Волчонок станет волком

Сверхъестественное Волчонок
Гет
В процессе
NC-17
Волчонок станет волком
Nate Nate
автор
Описание
Когда твой отец тиран, психопат, убийца и сатанист, судя по словам СМИ, то последнее о чем ты думаешь, так это о нормальной жизни. И пусть тебе нагадали скорую любовь, но словам шарлатантки верить не стоит. А я знаю о чем говорю, я видела лично, как она дурила людей. Но кто не рискует - тот не пьет шампанское.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 18. Попробуем?

Ева Винчестер

      Сознание возвращается не вспышкой, а медленным, мучительным просачиванием сквозь толщу боли, будто меня вытягивают из глубокой, ледяной воды, и чем выше я поднимаюсь, тем отчётливее чувствую, что тело больше мне не принадлежит. Боль не сосредоточена в одном месте, она расползлась по костям, впиталась в суставы, забралась под кожу, и каждое движение, даже попытка вдохнуть, отзывается так, словно внутри меня что-то перекраивали заново, не заботясь о том, как это будет срастаться.              Когда я открываю глаза, мир обрушивается на меня не светом, а деталями: трещины на потолке прорисованы с пугающей чёткостью, пылинки в воздухе медленно оседают, и я различаю их траекторию, будто время решило замедлиться исключительно ради того, чтобы я могла увидеть слишком много.              И вместе с этим приходит запах.              Он не один — их десятки, сотни, они наслаиваются друг на друга, распадаются на составляющие, становятся почти осязаемыми, и я различаю старое дерево, пыль, следы моющего средства, железо — нет, кровь, — и тёплый, пульсирующий аромат живых тел за стеной.              Я слышу их сердца. Слышу, как кровь движется под кожей, как мышцы напрягаются, как дыхание сбивается, и это знание не приходит через понимание, оно встраивается в меня, как новая функция, как нечто естественное, от чего невозможно отказаться.              Я пытаюсь вспомнить, кто я, но мысль ускользает, распадаясь на бессвязные ощущения; имя существует где-то на границе сознания, оно давит изнутри, словно слово, застрявшее в горле, однако я не могу дотянуться до него, и от этой пустоты внутри становится холоднее, чем от любой боли. Когда я пытаюсь подняться, мышцы сводит судорогой, будто они не согласны подчиняться прежним командам, а дёсны начинают пульсировать с такой силой, что я невольно касаюсь губ, и острые края клыков царапают кожу, подтверждая то, что я ещё не готова принять.              Страх приходит не сразу, он разрастается медленно, заполняя грудную клетку, потому что вместе с ним поднимается и нечто другое, более древнее и более уверенное, что шепчет мне не прятаться, а атаковать, не искать помощи, а выживать. Территория незнакома, каждый звук за пределами комнаты воспринимается как потенциальная угроза, и я инстинктивно отступаю к стене, потому что так проще контролировать пространство, так легче видеть вход, так меньше шансов, что кто-то окажется за моей спиной.              Шаг за дверью звучит оглушительно, и в этот момент я понимаю, что уже различаю не только сердцебиение, но и силу того, кто стоит по ту сторону, потому что в воздухе ощущается его уверенность, его устойчивость, и моё тело реагирует раньше разума, напрягаясь, готовясь к рывку. Я не помню своего имени, не помню, кем была до этой боли, но слишком отчётливо осознаю, что прежней уже не стану, поскольку в груди бьётся не только сердце, там теперь живёт инстинкт, который дышит вместе со мной, слушает вместе со мной и ждёт, когда я перестану сопротивляться.              Когда дверная ручка едва заметно поворачивается, я слышу это раньше, чем металл касается защёлки, потому что звук проходит по воздуху, как трещина по стеклу, и вместе с ним в комнату врывается запах — густой, тёплый, обжигающий внутренности.              Кровь. Именно от него.              Дверь открывается медленно, без резкости, словно тот, кто стоит по ту сторону, сознательно избегает любого движения, которое могло бы быть воспринято как угроза, однако моё тело не нуждается в логике, оно уже решило. Я срываюсь с места раньше, чем осознаю, что делаю, и пространство между нами исчезает в один рывок, потому что мышцы, которые ещё мгновение назад дрожали от боли, вдруг работают с пугающей слаженностью; я врезаюсь в него всей массой, и мы вместе падаем на пол, где воздух выбивает из его лёгких глухим, тяжёлым звуком.              Я оказываюсь сверху. Колени прижимают его бёдра, ладонь сама находит горло, пальцы смыкаются, ощущая под кожей пульс, горячий и живой, и этот ритм бьёт в виски, подстёгивая нечто тёмное внутри меня.              Теперь я чувствую это отчётливо, от него пахнет кровью, не чужой, не абстрактной, а настоящей, свежей, и, когда я краем глаза замечаю красные разводы на кожаной куртке, сознание на мгновение спотыкается, потому что этот цвет притягивает и пугает одновременно.              Он должен сопротивляться. Должен бить, отталкивать, сбрасывать меня, потому что я давлю достаточно сильно, чтобы перекрыть воздух, и я ощущаю, как его дыхание становится тяжелее, как пульс ускоряется, но вместо яростной борьбы он остаётся подо мной почти неподвижным.              В его теле есть напряжение, но оно иное — не агрессия, а сдерживание. И это сбивает с толку. Потому что хищник во мне ожидает ответа, ожидает схватки, а получает тишину.              