на зал с вызовом и страхом одновременно. Тогда юная пани не понимала, что такое стыд бедности. Перед ней был только герой. Она помнила, как отец поднял её на руки, как потянулась и погладила рыжие волосы — мягкие, неожиданно мягкие… И как отец потом, дома, сказал: «Честь — как кожа, дочка. У кого-то грубая, у кого-то тонкая. У этого парня — тонкая. Ты чуть тронула, а больно ему. Не потому, что хотела навредить, — просто попала в незажившее. Запомни: за чужой бронёй всегда кто-то есть. И этот кто-то, возможно, даже не носил доспеха». В восемь она мечтала, что он приедет и снова спасёт кого-нибудь — может, её саму от воображаемой опасности. В тринадцать — что он приедет и увидит: она уже не ребёнок. В пятнадцать перестала мечтать. Но перед сном, в темноте, иногда всё ещё проговаривала про себя: «Пан Гинек из Кунштата и Евишовиц» — и это было не заклинание, а почти молитва. Не о защите — о встрече. Иоанна представляла, как он приедет, а она покажет ему всё, чему научилась без него: как держит меч, как правит кости, как говорит с панами на равных. Не чтобы спас — чтобы увидел. Сейчас она этого уже не делала. Но Гинек не полностью исчез из её жизни — он остался в разговорах отца. Буриан вспоминал его с тоской и горечью, а не с надеждой. Вслух он позволил себе эту слабость лишь однажды — после донесения сотника о разбое в округе. Сидел над картой, уже не глядя на неё, и вдруг проронил устало, будто сам себе: «Бедный Гинек… Славный был малый. А теперь — Холоубек, грабежи, насильство… Его взбалмошный брат отродясь такой, но этот…» Был. Вот что ударило её тогда — прошедшее время, с которым о нём говорил отец. Был. А он — живой. Сидел в корчме, ковырял ножом засохшую грязь и называл её шлюхой. Боже, какая злая шутка.***
— Пани! Голос Кубенки выдернул её из мыслей. Она обернулась резче, чем хотела бы: он указывал на развилку впереди. — Налево, к оврагу? Кивнув, Иоанна тут же отвернулась, пряча горящие щёки. «Стыд. Это просто стыд». За него — за то, кем он стал. За себя — за облегчение, которое почувствовала, сломав ему пальцы. Словно отомстила за то, что не приехал тогда. Глупость. Ему было восемнадцать, он не был ей ничем обязан. Одна встреча, одно прикосновение, одно неосторожное слово не делали его её рыцарем. Но поди объясни это сердцу.***
Дорога пошла под уклон. Иоанна заставила себя думать о деле. Огонь. Стрелки. Позиция. «Не о нём. Хватит». Лес постепенно редел. Дорога пошла вверх, на взгорок. Там, впереди, клубился туман — густой, молочный, он залил низину до самого горизонта и лежал неподвижно, как вода в озере. Иоанна встряхнула головой, прогоняя наваждение. «Зачем Ты дал мне встретить его снова? — толкнула она мысль в холодное небо. — Чтобы я увидела, кем он стал? Или чтобы он помог мне — и этим искупил то, чего я ему не прощала?» Небо молчало. Оно всегда молчало. Отец говорил: «Кости не лгут». Но кости сгорели. А ложь осталась. А где-то там, у корчмы, остался человек, который когда-то спас её отца. Он ждал, пока она вернётся с налёта. Если не вернётся — проживёт с этим до конца своих дней. Мысль была странно тёплой. Пани похоронила его, а он вернулся. Настал её черед возвращаться.***
Иоанна натянула поводья и подняла руку в коротком жесте: «Стой». За спиной стих перестук копыт. Самсон сел у стремени, навострив уши. Кони всхрапнули и замерли. — Приехали, — негромко сказала она, не оборачиваясь. — Ранек, глянь. Лучник спешился легко, почти беззвучно, передал повод Комару и скользнул вперёд, в туман. Тот сомкнулся за ним сразу — будто и не было человека. Тишина стала густой, как кисель. Слышно было только, как кони переступают с ноги на ногу да где-то далеко, Комар не выдержал первым. Наклонился к Яношу и зашептал — но так, что услышали все: — Цуж, і чого стоїмо? Місце добре, я б тут і засів. Чого вона Ранека послала? Сама що, не бачить? Янош покосился на него с усталым терпением: — Бо вона розумна. Ранек побачить те, чого ти ніколи не побачиш, навіть якщо тобі в лоба тим туманом тицьнути. Сиди і мовчи. Комар набрал воздуху для ответа — и захлопнул рот. Иоанна чуть повернула голову, и холодный зелёный глаз на мгновение задержался на нём. Ни слова, ни угрозы — просто взгляд. Комар осёкся и уткнулся в гриву коня. Ранек вернулся так же бесшумно, как ушёл. Возник из тумана, будто соткался из него. Подошёл к Иоанне, заговорил тихо — только для неё: — Там, за поворотом, добрая позиция. Дорога сужается, слева — склон, справа — овраг. Если поставить лучника на склоне — всю дорогу как на ладони. Ветер снизу, в лицо им будет дуть. Дым понесёт на них. Иоанна кивнула, не сводя глаз с дороги. — Добро. Веди. Позиция и впрямь оказалась удачной. Старая Скальская дорога здесь делала крутой изгиб, огибая оползень — когда-то край оврага обвалился, и теперь проезд сузился так, что две телеги с трудом разминулись бы. Слева поднимался поросший кустарником склон — не крутой, но достаточный, чтобы лучник чувствовал себя хозяином. Справа — яр, заросший крапивой и дикой малиной, глубиной в полтора человеческих роста. Удобно и для