Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Тела находят утром.
Всегда — в позе.
Всегда — красиво.
Кто-то любит танцовщиц так сильно, что дарит им идеальный финал, которого они не просили.
Три года назад он закрыл их собой. Теперь у Ксила удостоверение, шрам, ноющий к дождю, и дело о мёртвых танцовщицах. Он идёт к Элевейтам за помощью, а потом холодеет: профиль идеальной жертвы убийцы — это его девочки.
Чудовище снова в человеческом лице. И снова успеть бы. Пока не оборвалась музыка.
Примечания
Три года прошло с той ночи у гаражей.
Три года — с пробитой головы, с пули, с визитки, которую усталый следователь оставил на больничной тумбочке.
Теперь Ксил сам носит удостоверение. Вот только мечта обернулась бумагами, скверным кофе и медленным выгоранием — пока однажды утром не находят первое тело.
Чтобы войти в закрытый, блестящий, жестокий мир танца, ему нужны проводники.
Те, кому он доверяет, как себе.
Элевейт.
Они повзрослели, но остались собой. Женя всё так же держит всех. Лиза всё так же режет языком и прячет за ним нежность. Саша всё так же молчит и видит больше всех. И рядом с ними он снова становится живым.
Между протоколами — смех. Между фотографиями с мест убийств — тепло.
Так легко забыть, зачем все собрались.
Посвящение
История является прямым продолжением "Прижать к себе страх".
https://ficbook.net/readfic/019eb7a6-4fc0-708b-8479-0072b21b4ab9
Я хочу выразить огромную благодарность всему составу Elevate за вдохновение.
А так же читателям, которых я здесь обрёл.
Которые подарили мне вдохновение и вернули мне ощущение того, что я ещё что-то могу и умею.
Икар
21 июня 2026, 05:11
«Я думал, что мечта — это пункт назначения.
Доедешь — и всё, ты счастлив.
Никто не предупредил, что мечта —
это просто другой адрес,
по которому тебя ждёт тот же ты,
только в новой форме».
— Ксил, заметки в телефоне, май
Москва будила меня не будильником, а светом. В этом городе невозможно было занавеситься от утра. Оно просачивалось сквозь любые шторы, серое в шесть, белое в семь. И к восьми уже заливало комнату плоским майским сиянием, в котором пылинки висели неподвижно, как взвешенные в воде. Я лежал на матрасе, брошенном прямо на пол большой комнаты, смотрел в потолок с незнакомой лепниной — съёмный, чужой, не мой потолок, и слушал город. Он гудел. Он всегда гудел, этот город. Низко и непрерывно, как огромный спящий зверь, которому что-то снится. Девять месяцев. Девять месяцев я здесь и всё ещё просыпаюсь с лёгким удивлением: где я. Я сел, провёл ладонью по лицу. Под пальцами — щетина, которую надо бы сбрить. И слева, у виска привычная неровность: тонкий рубец, заросший волосами. Почти невидимый, если не знать. Но я знал. Я всегда находил его машинально, пальцами, как находят знакомую трещину на стене. Память тела. Три года прошло, а рука всё ещё тянулась проверить — на месте ли, зажило ли. Зажило. Давно. Второй был ниже. Слева, под рёбрами: бледная стянутая полоска, там, где когда-то торопливые руки хирурга вынули из меня то, что уже было не спасти. Селезёнку. Я о ней не вспоминал месяцами. Живёшь и живёшь, орган не из тех, по которым скучаешь. Но иногда, по утрам, когда тянулся за футболкой, ткань задевала шрам, и я вспоминал. Не больно. Просто отметка. Зарубка на дереве, по которой видно, что дерево пережило топор. Я встал. Пол холодил ступни. За всё это время я так и не купил тапки. В углу комнаты, на турнике, который я вкрутил в дверной проём в первую же неделю — раньше, чем разобрал коробки, раньше, чем повесил единственную картину — висело полотенце. Я подошёл, ухватился за перекладину, подтянулся. Раз, другой, десятый. Тело отзывалось легко, привычно. За этот год я приучил его к нагрузке, и оно из тощего, студенческого, превратилось в другое: суше, твёрже, надёжнее. Не для красоты. Просто однажды я поймал себя на мысли, что больше не хочу быть человеком, которого можно проломить одним ударом по голове у тёмных гаражей. Что хочу, если