Он произносит что-то, я слышу вибрацию в горле под своей ладонью, слышу голос, который должен быть знакомым, но смысл слов не достигает меня, теряясь где-то между инстинктом и страхом. Его рука медленно поднимается, не для удара, не для защиты, а будто с намерением коснуться моего лица, и это движение, слишком мягкое и слишком человеческое, кажется опаснее любой атаки.              Я реагирую мгновенно. Отпускаю горло ровно настолько, чтобы отмахнуться, и бью его по руке с силой, которой не узнаю в себе, слыша, как кость встречается с костью, как воздух со свистом выходит из его лёгких, когда удар достигает цели.              Внутри меня вспыхивает ярость, но не потому что он опасен, а потому что он не опасен. Потому что он не дерётся. Потому что смотрит на меня не как на врага.              Я вижу его лицо теперь ближе, чем нужно, и в этом взгляде нет страха за себя, только тревога за меня, и это противоречие разрывает что-то внутри, потому что рука, всё ещё сжимающая его ворот, начинает дрожать.              Он снова что-то говорит, пытаясь прорваться сквозь гул в моей голове, и в этих звуках есть интонация, которая царапает память, как ноготь по старой ране, но имя, которое он, возможно, произносит, ускользает, оставаясь недосягаемым.              Я не понимаю, почему тот, чью жизнь держу под пальцами, не пытается спастись. Не понимаю, почему он позволяет мне быть сильнее. Где-то глубоко, под слоем инстинктов и боли, зарождается ощущение, что если я сожму ладонь ещё чуть сильнее, я уничтожу не врага.              А что-то своё.              Меня отрывают от него так резко, что на мгновение я теряю ощущение собственного веса, потому что пальцы, вцепившиеся в мой ворот сзади, сжимаются с безапелляционной силой, и рывок выбивает из лёгких воздух, а из-под ног опору; меня ставят на ноги грубо, почти встряхивая, словно пытаются привести в чувство, которого у меня больше нет.              Я не думаю, а реагирую. Тело само разворачивается, позвоночник выгибается, пятка скользит по полу, и рука взмывает вверх в стремительном, почти нечеловечески точном движении, однако пальцы, которые должны были вонзиться в плоть, рассекают лишь пустоту, потому что тот, кто держал меня, уже отступил, предугадав мою атаку так, будто знал её ещё до того, как она родилась.              И тогда я слышу имя.              — Ева.              Голос не повышается, но от него вибрирует воздух; он не просит и не угрожает, но он утверждает, и в этом утверждении есть такая плотность, что у меня перехватывает дыхание.              Я не знаю, кто он. Не знаю, почему его тон заставляет что-то внутри меня сжиматься, будто на меня обрушивается невидимое давление, придавливающее к земле, заставляющее замереть на долю секунды, как если бы сама комната решила подчиниться ему и ожидала того же от меня.              Я не понимаю, что происходит. Не понимаю, почему один голос способен влиять на моё тело сильнее, чем боль.              Но я чувствую это подавление, как тяжёлую ладонь на затылке, как силу, которая не касается физически, но всё равно давит, заставляя сердце биться быстрее, а мышцы колебаться между рывком и остановкой.              Имя, произнесённое этим тоном, не зажигает узнавания. Оно звучит как чужое слово. Как кличка. Как ошибка.              Безумие вокруг не складывается в картину, оно рассыпается осколками: запах крови, слишком яркий свет, звуки, которые я не должна слышать, движения, которые я совершаю слишком быстро, и этот голос, который будто имеет право приказывать мне, хотя я не давала ему этого права.              Я срываюсь вперёд снова, потому что единственное, что остаётся понятным, так это необходимость двигаться, атаковать, вырваться из кольца чужих намерений. Тот, кого я повалила первым, всё ещё рядом, и я чувствую от него тот же запах крови, который рвёт изнутри, но он не нападает, не отвечает силой на силу; его тело напряжено, однако он двигается осторожно, будто боится причинить мне вред, и это вызывает во мне ярость, потому что я не понимаю, почему он ведёт себя так, словно я не враг.              Другой, стоящий чуть позади, не отступает. Я ощущаю в нём иную решимость, не ударить, но удержать, не ранить, но сломить сопротивление, и это намерение давит так же сильно, как его голос, потому что я чувствую, что он не позволит мне выйти из-под контроля.              Я не знаю слов, чтобы назвать то, что происходит. Не знаю, кто они. Не знаю, кто я. Я знаю только, что мир сошёл с ума, что тело больше не подчиняется прежним законам, что голос, произносящий «Ева», пытается пробиться сквозь хаос в моей голове, а я, захлёбываясь страхом и яростью, не могу позволить себе остановиться.              И в тот момент, когда я снова готова сорваться вперёд, когда мышцы уже собираются в очередной рывок, всё внутри меня обрывается так резко, будто кто-то перерезал натянутую струну.              Запах.              Он приходит не как остальные, не резкий, не обжигающий, не тревожный. Он вплетается в воздух тихо, но неотвратимо, и, достигая меня, заставляет мир замереть, потому что в нём нет крови, нет угрозы, нет давления власти. В нём есть что-то иное, тёплое и глубокое, как дыхание перед сном, как обещание, которое ещё не произнесено, но уже существует.              Я не знаю, что это. Не знаю, почему сердце, ещё мгновение назад бившееся в бешеном ритме, вдруг сбивается, будто спотыкается о новую ноту.              Запах не сладкий и не приторный, в нём холодный воздух, древесная сухость, лёгкая горечь металла и что-то едва уловимое, что цепляется за внутренности так, словно находит там место, заранее предназначенное именно для него. И впервые с момента пробуждения во мне поднимается не страх. Не ярость. А странное, пугающее облегчение.              