засады, и для отхода. У самого поворота, вцепившись корнями в край оврага, стоял тот самый дуб — скрученный давней бурей, с расщеплённым надвое стволом. Спешившись, Иоанна привязала вороную к ближайшей ели — кобыла всхрапнула, но тут же затихла, привычная. Стая рассредоточилась. Ранек, не говоря ни слова, полез на склон — искать удобную лёжку. Кубенка и Янош, привычно переглянувшись, заняли места по обе стороны от будущей точки удара — там, где кусты росли гуще всего. Комар, кряхтя, достал из вьюка на вороной горшок с огненной смесью и принялся раскладывать у дороги хворост — сухие ветки, обмотанные промасленной паклей, тихо потрескивали в его руках. Иоанна стояла чуть поодаль, на краю склона, и смотрела вниз, на пустую ещё дорогу. Ветер трепал выбившиеся из-под капюшона пряди. Лицо её было неподвижно, но пальцы, сжимавшие рукоять меча, побелели от напряжения. Запах. От горшка с огненной смесью тянуло едкой серой и чем-то сладковатым, тошнотворным — «горное масло», которое купцы везли из далёких земель. В составе та же сера, что в мазях от юношеского жара. Запах проникал под кожу, въедался в ноздри, будил что-то глубоко запрятанное, запретное. Иоанна втянула воздух — и тут же пожалела. Перед глазами встало другое утро. Такое же серое, такое же сырое. Только вместо леса — почерневшие остовы построек. Вместо тумана — дым, густой, жирный, воняющий горелым мясом. И крики. Крики, которые не смолкали, даже когда она, обгоревшая, бежала прочь на одном лишь усилии воли, спотыкаясь о корни, зажимая рот ладонью, чтобы не завыть в голос. Самсон тихо заскулил и ткнулся мордой ей в бедро. Иоанна вздрогнула, возвращаясь в настоящее. Провела ладонью по жёсткой шерсти, чувствуя, как отпускает ледяная хватка памяти. — Тихо, — шепнула она псу. — Я в порядке. Пёс не поверил, но спорить не стал. Только прижался плотнее, грея боком.***
Ранек спустился со склона легко, почти не потревожив кусты. Подошёл к Иоанне, встал рядом, глядя туда же, куда и она — на дорогу, пока ещё пустую. — Ветер добрый, — сказал он негромко. — Дым понесёт на них. Если Комар не перепутает, что подпалить надо. — Не перепутает, — так же тихо ответила Иоанна. — Вон как хворост укладывает — со знанием. Дурной он у вас, а дело знает. Коротко хмыкнув, стрелок полез обратно на склон, к своей позиции.***
Время тянулось медленно, как смола. Туман в низине начал розоветь — солнце, ещё невидимое за горизонтом, уже трогало его край. Лес просыпался: засвистела какая-то пичуга, в овраге зашуршало — то ли ёж, то ли крыса. Иоанна опустилась на одно колено, положив руку на загривок Самсона. Пёс дышал ровно, но уши его стояли торчком — слушал дорогу. Давид лежал чуть поодаль, положив морду на лапы, но глаза его были открыты и внимательны. Голиаф устроился рядом с ним. В тишине послышалось бормотание Комара — он, закончив с хворостом, устроился за толстым стволом поваленной ели и теперь, кажется, молился. По-польски, быстро, выплевывая ругательства в адрес врагов. Янош, сидевший рядом, пихнул его локтем: — Ти чого розмолився? Чи не на сповідь зібрався? — А цуж тихо! — огрызнулся Комар. — Я, може, востаннє з Богом говорю. Не заважай. — З Богом — то добре, — Янош покрутил ус. — Тільки ти Йому скажи, щоб Він наших коней поберіг. І щоб дощ не пішов. І щоб… — Замовкни, курва! — Комар аж зашипел. — Сам з Ним поговори, якщо розумний такий! Кубенка, слышавший эту перепалку, едва заметно улыбнулся. Но тут же посерьёзнел — его взгляд был прикован к дороге. А потом все звуки разом стихли. Даже лес, казалось, замер. Самсон поднял голову, шерсть на его загривке чуть приподнялась. Давид с Голиафом беззвучно оскалились. Где-то вдалеке, за поворотом, послышался скрип. Скрип несмазанных колёс. Иоанна медленно, очень медленно выпрямилась. Её лицо превратилось в ледяную маску. Рука легла на рукоять меча. — Приготовились, — прошелестел её голос, едва слышный, но в мёртвой тишине рассвета его услышали все. Скрип приближался. К нему добавился перестук копыт — много, больше, чем шесть лошадей. И голоса. Грубые, мужские, перебрасывающиеся короткими фразами на смеси чешского и немецкого. Пани вгляделась в туман. Первым из молочной пелены выплыл всадник — в шапели, с чеканом наперевес. За ним — второй, третий. Потом показалась первая повозка, гружённая чем-то, укрытым рогожей. Возничий, кряжистый мужик с цепом на поясе, лениво понукал лошадей и зевал, прикрывая рот ладонью. За первой повозкой — ещё две. И всадники. Не шестеро. Губы Иоанны беззвучно шевелились: семь, восемь, девять… Десять. Двое лишних, оба в добротных кольчугах, с арбалетами у сёдел. «Курва», — мысленно повторила она любимое словцо Чёрта. Но отступать было поздно. Да и некуда. Её рука взметнулась вверх — сигнал: жди. Лучник на склоне должен был увидеть жест даже сквозь туман. Потом перевела взгляд на залегшего рядом Комара — тот уже держал наготове меч. Смотрел на неё, не мигая, и в его глазах была только сосредоточенная, злая готовность. Обоз приближался. Первый всадник поравнялся с засадой. Второй. Третий… Иоанна ждала, пока