придётся, успеть. И с тех пор — турник, зал, штанга. Тело перестало быть слабым местом. Это было хорошее чувство. Спокойное. Подтянувшись в последний раз, я спрыгнул и взгляд упал на закрытую дверь второй комнаты. Гостевая. Я называл её так, потому что ни разу в ней не спал. Это была единственная обжитая комната во всей квартире — нормальная кровать, плед, шторы, лампа, какие-то мелочи на полке. И обжил её не я. Её обжили они, ещё осенью, когда приехали помогать мне с переездом. Женя командовала парадом, Саша вешала эти самые шторы, Лиза материла шведскую инструкцию, Тася путала шурупы, а Алёна молча и ровно докручивала всё то, что остальные собрали наперекосяк. Они провозились весь день, орали, смеялись, заказали пиццу, перевернули мне всю квартиру вверх дном — и оставили после себя эту комнату. Тёплую. Готовую. На всякий случай. С тех пор прошло семь месяцев. Семь месяцев я их не видел. Сначала они отдыхали — уехали кто куда, и я следил за ними только по сторис. Женя на каком-то море, Лиза с Сашей в горах, Тася с дурацкими фильтрами где-то дома и сдрузьями. Потом завертелось у них, завертелось у меня. Москва проглотила моё время целиком, и как-то так вышло, что мы не виделись с самой осени. Изредка писала Женя — коротко, по-деловому, «как ты», «живой?», «не пропадай». И почти каждый день писала Тася. Я взял телефон с пола. Так и есть — три сообщения, все ночные, все от неё. «ксиииил» «ты спишь да» [мем: кот в галстуке сидит за столом с подписью «когда ты следователь, но следствие ведёт тебя»] Я фыркнул. Тася за эти годы выросла — она давно не та младшая из всех, что часто болела и расстраивалась, что пропустила всё самое интересное. Но мемы у неё остались те же, идиотские и почему-то всегда в точку. Из всех них именно она почему-то не дала нашей связи оборваться: писала, кидала ерунду, спрашивала, как дела, в три часа ночи присылала видео с капибарами. Я печатал ответ одним пальцем, варя кофе: «не сплю уже. кот точный. на работу. целую, не болей» Ответ прилетел мгновенно, хотя по идее она должна была дрыхнуть: «Не болею. целую тоже. лови капибару» [видео капибары, плывущей в тазу]. Я смотрел десять секунд на это видео, стоя посреди чужой московской кухни с кружкой растворимого кофе. И думал, что это, наверное, самое тёплое, что случится со мной за весь день. Потом оделся и поехал на работу. Следственный комитет — это не то, что показывают в сериалах. В кино это погони, перестрелки, гениальные озарения под драматическую музыку. В жизни это здание из стекла и серого камня, пропуск через рамку, лифт, который вечно занят. И опенспейс, где пахнет принтером, остывшим кофе и бумагой. Очень много бумаги. Горы. Тонны. Я когда-то думал, что преступления раскрывают, разглядывая улики. Оказалось — их раскрывают, заполняя формы. Постановление о возбуждении. Постановление об отказе. Запрос. Ответ на запрос. Запрос о том, почему нет ответа на запрос. Моя форма висела в шкафу дома, я надевал её редко — следователю чаще нужен костюм, чем китель. И сегодня был костюм: тёмный, простой, чуть великоватый в плечах, потому что плечи я нарастил позже, чем покупал пиджак. Галстук я не носил. Кораблёв тоже не носил, и это меня в своё время как-то сразу к нему расположило. Мой стол стоял в углу, у окна. Привилегия, которую я выбил себе не статусом, а упрямством: просто приходил раньше всех и занимал. На столе — два монитора (один я притащил из дома, казённого не хватало), стопки дел, кружка с присохшим кольцом от вчерашнего кофе. И маленькая, в палец высотой, пластиковая капибара, которую Тася прислала мне почтой «для защиты от бюрократии». Капибара бюрократию не отпугивала, но смотрела на мир с таким невозмутимым спокойствием, что иногда помогала не сойти с ума. — О, дарова, — сказал Гриша, мой сосед по углу, не отрываясь от экрана. Гриша был старше меня лет на пять, кругленький, добродушный, вечно жующий что-то. — Тебе там Кораблёв уже два раза