Мышцы перестают быть натянутыми до предела, пальцы медленно разжимаются, когти втягиваются, хотя я не осознаю этого движения, и я стою посреди хаоса, оглушённая тем, что среди всего безумия появилось ощущение, которое не причиняет боли.              Это первое, что не ранит. Первое, что не давит. Первое, что… нравится.              Я не понимаю, почему среди чужих голосов, чужой крови и чужой силы именно этот запах заставляет меня дышать глубже, медленнее, будто он удерживает меня от падения в пропасть. Поворачиваюсь неосознанно, следуя за ним, как если бы невидимая нить тянула меня за грудную клетку, и встречаюсь глазами с тем, кто стоит чуть в стороне.              Он высокий, плечи напряжены, но не в нападении, а в сдерживании. Его взгляд прикован ко мне так, будто он боится моргнуть, и в этом взгляде нет приказа, нет попытки подчинить, только настороженность и что-то ещё, тёмное и глубокое, отражающееся в расширенных зрачках.              Я не знаю его. Лицо не вызывает воспоминаний. Имя не вспыхивает в сознании. Но в его присутствии воздух становится плотнее, тише, и шум в моей голове на секунду ослабевает, словно буря наткнулась на невидимую преграду.              В груди возникает странное чувство, но не слабость, не зависимость, а притяжение, которое не требует усилия, которое просто есть, как если бы оно существовало задолго до того, как я открыла глаза.              Я не понимаю, что это значит. Не понимаю, почему из всех присутствующих именно он не пахнет угрозой, почему его запах не провоцирует на атаку, а вместо этого вызывает желание приблизиться, проверить, убедиться, что он реален.              Это нелогично. Это неправильно. Но среди обломков моей памяти и хаоса новых ощущений это единственное, что не кажется враждебным. И именно поэтому я не отвожу взгляда.              Он делает шаг первым — медленный, выверенный, будто ступает по тонкому льду, и в этом движении нет ни вызова, ни попытки навязать свою волю, только осторожное приближение, словно он боится спугнуть не меня, а то хрупкое равновесие, которое повисло между нами.              И я повторяю. Не обдумывая. Не спрашивая себя, почему. Моё тело откликается на его шаг так естественно, будто мы связаны невидимой нитью, и каждый сантиметр сокращающегося расстояния сопровождается тем самым запахом — густым, глубоким, странно успокаивающим, в котором переплетаются холодный воздух, что-то древесное и едва уловимая горечь, но сквозь всё это проступает ощущение тепла, живого и настоящего.              Я иду к нему так, как не шла ни к кому за последние минуты. Без рывка, без готовности к атаке, ведомая не страхом и не яростью, а ощущением уюта, которое в нынешнем хаосе кажется почти безумным, потому что уют не должен существовать среди крови, криков и подавляющей силы чужого голоса.              Но он есть. И я позволяю себе следовать за ним.              Когда между нами остаётся всего пара десятков сантиметров, мир будто сужается до этого узкого пространства, в котором слышно только наше дыхание — моё неровное, всё ещё хищное, и его более глубокое, сдержанное, словно он удерживает в себе нечто большее, чем показывает. Он поднимает руку медленно, так медленно, что я успеваю проследить каждое движение его пальцев, напряжение в запястье, лёгкую дрожь, которая выдаёт не страх, а осторожность.              И я не отступаю. Во мне нет вспышки инстинкта, нет желания уклониться или ударить, потому что вместе с его приближением приходит абсолютная уверенность в отсутствии опасности, уверенность, не подкреплённая логикой, не объяснённая памятью, но укоренившаяся глубже любого рассудка.              Его ладонь касается моей щеки — тёплая, живая, реальная, — и это прикосновение не обжигает, не провоцирует, не вызывает боли, а напротив, оно словно возвращает мне ощущение собственного тела, собирает меня из рассыпавшихся осколков. Повинуясь желанию, которое не имеет названия, я наклоняю голову и прижимаюсь к его ладони, позволяя коже скользнуть по коже, позволяя этому теплу проникнуть глубже, чем должно.              Я не отвожу взгляда.              Его глаза — лазурные, почти неестественно яркие в полумраке, — удерживают меня так же крепко, как если бы он держал меня руками, и в этой синеве есть глубина, в которую хочется погрузиться, утонуть, раствориться, потому что в ней нет хаоса, нет угрозы, только странная, пугающая неизбежность.              Он произносит имя.              — Ева.              Теперь голос звучит иначе, не как приказ, не как попытка остановить, а как что-то личное, почти хрупкое, и в этом звучании имя перестаёт быть чужим словом.              Оно резонирует.              Внутри, где-то под грудной клеткой, вспыхивает искра, болезненно яркая, как если бы по тёмной комнате внезапно провели лезвием света, и вместе с этим светом приходит ощущение узнавания. Не полного, не ясного, а обрывочного, как фрагмент сна, который ты отчаянно пытаешься удержать при пробуждении.              Ева.              Имя больше не звучит пусто.              Оно царапает память, вызывает тень образа, ощущение принадлежности, и в этом мгновении, когда я стою, прижавшись щекой к его ладони, глядя в его лазурные глаза, я понимаю не смысл происходящего, не природу этой связи, а лишь то, что среди всего безумия именно он единственное, что ощущается как жизнь.       