голова обоза втянется в узкое место, а хвост ещё не выйдет из-за поворота. Момент, когда они окажутся зажаты между склоном и яром, как в ловушке. Ещё немного… Ещё… Первый возничий натянул поводья, придерживая лошадей перед крутым изгибом. Пора. Рука рубанула вниз — резко, как мечом. Три стрелы лежали у ног Ранека. Он взял одну, опустил в горшок-жаровню, где под слоем пепла тлели угли. Пакля на наконечниках, пропитанная огненной смесью, занялась сразу — вспыхнула жёлтым, жадным пламенем, осветив сосредоточенное лицо стрелка. Первая стрела легла на тетиву. Ранек поднял лук, выдохнул — и отпустил. Тетива пропела. Горящая стрела прочертила в сером рассветном воздухе огненную дугу и воткнулась точно в центр вороха хвороста, политого «горным маслом». Вспыхнуло сразу, с гулом — пламя взметнулось выше человеческого роста, лизнуло низкие ветви ели, и та занялась тоже, выбрасывая снопы искр. Вторая стрела легла правее, перекрывая путь вперёд. Третья — левее, отрезая отход назад. Дорога на несколько ударов сердца превратилась в огненный коридор. А потом начался ад.***
Жеребец головного всадника, молодой, горячий, шарахнулся в сторону, почуяв жар и запах гари. Охранник — мужик в шапели, с чеканом, из тех, кого нанимают за грош и не спрашивают имени, — натянул поводья, пытаясь удержать животное. Но конь уже обезумел. Он встал на дыбы, молотя воздух передними копытами, и всадник, не удержавшись, рухнул спиной прямо в огонь. Крик его был недолгим. Гамбезон под кольчугой вспыхнул, как трут, — шерсть, пропитанная потом и жиром, горела жарко, с чадным, сладковатым дымом. Человек попытался встать, но горящая одежда прилипла к телу, плавилась, стягивала кожу. Он покатился по земле, сбивая пламя, и это спасло бы его, если бы не Давид. Пёс возник из дыма бесшумно, как призрак. Прыжок — и челюсти сомкнулись на горле горящего. Хруст трахеи, булькающий всхлип, и тело обмякло. Давид, не задерживаясь, метнулся дальше, ища следующую цель. Иоанна смотрела. Слишком знакомый запах горелой плоти ударил в ноздри. Мир вдруг распался. Небо над дорогой стало небом над Чёрна-Горой. Дым — тем, прежним, жирным, воняющим горелым деревом и мясом. Она знала, что это не так. Знала, что стоит на склоне, а не бежит прочь, спотыкаясь о корни. Но знание было где-то далеко, а близко — только запах и крик. «Не сейчас. Не сейчас. Дерись». Пальцы сжимали рукоять. Ноги шагнули вперёд. Меч вышел из ножен. А разум был где-то далеко. Пламя на дороге уже опадало — хворост прогорал быстро, оставляя дымящиеся чёрные полосы. Но той минуты, что горело, хватило.***
Ранек больше не стрелял по хворосту. Теперь его стрелы находили живых. Второй всадник, успевший спрыгнуть с коня и выхватить меч, получил стрелу в лицо — чуть ниже левого глаза. Широкий наконечник пробил скулу и вышел из затылка, сорвав шлем. Всадник рухнул на колени, завалился на бок и затих, неестественно подвернув голову. Из раны толчками выплёскивалась кровь — алая, почти чёрная в рассветном полумраке. Третий попытался укрыться за повозкой. Ранек переложил прицел и выстрелил. Стрела вошла в бедро — пробила кольчужное полотно и гамбезон под ним. Не смертельно, но достаточно, чтобы человек взвыл и выронил меч, вцепившись обеими руками в древко. Добил его Кубенка.***
Кубенка возник из кустов, как медведь из берлоги — страшный, с полуторным мечом в обеих руках. Лицо его, обычно угрюмо-спокойное, сейчас исказилось боевым оскалом. Он не кричал, не рычал — только дышал тяжело, размеренно, как кузнечный мех. Раненый, с торчащей из бедра стрелой, попытался отползти, но Кубенка настиг его в два шага. Удар сверху вниз, без замаха, одним движением плеч и спины — меч разрубил ключицу, развалил грудную клетку до сердца. Кровь хлынула на дорожную пыль, смешиваясь с грязью и конским навозом. Человек даже не вскрикнул — умер мгновенно, с открытым ртом, из которого вывалился распухший язык. Краем глаза Кубенка следил за пани. Она дралась хорошо — но странно. Каждый раз, уходя от удара, она подставляла левый бок, будто там была не слабость, а ловушка. Противник, заметив это, бил туда — и каждый раз промахивался, потому что в последний миг она уходила. Кубенка не понял, что это — ошибка или уловка, — но запомнил, стряхнул кровь с меча коротким движением и двинулся дальше, к повозкам. Янош и Комар работали на правом фланге. Янош — топором, короткими, экономными ударами, целя в ноги и руки, туда, где броня слабее. Комар, вопреки обычной дурости, дрался зло и расчётливо: бил мечом в живот, проворачивал, рвал рану, рубил по ногам, целя в подколенья. Один из стражников, молодой парень с жидкой бородёнкой, попытался достать его, но Комар ушёл в сторону, перехватил руку с клинком, рванул на себя — и когда парень подался вперёд, всадил ему клинок в горло, чуть выше края бригантины. Кровь ударила фонтаном, заливая лицо поляка, и он, отплёвываясь, прохрипел: — А мац, курва! Курва мац!***