звонил. Сказал, как придёшь, чтоб сразу к нему. — Доброе утро, Гриш. — Доброе, доброе. — Он наконец оторвался, оглядел меня. — Слушай, ты в зал, что ли, ходишь? Морда у тебя стала… не знаю. Серьёзная. — Морда у меня от твоих шуток серьёзная. — Грубо. Несправедливо. Но красиво. — Гриша вернулся к экрану. — Иди, иди, не зли начальство. Он с утра какой-то взъерошенный. Я бросил сумку на стул, сделал глоток отвратительного кофе из автомата и пошёл по коридору к кабинету Кораблёва. Мимо одинаковых серых дверей с табличками, мимо доски объявлений, на которой висел всё тот же выцветший плакат про коррупцию, что и полгода назад. За эти полгода я узнал, чем на самом деле занимается Следственный комитет. И это знание вылечило меня от романтики начисто. Тяжкие преступления — да, иногда. Но в основном — должностные, экономические, коррупция, превышения, растраты. Чиновник украл. Директор школы оформил мёртвые души. Полицейский избил задержанного. Бумаги, бумаги, бумаги. Я, который пришёл сюда ловить чудовищ, полгода ловил бухгалтерские нестыковки и подделанные подписи. И, надо признать, ловил хорошо. Мой склад ума, моё проклятое «где не сходится» работало на цифрах не хуже, чем на людях. Просто это было до зевоты скучно. Я постучал и вошёл. Кабинет Кораблёва был тесным, заваленным и до странного уютным. Как берлога старого зверя, который тут не работает, а живёт. Шкафы ломились от папок, на подоконнике умирал фикус, которому, кажется, было всё равно, жить или нет. А на стене висел календарь позапрошлого года, перевёрнутый на месяце, который Кораблёву чем-то нравился. Сам он сидел за столом, в рубашке с закатанными рукавами, и читал что-то, держа листы на расстоянии вытянутой руки. Очки он надевать отказывался из принципа. За три года он почти не изменился: та же щетина с проседью, те же спокойные внимательные глаза в сеточке морщин, та же манера держаться так, будто он уже видел всё на свете и больше ничему не удивляется. Изменилось только одно — теперь он смотрел на меня не как на любопытный экземпляр с больничной койки, а как на своего. Это дорогого стоило. — Сел, — сказал он вместо приветствия, не поднимая глаз от бумаг. Голос у него был низкий, чуть хрипловатый, с той тёплой прокуренной шероховатостью, от которой даже выговор звучал как одолжение. — Кофе будешь? Не из автомата, нормальный, мне дочь машинку, вон, подарила. — Буду. Он кивнул на кофемашину в углу — единственную современную вещь в этом музее. И я налил себе. Кофе действительно был нормальный, и это уже делало утро лучше. — Чем порадуешь, Александр? — спросил он. Он один называл меня полным именем — не Ксил, не «эй ты», а Александр. Всегда, с самого начала, будто подчёркивая, что видит во мне взрослого человека, а не вчерашнего студента. — Закрыл "лосевское" дело? — Закрыл. — Я сел напротив, отхлебнул. — Там всё было просто. Завхоз подделывал накладные, разница оседала на карте его жены. Глупо. Он даже не пытался разнести по разным счетам, всё в одно место. Я за вечер собрал. — За вечер собрал, — повторил Кораблёв куда-то в потолок, с непонятной интонацией. Не то насмешка, не то досада. Он отложил листы, откинулся в кресле, которое жалобно скрипнуло под ним, и наконец посмотрел на меня в упор. — Саш. Я тебе сейчас скажу одну вещь, а ты не обижайся. Но ты тут гниёшь. Я молчал. — Гниёшь, — повторил он спокойно. — Я ж не слепой. Я тебя сюда зачем тащил? Не накладные сверять. У тебя голова, какая раз в десять лет попадается. А ты полгода считаешь ворованную картошку в детских садах и тоскуешь так, что на тебя смотреть больно. — Он поскрёб щетину. — Думаешь, я не вижу, как ты на сводки происшествий по утрам пялишься? Как у тебя глаза загораются, когда что-то по-настоящему тёмное проскакивает? — Думаю, видите. — сказал я. — Вот и не строй покерфейс, тебе не идёт. — Он усмехнулся, но тут же посерьёзнел, и в кабинете будто похолодало на градус. Он подвинул ко мне тонкую папку — простую, картонную, неприметную. — На. Глянь. Не под протокол пока. Просто глянь и скажи, что думаешь. Я взял папку. Открыл. И мир чуть качнулся, как палуба под ногой. Это были фотографии. С места. Девушка — молодая, очень молодая, лежала на полу танцевального зала. И в первую секунду я не понял, что она мертва, потому что она не выглядела мёртвой. Она выглядела так, будто танцует. Будто застыла в движении — руки заведены назад и вверх, спина выгнута дугой, голова запрокинута, одна нога вытянута в струну. Поза была красивой. Выверенной. — Кто-то её так положил, — сказал я тихо. Кораблёв молчал, наблюдая за мной. Я листал. Вторая фотография — другой ракурс. Третья — крупно, лицо: спокойное, почти безмятежное, ни ужаса, ни борьбы. Глаза прикрыты. Как будто уснула на самой высокой ноте. — Восемнадцать лет, — сказал Кораблёв наконец. — Студентка хореографического. Нашли вчера утром, в репетиционном зале её же училища, на полу. Уборщица. — Он помолчал. — Причину смерти ещё уточняют, экспертиза будет через пару дней. Но следов борьбы нет, и это, Александр, первое, что мне не нравится. Молодая, здоровая девка — и ни ссадины, ни синяка, будто легла и уснула. А поза вот эта… — он кивнул на снимок, поморщился, — неестественная она какая-то. Так не падают. Так не лежат, когда плохо стало и осел на пол. Может, конечно, я себе придумываю. Может, она танцевала одна, перенапряглась, сердце. Бывает у них, у спортсменок. И упала, как упала. А может, и нет. — Думаете, кто-то её так положил, — сказал я тихо. — Я ничего пока не думаю. — Кораблёв поднял ладонь. — И ты не думай раньше времени, понял? У нас один труп, одна непонятная поза и ноль выводов. Может, тут и дела-то никакого нет, может, через два дня придёт экспертиза, напишет «острая сердечная недостаточность», и я сам же это закрою и забуду. — Он потёр щетину. — Но что-то мне тут не нравится. Тридцать лет в профессии, и вот тут, — он постучал себя по груди, — иногда заранее начинает ныть. Без причины. И обычно не зря. Я смотрел на эту девочку, на её выгнутую спину и запрокинутую голову. И чувствовал, как внутри, в том месте, где у меня всегда жил холодок, что-то медленно сжимается. То самое «не сходится». Пока маленькое, тихое, едва различимое. Но оно было. Я давно научился ему доверять. — Что от меня нужно? — спросил я. — Покопай тихонько. Неофициально, для меня. — Он закрыл папку, подвинул её обратно ко мне. — Кто она была, эта девочка. Соцсети, окружение, с кем дружила, с кем ссорилась, кто рядом крутился в училище. Нет ли ревнивого ухажёра, обиженного педагога, чего-нибудь такое. И заодно глянь по базам — может, было что-то похожее, девушка, спортзал или студия, странная смерть без причины. Так, для очистки совести. Ты в этом копании всех нас за пояс заткнёшь, я знаю. — Он посмотрел на меня. — Если экспертиза скажет «сердце», то забудем. И ты вернёшься пока к своим завхозам. А если скажет что-то другое… ну, тогда и поговорим уже всерьёз. Я вышел из его кабинета не таким, каким вошёл. Не сразу, не вдруг, но к вечеру, когда опенспейс опустел, когда Гриша помахал мне куском пиццы на прощание и ушёл, когда серое московское небо за окном стало чернильным — я сидел над этой папкой, над сводками, над запросами, которые уже разослал, и впервые за полгода чувствовал что-то живое. Может, это было пустое. Может, Кораблёв прав, и через два дня экспертиза напишет «сердце», и я вернусь к своим бумажкам. Но пока... Пока передо мной была загадка, настоящая, с живым человеком в центре, а не с накладными. И моё проклятое «не сходится» наконец-то нашло, за что зацепиться. Так я не чувствовал себя с той, другой жизни, когда разбирал логи в тесной однушке, спасая четырёх девчонок от человека с паяльником. Холодок под рёбрами не отпускал. Но это был хороший холодок. Рабочий. Я скучал по нему, оказывается. Я просидел допоздна. И поехал домой уже за полночь. И в метро, пустом и гулком, смотрел на своё отражение в чёрном