Дин Винчестер

      Я смотрю на это и чувствую, как внутри что-то неприятно сжимается. Ещё секунду назад Ева была сплошным клубком зубов, когтей и инстинктов. Глаза стеклянные, дыхание рваное, на меня бросилась так, будто я чужак, вторгшийся на её территорию. И ладно. Я взрослый мужик. Переживу. Не впервой меня пытаются порвать.              Но стоило Айзеку шагнуть в комнату и её словно переключили. Плечи опустились. Дыхание выровнялось. Она тянется к нему, будто там безопасная зона, бронежилет от всего мира.              И вот это бьёт сильнее, чем когти.              Я её отец. Чёрт побери, я должен быть для неё тем самым «безопасно». Даже если она злится. Даже если ненавидит. Даже если я накосячил, а я косячил, да. Но инстинкт… он ведь глубже обид. Он не про разговоры и воспитательные ошибки. Он про кровь.              А она успокаивается не из-за меня.              И я понимаю: в её голове сейчас каша. Обращение это ведь не пикник на заднем дворе. Это ломка личности. Инстинкты перетягивают канат с памятью. Запахи важнее слов. Сердцебиение громче логики. И если её тянет к нему, то значит, мозг решил, что он «свой». Что он опора.              И вот тут во мне поднимается самая паршивая разновидность ревности — отцовская.              Это я должен был быть тем, к кому она идёт, когда мир рушится. Это я должен был ловить её, когда её рвёт изнутри новой природой. Я должен был стать якорем, пока её штормит. А сейчас она вцепилась в какого-то парня, который просто оказался рядом.              И я злюсь. На себя за то, что не стал для неё этим якорем. На неё за то, что выбрала не меня. На весь этот проклятый мир за то, что опять всё делает через жопу.              Но больше всего я боюсь. Потому что если её инстинкты ищут опору не во мне… значит, что-то между нами уже изменилось. И я понятия не имею, как это починить.              — Вы самая странная семья из всех, что я когда-либо видела, — голос Мелиссы выдёргивает меня из мыслей и тупого залипания на притихшую Еву. — Пойдём. Я обработаю раны.              Я даже не оборачиваюсь сразу.              — Давай тут.              Глупо? Возможно. Но я не собираюсь оставлять её одну. Даже если всё моё «присутствие» это стоять в той же комнате и делать вид, что я не на грани.              — Скотт присмотрит, — спокойно отвечает Мелисса.              Я всё же поворачиваюсь через плечо. Скотт уже сидит в кресле, расслабленный, как будто мы не в шаге от семейной бойни. Альфа, чёрт его дери. Спокойный. Уверенный. Слишком молодой для такого взгляда.              Ладно. Если уж кто и сможет удержать ситуацию, то он.              На кухне пахнет антисептиком и чем-то мятным, видимо, из её бесконечной аптечки. Мелисса помогает стянуть куртку. Ткань трещит и в помойку её, без разговоров. Этой куртке вообще не везёт: то катаной её вскрывают, то когтями полосуют. Начинаю думать, что она притягивает неприятности.              Под курткой рубашка пропиталась кровью, ткань липнет к коже.              — Сиди, герой, — фыркает Мелисса и аккуратно разрезает рукав ножницами, чтобы не сдирать ткань с ран.              Жжёт уже от одного вида.              Она сначала прижимает к плечу стерильную марлю, чтобы остановить кровь. Давление точное, профессиональное. Потом переходит к предплечью: промывает рану физраствором, смывая сгустки и грязь. Холодная жидкость стекает по коже, щиплет.              — Сейчас будет неприятно, — предупреждает она.              И вот тут в ход идёт антисептик. Ощущение такое, будто туда вылили жидкий огонь. Я даже не шиплю. Почти.              — Ты её к батарее приковываешь, а она тебя загрызть пытается. В целом закономерно, — усмехается Мелисса.              — Отличное родительское собрание, — бурчу я.              Она проверяет края ран — глубокие, но не рваные. Повезло. Когти прошли вскользь. Накладывает антибактериальную мазь, распределяя тонким слоем, затем свежую стерильную повязку. Плотно, но не так, чтобы перекрывать кровоток. Плечо фиксирует эластичным бинтом.              — Швы не нужны, — констатирует она. — Но следить придётся. Покраснение, жар, полосы от раны и сразу к врачу. И да, антибиотики я тебе всё равно дам. На всякий случай.              — Обожаю таблетки, — сухо отвечаю я.              Она кидает на меня взгляд, в котором читается: «Ты вообще когда-нибудь слушаешь врачей?»              Не всегда.              Пока она заклеивает последний порез пластырем, я слышу из гостиной тихое движение. Не рычание. Не грохот. Просто звук дыхания. Ева.              И всё внутри меня снова напрягается.              — Иди к ней, — мягче говорит Мелисса. — Повязки выдержат. А вот твоя паранойя вряд ли.              Я встаю, чувствуя, как тянет плечо. Больно. Неприятно. Но это нормальная боль. Понятная. В отличие от той, что сидит глубже. Я должен вернуться в комнату не как охотник. Не как мужик с раненной гордостью. А как отец, который просто хочет убедиться, что его дочь всё ещё здесь. Должен, но сажусь обратно на стул.              — Как ты справилась с обращением Скотта? — спрашиваю я тихо, почти не шевеля губами, прекрасно понимая, что при желании тот самый Скотт, сидящий в соседней комнате, способен разобрать не только слова, но и интонацию, и сомнение, которое в них прячется.              