Сквозь дым, как сквозь сон, двигалась Иоанна — не разбирая дороги, не слыша криков. Самсон двинулся справа, прикрывая хозяйку. Давид и Голиаф держались чуть позади. Первый противник возник перед ней внезапно — вывалился из дыма, кашляя и размазывая по лицу слёзы. Увидел её, вытаращил глаза — женщина с мечом, да ещё и с псами размером с телят. Замешкался на долю удара сердца. Этого хватило. Иоанна ударила снизу вверх, целя в незащищённое горло. Меч вошёл под челюсть, пробил язык, нёбо, достиг мозга. Стражник умер, не успев ничего понять, и рухнул мешком, увлекая за собой клинок. Она упёрлась ногой в его грудь, выдернула меч — из раны выплеснулась кровь, смешанная с осколками зубов. Самсон рыкнул где-то справа — коротко, предупреждающе. Иоанна обернулась и увидела второго. Этот был крупнее, в добротной кольчуге поверх стёганого гамбезона, с топором в одной руке и щитом в другой. Он не побежал, не запаниковал — встал в стойку, прикрылся щитом, оценивая противника. Глаза из-под шлема смотрели холодно, расчётливо. Внутри что-то сжалось — не от страха: тело узнало опасность раньше, чем разум. Она пошла по кругу, заставляя его поворачиваться, подставляя бок Самсону. Пёс понял без команды — зашёл сзади, припал к земле, готовясь к прыжку. Стражник дёрнулся, переводя взгляд с неё на зверей, и в этот миг Иоанна атаковала. Удар в щит — звонкий, проверочный. Стражник отбил легко, тут же ответил топором, целя ей в голову. Она ушла вниз, пропуская лезвие над собой, и ткнула мечом в бедро — туда, где кольчуга кончалась и начинались шоссы. Остриё вошло в плоть, вспороло мышцу. Стражник взревел, ударил щитом наотмашь, задев плечо. Её отбросило на шаг, но она устояла. Самсон прыгнул. Врезавшись в стражника всей массой, пёс сбил его с ног, вцепился в руку со щитом. Челюсти сомкнулись на запястье, хрустнула кость, брызнула кровь. Стражник заорал, попытался ударить пса топором, но Иоанна уже была рядом. Удар в лицо — меч разрубил нос, верхнюю челюсть. Крик оборвался. Она выдернула клинок из тела. Самсон отпустил мёртвого, встряхнулся, разбрызгивая кровь с морды, и посмотрел на хозяйку — ждал команды. — Ищи, — хрипло бросила она. Пёс метнулся в дым.***
Дым. Густой, жирный, воняющий горящей смолой, серой, шерстью и — теперь уже — горелым мясом. Он забивал ноздри, лип к коже, застилал глаза. Иоанна дышала им, и с каждым вдохом он проникал глубже — в горло, в лёгкие, в память. Тени мелькали в нём: люди, кони, псы. Крики доносились глухо, будто сквозь толщу воды. Иоанна двинулась вперёд, к повозкам. Справа ещё звенело — Кубенка добивал последних. Слева, со склона, пропела тетива, и где-то в дыму коротко завопили. Янош что-то кричал Комару по-венгерски, тот отвечал польской бранью. Бой затихал. Иоанна уже видела первую повозку — рогожа сбилась, открывая взгляду кутногорские клинки, упакованные в промасленную ткань. Рядом валялся мёртвый возничий — цеп так и остался зажат в окоченевшей руке, но голова была развалена надвое, и мозг, серый, похожий на разваренную кашу, вытекал на землю. И тут она услышала крик. Не человеческий. Лошадиный. Одна из повозочных лошадей — гнедая, с белой отметиной на лбу — дёрнулась, запуталась в постромках, когда горящая ветвь — одна из тех, что Ранек поджёг на ели, — обломилась и рухнула ей на круп. Пламя уже лизало её бока, грива горела, как факел, и кобыла кричала — пронзительно, надрывно, почти по-человечески. Вой сорвался в хрип, потом снова взвился — и в нём было всё: боль, ужас, непонимание, почему мир вдруг стал огнём. Иоанна замерла. Меч дрогнул в опущенной руке. В горле поднялся ком. Не просто ком — спазм. Мышцы живота свело судорогой, и к горлу подкатила горечь. Её замутило — резко, без предупреждения. Желудок был пуст, и наружу выплеснулась только жёлчь — обжигающе-кислая, смешанная со слюной. Колени подломились, она рухнула на четвереньки, и её вырвало снова — сухо, до рези в животе, до звона в ушах. Меч выпал из разжавшихся пальцев, звякнул о землю. Крик лошади наложился на другой — из памяти. Крики слуг, заживо горевших в людской, перемежались с криком матери. Иоанна слышала его наяву: когда прибежала из леса на зарево, когда пробилась через дым к рухнувшему дому, когда поняла, что не может быть в двух местах одновременно — там слуги, здесь мать, и те, и другие ещё дышали. Маленькая, хрупкая, как сломанная лань, родительница лежала под рухнувшей стропильной балкой — та придавила ей грудь и не давала сделать вдох. Она кричала, пока могла. А потом затихла. Перед глазами встало: чёрное небо, зарево, рушащиеся стропила. Отец лежит у ворот — рыцари проехали по нему, не спешиваясь. Кристоф — старший брат — у колодца, с мечом в мёртвой руке, лицом в грязь. Элиаша нигде нет. Бросившаяся к матери Иоанна попыталась приподнять балку — и тогда рухнула ещё одна, потолочная, ударила в спину, придавила к земле. Кожа зашипела под тлеющей одеждой. Боль была такой, что мир побелел. Псы вытащили её. Вцепились в одежду, волокли прочь от огня, пока она не смогла подняться — и бежать. Прочь, в лес, подальше от запаха гари и плоти; от нескончаемого крика в ушах; от глухого хруста костей, по которым двигались кони. Спустя четыре седмицы она