окне. Размытое, чужое. Человек в великоватом костюме без галстука. И думал о девочке, сложенной как кукла. И о том, что завтра начну копать по-настоящему. А ещё я думал, что не хочу домой. В пустую квартиру, к матрасу на полу, к тишине. И потому, выйдя из метро, я свернул не к дому, а в бар. Её звали Катя. Или Кристина. Я, если честно, не запомнил точно. И это было паршиво с моей стороны, но к тому моменту я выпил достаточно, чтобы простить себе мелкую подлость. И недостаточно, чтобы перестать быть собой. Она работала где-то в смежном ведомстве, как оказалось. А сейчас мы пересеклись у барной стойки, разговорились. Она смеялась моим невесёлым шуткам, я смотрел, как она убирает прядь за ухо, и оба мы понимали к чему всё идёт. Ещё до того, как допили по второму бокалу. Я не искал любви. Честно не искал. Я уже давно понял про себя одну невесёлую вещь: то место внутри, которое должно отвечать за «влюбиться, привязаться, построить» у меня занято. Намертво. Занято тремя годами тоски по человеку, который выбрал другую. И я с этим смирился, я научился с этим жить. Но это означало, что для всех остальных у меня оставалось только это: тёплая, честная, ни к чему не обязывающая ночь. Я никогда не врал. Никогда не обещал утро. Я и ей не обещал. — Я не очень про отношения, — сказал я в какой-то момент, прямо, глядя в глаза, потому что предупредить — это единственная честность, которая у меня оставалась. — Чтобы ты знала. Я хороший на одну ночь и паршивый на всё, что дольше. Она засмеялась. — Какой честный следак, — сказала она. — Думаешь, я за тебя замуж собралась? Я тоже не про отношения. Я про тебя на сегодня. — Тогда мы поняли друг друга. — Поняли. — Она допила. — Поехали к тебе.***
Дома я зажёг только лампу. Большая комната в тёплом круге света выглядела почти обжитой. Почти, если не смотреть на коробки. Я не смотрел. Я смотрел на неё — на то, как она скинула туфли, как прошла по комнате, как обернулась. И в её глазах было то же, что во мне: простое, ясное желание без подтекста, без завтра. Я подошёл. Убрал прядь, ту самую, что она убирала весь вечер — теперь своей рукой. Провёл пальцами по щеке, по шее, и она прикрыла глаза. Подалась навстречу и дальше всё было без слов. Прикосновения. Тёплая кожа под ладонями. Её пальцы, нашедшие шрам у меня под рёбрами и замершие на нём — на секунду, вопросительно. Я перехватил её руку, отвёл, не дал спросить, потому что про этот шрам я не рассказывал случайным людям. Про этот шрам знали только свои. Поцелуй в эту заминку, чтобы стереть вопрос. Её тихий вздох. Скольжение ткани. Свет лампы, тёплый, медовый, на изгибе плеча, на ключице, на сомкнутых веках. Темнота за кругом света. Город за окном, гудящий свою бесконечную ноту. Два человека, которым этой ночью просто не хотелось быть одним. И это было честно, и это было достаточно. В этом не было ни любви, ни лжи, только тепло, взятое взаймы до утра. Я не повёл её в гостевую. Даже не подумал. Мы остались в большой комнате, на моём матрасе на полу, и дверь во вторую комнату так и стояла закрытой, как стояла всегда. Это даже не было решением. Это было как не входить в храм в грязной обуви — само собой разумеющееся правило. А потом мы лежали. Она дышала ровно, а я смотрел в потолок с чужой лепниной и думал. Некстати, не вовремя — о девочке, сложенной как кукла. О выгнутой спине. О запрокинутой голове. — Ты где-то не здесь, — сказала она тихо. — Прости, — сказал я. — Работа. Тяжёлый день. — Следователь, — протянула она с ленивой усмешкой. — Душа компании. — Она села, потянулась, и в свете лампы линия её спины была красива и совершенно меня не трогала. — Пойду в душ, можно? — Полотенце на крючке. Но только после меня. Я сходил первым — быстро, под почти холодной водой, смывая с себя бар, день и чужие духи. Вернулся в большую комнату в одних шортах, с полотенцем на плечах, растирая мокрые волосы и я замер. Потому что свет горел не там. Дверь гостевой была открыта. Я не открывал её. Я никогда её не открывал. А сейчас оттуда лился свет, тёплый, жёлтый, и в дверном проёме я увидел её — Катю-Кристину, завернувшуюся в моё полотенце. Босую, с любопытством разглядывающую комнату, в которую я не пускал никого. Она стояла у полки. У той самой полки, где девочки оставили свои мелочи, где стояла единственная в этой квартире фотография в рамке. Наша. Все мы, ещё тогда, в старом зале: Женя в центре, Алёна с краю, Тася корчит рожу, а я — сбоку, неловкий, с камерой. И рядом Саша и Лиза, сцепившие мизинцы, все мы смеёмся над чем-то, чего я уже не помню. Эту фотографию я не вешал в большой комнате. Я держал её здесь, в их комнате, потому что здесь ей было место. И сейчас эта девушка держала рамку в руках. Трогала. Разглядывала. — О, ты быстро, — сказала она, не выпуская фотографию. — Слушай, а это кто? Подружки? Симпатичные. Особенно вот эта, с фиолетовыми. Это что, твоя бывшая? А эта рядом? Вы тут все какие-то… — Поставь, — сказал я. Голос вышел тише, чем я хотел, и оттого жёстче. Она удивлённо подняла глаза. — Я просто посмотреть… — Поставь на место. — Я подошёл, мягко, но непреклонно забрал у неё рамку. Вернул на полку ровно туда, где она стояла. — И давай ты сюда не будешь заходить. Это не моя комната. — А чья? — Она нахмурилась, и в голосе мелькнула обида. — У тебя тут что, жена в шкафу? — Никого тут нет. — Я взял её за плечи, мягко, развернул к двери. — Просто эта комната — не для гостей. Ты в душ собиралась, кажется? Полотенце возьми другое, это уже мокрое. И она пошла. Недовольно, поджав губы, бросив на меня странный взгляд, в котором было «псих какой-то». Но пошла. Зашумела вода в ванной. А я остался стоять в дверях гостевой, глядя на фотографию, которую только что трогали чужие руки. И чувствовал глупую, несоразмерную злость на себя. Что не уследил, что привёл сюда человека, который полез куда не надо. Это было их. Это было неприкосновенное. И от того, что чужие пальцы это трогали, мне было физически не по себе. Я выключил свет в гостевой. Закрыл дверь. И в этот момент в замке входной двери повернулся ключ. Я успел подумать только одно слово — «что», прежде чем дверь открылась. Экземпляров ключей от моей квартиры было двое. У меня один комплект. Второй у них — запасной, который я сам же и отдал, ещё при переезде. На тот самый «всякий случай», который, как я думал, никогда не наступит. И вот он наступил. В час ночи, в самый неподходящий момент, какой только можно вообразить. В прихожую, волоча за собой чемодан на одном работающем колесе, ввалилась она. Горе. Она была какая-то помятая, дорожная. В огромном худи с капюшоном, в спущенных на нос очках, с фиолетовыми отросшими волосами, собранными в неряшливый узел. Но даже такая, в час ночи, после явно долгой дороги, она держалась так, будто это не она вломилась ко мне без предупреждения, а я зачем-то оказался в её квартире. — Господи, наконец-то, — выдохнула она, бросая чемодан. — Ты живой. Я тебе три раза звонила, придурок, ты что, телефон в унитазе утопил? Я с самолёта, в Зеленоград тащиться ночью я не вынесу, а ты тут под боком, вот я и… — Она осеклась. Потому что подняла наконец глаза. И увидела меня. Меня — в одних шортах, с полотенцем на плечах, с мокрыми волосами, посреди прихожей. И в ту же секунду услышала шум воды в ванной. Я смотрел, как до неё доходит. Как взгляд её скользит с меня на закрытую дверь ванной, откуда лилась вода. Обратно на меня, на мой голый торс. На смятый матрас в большой комнате, видный через дверной проём. Как одна её бровь медленно ползёт вверх. Как на лице проступает то самое выражение — фирменное, Лизино, ехидное до невозможности. Которое я знал ещё с тех времён, когда она звала меня Сашулей на полу старого зала. — О-о-о, — протянула она. И в этом «о» было столько всего, что я понял: я пропал. — Так-так-так. А у нас тут, оказывается, личная жизнь. — Горе, ну блять... — Нет-нет, ты не отнекивайся. — Она сложила руки на груди, прислонилась к косяку, устраиваясь поудобнее, как в театре. — Я не вовремя? Я ужасно не вовремя, да? Какой кошмар. Какая трагедия. — Она ни капли не выглядела расстроенной. Она выглядела как человек, которому только что подарили лучший вечер за месяц. — Слушай, а ты накачался, что ли? Это что, пресс? У Ксила — пресс? Куда катится мир. — Лиз… — Там кто-то моется, я слышу, я не глухая. — Она скользнула по мне взглядом ещё раз, демонстративно, с головы до ног, и фыркнула. — Не льсти себе, меня это не интересует ни разу. Ты вообще не в моём вкусе, у тебя не хватает примерно всего, что мне нравится в людях. Я чисто из спортивного любопытства. Феномен изучаю. Ксил, у которого женщина в душе. Запишу в дневник. И в этот момент вода в ванной стихла и дверь открылась, в прихожую вышла Катя-Кристина. В полотенце, с мокрыми волосами, ещё не остывшая. И замерла, увидев в прихожей незнакомую ей девушку с чемоданом, по-хозяйски подпирающую косяк. Повисла пауза, которую я бы не пожелал никому. — Эээ, — сказала Катя-Кристина, переводя взгляд с меня на Лизу. — А это… — Горе, — представилась Лиза с лучезарной, абсолютно нахальной улыбкой, протягивая руку. — Подруга. Очень близкая. У меня ключи, видишь? — Она побренчала ключами. — А ты, значит, сегодняшняя? Очень приятно. Не парься, я не претендую. Я немножко по другой части. Ты, главное, не теряйся. Бери своё, я тут пока постою. Бедная девушка смотрела на неё, как на инопланетянку. Я её, в какой-то степени, понимал. — Саш, — сказала она наконец, поворачиваясь ко мне. В голосе была уже не обида, а усталое желание оказаться где угодно, только не здесь — я, наверное, поеду. — Я вызову такси, — сказал я быстро. — Неловко вышло, но, так получилось. — Да я поняла, поняла. — Она уже одевалась, торопливо, отвернувшись. И я вдруг на долю секунды чувствовал себя последней сволочью. Хотя, видит бог, не сделал ничего, кроме того, что моя жизнь была устроена так, как была устроена. — Не надо такси, я сама. Она оделась за две минуты. У двери обернулась, посмотрела на меня без зла. Скорее с насмешкой над всей этой нелепостью и сказала: — А комната у тебя и правда странная. — И, кивнув Лизе: — Удачи вам тут. С феноменом. И ушла. Дверь закрылась. Мы остались вдвоём. — Зараза ты, — сказал я. — Я? — Лиза прижала руку к груди с видом оскорблённой невинности. — Я приехала к другу, уставшая, с самолёта, мечтая о чае и тёплой постели, а попала в бордель. Это я-то зараза? — Ты выгнала человека. — Я никого не выгоняла. Она сама уехала. У неё, видимо, было дело неотложное. — Горе стянула худи через голову, оставшись в футболке. Потянулась так, что хрустнули позвонки. — Господи, как же я заебалась. Двенадцать часов в пути. Я тебя обожаю, что ты живёшь под боком и мне не пришлось в Зеленоград. Чай есть? Только не говори, что у тебя только этот твой растворимый ужас. — У меня только растворимый ужас. — Заебись. Ну налей хоть его. — Она уже шла на кухню, по-хозяйски, как к себе домой. Я смотрел ей вслед и понимал, что злиться на неё невозможно. Никогда не было возможно. — И дай что-нибудь надеть. Я в самолётном вся, хочу в душ. Только нормальное полотенце, а не то, которым твоя... гостья обтиралась. — Полотенца в шкафу в ванной. — Ничего не поменялось. — Она бросила это через плечо, легко. И в этой фразе было заключено семь месяцев, которые мы не виделись. И при этом вся та лёгкость, будто мы расстались вчера. — Грей чайник. Я быстро. Горе поторопилась в ванную. Через минуту снова зашумела вода — третий раз за вечер. И я стоял посреди кухни, чувствуя, как абсурд этого вечера медленно оседает, сменяясь чем-то тёплым, давно забытым. Она вышла из душа минут через двадцать — в моей старой футболке до колен, с мокрыми фиолетовыми волосами, оставлявшими тёмные пятна на ткани, без капли косметики. И без всей своей колючей брони она выглядела моложе, проще, почти беззащитно. Только глаза остались те же — карие, цепкие, насмешливые. Я разлил по кружкам не растворимый кофе, а то, что приберёг на чёрный день. Нашёл в шкафу початую бутылку нормального виски, плеснул на два пальца в каждую. Мы сели на кухне, друг напротив друга, под единственной лампой. За окном гудела ночная Москва, и было неожиданно, незаслуженно уютно. — За встречу, — сказала Горе, поднимая кружку. — Семь месяцев, балбес. Ты совсем нас бросил. — Это вы меня бросили, — сказал я, чокаясь. — Разъехались, пропали. Я только Тасины капибары и видел. — Тася — это святое. Она всех держит на связи, она у нас министр коммуникаций. — Горе отхлебнула, прикрыла глаза от удовольствия. — О, вот это другое дело. А не та бурда. Слушай, а нормально живёшь, я погляжу. Пресс, виски, женщины в душе. Москва тебя испортила, мальчик мой. — Москва меня выпотрошила, — сказал я. И сам удивился, как честно это прозвучало. Горе посмотрела на меня внимательнее. Она всегда чувствовала, когда за шуткой что-то есть, — эта её способность всегда меня и пугала. И подкупала. — Что-то, не то? — спросила она тихо, уже без подколки. — Работа мечты не торт? — Работа мечты — это бумаги, Лиз, — сказал я, крутя кружку в руках. — Девяносто процентов времени я ловлю завхозов, которые украли краску для забора. Сижу в сером кабинете, заполняю формы, пью кофе из автомата, который на вкус как асфальт. Я думал, будет… не знаю. Я думал, я буду помогать. По-настоящему. Как тогда. А оказалось, что я тупо бухгалтер с корочкой. — Я усмехнулся невесело. — Знаешь, что самое смешное? Я лучше всех в отделе ищу нестыковки в финансовых отчётах. Талант. Только мне от этого таланта хочется выть. Горе молчала, слушала. И в её молчании не было жалости. Была та редкая, настоящая внимательность, которую она прятала глубже всего, под всеми своими колкостями. Она умела слушать, когда это было важно. Мало кто это знал. — А ты не уходи, — сказала она наконец. — Из этого своего комитета. Не вздумай. — Я и не… — Не вздумай, — повторила она серьёзно. — Я тебя, конечно, обзываю по-всякому, но я не идиотка, Ксил. Я помню, кто ты. Я помню, что ты сделал. Ты вытащил нас всех из такого, из чего не вытаскивают. И если ты сейчас полгода скучаешь над бумажками — это не значит, что ты ошибся. Это значит, что твоё ещё не пришло. — Она посмотрела на меня поверх кружки, и в карих глазах мелькнуло что-то почти нежное. — Оно придёт. Поверь мне. Такие, как ты, не для краденой краски. Просто подожди. Я смотрел на неё. На человека, которого я знал в лучшую и худшую его минуту. Которая приехала ко мне в час ночи с самолёта просто потому, что я был под боком. И не стал говорить ей, что может быть её слова уже начали сбываться. Что в моей сумке в прихожей, лежит копия тонкой картонной папки. Что в этой папке — фотографии девочки, сложенной, как кукла, и что я пока не знаю, есть ли там вообще дело или это просто уставшее сердце и моё разыгравшееся воображение. Но что впервые за полгода у меня внутри ноет тот самый холодок, и я слишком хорошо его знаю, чтобы списать на пустое. Я не сказал ей. Рано. Может, и говорить будет нечего. Я не сказал ей. Потому что она была уставшая. Тёплая, живая и сидела напротив меня в моей старой футболке с мокрыми волосами. За окном была ночь и в кои-то веки я был не один в этой выпотрошенной квартире. И мне не хотелось пускать в этот момент ту девочку с запрокинутой головой. Завтра. Всё — завтра. Или никогда. — За то, что моё придёт. — сказал я, поднимая кружку. — За то, что я всегда права, — поправила Горе и мы чокнулись. Виски горчил, Москва гудела за окном. И где-то в этом огромном бессонном городе остывало в морге тело восемнадцатилетней девочки. Которую кто-то... А может, никто, может просто уставшее сердце, уложил на пол репетиционного зала в позе, которой не бывает у тех, кто просто упал. Но об этом — потом. А пока была только кухня и лампа, фиолетовые мокрые волосы. И тепло, которого я не чувствовал семь месяцев.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.