Мелисса не отвечает сразу. Она задерживает руки на моей повязке, будто проверяет то, что уже проверила, и только потом медленно выдыхает.              — Сперва было паршиво, — говорит она наконец, не пытаясь смягчить формулировку. — Настолько, что я какое-то время боялась его. Я ловила себя на том, что избегаю оставаться с ним наедине, что вздрагиваю от резких движений, что слушаю его дыхание по ночам и думаю не о том, дышит ли он, а о том, как он дышит.              Она делает паузу, и в этой паузе все пережитое.              — Я знала, что он всё тот же мой сын, — продолжает Мелисса тише, — но знание и принятие разные вещи. Я видела кровь, видела раны, которые не должны заживать так быстро, видела, как он исчезает по ночам и возвращается другим. И мне потребовалось время, чтобы перестать видеть в нём угрозу и снова начать видеть мальчика, которого я вырастила.              Она поднимает на меня взгляд уставший, но чертовски честный.              — Всё изменилось не в один момент. Не было красивого озарения. Просто однажды я поняла, что он каждый день делает выбор. Не самый лёгкий, не самый безопасный, но правильный. Он мог бы перестать сдерживаться, мог бы взять то, что даёт ему эта сила, но он снова и снова выбирал контроль. Выбирал спасать. Выбирал быть лучше, чем то, во что его пыталась превратить эта сущность.              Мелисса слабо усмехается, но в улыбке нет веселья, только гордость и притом выстраданная.              — Когда я увидела, как он рискует собой ради других, как закрывает людей своим телом, как приносит на порог больницы раненых, вместо того чтобы прятаться, я поняла, что бояться нужно не его. Бояться нужно было мира, который может сломать такого сына.              Она убирает руки и добавляет уже совсем тихо:              — И тогда я перестала просто принимать его. Я начала им гордиться.              Я молчу, переваривая сказанное, и думаю о том, что, возможно, мне только что показали дорогу, по которой я ещё даже не начал идти.              — И какой родительский совет ты можешь дать мне, — спрашиваю я после долгой паузы, в которой слишком отчётливо слышно, как в соседней комнате кто-то дышит чаще, чем должен, — потому что я её уж точно не боюсь, и в этом, по крайней мере, честен перед собой, но я совершенно не представляю, что делать с этим обращением, кроме очевидного — не болтать лишнего и держать её подальше от охотников, в том числе от тех, с кем я привык стоять по одну сторону.              Мелисса смотрит на меня так, будто примеряется, выдержу ли я ответ, который не понравится.              — Я бы посоветовала тебе в ближайший месяц оставить её в покое, — произносит она спокойно, и, когда моё лицо, не спрашивая разрешения, искажается недовольством, добавляет: — Джо я сказала то же самое, так что не нужно делать вид, будто тебя единственного отстраняют от близкого человека.              Она опирается бедром о столешницу и продолжает уже более жёстко, без привычной мягкости медсестры:              — И Шай, и Еве нужна адаптация, а адаптация — это не разговоры о морали и не родительские лекции о том, кем им следует быть. Это месяцы, в которые тело живёт быстрее разума, в которые запахи значат больше слов, а злость вспыхивает раньше мысли. Им нужны тренировки, контроль, понимание собственной силы, и Скотт в этом лучший из тех, кого я знаю, потому что он сам прошёл через ненависть к себе и научился не позволять ей управлять каждым движением.              Она делает паузу, позволяя словам осесть, и добавляет тише, но от этого только мрачнее:              — Если вы будете стоять у них над душой со своими страхами, своими правилами и своим прошлым, они будут отвлекаться, а отвлекаться сейчас нельзя. Им предстоит трудный путь, и в первые месяцы он всегда проходит по краю контроля, по краю человечности. И да, — она смотрит мне прямо в глаза, — им нужно время, чтобы принять то, кем они стали, и не сорваться на тех, кто будет напоминать им о старой жизни. В том числе на вас.              Я сжимаю челюсть, потому что слышу в её словах не только заботу, но и предупреждение.              — Я не слишком понимаю охотников и вашу логику, — продолжает она, — но мне кажется, что сложнее всего принять себя тем, кого ты всю жизнь убивал, а потом просыпаешься одним из них. В голове образуется трещина, и если в эту трещину постоянно давить, она рано или поздно разойдётся.              Несколько секунд мы молчим, и кухня кажется теснее, чем есть на самом деле.              — Учитывая количество волчат в этом городе, — наконец произношу я, криво усмехаясь, хотя веселья в этом нет, — ты вполне можешь написать книгу под названием «Родители и первое полнолуние ваших детей», а потом сходить с ней на ток-шоу и раздавать автографы, потому что спрос, похоже, будет стабильный.              Мелисса качает головой, а я думаю о том, что, возможно, самое сложное в этой истории не научить дочь быть монстром с принципами, а научиться самому отойти в сторону и не разрушить её попытку выжить своей чрезмерной защитой.              