вернулась. Похоронила отца, мать и Кристофа под тремя дубами на холме, зная, что по-христиански никто не даст мир праху изменника. Кости Элиаша так и не нашла — подумала, их растащили звери. Вместо костей под обломками нашёлся только его перстень, не замеченный теми, кто шарил по мёртвым в поисках ценного. Его и опустила в землю. «Кости не лгут». Лгут. Ещё как лгут. Тело Иоанны трясло крупной, нескончаемой дрожью, как в лихорадке. Пальцы беспомощно сгребали грязь вперемешку с желчью в попытках дать хоть какую-то опору. В глазах стояли слёзы — не от дыма, от памяти. Она пыталась вдохнуть, но воздух был густым, горячим, пропитанным серой, и каждый вдох обжигал горло. Где-то далеко, на краю бьющегося в агонии от тревоги сознания, билась мысль: «Встань. Встань, или умрёшь». Но тело не слушалось.***
Кубенка заметил первым. Он обернулся оценить обстановку. Янош выдернул топор из груди упавшего стражника. Комар, отдуваясь, вытирал меч о край грязного пурпуэна — его клинок тоже не скучал. Ещё двое лежали у кромки леса — этих положил Ранек, когда они попытались бежать. И тут Кубенка увидел её. Иоанна стояла на четвереньках в грязи, опустив голову, и её рвало. Меч валялся рядом. Самсон, возникший из дыма, крутился вокруг неё, скулил, толкал мордой в плечо — бесполезно. Она не реагировала. Давид и Голиаф замерли по бокам: один скалился в дым, другой прикрывал спину хозяйки. А из-за второй повозки, прихрамывая, выбирался стражник — один из тех, кого не добили. Лицо залито кровью, в руке — кинжал. Он шёл к ней, щерясь, и Кубенка понял, что не успеет добежать. — Ранек! — рявкнул он. Тетива пропела где-то сверху. Стрела вошла стражнику в бок — неглубоко, но он споткнулся, заорал, выронил кинжал и повалился на колени. Кубенка уже был рядом. Подхватил кинжал, выпавший из рук раненого, рванул его за волосы, задирая голову, и коротко перерезал горло. Булькающий всхлип — и кровь хлынула на землю, на сапоги, на край плаща Иоанны. Тело окончательно рухнуло. Тяжело дыша, он опустился перед ней на корточки. Взял за подбородок, поднял лицо. С губ тянулась ниточка желчи. Глаза её были открыты, но смотрели сквозь него — в прошлое, в огонь, в Чёрна-Гору. — Пани. Пани! Слова не долетали до неё. Он замахнулся — на мгновение замер, будто сомневаясь, — и влепил пощёчину. Не в полную силу, но достаточно, чтобы голова дёрнулась. Глаза Иоанны сфокусировались. Моргнула. Увидела его. — Очнись, — прорычал Кубенка. — Бой кончен. Жива. Вставай. Ещё мгновение Иоанна смотрела сквозь него, потом медленно, будто через силу, кивнула. Рука нашарила меч, сжала рукоять. Кубенка подхватил её под локоть, помог подняться. — Бывает, — сказал он тихо. — С каждым бывает. Забудь. И, не дожидаясь ответа, пошёл к повозкам — добивать раненых и собирать добычу. Комар хотел что-то сказать, но Янош пихнул его локтем, и поляк осёкся. Ранек, спустившийся со склона, бросил короткий взгляд на пани и отвёл глаза, будто не увидел ничего особенного. Пока венгр отвлёкся, поляк всё же вставил негромкое замечание: — А билась вона добре. Для бабы, — добавил он поспешно, поймав взгляд друга. Янош ничего не ответил, только хмыкнул и покрутил ус.***
Иоанна стояла и не двигалась. Ноги и руки дрожали, в горле стоял ком. Самсон прижался к бедру, грея боком. Она опустила ладонь на его голову, вцепилась в жёсткую шерсть, как в якорь. Дым рассеивался. Ветер, пришедший с рассветом, тянул его в сторону леса, открывая картину побоища. Тела лежали на дороге — всадники, возничие, лошади. Две повозки целы, третья обгорела, но груз, кажется, уцелел. Стая деловито потрошила убитых, снимая ценное. Воздух всё ещё пах гарью, но теперь к нему примешивался запах сырой земли и хвои. «Потом, — сказала Иоанна себе. — Всё потом. Сейчас — дело». Она вытерла меч о плащ убитого стражника, убрала в ножны и пошла к головной повозке. Туда, где, по её расчётам, должно было лежать письмо.***
В «Чёртовом месте» было тихо. Так тихо, что слышно было, как в углу, за печью, скребётся мышь, да где-то наверху, в комнате Иоанны, поскрипывает рассохшаяся половица под тяжестью пса — должно быть, Самсона оставила сторожить? Нет, Самсон ушёл с ней. Значит, просто ветер. Чёрт сидел за тем же столом, где ещё вчера вечером стая глушила сливовицу и ржала над его унижением. Теперь стол был пуст, если не считать кружки с кислым пивом, к которой он так и не притронулся. Пиво выдохлось, покрылось мутной плёнкой. Как и его мысли. Здоровая рука лежала на столешнице, пальцы выбивали нервную дробь — раз-два-три, раз-два-три. Больная, перевязанная, покоилась на колене, и боль в ней притупилась до ноющего фона, который уже не мешал думать, а только напоминал: он здесь, в этой вонючей дыре, а не там, на Скальской дороге, где сейчас решается… что? Он сам не знал. Успех дела? Плевать на клинки и монеты. Он за свою жизнь награбил столько, что хватило бы на три таких обоза, и всё спустил — на вино, на девок, на глупую, бесшабашную жизнь, которая привела его сначала на эшафот, а потом — сюда, с перебитыми пальцами и простреленным бедром. Жизнь стаи? Да, за них он тревожился. Но Кубенка — надёжный, Ранек — меткий, Янош — хитрый, а Комар — дурак, но живучий, как таракан. Они справятся. Они всегда справлялись. Даже без него. Особенно без него — пьяного, злого, вечно вляпывающегося в неприятности атамана. Чёрт с силой провёл ладонью по лицу, стирая липкий пот. В корчме было душно, несмотря на открытую дверь, в которую тянуло утренней сыростью. Пахло золой, старой соломой и — он готов был поклясться — всё ещё едва уловимо, хвоей и полынью. Её запахом. Хотя она ушла. Закрыл глаза — и вдруг, с пугающей ясностью, увидел её. Не вчерашнюю, в полумраке каморки, когда она вправляла ему пальцы с ледяным спокойствием палача. А сегодняшнюю — там, во дворе, перед выездом. Иоанна стояла у коня, и он, Чёрт, смотрел на неё из дверного проёма, не в силах отвести взгляд. Что он тогда видел? Спину? Плащ? Нет. Сейчас, в вязкой тишине ожидания, память услужливо подкинула детали, которые он, казалось, и не заметил. Гамбезон. Зелёный, добротный, но не новый — стёганый узор на груди уже протёрся, кое-где виднелись следы штопки. Не с чужого плеча — подогнан по фигуре. Значит, либо шила сама, либо знает толк в доспехе. На локтях и предплечьях — лёгкая латная защита, наручи, тускло блеснувшие в свете факела. Не парадные, боевые — с царапинами, с вмятиной на левом, от скользящего удара. Шоссы — простые, суконные, заправленные в сапоги до середины икры. Сапоги — разношенные, с налипшей грязью, но целые. Плащ — тёмно-зелёный, почти чёрный, подбитый войлоком. На голове — шаперон, сбитый набок, открывающий ухо и часть щеки. Волосы, ещё вчера распущенные, непокорные, заплетены и убраны под него, только несколько прядей выбились — влажные от утренней сырости, потемневшие. И меч. Чёрт отчётливо помнил, как меч-бастард висел у её бедра. Ножны почти касались земли. При её-то росте — она ему едва до плеча доставала, когда стояла рядом в каморке, — клинок должен был волочиться по грязи, цепляться за корни, бить по ногам. Но не волочился. Значит, перевязь подогнана так, чтобы удерживать оружие под нужным углом. Значит, она не просто носит меч — она умеет его носить. И, судя по тому, как легко вскочила в седло, не зацепившись ножнами за стремя, — умеет и с конём управляться. Женщина в доспехе. Это было... непривычно. Чёрт повидал всякого: маркитанток, шлюх в лагерях, баб, что держали корчму и могли огреть кочергой похлеще иного солдата. Но чтобы шляхетна пани — при оружии, при латах, при псах размером с телёнка — такое он видел впервые. Это было неправильно. Не по-бабьи. И в то же время... складно. Слишком складно для случайной выскочки. Буриан. Кто ж ещё. Только такой, как Буриан, мог позволить дочери страдать подобной ерундой. Только он, веривший, что кости не лгут, а честь — не просто звонкое словцо для баллад. Он и меч в руки ей, небось, вложил, и спину держать научил, и в глаза смотреть — прямо, не отводя. А она взяла и превзошла. Не науку отцовскую — судьбу. Выжила там, где Буриан сгорел. И потому стояла утром во дворе с мечом у бедра и тремя псами, как маленькая королева. Чёрт открыл глаза и тупо уставился в мутную жижу в кружке. — Курва… — пробормотал он вслух. — И когда ты стал таким внимательным, старый дурак? Мышь скреблась в углу. Зелёный гамбезон. Как её глаза. Как мох на камнях у ручья, где он когда-то, в другой жизни, сидел с удочкой — мальчишкой, ещё до долгов, до войны, до всего. И сейчас думал о ней — не о деле, не о том, сколько серебра привезут со старой Скальской. О ней. О том, как она стоит у коня, как сидит доспех, как подвязан меч, как капюшон сбит набок, как пряди выбились из-под шаперона. Это было неправильно. Не ко времени. Мальчишество, глупое и жалкое. Гинек разозлился на себя и не нашёл, на кого эту злость можно переложить. Знала ведь, как его зовут. Знала и не подошла. Сидела в углу, как тень, и ждала, пока он сам нарвётся. Если бы Чёрт не подошёл — пани бы, наверное, так и осталась в том углу. Допила бы своё пиво и ушла. Почему? Думала, его повесили? Списала со счетов, оплакала — и всё? Или просто не захотела связываться с пьяным раубриттером? «Может, не хотела помнить. Что ты заладил-то? Будь моя воля, я бы тоже предпочёл всё забыть», — с раздражением думал Чёрт. Кажется, она и не искала его помощи. Но и смерти его не хотела. Не дала пойти на дело, хотя сама же предложила план. Подлечила после того, как лихо искалечила. Гинеку до сих пор чудилось, как хрустят пальцы под её маленькой, стальной рукой. Это было унизительно и странно... восхитительно. Сейчас, в тяжёлых раздумьях, Чёрт всё же на секунду допустил возможность, что она помнила его. Того, нескладного, рыжего, с угрями на лице. Того, кто не знал, куда деть руки. Потому что тогда, в каморке — он готов был в этом поклясться — её взгляд, холодный, почти ничего не выражающий, на секунду смягчился и потеплел, будто пани смотрела не на Сухого Чёрта, а как на пана Гинека из Кунштата и Евишовиц. По его телу пробежала дрожь. Подобное пугало. И — он не признался бы в этом никому — льстило. Гинек тяжело поднялся. Больная нога отозвалась вспышкой боли, и он, сдавленно выругавшись, опёрся о стол. Кружка покачнулась, пиво плеснуло через край, растеклось по столешнице лужицей. Чёрт отодвинул её, не глядя, и, хромая, пошёл к двери. Во дворе было пусто. Чадящий факел у коновязи. Примятая копытами грязь. Он прислонился плечом к косяку и уставился на дорогу — пустую, тихую до звона в ушах. Когда-то Буриан сказал ему: «Ждать труднее, чем драться. В бою ты занят. В ожидании — ты наедине с собой. А это самый страшный враг». Тогда Гинек не понял. Ему было девятнадцать, и он рвался в бой. Он поскрёб лицо здоровой рукой. Пальцы нащупали рытвины — следы юношеского жара, который та маленькая девочка когда-то предлагала лечить серными мазями. Интересно, Буриан помнил тот вечер? Если и помнил — не подавал виду. Буриан умел не замечать чужого стыда. Это был редкий дар. «Он бы сейчас на меня посмотрел — и отвернулся, — подумал Чёрт без жалости к себе, просто как о факте. — И был бы прав». Дочь его не отвернулась. Вправила пальцы (и, раз уж на то пошло, голову). Назвала по имени. Чёрт поднял глаза к серому, равнодушному небу. Где-то там, за этой мокрой шерстью облаков, Буриан — если он там — смотрит вниз. Видит ли он, как его дочь ведёт чужую стаю в огонь? Видит ли, кого она оставила дожидаться у порога? В любом случае, Гинек не умел и не любил молиться. Молитва — это для честных; тех, кто стоит на коленях не от боли в простреленном бедре. С мёртвыми, говорят, можно и так побеседовать, ведь им не нужны поклоны: им плевать. — Ты там, Буриан? — пробормотал он, не сводя глаз с кучевых облаков. — Или нигде? Небо молчало. Чёрт усмехнулся. — Твоя дочь… ты бы ею гордился. Девка выросла — дай Боже всякому. Я таких штучек не встречал с… да, в общем-то, никогда. Ты знаешь, что она мне пальцы сломала? Как щепки. За дело, конечно... А потом вправила. И назвала по имени. Ты б её видел. За такой глаз да глаз нужен. Слова кончились. Безмолвные облака плыли мимо. — Я присмотрю. Не ради тебя. Вернее... — Чёрт с силой потёр шею, подбирая слова, будто мертвецу были важны формулировки. — У меня перед тобой должок висит уже пятнадцать лет. Ты бы сказал: «Гинек, не будь ослом, отдай долг и спи спокойно». Ну, я и отдам. Только по-своему. Плевок полетел в пыль. — Хотя что ты мне скажешь, ты ж три года как мёртв. Старый дурак. Чёрт снова уставился на дорогу. Тишина звенела в ушах. Где-то там, за лесом, она вела его стаю в огонь. И мысль, которую он не дал себе додумать до конца — «Если она не вернётся…» — повисла в воздухе. Злоба душила Гинека. Не на пани — на себя. За то, что вообще об этом думает, сидит тут, как старый пёс, и ждёт, когда откроется дверь; что она заняла его мысли, как занимают крепость — не штурмом, а долгой, методичной осадой. «Разберёмся потом. Сначала пусть вернётся».***
Иоанна заставила себя идти. Ноги ещё дрожали — не от усталости, от памяти, которая всё никак не хотела отпускать, цеплялась за край сознания липкими, как паутина, образами. Крик лошади всё ещё стоял в ушах, но она загнала его глубже, туда, где уже лежали другие крики — матери, отца, братьев. Место там было. Она знала. Самсон шёл рядом, прижимаясь к бедру, и это помогало. Тепло пса, его ровное дыхание, запах мокрой шерсти — всё это было настоящим, не прошлым. Головная повозка почти не пострадала от огня. Возничий лежал ничком в грязи, и лужа под ним уже побурела, сворачиваясь по краям. Иоанна перешагнула через его вытянутую руку — ту, что всё ещё сжимала цеп, — и забралась в повозку. Под рогожей, поверх аккуратно уложенных клинков, лежал кожаный тубус — грубый, без украшений, с печатью Бергова на ремешке. Она узнала эту печать сразу. Жирный сургучный клещ, который присосался к её жизни. Пальцы дрогнули, но она заставила себя действовать спокойно: сломала печать, вытряхнула содержимое. Два листа. Первый — опись груза. Второй — письмо. Она пробежала глазами по строкам, написанным убористым, канцелярским почерком: «…во вторую седмицу после дня святого Лаврентия 10 августа… поставка кутногорской стали… его величеству Сигизмунду… для содержания армии… через посредство панов…» Дата. Перечень. Подпись. Этого хватит. Она сунула письмо за пазуху, под гамбезон. Тубус бросила обратно, в повозку, присыпав соломой. Никто не видел. Никто не должен был видеть.***
Кубенка видел. Как раз вытаскивал из-под убитого стражника добротный поясной кошель, когда заметил краем глаза: пани, вместо того чтобы собирать добро, роется в бумагах. Застыл на мгновение, провожая взглядом её руку, исчезнувшую под гамбезоном. Потом нахмурился, но промолчал. Мало ли что. Может, письмо от любимого или ещё что. Он не понял, но запомнил. А когда Иоанна спрыгнула с повозки — бледная, с застывшим, отсутствующим лицом, — Кубенка и вовсе отбросил мысли о странностях. Ей сейчас явно было не до делёжа добычи. Она едва держалась на ногах после того, что случилось в дыму. Кубенка знал этот взгляд. Сам когда-то так смотрел — в первую свою стычку, когда меч вошёл человеку в живот, а тот всё не умирал, смотрел и хватал воздух, как рыба на берегу. Потом прошло. У всех проходит.***
К старому лагерю у ручья шли шагом. Кони, нагруженные добычей — тюками с клинками, бочонком вина, парой добрых сёдел, снятых с убитых лошадей, — тащились медленно, всхрапывая и чуя кровь. Псы бежали впереди. Утренний туман почти рассеялся, солнце уже золотило верхушки елей, но в низине, у воды, ещё держалась прохлада. Иоанна ехала молча. Лицо её было бесстрастно, но Кубенка, оказавшийся рядом, заметил, как побелели костяшки пальцев, сжимавших поводья: всё ещё была там — в дыму, у горящей лошади. Он откашлялся. — Пани. Она не ответила. — Пани, — повторил громче, и Иоанна вздрогнула, обернулась. Зелёные глаза смотрели сквозь него, но уже чуть более осмысленно. — Ты это… не кори себя, — Кубенка говорил неловко, грубовато, как говорят с раненым, которому нечем помочь, кроме слова. — С каждым бывает. В первый раз — всегда так. Думаешь, я сразу стал тем, кто я есть? — он хмыкнул, вспоминая что-то своё. — В первом бою меня вывернуло прямо на сапоги. Хорошо, свои не видели — добивали врага в другой стороне. А я стоял, как дурак, и смотрел на человека, которого токмо зарубил. Он был молодой. Рыжий. Я потом месяц не мог рыжих видеть, воротило. Разбойник замолчал, подбирая слова. — То, что с тобой там случилось… это не слабость. Это значит, что ты ещё человек. А не чёрт знает кто. Повисло неловкое молчание. Потом, не глядя на него, Иоанна произнесла тихо: — Я не в первый раз убивала, Кубенка. — Знаю, — он пожал плечами. — Но огонь — это другое. Огонь — он всегда другое, верно? Она вновь не ответила. Пальцы на поводьях чуть расслабились.***
Старый лагерь у ручья был местом, известным только стае. Когда-то, ещё до Кутны, до виселицы, до всех бед, они, разбойники без гроша в кармане, зимовали здесь — в землянке, крытой еловым лапником и засыпанной снегом. Теперь от неё остался лишь покосившийся остов, но яма, вырытая под корнями старого дуба, всё ещё годилась для схрона. Кубенка и Янош, кряхтя, перетаскали тюки с добром в укрытие. Комар прикрыл вход ветками, присыпал палой листвой — со стороны и не заметишь. Ранек, оставленный наверху дозорным, молча наблюдал за лесом. — Через пару дней заберём, — сказал Кубенка, отряхивая руки. — Когда всё утихнет. А пока — по коням. Пора возвращаться. Чёрт, небось, весь извёлся. Без нас ему скучно, — добавил он с усмешкой, но в голосе проскользнула странная, неожиданная нежность. Иоанна, стоявшая чуть поодаль, вдруг заговорила: — Дальше я сама. Видела, тут неподалёку от корчмы есть старая баня… Мне нужно… привести себя в порядок. Смыть дым. Кубенка посмотрел на неё внимательно — поверх чёрных пятен копоти на лице, поверх подпалённого плаща, поверх всего, что случилось, — и кивнул. — До заката успеешь? — Успею. — Добро. Псы с тобой? — Со мной. — Тогда до встречи, пани. — Он помолчал, будто хотел добавить что-то ещё, но не стал. Только кивнул ещё раз и пошёл к своему коню. Стая, отягощённая малым добром, которое решили взять с собой сразу — хмельной бочонок да пара кошелей, — двинулась обратно. Иоанна, свернув на неприметную тропу, исчезла в зарослях. Три пса — три тени — скользнули за ней.***
Чёрт встретил их во дворе. Стоял, привалившись плечом к косяку, и молча считал возвращающихся. Кубенка — живой. Янош — живой, даже весёлый. Комар — цел, и уже что-то рассказывает, размахивая руками. Ранек — молчаливый, как всегда. Всё. Все четверо. Её среди них не было. Чёрт нахмурился, открыл рот, но Кубенка опередил вопрос: — Всё чисто. Пани в баню поехала, к ночи будет. Дай коня привязать — всё расскажу. Уже в корчме, за кувшином прохладной сливовицы — той самой, что Комар торжественно выставил на стол, — Кубенка, понизив голос, пересказал Чёрту подробности. Про бой: как горел хворост, как кричали лошади, как Ранек снял стрелой всадника. Про то, что стражников оказалось больше, но справились. Про Комара, который чуть не оглох от собственного боевого клича, но мечом работал — дай Бог каждому. И про пани. Как она дралась — умело, зло, без страха. А потом вдруг застыла, согнулась пополам, и её вырвало прямо в грязь. И меч выпал из рук. И пришлось её… приводить в чувство. — Огонь ей что-то сделал, — Кубенка покрутил кружку в ладонях. — Не рана. Не страх. Что-то другое. Будто не здесь была, а где-то… ещё. Ну да ладно, очнулась. Дальше сама. Только вот что, — он бросил короткий взгляд на Чёрта, — когда она по повозкам шарила, я видел: письмо какое-то за пазуху сунула. Не монеты, не каменья — бумагу. И спрятала так, чтоб никто не заметил. Кубенка сделал глоток, вытер рот тыльной стороной ладони. — Я не стал спрашивать. Её дело. Но ты, Чёрт… ты бы присмотрелся. Она не просто так на Бергова зуб точит. Там что-то ещё. И это «ещё» у неё сейчас под гамбезоном лежит. Кабы не вышло большой беды. Чёрт ничего не ответил. Ни удивления, ни вопросов. Только повернул голову и посмотрел в темноту за окном — туда, где за лесом, за ручьём, за старой баней догорал закат. Он знал. Или почти знал.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.