Хлопок входной двери разрывает кухонную тишину так резко, что наше мрачное, затянувшееся подобие родительского совета обрывается на полуслове, и я успеваю лишь коротко переглянуться с Мелиссой, прежде чем по дому прокатывается знакомый голос.              — Дин! Ева!              Крик Сэма звучит не просто громко, в нём уже есть тревога, та самая, которую мы оба слишком хорошо узнаём, и я вскакиваю со стула так резко, что тот скрежещет по полу, и направляюсь в коридор, заранее зная, что опоздаю, потому что в нашей семье я стабильно прихожу на секунду позже, чем нужно. И, конечно, опаздываю.              Ева прижимает Сэма к стене рядом с крючками, на которых висит чья-то куртка, шарфы и ещё какая-то мелочь мирной жизни, которая сейчас выглядит издевательством, и рычит ему прямо в лицо, так близко, что я вижу, как её пальцы с усилием впиваются в ткань его рубашки. Она держит его не потому, что не может убить, а потому что пока ещё выбирает не убивать и от этого зрелище становится только хуже.              Скотт и Айзек стоят по бокам, напряжённые, но не вмешивающиеся, готовые сорваться с места в любую секунду, и хотя я понимаю, что МакКолл теперь, нравится мне это или нет, имеет в её новой жизни куда больший вес, чем я готов признать, я готов поставить сотню баксов на то, что если кто и сумеет достучаться до неё в момент, когда инстинкты перехватывают управление, то это будет не альфа, а именно Лейхи, к которому она тянется так, будто он последний устойчивый объект в мире, который внезапно стал зыбким.              — Ты… — рык срывается в середине слова, и вместо животного звука в голосе Евы появляется ярость, осмысленная и острая, а вместе с ней и узнавание, от которого у меня внутри всё холодеет.              Я уже готов мысленно отвесить себе подзатыльник за очередной провал в графе «отцовство», когда она произносит следующее:              — Ты стрелял в меня.              В коридоре становится так тихо, что слышно, как Сэм сглатывает. И вот тогда до меня доходит, что память возвращается не мягко и постепенно, а рывками, выдирая наружу самые болезненные моменты, и, разумеется, мы застряли не на чём-то тёплом и семейном, а на эпизоде, где её родной дядя нажал на курок.              — О-о-о, — протягиваю я мрачно, потому что если не добавить в это хоть каплю сарказма, можно начать орать, — похоже, процесс пошёл.              Я перевожу взгляд на парней и коротко киваю, потому что сейчас не время для размышлений о мужской гордости и распределении ролей.              — Чего стоим? Работайте, — говорю я уже жёстче, чувствуя, как напряжение натягивается между нами, как проволока. — Пока она его не загрызла.              И где-то глубоко внутри меня зреет понимание, что самое страшное в этом моменте не её клыки и не её сила, а то, что она начинает вспоминать, кто именно причинил ей боль и нам всем придётся отвечать за это, нравится нам или нет.              В этот раз Еву удалось увести Скотту, и его голос — тот самый, в котором прорывается альфа, не крик, а давление, от которого вибрирует воздух, — сработал безотказно, так что я даже позволил себе выдохнуть, пусть и сквозь зубы, осознавая, что сотню баксов я бы действительно просрал, окажись здесь букмекер, зато теперь у меня есть доказательство, что она способна слушать не только Лейхи, и от этого странного, почти мелочного удовлетворения становится только тревожнее.              Когда шум шагов стихает в глубине дома, я перевожу взгляд на Айзека, который всё это время стоял в стороне, будто понимал, что его роль ещё не закончена.              — Давай-ка выйдем и поболтаем, — говорю я, кивнув в сторону входной двери, и вижу, как он напрягается почти незаметно: плечи чуть выше, челюсть сжата, зрачки внимательнее, однако он не отступает и не спорит, словно заранее решил, что бегство в данном случае будет выглядеть хуже любой драки.              — Дин? — голос Сэма звучит сзади настороженно, потому что из всей этой истории он понимает меньше остальных.              — Мелисса введёт тебя в курс дела и, если повезёт, даст пару советов, — ухмыляюсь я, хотя в этой ухмылке больше усталости, чем юмора, и выхожу в прохладную ночь, где воздух кажется чище только потому, что в нём нет запаха крови и адреналина.              Я опускаюсь в одно из плетёных кресел на крыльце и хлопаю ладонью по соседнему, приглашая Лейхи присесть. Он двигается с осторожностью зверя, который понимает, что перед ним хищник, но отступать поздно, и садится напротив, не отводя взгляда, прекрасно зная, что у меня за поясом пистолет с серебряными пулями, и всё равно остаётся на месте.              И в этот момент я ловлю себя на том, что делаю ровно то же самое каждый чёртов раз: сажусь напротив опасности, позволяю ей скалиться мне в лицо и давлю в себе страх, будто от этого он перестаёт существовать.              — Итак, — я склоняю голову набок и внимательно рассматриваю его.              Ничего выдающегося: худощавый, светловолосый, с теми самыми плечами, которые ещё не решили, быть им по-настоящему мужскими или остаться подростковыми, взгляд упрямый, но без бравады, и если не знать, кто он такой, можно принять за обычного пацана из соседнего дома. Из тех, что чинят машины во дворе и прячут синяки под длинными рукавами.              Ничего особенного. И от этого всё происходящее кажется ещё более абсурдным.              — Не пояснишь ли мне, — продолжаю я медленно, — почему моя дочь напала на собственную семью, на своего альфу, но не тронула тебя? Как-то слишком уж ловко у тебя вышло её приручить.              — Я не… — начинает он.              — Только попробуй ляпнуть, что не знаешь, — перебиваю я его тихо, но так, чтобы в голосе не осталось сомнений, — и получишь в будку.              Он сглатывает, однако не отводит глаз.              — Я не приручал её, — произносит он наконец, и в этих словах нет ни дерзости, ни оправдания, только тяжёлая необходимость сказать правду. — Это не про контроль и не про влияние. Она… чувствует меня. Так же, как и я её.              Я молчу, позволяя ему продолжить.              — Когда оборотень находит свою истинную пару, — говорит Айзек, и голос его становится ниже, серьёзнее, — это не романтика и не выбор. Это связь, которая возникает глубже инстинктов, и именно поэтому она сработала даже тогда, когда её разум ещё тонул в боли и ярости. Для неё я не угроза, потому что её природа уже решила, что я часть её самого безопасного круга.              Он делает паузу, будто давая мне время переварить это.              — Я её истинная пара, мистер Винчестер, — добавляет он, и в этих словах нет триумфа, только понимание ответственности, — и именно поэтому она не стала рвать меня так, как рвала остальных.              — Чего ты мне заливаешь? — я подаюсь вперёд, не разрывая зрительного контакта, и замечаю, как он нервно сглатывает, хотя изо всех сил старается этого не показать. — Ты что, «Сумерки» пересмотрел? Вся эта история и без того звучит донельзя ванильно, но когда её начинают озвучивать всерьёз, в реальной жизни, она уже не романтикой пахнет, а каким-то коллективным психозом.              — «Сумерки»? — переспрашивает он с таким неподдельным непониманием, что на секунду я даже сомневаюсь, издевается ли он или действительно не в курсе.              — Посмотри на досуге, — фыркаю я, — можешь принять как методичку по великой любви и судьбоносным связям, потому что я ни на секунду не поверю, что всё это не просто удобная сказка, которую приятно рассказывать самому себе.              Айзек выдыхает медленно, будто собираясь с мыслями, и, вопреки ожиданиям, не взрывается и не огрызается.              — Есть книги, где это описано, — говорит он серьёзно, без подростковой бравады. — Не романы, а старые тексты о стаях и связях. Когда я обратился и впервые почувствовал запах Евы, я едва не набросился на своих же на школьной парковке. Я потерял контроль мгновенно, и если бы рядом не оказалось тех, кто удержал меня, всё закончилось бы плохо. Это не хрень и не психоз, мистер Винчестер. Это редкость, да, но она случается. И пока Ева не обратилась, ей было плевать на меня и на то, что я чувствовал. Она хотела просто вернуть дружбу. Ничего больше.              Я слушаю и чувствую, как внутри поднимается не смех, а глухая злость.              — Заебись, — произношу я мрачно, — значит, я не только обрёк дочь на жизнь в шкуре оборотня, но ещё и, как бонус, привязал её к тебе, даже не спросив, хочет ли она этого.              Он опускает взгляд всего на секунду, а потом снова поднимает его, и в этом взгляде нет ни восторга, ни торжества.              — Послушайте, — начинает он со вздохом, — я прекрасно понимаю, что не лучший кандидат для неё. Я не обеспечу ей беззаботную жизнь, не дам стабильности, в которой вы привыкли мерить безопасность. Я не смогу полностью принять её выбор, если она решит идти по вашим стопам и охотиться, потому что для меня это всегда будет шаг в сторону от стаи. Я многого не смогу, и я это знаю. Но одно я могу обещать: я сделаю всё, чтобы она была жива. И если придётся, то умру за неё.              Я хмыкаю, и этот звук выходит тяжелее, чем хотелось бы.              — М-да, — протягиваю я, — только вот души оборотней у демонов не в цене.              — Что? — он хмурится, не понимая, о чём я.              — Ничего, — отмахиваюсь я, потому что эта фраза вырвалась слишком быстро и слишком честно.              Потому что одно дело заявлять, что ты готов умереть за кого-то, и совсем другое пережить его смерть, а потом стоять перед выбором вернуть его любой ценой, даже если эта цена твоя душа, и ты заранее знаешь, что расплачиваться придётся долго и грязно. Люди редко думают о второй части, пока не становится поздно. Я слишком хорошо знаю, как это бывает: ты клянёшься защитить, клянёшься успеть, а потом неизменно опаздываешь на пару секунд, на один выстрел, на одно решение, и эти мелкие, почти незаметные опоздания складываются в пропасть.              И если Лейхи в чём-то похож на меня — если он тоже из тех, кто идёт до конца, даже когда этот конец ведёт в ад, — то его громкие обещания стоят ровно грош.              — Слушай меня внимательно, щенок, — говорю я тихо, но так, чтобы в голосе не осталось ни грамма сомнений, и буквально вгрызаюсь в него взглядом, — потому что второго шанса я тебе не дам, и если всё то, что ты сейчас наговорил, хоть на один процент правда, то с этой секунды ты отвечаешь за её жизнь так же, как и я, а я, поверь, не из тех, кто забывает долги.              Я делаю паузу, позволяя словам лечь тяжёлым грузом между нами.              — Мелисса попросила меня отойти в сторону, и я склоняюсь принять её совет, потому что уже видел, как даже Скотт не сразу смог до неё достучаться, и вполне допускаю, что подобное повторится, ведь Ева слишком похожа на Сэма, а значит, свободу будет грызть зубами, даже если эта свобода рвёт её изнутри. Как с этим справится альфа понятия не имею, но с тобой расклад другой. Утром мы с Сэмом и Джо уедем, и ты будешь звонить мне каждый день, отчитываться о её состоянии, о прогрессе в ваших волчьих премудростях, о каждом срыве и каждом шаге вперёд. Джо, уверен, попросит того же. И если с Евой случится хоть что-то, — я слегка подаюсь вперёд, — я приду за тобой. Понял?              Он не спорит и не пытается играть в героя, просто кивает, а затем достаёт телефон и протягивает его мне так, будто это не просто кусок пластика, а договор, который мы подписываем без свидетелей. Я вбиваю свой номер, затем запасной, а после номер Бобби, подписав его сухо: «связь со мной в случае ЧП», потому что в нашей жизни ЧП — это не гипотетическая вероятность, а рабочий график.              Утром кухня пахнет кофе и чем-то нервным; Сэм мрачен до состояния грозовой тучи, Мелисса суетится, одновременно пытаясь доесть завтрак, проверить сумку и поправить бейджик с именем, который упорно перекручивается, словно и он не желает принимать реальность, когда Ева появляется в дверях, а за ней, почти бесшумной тенью, скользит Скотт.              — Ев? — окликаю я, и она оборачивается слишком резко, будто ещё не до конца подружилась с собственным телом.              — Чёрт, — стонет она, всплеснув руками, — Скотт, долго я ещё буду учиться нормально двигаться?!              — Всё зависит от контроля, — поучительно отвечает он и наклоняется, подставляя щёку для материнского поцелуя.              Мелисса, бросив «Я побежала!», исчезает, и входная дверь хлопает так, будто ставит точку в одной главе.              — У меня всегда было дерьмово с контролем, — фыркает Ева, слишком резко хватает чашку, закатывает глаза и наливает кофе, после чего поворачивается к нам. — Итак, Сэм, пап…              Я попросту выплёвываю кофе на стол и захожусь кашлем, потому что так она называла меня всего один раз, тогда, когда её родной дядя похитил её для убийства, и вот теперь это обращение возвращается, как плохая примета.              В голове успевают пронестись все возможные сценарии, каждый хуже предыдущего: что она обвинит меня в очередном решении, принятом за неё; что заявит, будто не собирается быть оборотнем и докажет это самым радикальным способом; что я снова опоздаю — как обычно — на один шаг.              — Это я должна плеваться кофе, — фыркает она, — желательно тебе в лицо.              — Я слушаю, — хриплю я, вытирая стол салфеткой и пытаясь не выглядеть человеком, который только что увидел собственный приговор.              — Во-первых, простите, что напала, — говорит она неожиданно серьёзно и даже как будто неловко, и мы с Сэмом синхронно смотрим на неё так, будто она только что объявила о конце света. — Да что теперь не так?              — Это было заслуженно, — первым приходит в себя Сэм.              — Мы друг друга мутузили так, что мама не горюй, — добавляю я, — так что считай, что просто прошла ускоренный курс семейных традиций.              — Вы чокнутая семейка, — констатирует Скотт.              — А ты обзавёлся чокнутой бетой, — парирует Ева, глядя на него с вызовом, — поздравляю. Постараюсь не скатиться в серийные убийцы.              — Ева! — предупреждающе произносит он, пытаясь включить свой тон альфы.              Но она вдруг хихикает. Легко, беззаботно, так, что я невольно начинаю сомневаться, не сломалось ли в ней что-то глубже, чем контроль.              — С юмором мы ещё поработаем, о, мой альфа! — она театрально кланяется, заставляя Скотта покраснеть, а затем снова поворачивается к нам. — Продолжим. Извинения принесла, теперь к планам. Пока не научусь контролировать себя, буду под крылышком у Скотта. У меня полгода до выпуска, и я рассчитываю справиться. От колледжа не отказываюсь. От жизни, которую планировала, тоже. Но есть две корректировки: первое, оценки просядут, так что продолжайте свои махинации с кредитками. Я слышала, что родители оплачивают обучение своих детей. И второе… — она смотрит на меня так пристально, что становится не по себе, — забудь, что я сказала тебе тогда у Бобби. Давай попробуем узнать друг друга. Попробуем наверстать?              Я даже не пытаюсь быть сдержанным.              — Да! — вырывается у меня громче, чем следовало бы, так что все на кухне вздрагивают. — Да, конечно. Я только за.              И в этот момент, впервые за последние сутки, я чувствую не страх и не вину, а что-то похожее на осторожную надежду, которая, если честно, пугает меня куда сильнее любых клыков.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать