Повесть о рыцаре и принце

Рыцарь Семи Королевств
Джен
В процессе
PG-13
Повесть о рыцаре и принце
Инси
бета
Victoria Maior
автор
Описание
После позора на Эшфордском турнире принц Эйрион Яркое Пламя следует за сиром Дунканом Высоким, желая присоединиться к нему в странствиях и тем самым смыть позор со своего имени. Но сир Дункан соглашается его принять только как своего оруженосца.
Примечания
да, это джен по действиям но одностороннее горение со стороны принца будет фоново коптить, из песни слова не выкинешь
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

7. Гордость

Завтрак продолжался дольше, чем требовалось для еды. Эйрион ел медленно. Не потому, что не хотел, — голод после вчерашнего вернулся и теперь требовал своё без всякого достоинства. Хлеб был грубоватый, сыр слишком кислый, яйца быстро остыли, остаток холодной баранины резался плохо, но тело всё равно принимало всё это с унизительной благодарностью. Тело вообще вело себя так, будто ничего не случилось: хотело есть, хотело пить, заживало. Сам Эйрион был где-то отдельно от него и смотрел на прилежную работу собственных челюстей почти спокойно, как из-за стекла. Стыд за это утро никуда не делся. Ни осмотр Осмунда, ни завтрак, ни разговор про золото и политику, который только что прошёл по самому краю, его не сдвинули. Он просто отступил на шаг и ждал — терпеливо, как умеет ждать то, что уже знает, что никуда не денется. Эйрион нутром чуял — стоит перестать жевать, считать, говорить про дело — и стыд сядет обратно на грудь, ровный и тяжёлый, как вчера вечером. Значит, нельзя было переставать. После вчерашней вины, стыда, слишком короткого сна и слишком долгого разговора завтрак оказался не утешением даже, а тем, что не давало рассыпаться окончательно. Поэтому Эйрион ел. И думал. Это было не лучшее сочетание, но ничего другого ему не оставалось. Думать о деле было можно. О вчерашнем — нельзя. Пока в голове крутилось дело — расчёты, ходы, что сказать Дункану и как, — вчерашнее держалось на шаг позади. Стоило остановиться, и оно нагоняло. Прямо действовать больше было нельзя, это он уже понял. Дункан не возьмёт золото за Эшфорд, ни как возмещение, ни как выкуп за то, что продолжает сидеть рядом, приносить еду, молчать там, где мог бы сказать правду до конца. Второе «возьмите» после того, как первое было отвергнуто, стало бы уже не щедростью, а оскорблением. Эйрион это видел так ясно, что почти злился на собственную проницательность. Но если нельзя было действовать прямо, значит, надо было искать другой ход. И не такой, который выглядел бы как ход. Он опустил взгляд на тарелку, отломил ещё кусок хлеба, прожевал и, будто случайно, снова посмотрел на Дункана: на старую рубаху, на потёртый край рукава, на верёвку вместо ремня — на всё это бедное, штопаное, честное, упрямое. На человека, которого старая рубаха ничуть не роняла: он сидел напротив принца крови и оставался выше так бесспорно, что у Эйриона сводило зубы. Хотелось склонить голову — и хотелось исчезнуть, сбежать из самого себя, что было, конечно же, невозможно. И тут же мысль, которая уже вспыхивала раньше, теперь вновь осторожно поднялась. Одежда. Вот где была дверь. Самого Эйриона всё равно скоро придётся одевать. Нельзя же и дальше продолжать сидеть в одной рубахе и чепце. Рональду, оруженосцу межевого рыцаря, были нужны штаны, рубаха, что-то из верхней одежды, ещё несколько чепцов, капюшон, может шапка, и, конечно, нормальные башмаки или сапоги. Это была не роскошь, а простая необходимость. Оруженосец не может выглядеть лучше своего рыцаря — это вполне очевидно. Эйрион медленно допил воду и поставил кружку на стол. Вот это уже было почти прилично. Не «возьмите золото». Не «я должен вам». Не «позвольте мне отплатить». А: «сир Дункан, так надо, иначе наша ложь развалится на первом же встречном». Хитрость в этом была. Конечно, была. Эйрион не стал бы унижать самого себя притворством, будто это была чистая мысль, белая и без пятна. Он искал край, от которого Дункан не сможет так просто оттолкнуться. Искал способ вложить в его жизнь хоть что-то — рубаху, плащ, сапоги, нормальный ремень вместо верёвки — и не назвать это платой. Провернуть это так, чтобы Дункан взял. Но хитрость была тут только средством. Ему правда хотелось сделать для Дункана хоть что-нибудь. Не закрыть счёт. Он уже понял: этот счёт не закрывается. Не купить прощение и даже не обязать, облагодетельствовав. Просто сделать так, чтобы человек, который принёс ему завтрак и не положил ещё один камень на раздавленное место, не ходил с мечом на верёвке. Желание сделать правильную вещь оказалось желанием довольно неудобным. Даже почти что неприятным. Оно не было высоким. Не было красивым. Хотеть такого Эйрион не привык, и от этого ему было слегка не по себе — будто желание принадлежало кому-то другому. И всё же оно было его, упрямое и настоящее. Благодарность. Вот как это, видимо, называлось. Слово было неприятное. Слишком простое, слишком человеческое. Оно не давало ни преимущества, ни защиты. Оно не позволяло стоять выше. Наоборот, оно ставило его ниже человека, которому он был благодарен, и требовало что-то сделать, а не просто красиво страдать, лёжа на постели. Что ж, и чувство, и желание были признаны, и теперь Эйрион шёл за ними, как шёл бы за любым своим расчётом. Теперь надо было только не испортить всё слишком быстрым шагом. Дункан ел молча, но не с тем глухим молчанием, от которого в комнате становилось холодно. Просто ел: хлеб, сыр, яйца, баранину. Иногда поглядывал на Эйриона — не слишком явно, но достаточно, чтобы тот замечал. Следил, ест ли. Не мутит ли. Не белеет ли лицо. Не начинает ли он снова смотреть в одну точку так, будто из комнаты исчезли стены, стол, постель, Дункан и всё, кроме собственного дна. Эйрион доел кусок сыра, положил хлебную корку на край тарелки и ещё раз посмотрел на верёвку у Дункана на поясе. Не сейчас, сказал он себе. Сейчас надо было только открыть дверь. Не входить. Не толкать. Не тащить Дункана внутрь за шиворот. Просто открыть и посмотреть, куда он сам пойдёт. — Сир Дункан, — аккуратно позвал Эйрион. Дункан поднял глаза. — Что? В голосе не было раздражения. Только настороженность. После всего, что за утро уже было сказано, всякое обращение, видимо, могло оказаться началом новой беды. И был, конечно же, он был прав. — Чем вы собираетесь заняться сегодня? Дункан посмотрел на него внимательнее. — Сегодня? — И сегодня, и в ближайшие дни. Пока я тут лежу. — Осмунд велел тебе лежать. — Я помню. Именно поэтому и спрашиваю, чем будете заниматься вы. Дункан отложил хлеб. Нахмурился. Подвоха он не видел, но уже чувствовал его где-то рядом, как лошадь чувствует волка до того, как увидит. — Одежду тебе посмотрю. Эйрион не поднял головы слишком быстро. Не улыбнулся. Не выдохнул слишком заметно. Но внутри у него что-то коротко щёлкнуло. Привычно — так щёлкало раньше, когда ход складывался сам и оставалось только не спугнуть. Раньше за этим щелчком поднималось тепло. Азарт. Короткое, почти сладкое предвкушение: сейчас выйдет красиво. Сейчас не поднялось ничего. Щёлкнуло — и стихло. Механизм узнал свою работу, сделал её и замолчал. Так язык находит верное слово и не чувствует его вкуса. Вот оно. Даже подводить не пришлось. Дункан сам сказал. Сам назвал дверь дверью, сам положил руку на засов. Одежда. Его одежда. Рональд. Внешний вид. Соответствие. Всё, что Эйрион собирался осторожно подвести к разговору, Дункан уже сам взял в руки. Главное — не схватиться за это сразу. — Что именно? — спросил он ровно. — Рубаху. Штаны. Намотки на ноги — чулки для тракта мало пригодны. Пояс. Чепец. Сапоги надо заказать. Капюшон. Может, шапку. Лучше две. — Две шапки, — повторил Эйрион. — Одну потеряешь, другую наденешь. — Я обычно не теряю одежду. Дункан посмотрел на него. Эйрион вспомнил дорогу, брошенный в грязи брезент, чепец, который он сам недавно сдёрнул и отбросил куда подальше, и решил, что спор не стоит усилий. — Разумно, — сказал он. Дункан прищурился. — Ты чего такой согласный? — Берегу силы для будущих безобразий. — Вот их и не надо. — Тогда для выздоровления. — Это лучше. — Но менее правдоподобно. Дункан хмыкнул, но не улыбнулся. Встал он медленно, через правую сторону, очевидно не желая показывать, что бок всё ещё тянет. И, конечно, всё равно это показывал. Дункан подошёл к своим вещам, порылся в мешке и достал верёвку: обычную, потёртую, с несколькими старыми узлами. Эйрион посмотрел на неё, потом на Дункана. — Это казнь? — Мерки сниму. — Верёвкой. — А чем, по-твоему? — В Красном Замке для этого обычно используют людей с лентами, мелом и выражением смертельной важности на лице. — В Красном Замке много лишних людей. — И лишних лент, видимо. — Вставай. Эйрион посмотрел на костыли у кровати. Вот теперь дверь была не просто открыта. Дункан сам сделал первый шаг внутрь. Оставалось только не выдать, как удачно всё складывается. Он сел, взял костыли и поднялся спокойно: вес на левую ногу, правая чуть согнута, почти не касается пола. Доски под босой ступнёй были прохладные. Голова не поплыла. Бедро недовольно отозвалось, но не больше того. — Стой так, — сказал Дункан. — На правую не налегай. — Я не собирался проявлять к ней такое доверие. — Вот и хорошо. Дункан подступился к нему с верёвкой. Мерил он не как портной, конечно. Не было у него ни мягкой ленты, ни мела, ни важного вида человека, который считает длину рукава делом государственного значения. Он просто прикладывал верёвку к плечам, к руке, к груди, к поясу, завязывал узлы и с каждым новым узлом хмурился всё больше. Эйрион стоял на костылях и терпеливо позволял себя измерять. Это тоже было странно. Не унизительно даже. Просто странно: стоять посреди гостиничной комнаты, на одной ноге, в чужой рубахе и чепце, пока межевой рыцарь собирает из узлов на старой верёвке будущего оруженосца Рональда. Плечи. Рукав. Грудь. Пояс. Нога. Ступня. Новое имя, оказывается, начиналось не с клятвы и не с красивой речи, а с грубой верёвки и необходимости получше спрятать серебро волос. — Вы уверены, что потом вспомните, где что? — спросил Эйрион, когда Дункан завязал очередной узел. Дункан посмотрел на верёвку так, будто только что сам задал себе тот же вопрос. — Вспомню. — Разумеется. Плечи, рукав, грудь, пояс, нога, ступня. Всё просто. Особенно если портной тоже умеет гадать по узлам. — Я ему скажу. — А если забудете? — Тогда у тебя будет один рукав длиннее другого. Будешь меньше махать руками. Эйрион тихо хмыкнул. Дункан свернул верёвку аккуратнее, чем Эйрион ожидал, и сунул её за пояс. За верёвочный пояс. Тот самый. Мысль снова повернулась туда, куда пока рано было идти. Оруженосец не может выглядеть лучше своего рыцаря. Нет, не сейчас. Сейчас надо было дать Дункану самому сделать первый шаг. И он уже почти что его сделал. — Ложись, — сказал Дункан закончив вязать узлы. Эйрион вернулся на кровать без спора. Левая нога устала, бедро ныло, но всё это было мелочью. Куда важнее был кошель, который Дункан взял со стола. Тот самый кошель с разменянными серебряными оленями, из которого они платили за комнату, еду и Осмунда. Его золото уже стало серебром, серебро стало постелью, чистым льном, лекарем, завтраком. Теперь станет рубахами и капюшонами. Дункан не стал ничего объяснять. Просто завязал кошель крепче и сунул под край туники. Это было не «возьмите золото». Это было «так надо». И всё же Эйрион почувствовал, как внутри осторожно, почти бесстыдно шевельнулось удовлетворение. Маленькое. Тихое. Опасное. Дверь была открыта. Главное — не броситься в неё слишком рано. — Я вернусь до вечера, — сказал Дункан. — Лежи. Воды хватит. Отвар выпьешь, когда принесут. Без меня не вставай. — Да, сир Дункан. Дункан посмотрел на него подозрительно. — Что? — Ничего. Я покорен судьбе. — Вот это и странно. — Я могу начать спорить, если вам так спокойнее. — Не надо. Дункан уже повернулся к двери, когда Эйрион всё-таки не удержался: — Сир Дункан. Тот остановился. — Что ещё? Эйрион на миг пожалел, что начал. Просьба была мелкая. Почти смешная. После всего сказанного за утро — даже неприличная. Но именно поэтому, наверное, она и была нужна. Если уж из него собирались делать оруженосца Рона надо было оставить в этом Роне хоть что-то, что было от него самого, от его сути. — Не берите зелёное, — сказал он. — И коричневое тоже не надо. Если можно. Дункан медленно повернулся обратно. — Ты сейчас серьёзно? — Да. — Тебе нужны штаны, рубаха и что-то на голову, чтобы тебя не узнали. А не наряд для въезда в Красный Замок. — Я понимаю. — Тогда что ты хочешь? — Красное, — сказал Эйрион. — Жёлтое. Оранжевое. Рыжее. Охру. Песочное. Тёмно-красное, если найдётся. Бордовое, если оно даже почти уходит в коричневый. Что-то в этих оттенках. Дункан посмотрел на него уже без всякого терпения. — Ты больше не можешь одеваться как Эйрион Яркое Пламя. Эйрион удержал лицо спокойным. Вот оно. Разумеется. Имя ударило мягко — Дункан и не думал бить, просто назвал вслух то, чем Эйрион был и чем уже не будет. Яркое Пламя. Тот, на кого оборачивались. Этот человек куда-то делся между Эшфордом и этой низкой комнатой, и вместо него осталось вот это: чужая рубаха, чепец, дыра в бедре и просьба не брать зелёное. На этом задерживаться было нельзя. — Я этого и не прошу. — Просишь красное, жёлтое и оранжевое. — Между мешковиной и Эйрионом Яркое Пламя всё-таки есть несколько ступеней, сир Дункан. — В мешковину я тебя пока и не одеваю. — Пока. Дункан нахмурился. Эйрион поспешил продолжить, пока тот не срезал разговор окончательно: — Я носил золото. Не жёлтое — золото. Золотую ткань, шёлк, атлас, бархат. Пурпур, который вы не найдёте на простом рынке в Эпплтоне, даже если будете очень сурово смотреть на торговцев. Алое. Яркое. Я не прошу этого. — Ещё бы ты это просил. — Я прошу обычные цвета. Те, которые носят обычные люди. Простая крашеная шерсть. Крашеный лён. Не лучший красильщик Простора, не ткань для принца, не пламя на плаще. Просто тёплые оттенки. — Простые люди носят и зелёное. — Носят. — И синее. — И синее. И я вовсе не спорю с достоинствами синего. Синий, насколько мне известно, местами даже слишком хорош для простого оруженосца. Но я не хочу синего. — Почему? — Потому что не хочу. Дункан хмыкнул. Эйрион поднял брови. — Это честный ответ. — Какая редкость. — Тем более цените. Дункан не улыбнулся, но угол рта у него дрогнул. — А коричневое? — Коричневого в мире и без меня достаточно. Земля, кора, грязь, старые заборы, половина дорожных плащей и ваш плащ, сир Дункан. — Мой плащ тут при чём? — При том, что он, несомненно, добродетелен, честен и способствует спасению души. Но если у меня есть хоть какой-то выбор, я бы предпочёл не выглядеть так, будто мою одежду сшили из старого мешка для репы. — Мешковина тоже ткань. — Прекрасная ткань. Уважаемая. Полезная. Вероятно, на ней держится половина королевства. Из неё делают мешки, подстилки, плащи, Бог знает что ещё. Я не отрицаю её заслуг. Я только смиренно прошу, чтобы моя новая жизнь не начиналась с того, что я стану на неё похож. — Смиренно, значит. — Почти. Дункан покачал головой. — Тебя прятать надо, парень. — Так прячьте. Чепцы пусть будут какие положено. Белёный лён, серый, выгоревший, что найдёте. Я не стану спорить с чепцами, хотя сам факт существования чепцов многое говорит о жестокости этого мира. Но рубаха, безрукавка, капюшон, шапка… Почему бы им не быть нормально покрашенными? Не дорогими. Не яркими. Просто не зелёными, не синими и не некрашеными. Дункан молчал. Эйрион смотрел на него осторожно, почти мирно. Всем видом показывая: видите, я прошу мало. Я не спорю. Я лежу. Я позволяю меня прятать. Я даже готов носить чепец, хотя это уже само по себе достойно песни о страдании. — Не пламя, — сказал он наконец. — Пусть будет его тень. Он сам услышал, как это прозвучало. Не красиво. Точно. Эйрион Яркое Пламя торговался за тень пламени — в съёмной комнате, у бедного межевого рыцаря, из-за рыжего вместо зелёного. И был бы рад, если хотя бы эту тень ему дадут. Дункан долго смотрел на него. Потом сказал: — Посмотрю, что будет. Это не было согласием. Но не было и отказом. Эйрион немедленно кивнул, пока Дункан не передумал. — Благодарю. — Не благодари раньше времени. Вернусь с коричневым — наденешь коричневое. — Это будет тяжёлое испытание для моей души. — Ей полезно. — Боюсь, моя душа не согласна. — Лежи. — Да, сир Дункан. На этот раз Дункан уже ничего не сказал. Только покачал головой, будто Эйрион был болезнью, к которой Осмунд ещё не подобрал компресс, и вышел. Дверь закрылась за ним, жалобно скрипнув в петлях. Шаги прошли по коридору, потом скрипнула уже лестница. Снизу донёсся голос хозяйки, низкий ответ Дункана, снова шаги, дверь на улицу. После этого комната стала тише и больше, как будто вместе с Дунканом из неё вынесли не только тяжёлые шаги, но и сам порядок. Эйрион лежал минуту. Потом ещё одну. Потом понял, что не долго он так выдержит. Лежать и ничего не делать оказалось хуже, чем казалось со стороны. Потолочная балка за эти дни уже надоела ему до ненависти. Трещины в дереве он пересчитал вчера. И, возможно, ещё в самый первый день. А главное — стоило комнате затихнуть, как тут же начало возвращаться вчерашнее. Не картинкой. Не словами. Просто тяжестью — ровной, плотной, такой, что вдох не доходил до конца. Вчера он впервые в жизни захотел не быть. Не красиво, не из гордости, без речи. Просто чтобы это кончилось. Не кончилось. Утро пришло, тупое и обязательное, как приходит всегда. И он всё ещё был здесь. Чужая рубаха. Дыра в бедре. Тяжесть без имени и без дна. Думать об этом было нельзя. Стоило задержаться мыслью на этом чуть дольше — и тяжесть подступала к горлу. Значит, надо было не думать, а заняться хоть чем-нибудь. Эйрион повернул голову к углу, где лежали вещи. Сумки. Свёртки. Ремни. Его пояс с кинжалами. Дунканов меч. Что он мог сейчас сделать? Попробовать, постараться быть тем, кем он назвался. Оруженосцем. Мысль была почти смешная в своей простоте. Даже слишком простая. Оруженосец, оставшийся один в комнате, пока его рыцарь ушёл хлопотать о его одежде, мог хотя бы заняться тем, чем оруженосцы занимались всегда: оружием своего рыцаря. Не спорить. Не благодарить словами. Не подсовывать золото. Не строить из себя кающегося святого. Просто посмотреть, в каком состоянии меч его рыцаря. Дунканов меч. Эйрион медленно сел. Посидел так немного, давая бедру привыкнуть к новому положению. Нога отозвалась тяжестью, не резкой, но упрямой. Голова не поплыла. Это уже было хорошо. Он взял костыли, поставил их удобнее, поднялся и пошёл к углу. В конце концов, до вещей было ближе, чем до нужника. Значит, это было почти законно. Осмунд, возможно, всё равно не одобрил бы, но Осмунд не одобрял половину человеческой жизни, если та двигалась без его разрешения. У вещей он остановился, переводя вес с костылей на левую ногу. Правая едва касалась пола. Костыли стояли крепко. Эйрион оглядел свёртки и седельные сумки, как человек, которому нельзя копаться в чужих вещах, но который уже решил, что это не копание, а служба. Дунканов меч стоял ровно в углу. Не свой. Свой меч Эйрион сейчас брать не хотел. Собственное железо напоминало о прежней жизни: о праве, об имени, и слишком легко возвращало его назад. А меч Дункана был другим. Не украшение, не знак крови, не красивая вещь, сделанная из хорошей стали и хорошей истории. Рабочий меч межевого рыцаря. Тяжёлый, прямой, нужный. Меч, за которым оруженосец должен неустанно следить, если он вообще хочет называться оруженосцем. Он наклонился не сразу. Сначала подвинул костыль, потом опустился осторожнее, чем хотелось, взял ножны и выпрямился. Бедро недовольно потянуло. Эйрион переждал, пока боль уложится обратно в своё место. Потом поискал в ближайшей седельной сумке и нашёл там свёрнутую тряпицу, маленький брусок, пузырёк масла, кусок мягкой кожи. Конечно. Дункан не мог не иметь этого при себе. Человек, у которого меч висит на верёвке, всё равно не бросает меч на произвол судьбы. Просто в последние дни у него были раны, дорога, разбойники, Эйрион и снова Эйрион с его бесконечными проблемами — и слишком мало нормальных вечеров, чтобы спокойно сесть и довести сталь до полного порядка. Эйрион отнёс меч ближе к кровати. Потом вернулся за своим поясом с кинжалами. На миг остановился. Два кинжала лежали в ножнах спокойно, как будто они были просто вещами. Это было неприятно. Вещи всегда так делают: лежат и ничего не помнят. Человек помнит за них. Первый кинжал — почти обычный. Второй — хуже. Не по виду, не по стали. По тому, как рука вспоминала короткое движение вниз, в грязь, к Дункановой ноге. Да и… Ладонь Дункану он проткнул им же. Эйрион сжал пальцы на поясе. Оруженосец смотрит за оружием. За своим тоже. Он взял пояс. Потом, ещё подумав, забрал тряпицы, масло и брусок. Пришлось идти в три захода. На втором он уже злился на собственную медлительность, на костыли, на правую ногу, на то, что любой простой шаг теперь требует расчёта. Злость была даже полезна. Она держала мысли на поверхности. На кровати он устроился не сразу. Положил меч поперёк одеяла, кинжалы рядом, масло и тряпицы — на стул, чтобы не уронить. Потом сел, вытянул больную ногу удобнее, подтянул подушку за спину и наконец взял Дунканов меч. Ножны были из дерева, обтянутого кожей, простые, потёртые. Не нищие, нет. Просто старые. Рабочие. У устья кожа была темнее от рук и масла. Верёвка, на которой Дункан носил меч, уже оставила на ней свои следы: потертость там, где не должно было быть потертости, если бы у меча был нормальный пояс. Эйрион медленно вытянул клинок. Сталь вышла тяжело, но ровно. Он держал меч обеими руками, осторожно, с вниманием, которого не стал бы показывать, будь рядом Дункан. Хороший клинок. Не изысканный, не придворный, без лишней красоты. Прямой, тяжёлый, честный. Рукоять в тёмной коже, уже примятой чужой ладонью. Гладкая тёмная головка эфеса. Никакого золота. Никаких драконов. Никакого желания нравиться. Меч Дункана. Эйрион повертел его чуть ближе к свету из окна, проверяя плоскость клинка, кромку, основание у гарды. И тут взгляд сам остановился на одном месте. Он нахмурился. На навершии было пусто. Не просто гладкое место, где мог бы закончиться меч. Нет. В металле оставалось круглое ложе — неглубокое, ровное, с поднятым краем по окружности, словно маленькая оправа без камня. У другого меча туда могли бы посадить гранат, кусок полированной кости, гербовую эмаль, гладкую серебряную пластину — что-нибудь более приличное. У меча сира Арлана из Пеннитри там был пенни. Теперь пенни там не было. Эйрион смотрел на пустое гнездо несколько мгновений. Странно. Он был почти уверен, что помнил правильно. Место не выглядело разбитым. Ободок не был смят, металл вокруг не повело, край не отломился. Если бы меч ударился навершием о камень или попал под копыто, если бы монетка выскочила от сильного удара, осталось бы что-то грубее: вмятина, трещина, расплющенный край, рваная зарубка. Здесь ничего такого не было. Только пустое круглое ложе. И несколько тонких царапин у самого края, там, где кто-то мог поддеть монетку остриём ножа или шилом. Эйрион провёл взглядом по этим царапинам и нахмурился сильнее. Значит, она не выпала. Не сама. Он помнил её. Не просто «какая-то монетка где-то на мече», а именно там: на конце рукояти, где ладонь уже не лежит, в маленькой круглой оправе, сделанной под эту вставку. Пенни сидел там ради имени. Пеннитри. Пенни. Если Дункан сам её вынул, то зачем? Неужели у него было настолько плохо с деньгами, что он выковырял из навершия обычный медяк? Нет. Это было бы слишком жалко, а главное — бессмысленно. Один медяк не спасает ни от голода, ни от ночлега под дождём. Пенни сира Арлана. Пеннитри. Меч, которым Дункан доказывал, что не просто подобрал железо с мёртвого тела, а унаследовал его. Меч, которым сир Арлан посвятил Дункана в рыцари. Всё это Эйрион узнал о Дункане ещё даже до суда лордов. Он снова посмотрел на пустое гнездо на навершии. Маленькая круглая пустота выглядела почти неприлично. Слишком явная для того, кто знал, что там должно было быть. Как выбитый зуб. Как перстень, из которого вынули камень и всё равно продолжают носить. Он убрал этот вопрос в сторону. Не сейчас. Он не знал ответа и не мог узнать его, пока не наступит момент, когда Дункана можно будет начать спрашивать о таких вещах. А если начать гадать, собственная голова немедленно сделает из этой монетки что угодно: тайну, бедность, гордость, ложь, клятву, память, стыд, ещё один повод молчать и смотреть в пол. Хватит. С него на сегодня хватало чужих молчаний. Он заставил себя заняться клинком. Меч был не грязным. Это Эйрион понял сразу и даже почти обиделся бы за Дункана, если бы кто-нибудь сказал обратное. Дункан не бросил бы меч в грязи после боя, как последний наёмник. Он за ним смотрел. Протирал, смазывал, убирал то, что мог убрать. Просто этого было мало. Клинок прошёл через Суд Семерых, потом через дорогу, дождь, холодные ночи, стычку с разбойниками. Дункан всё это время был ранен: левая рука плохо слушалась, бок тянул, голова болела, ребро напоминало о себе при каждом глубоком вдохе. Потом Эйрион со своей ногой, повязками, стыдом, бредом, золотом, Осмундом, плесенью и всем остальным. У Дункана были причины не сидеть вечерами над клинком до тех пор, пока сталь снова не станет сухой, ровной и спокойной. У меча были пятна у гарды, дорожная тусклость на плоскости, мелкие следы там, где железо встречалось с железом слишком зло. Не беда, не порча, а работа. И Эйрион почти с облегчением понял, что работы много. Это было понятно. В этом не требовалось ни милости, ни правильных слов, ни смирения, ни ответа на вопрос, что он теперь такое рядом с Дунканом. Клинок либо чистый, либо нет. Кромка либо цепляет, либо нет. Пятно либо уходит, либо остаётся. Мелкое можно вывести самому. Глубокое — запомнить и не трогать, чтобы не снять лишнего, не испортить линию и не сделать хуже. Межевой рыцарь не может бегать к оружейнику после каждого удара. У богатого рыцаря есть мастер, слуги, сундук с запасным оружием, день на ожидание и деньги на то, чтобы плохое железо снова стало хорошим в руках умелого оружейника. У Дункана есть меч на верёвке, тряпицы, масло, маленький камень, собственное упрямство и теперь — если Дункан действительно его принял — оруженосец. Эйрион устроил меч поперёк коленей и почти сразу понял, что долго так сидеть не получится. Не потому, что он не мог терпеть. Терпеть он умел. Но длинный клинок в постели — вещь дурная. Его надо держать под углом, поддерживать вес, следить, чтобы острие не соскользнуло на одеяло, чтобы масло не пролилось, чтобы больная нога не дёрнулась от лишнего движения. Спина затекала. Плечо вскоре начинало ныть. Бедро тоже недовольно напоминало, что вообще-то ему велели лежать. — Разумеется, — пробормотал Эйрион. — Даже ваш меч не может быть удобным, сир Дункан. Ответа, разумеется, не последовало. Он начал с простого: сухая тряпица, плоскость клинка, медленно пройти от рукояти к острию, потом обратно, потом другая сторона. Не красиво. Не торжественно. Просто работа. Сталь под тканью светлела не сразу. Некоторые пятна уходили после первого прохода, другие только становились яснее. У гарды грязь держалась упрямо, и Эйриону пришлось устроить меч иначе, подложив под клинок сложенное одеяло, чтобы добраться до основания. Он поймал себя на том, что дышит ровнее. Это было то, что действительно можно было сделать. Не исправить Эшфорд. Не вернуть Бейлора. Не сделать так, чтобы Дункан не смотрел иногда слишком мрачно. Не вынуть из памяти собственное желание видеть его сломанным. А оттереть сталь у гарды. Найти пятно. Пройти ещё раз. Не сорваться, не нажать слишком резко, не пытаться за один удар бруска исправить всё, что требует терпения. Он работал с мечом, пока плечо не начало гудеть. После отложил его в сторону на кровать и взял первый кинжал. С кинжалом было легче. Короткий, удобный, послушный. Его можно было держать близко, поворачивать к свету, разглядывать кромку, не заставляя всё тело участвовать в каждом движении. Этот кинжал в бою почти не работал. Хорошая сталь, хороший вес, рукоять ложится в пальцы так, как должна. После Суда его, конечно, привели в порядок. Оружие принца Эйриона Таргариена не бросили бы валяться грязным под лавкой. Для этого были люди: его собственные оруженосцы, слуги, оружейные помощники, все те, кто ездил с принцем на турнир не для красоты. Но «привели в порядок» — не значит «довели до идеала». Бейлор был мёртв, и весь Эшфорд наверняка встал на дыбы. Сам хозяин кинжалов, по общему разумению, ещё долго не должен был брать их в руки. Значит, кто-то снял грязь, протёр для вида, вложил в ножны, убрал так, чтобы железо не заржавело и дом не был опозорен небрежностью. Но не более того. Никто не сидел над кинжалом с чувством, с толком, с долгим терпением хорошего оруженосца. Эйрион усмехнулся одним краем рта. Собственного по-настоящему преданного хорошего оруженосца у него, в конце концов, никогда и не было. Не та у него была репутация, чтобы какой-нибудь лорд загорелся желанием отдать своего малолетнего сына ему в услужение. Он протёр первый кинжал быстро, но небрежности себе не позволил. Проверил основание у гарды, щель, кромку, ножны изнутри насколько смог. Там было немного грязи, немного старого масла, чуть-чуть того дорожного беспорядка, который всегда появляется, если вещь не любят, а просто хранят. Он убрал всё, что можно было убрать без лишней возни, прошёл кромку там, где чувствовалась мелкая неровность, смазал тонко и отложил в сторону. Потом снова взял меч. С мечом было труднее, но чище. Дунканов меч не звал назад. Не напоминал о праве, красоте, старой руке, учителях, тренировочных дворах, о людях, которые должны были подать, забрать, почистить, поклониться. Он был чужим и потому свободным от прежнего Эйриона. Рабочий меч межевого рыцаря. Тяжёлый. Прямой. Строгий. Меч Дункана был делом. Эйрион снова подложил ткань под клинок, поднял его немного выше, проверил середину кромки. Там были две мелкие зазубрины. Он не стал выводить их до полного исчезновения. Глупость. Можно снять слишком много. Можно испортить кромку хуже, чем её испортил удар. Он только сгладил поднятое, чтобы ткань больше не цеплялась, чтобы маленькая порча не стала большой. Ещё одно место отметил про себя: это Дункану надо будет показать. Или мастеру, если они всё-таки дойдут до мастера с руками, глазами и терпением. Он работал тщательнее, чем требовалось бы для межевого рыцаря в дороге. Понимал это — и всё равно продолжал. Дункану было бы достаточно, чтобы меч не ржавел, не цеплял ножны, не подвёл руку, не опозорил владельца. Этого хватило бы. Для дороги всегда хватает «достаточно», потому что на дороге всё время не хватает чего-то другого: сна, сухого места, чистой воды, лишней рубахи. Но Эйрион не хотел «достаточно». Он хотел лучше. Не вывести блеск. Не в зеркало. Не уйти в придворную бессмыслицу, в которой клинок больше висит на поясе для красоты, чем для дела. Но всё же сделать лучше, чем было нужно. Лучше, чем Дункан сам смог бы сделать сейчас с больной рукой, с больным боком, с усталостью и с упрямством, которое не даёт признать, что ему вообще нужна чья-то помощь. Эйрион поймал себя на этой мысли и не стал её отгонять. Да. Вот так. Не золото в руки. Не «возьмите». Не «я должен». Просто меч, доведённый до такого порядка, чтобы Дункан вынул его и понял, даже если не скажет: здесь кто-то потратил время. Когда рука снова устала, Эйрион отложил меч и взял второй кинжал. И сразу пожалел об этом. Не потому, что этот клинок был хуже. Клинок был хорош. Очень хорош. Он вышел из ножен мягко, почти без звука, и рукоять легла в ладонь слишком правильно. Даже теперь, после всего, тело знало эту вещь. Не как мысль — как привычку. Этот был в бою. Он замер, держа кинжал. Вещи ничего не помнят. Он — помнил. У основания лезвия действительно оставались следы. Не явные, не такие, чтобы чужой человек сразу всё понял. Но достаточно, чтобы память не дала сделать вид, будто это просто железо. У самой кромки грязь вывели плохо. В щели у гарды тоже было чем заняться. Слуга сделал то, что должен был: убрал видимое, вложил в ножны, не оставил ржаветь. Но никто не сидел над этим кинжалом как над вещью, которая должна снова честно лечь в руку. Эйрион положил его на ткань. Пальцы дрогнули. Он разозлился на них. — Я теперь оруженосец, — сказал он тихо. Это прозвучало почти глупо. Но удержало. Он начал с сухой тряпицы. Не торопясь. Не так, чтобы поскорее закончить и спрятать клинок обратно. Это было бы трусостью, а сегодня он уже достаточно належался рядом с собственной трусостью, чтобы узнавать её по первому признаку. Он протёр плоскость, потом основание, потом щель у гарды. Там грязь держалась упрямо, и пришлось работать кончиком ткани, осторожно, маленькими движениями. Он не думал «кровь Дункана». Не думал «я бил им его». Не произносил этого даже внутри словами. И всё равно это стояло рядом, посторонним человеком в комнате. Он работал под этим взглядом. Потом отложил кинжал и снова взял меч. Так было легче. Меч — кинжал. Меч — второй кинжал. Снова меч. Отдых. Масло. Кожа. Проверить кромку. Не трогать глубокое. Вернуться к пятну у гарды. Отложить. Взять кинжал, который не помнит. Потом кинжал, который помнит вместо него слишком много. День распался на короткие отрезки, которые можно было выдержать. Работа оказалась и хуже, и лучше, чем он думал. Хуже — потому что тело быстро напоминало о себе. Полулёжа с мечом на коленях не работают долго. Бедро ныло, спина затекала, плечо уставало, в голове появлялась тяжесть от слишком долгого внимания. Лучше — потому что железо требовало не чувств, а порядка. Оно не спрашивало, заслуживает ли он быть рядом с Дунканом. Оно не спрашивало, как отблагодарить человека, который не взял золото. Оно не спрашивало, что делать с милосердием. Клинок был либо чист, либо нет. Пятно было либо снято, либо осталось. Кромка была либо ровной, либо требовала мастера. Это был мир, в котором ещё можно было что-то исправить тряпицей, маслом и терпением. К полудню Эйрион уже устал. Он понял это по тому, что начал злиться на меч за вес, на кинжал за память, на масло за то, что оно липнет к пальцам, на костыли за то, что они стоят у кровати как немой укор. Хозяйка принесла обед, посмотрела на Дунканов меч, на два кинжала, на тряпицы, на Эйриона, который полулежал среди всего этого с видом оскорблённой добродетели. — Я лежу, — сказал он первым. — Вижу, — вздохнула она, переставляя тарелку с похлёбкой с подноса на стол, а после ушла бросив на Эйриона осуждающий взгляд. Эйрион поел, потому что голова уже немого плыла, а руки требовали силы. Потом снова взялся за меч. Теперь уже не с прежней ровной злостью, а почти упрямо. Дунканов меч должен был быть доведён до наилучшего результата. Не «терпимо». Не «пойдёт». А наилучшего. Он вывел плоскость настолько, насколько мог без настоящего стола и нормального света. Убрал грязь у гарды. Проверил ножны у устья и протёр там, где кожа внутри могла держать влагу и старую грязь. Прошёл рукоять мягкой тряпицей, осторожно, не трогая лишнего. Снова остановился взглядом на пустом круглом месте у конца рукояти. Он убрал вопрос ещё глубже. Позже. Скорее всего — намного позже. К вечеру работа уже заняла всю комнату. Потолок больше не давил. Мысли больше не жрали одно и то же место. Даже благодарность за чужое милосердие перестала быть словом, под которым он проваливался вниз. Она стала тряпицей в руке. Тяжёлым мечом на коленях. Упрямым пятном у гарды. Кинжалом, который он всё-таки заставил себя не спрятать обратно грязным. Маслом, которое надо было нанести скупо, тонко, чтобы железо не тянуло сырость, но и не собирало всю дорожную пыль. Он не мог сделать всё. Не мог исправить глубокие щербины. Не мог заменить мастера. Не мог сделать из Дунканова меча придворное совершенство — да и не хотел. Но он мог сделать лучше, чем было. Гораздо лучше. И сделал. Когда внизу хлопнула дверь и по лестнице поднялись тяжёлые, знакомые шаги, Эйрион не сразу понял, что прошёл почти весь день. Он сидел среди тряпок, масла и стали, с Дункановым мечом на коленях и двумя своими кинжалами рядом и впервые за много часов чувствовал себя почти что нормально. Шаги остановились у двери. Эйрион поднял голову. Дверь открылась не сразу. Сначала снаружи что-то задело косяк, потом Дункан коротко выругался себе под нос — явно не для чужих ушей. После этого дверь толкнули плечом, и он вошёл. В руках у него был не такой уж большой свёрток. Никакого чудесного нового облачения у Рона, разумеется, быть не могло: в Эпплтоне не держали готовых рубах, штанов и безрукавок на любого юношу, который вдруг решил стать оруженосцем. Это был не Красный Замок и не сундук придворного портного. Но кое-что Дункан всё-таки принёс сразу: Эйрион сразу выхватил взглядом белёные чепцы, простую шапку, свёрнутое что-то из тёплой охристой шерсти, несколько ремешков и кусок красной ткани, видимо, взятый у портного как образец. Не зелёной. Не коричневой. Эйрион заметил это первым и на мгновение почти забыл о мече у себя на коленях. Дункан сделал шаг внутрь комнаты, и остановился, чуть споткнувшись внутри себя о то, что увидел. Другой человек этого, может быть, и не заметил. Дункан не выронил свёрток, не потянулся к поясу, не сказал ничего резкого. Просто остановился на полшага раньше, чем должен был, и взгляд его упал сначала на меч, потом на кинжалы, потом на руки Эйриона. Но Эйрион это заметил. Конечно заметил. И заговорил раньше, чем успел сообразить, что лучше промолчать. — Мне было скучно, — сказал он. Это прозвучало глупо. Слишком быстро. Слишком похоже на оправдание. Дункан посмотрел на него. Эйрион тут же разозлился на себя — и продолжил, потому что теперь уже было поздно останавливаться. — Лежать весь день и смотреть в потолок оказалось той ещё пыткой. Я решил, что раз я ваш оруженосец, то могу заняться работой оруженосца. Мечом. И кинжалами. Я не вставал далеко. И до угла комнаты ближе, чем до нужника, а туда мне ходить можно. — Это ты Осмунду скажешь, — сказал Дункан. Голос был почти обычный, но Эйрион всё равно заметил первое спотыкание. Оно не исчезло. Дункан уже понял, что перед ним не кража, не дерзость и не игра. Оруженосец имеет право чистить меч своего рыцаря. Вообще-то это даже не право, а обязанность. В этом не было ничего неправильного. Меч рыцаря на коленях у оруженосца. Тут всё правильно. Меч Дункана на коленях у Эйриона. И вот здесь Дункан всё ещё не знал, как на это смотреть. Эйрион почувствовал, как внутри что-то неприятно сжалось. Вот оно. Взял ли Дункан его в оруженосцы? Да, взял. Сказал ли это вслух? Да, сказал. Признал ли Дункан это? Мысль ударила слишком метко. И тут же за ней пришла вторая — злая, стыдная, но более честная: а чего ты хотел? Чтобы за одно утро всё стало просто? Чтобы Дункан сказал «оруженосец», и весь Эшфорд исчез? Чтобы меч, которому теперь нужно было служить, перестал быть мечом, с которым Дункан стоял против него? Чтобы он, Эйрион, мог сесть с чужим клинком на коленях и не заставить Дункана хотя бы на миг вспомнить, кто именно его держит? Конечно, Дункан споткнулся. Имел право. Эйрион опустил взгляд первым. — Я не испортил кромку, — сказал он тише. — Глубокое не трогал. Только снял грязь, пятна, немного сгладил кромку там, где цепляло. Если что-то сделал не так, скажете. Дункан закрыл дверь ногой и наконец положил свёрток на стол. — Портной сказал, рубахи и штаны будут завтра к вечеру, если не соврёт, — сказал он, будто тоже выбрал самый безопасный путь. — Безрукавка позже. Сапоги надо заказать отдельно. Чепцы вот. Шаперон взял готовый. Цвет не коричневый. Эйрион посмотрел на край охристой шерсти. — Вижу. — Не пламя. — Его тень, — кивнул Эйрион. Дункан хмыкнул. Это было почти мирно. Почти. Потом Дункан подошёл ближе к кровати. — Дай. Эйрион протянул меч рукоятью вперёд. Дункан взял его. На мгновение их пальцы почти коснулись, но не коснулись. Эйрион почему-то заметил и это. Дункан поднял клинок к свету. Повернул. Провёл взглядом по плоскости, по кромке, задержался у гарды. Потом нашёл две мелкие зазубрины ближе к середине. — Эти не выводил? — Нет. — Почему? — Снял бы лишнее. Можно сгладить поднятый край, чтобы не цепляло. А если выводить совсем, нужен нормальный стол, хороший свет и лучше бы человек, который занимается этим каждый день. Или хотя бы человек, который не лежит в постели с дырой в бедре. Дункан хмыкнул. — Умный у меня оруженосец. — Иногда. — Сегодня, значит. — Сегодня у меня было много времени и мало способов потратить его без вреда для окружающих. — Это ты называешь без вреда? Дункан кивнул на разложенные тряпки, масло, кинжалы и меч. — Я лежал. — С мечом. — Полулежал. — С мечом. — Сир Дункан, это важное различие. — Для Осмунда — не думаю. Эйрион почти улыбнулся, но улыбка не удержалась. Дункан всё ещё смотрел на меч, и первое спотыкание у двери всё ещё стояло между ними, пусть уже и не такое острое. Дункан провёл большим пальцем рядом с кромкой, не касаясь лезвия. Проверил одно место, другое. Потом повернул меч и посмотрел на пустое круглое место у конца рукояти. Эйрион заметил, что взгляд задержался. Очень коротко. Но задержался. Дункан ничего не сказал. Эйрион тоже. Пенни сира Арлана остался между ними молчанием, но сегодня в комнате уже было слишком много молчаний, чтобы трогать ещё одно. — Хорошо сделал, — сказал Дункан наконец. Эйрион не сразу понял, что это сказано ему. — Что? — Меч. Хорошо сделал. Ответ оказался слишком простым. И потому слишком сильным. Эйрион почувствовал, как в груди поднялось что-то тёплое и опасное. Сразу захотелось задавить это насмешкой, шутливым поклоном, чем-нибудь изящным. Хоть чем-то, чтобы Дункан не увидел, как сильно это попало. Он не успел. Дункан добавил: — Даже слишком. Вот теперь можно было дышать. — Слишком хорошо? — спросил Эйрион. — Для дороги. — Я не знал, что у чистого меча есть верхняя граница приличия. — Есть, если чистишь его полдня с больной ногой. — Это была сидячая работа. — С твоей рожей — не очень. Эйрион поднял брови. — С моей рожей? — Ты весь белый. — Я валириец. — Не начинай. Эйрион почти улыбнулся. Почти. Дункан вложил меч обратно в ножны не сразу. Перед этим ещё раз посмотрел на клинок, и в этом взгляде уже не было того первого спотыкания у двери. Не совсем. След остался, но поверх него легло другое: признание работы оруженосца, который сделал то, что должен был сделать. Эйрион увидел это, и от этого стало больно уже иначе. Потому что если Дункан мог дойти до этого за несколько вдохов, то сам Эйрион успел за те же несколько вдохов провалиться куда глубже. Успел решить, что его не признали. Успел укусить себя за жадность до похвалы. Успел почти обидеться на Дункана за то, что тот не принял сразу то, чего Эйрион сам боялся хотеть. Успел выставить против него старую гладкую маску, хотя Дункан всего лишь споткнулся. Всего лишь. И имел на это полное право. Эйрион опустил глаза к своим кинжалам. — Я и их почистил, — сказал он тише. Дункан посмотрел на кинжалы. Первый. Второй. На втором взгляд задержался, как у Эйриона раньше. Не долго. Дункан тоже помнил вещи, хотя вещи ничего не помнили. — Вижу, — сказал он. Эйрион ждал, что будет дальше. Но дальше ничего не было. Дункан не взял кинжал. Не сказал, что его надо выбросить. Не сказал, что Эйриону не следовало к нему прикасаться. Только посмотрел и снова отвернулся к мечу. Это тоже было милосердием. Эйрион уже начинал узнавать его худший вид: не тот, где тебя гладят по голове или говорят правильные слова, а тот, где человек видит, что именно лежит перед ним, и не делает из этого оружия. Дункан вложил меч в ножны. — Ложись, — сказал он. — Я полулежу. — Вот и перестань. — Вы жестоки. — Устал? — Нет. — Врёшь. — Да, сир Дункан. Дункан посмотрел на него внимательно. В этот раз не споткнулся. И Эйриону пришлось опустить взгляд первым. Ужин прошёл без приключений. Это само по себе было почти чудом. Хозяйка принесла густую похлёбку с ячменём и мясом, жареный лук, хлеб, сыр и кувшин воды. Эйрион съел больше, чем ожидал, и только под конец понял, что весь день действительно потратил не на лежание, а на работу. Руки устали, плечо ныло, бедро тянуло глубже обычного, но это была не та дурная усталость, после которой мысли начинают жрать изнутри. Это была усталость от дела. Дункан ел как всегда молча, но не хмурился. Иногда поглядывал на меч у стены — уже вложенный в ножны, уже возвращённый на своё место, — и каждый раз Эйрион делал вид, что не замечает этого. Про меч они больше не говорили. Это было правильно. Вместо этого Эйрион осторожно расспрашивал про портного. Не сразу. Сначала дал Дункану поесть, потом спросил, где тот нашёл мастера, много ли у него заказов, понял ли он мерки на верёвке, не слишком ли ворчал из-за срочности. Спрашивал спокойно, без придирок. Не «что вы там натворили без меня», не «почему именно так», не «какой дурак шьёт по таким узлам». Он вёл себя почти образцово. Но Дункан всё равно смотрел на него с подозрением. — Что? — спросил Эйрион после третьего такого взгляда. — Ты слишком вежливый. — Я стараюсь не мешать человеку, который добывает мне штаны. — Всё равно странно. — Согласен. Но штаны важнее. Дункан фыркнул и всё-таки рассказал. Портной оказался сухим стариком с подмастерьем, острыми глазами и хорошей памятью на должников. Он не обрадовался срочному заказу, но обрадовался серебру. Рубаху и штаны обещал к завтрашнему вечеру, если ткань не поведёт и если подмастерье будет шить, а не глазеть в окно. Безрукавку — позже. Про цвет сказал, что охра найдётся, тёмно-ржавое тоже, а вот оранжевого, чтобы «не как тухлая морковь», может и не быть. — Он так сказал? — уточнил Эйрион. — Про морковь? — Да. — Сказал. — Человек с тонким чувством прекрасного. — Зато шьёт. — Это, пожалуй, важнее. Дункан развязал свёрток и выложил на кровать то, что принёс сразу. Два чепца из белёного льна, простые, чистые, почти оскорбительно смирные. Мягкая шапка. Шаперон из охристой шерсти, действительно не коричневый и не зелёный, а тёплый, чуть выцветший, будто его красили солнцем, глиной и терпением. Эйрион взял его двумя пальцами, развернул и на миг замолчал. Цвет был не пламенным, но и куском мешковины эта ткань тоже не была. — Ну? — спросил Дункан. — Терпимо, — сказал Эйрион. — Значит, хорошо. — Я сказал «терпимо». — У тебя «терпимо» — это и есть хорошо. Эйрион хотел возразить, но передумал. Вместо этого надел чепец. Дункан посмотрел на него и совершенно бессовестно усмехнулся. — Что? — сухо спросил Эйрион. — Ничего. — Сир Дункан. — Тебе идёт. Эйрион снял чепец. — Вы ужасный человек. — Надень обратно. — Ни за что. — Волосы прятать надо. Эйрион снова надел новый чепец и натянул шаперон как капюшон поверх чепца, поправил край у щеки. Ткань легла непривычно, закрывая серебро волос, часть лица, линию шеи. В мутном оконном стекле отражение было смазанным, но достаточно ясным, чтобы понять: Рон начинал получаться. Не красивый. Не княжеский. Но живой. Дункан посмотрел, уже без насмешки. — Так лучше, — сказал он. — Лучше, чем чепец? — Лучше, чем если тебя узнают. — Как грубо вы возвращаете людей к делу. — Ага. Эйрион осторожно снял шаперон, сложил его аккуратнее, чем требовалось, и положил рядом с чепцами. Можно было бы попробовать завязывать шаперон на голове, красиво укладывая складки, хвост капюшона был рассчитан оборота на два так точно, но сейчас ни сил, ни настроения для этого не было. Внутри снова шевельнулось то самое опасное тепло, но теперь оно не било в грудь. После меча, после ужина, после этой новой вещи оно стало тише. Ночью он уснул быстро. Он сам удивился бы этому, если бы успел. Но он не успел. Лёг, ещё собираясь обдумать портного, монетку на рукояти, взгляд Дункана на меч и то, что тень пламени оказалась вполне сносной, — а потом просто провалился небытие. Без драконов. Без погребальных костров. Без Валарра на пригорке. Утро нашло его уже готовым к свету. Он проснулся не от боли, не от собственного стыда и не от того, что Дункан шевельнулся на соседней кровати. Его разбудил стук в дверь и голос Осмунда: — Живы там оба или мне сразу звать плотника? Эйрион открыл глаза. Дункан уже вставал. — Живы, — отозвался он хмуро. — Живы — это не медицинское описание, — сообщил Осмунд из-за двери. — Открывайте. Эйрион успел только сесть и натянуть на плечи одеяло так, будто это могло сделать его менее сонным и более достойным осмотра. Дункан открыл дверь. Осмунд вошёл с сумкой, свежим запахом улицы и видом человека, который заранее готов быть недовольным. К счастью, бедро его разочаровало. Повязку сняли. Осмунд долго смотрел на рану, трогал кожу вокруг шва, спрашивал про боль, про жар, про сон, про слабость. Эйрион отвечал почти честно. Почти — потому что «вчера полдня я полулежал с мечом на коленях и дважды ходил до угла» не входило в число сведений, которые лекарю следовало знать для сохранения душевного спокойствия всех присутствующих. Дункан тоже промолчал и не выдал. Даже когда Осмунд спросил, вставал ли больной без нужды, Дункан только посмотрел на Эйриона, а Эйрион сказал: — Только до нужника, мастер Осмунд. — И обратно? — Разумеется. — Геройство? — Нет. Осмунд прищурился. Дункан кашлянул. Не в кулак даже. Просто кашлянул. Осмунд перевёл взгляд на него. — Что? — Ничего. — Вы оба слишком быстро отвечаете «ничего», когда что-то есть. — Профессиональная привычка раненых, — сказал Эйрион. Осмунд вздохнул, но к ране вернулся без дальнейшего допроса. Кожа вокруг шва была спокойнее. Припухлость держалась, но жар ушёл почти совсем. Сукровицы стало меньше. На лице лекаря появилось то выражение, которое у него, вероятно, считалось похвалой: он перестал выглядеть так, будто собирается ругать их ещё с четверть часа. — Неплохо, — сказал он наконец. — Это значит хорошо? — спросил Эйрион. — Это значит «неплохо». Не прыгать. Не изображать здорового. Ногу не разводить резко, не вставать без нужды, сидеть можно понемногу, если не начинает тянуть. Если начинает — лечь. Если начнёт краснеть или мокнуть сильнее — послать за мной. Отвар ивовой коры продолжать пить. — Значит, я выживу. — Пока вы оба удивительно настойчивы в этом вопросе. Эйрион усмехнулся, как полагалось. Слово легло мимо. Настойчив в этом вопросе он был меньше всех в комнате — позавчера как раз наоборот, и довольно сильно. Но язык выдал шутку сам, раньше, чем он успел понять, смешно ему или нет. Со стороны — живо. Внутри опять не отозвалось ничем. Дункан оплатил визит, Осмунд забрал старую повязку, оставил новую и ушёл, велев хозяйке передать, чтобы этим двоим не давали пива, даже если они будут смотреть жалобно. — Я никогда не смотрю жалобно, — сказал Эйрион, когда дверь закрылась. — Врёшь. — Утром вы особенно жестоки. — Завтрак принесу. Дункан ушёл вниз и вернулся с яйцами, горячей кашей, хлебом, сыром, кусками холодного мяса и компотом из сушёных яблок. Завтрак был простой, но после вчерашней работы и долгого сна показался почти роскошным. Эйрион ел осторожно, не торопясь, и ждал, пока Дункан проглотит хотя бы половину своей порции. Хороший довод нельзя было убивать плохим временем. — Сир Дункан, — сказал он наконец. Дункан поднял глаза. — Что? — Чем вы сегодня собираетесь заняться? Вопрос был почти тем же, что вчера. Дункан, кажется, это тоже заметил. — Сапогами. Эйрион посмотрел на мешок со своими старыми сапогами, сиротливо стоящий у стены. — Моими? — Твоими. Возьму один, покажу сапожнику. Если толковый, снимет мерку сам. Если не толковый, найду другого. — Сапоги — это разумно. — Рад, что ты так думаешь. Эйрион пропустил это. И начал осторожно: — Рубаха, штаны, безрукавка, чепцы, шапка, шаперон, теперь и сапоги. Вы основательно взялись за Рона. — Тебя же прятать надо. — И приводить в приличный вид. — Тоже. — Чтобы Рон выглядел как оруженосец. Дункан перестал жевать. Ненадолго. Потом всё-таки проглотил. — Да. Эйрион взял кусок хлеба, но есть не стал. Только повернул его в пальцах, будто корка требовала особого внимания. — Шаперон хороший, — сказал он. — Чепцы новые. Шапка тоже. Ткань, которую вы показали, нормальная. Не богатая, но добротная. Если портной не пьян и не слеп больше, чем положено портному, рубаха и штаны будут сидеть лучше, чем то недоразумение, что надето на меня сейчас. Сапоги, если сапожник не хуже портного, тоже будут нормальными. Дункан смотрел на него уже настороженно. — К чему ты клонишь? — Пока ни к чему. — Врёшь. — Пока почти ни к чему, — поправился Эйрион. Дункан отложил хлеб. — Говори. Эйрион поднял глаза. Вот тут надо было вести очень аккуратно. Не «вы должны». А только несостыковка. — То, что вы уже принесли, — сказал он, — выглядит лучше вашей одежды. Даже шаперон. Даже чепцы, если не считать того, что чепцам трудно выглядеть хорошо по самой их природе. А то, что сошьёт портной, почти наверняка будет выглядеть ещё лучше. Дункан посмотрел на край своей рубахи, потом на саму рубаху. Старую, грубую, выношенную, со следами дороги, стирки, заплат и упрямого нежелания умирать. Потом снова на Эйриона. — Пожалуй, — согласился он. Эйрион очень медленно положил хлеб обратно на тарелку. Слишком быстро радоваться было нельзя. — Разве вы сами не видите, сир Дункан, что здесь есть противоречие? Дункан долго смотрел на него. Потом опять перевёл взгляд на свою одежду, на рукав с грубой заплатой у локтя, на пояс из верёвки, и снова посмотрел на Эйриона. — Ты, видимо, видишь. Эйрион чуть не выдохнул раньше времени. — Разумеется. Сир Дункан, оруженосец не может выглядеть лучше своего рыцаря. — Может. — Нет. — Может, если рыцарь бедный. — Тогда это сразу видно. — Бедность часто видно. — Не так. Дункан отложил хлеб, но не отодвинул миску. — А как? — Взгляд будет цепляться. У вас верёвка вместо ремня, а у меня будет нормальный пояс. У вас старая рубаха, а у меня новая. У вас плащ из мешковины, а у меня — одежда от портного, сапоги по ноге и шаперон лучше вашей туники. Люди посмотрят один раз. Потом второй. Потом начнут думать. — Люди всегда думают. — Нет. В основном они смотрят, видят, что хотят увидеть и забывают. Вот это нам и нужно. Чтобы увидели: межевой рыцарь, оруженосец, бедноваты, едут дальше. И забыли. Дункан помолчал. — Ты хочешь, чтобы тебя не замечали. — Да. — С твоей рожей это трудно. — Поэтому я и говорю об одежде, — сухо сказал Эйрион. — Лицо мне уже не изменить. Дункан фыркнул, но хмурость не ушла. — Оруженосцы разные бывают. Один беднее рыцаря, другой богаче. Я всякое видел. — Богатый оруженосец при бедном рыцаре вызывает вопросы. — Мало ли какие причины. — Именно. «Мало ли какие» — это уже плохо. Если причина не видна сразу, люди начинают её придумывать. Почему он при нём? Почему не у лорда? Почему у мальчишки хорошие сапоги, а у рыцаря ремень умер много лет назад? Почему у оруженосца своё всё, будто он не служит, а просто едет рядом? — Скажем, что служишь. — Спросят — почему вам? — Не все спрашивают вслух. — А вслух и не надо. Один подумает. Второй заметит. Третий расскажет хозяйке. Хозяйка вспомнит волосы. Конюх посмотрит на коней. И всё, мы уже не просто двое раненых, которые платят и уезжают. Мы странные. Дункан потёр переносицу. — Ты всё усложняешь. — Я всё упрощаю. Оруженосец должен быть понятным. Серым. Стоять рядом с вами так, чтобы взгляд прошёл мимо. Он не должен выглядеть отдельным человеком со своими деньгами, своей одеждой, своим оружием, своим конём и своей дорогой. — Серым, значит. — Да. — Не очень-то ты серый. — Поэтому хотя бы всё остальное должно помогать. Дункан посмотрел на него исподлобья. Не сердито ещё, но уже близко к тому. — Ты хочешь сказать, что раз ты мой оруженосец, то всё на тебе будто бы от меня. Эйрион замолчал на полвдоха. И аккуратно повёл: — Ну да. Это же само устройство службы. Оруженосец не сам по себе красиво одет при своём рыцаре. Если он при рыцаре, значит, рыцарь его кормит, одевает, даёт коня и оружие. Если у оруженосца всё лучше, чем у самого рыцаря, это уже не выглядит как служба. Это выглядит как что-то другое. — Как что? — Как тайна. Дункан перестал смотреть на миску. Эйрион понял, что попал точнее, чем хотел. — Нам не нужна ещё одна тайна, — сказал он тише. — Нам тех, что уже есть, много. Дункан долго молчал. Потом взял хлеб, повертел в пальцах, но есть не стал. — Я понял, к чему ты ведёшь. — Сир Дункан… — Понял, — повторил он. — Ремень, рубаха, сапоги, доспех, щит. Чтобы рыцарь выглядел не хуже оруженосца. Чтобы всё сходилось. Чтобы никто не смотрел дважды. — Именно. — Нет. Эйрион застыл. — Нет? — Твоё золото на себя я не возьму. Дункан сказал это спокойно. Почти мягко. И от этого стало только хуже. — На себя — нет, — повторил Эйрион. — На меня — да? — Ты же без одежды. — А вы без ремня. — У меня есть верёвка. — Вот именно. Дункан сдвинул брови. — На лекаря я беру. На комнату беру. На еду беру. Потому что иначе сейчас никак. На твою одежду тоже, потому что это твоя одежда и ты не можешь сидеть тут голый и светить волосами на всю улицу. На себя — нет. — Почему? — Потому что нет. — Это не объяснение. — Другого не будет. Эйрион посмотрел на него и с неприятной ясностью понял, что вот теперь перед ним стена. Не грубость. Не злость. Не тупость. Стена. — Хорошо, — сказал он после паузы. — Тогда что остаётся? Дункан не ответил. — Вы отказываетесь брать деньги на себя. Отказываетесь привести себя в приличный вид. Не богатый, не лордский, не красивый. Просто в приличный вид межевого рыцаря средней руки. Такого, при котором может быть оруженосец в нормальной одежде, с нормальными сапогами и без того, чтобы все думали: почему это он у него? — Я сказал, что не возьму. — Да. Значит, если вы не поднимаетесь до этого вида, мне нужно спускаться до вашего. Дункан поднял глаза. — Не начинай. — Я просто считаю. — Плохо считаешь. — Тогда скажите, где тут ошибка. Дункан ничего не сказал. Эйрион кивнул, будто это и был ответ. — Если у вас верёвка вместо ремня, у меня не может быть хорошего пояса. Если у вас старая рубаха, мне нельзя ходить в новой от портного. Если ваша одежда вся ношеная, дорожная, латанная, моя тоже должна быть такой. Не лучше. Лучше никак нельзя. — Я не хочу, чтобы ты ходил в лохмотьях. — Я тоже не хочу. — Тогда не говори так, будто это решено. — Но это решено вашим «нет». Дункан вздохнул. Не зло. Тяжело. Будто спор утомил его не потому, что был пустым, а потому, что был слишком понятным. — Да, — сказал он наконец. — Видимо, так и придётся сделать. Эйрион замолчал. Это было совсем не то, чего он хотел. Он ждал сопротивления. Именно здесь ждал. Ради этого вчера и не стал разворачивать весь этот разговор, когда Дункан вернулся с чепцами и шапероном. Ради этого дал ему сходить к портному, заказать рубаху, штаны, безрукавку, начать собирать Рона в приличный вид. Эйрион рассчитывал, что когда несостыковка встанет перед Дунканом уже не в словах, а вещами на столе, Дункан сам отшатнётся от вывода: нет, нельзя же теперь одевать оруженосца в старьё, если только что он сам пытался сделать его похожим на человека. Тогда останется только одно решение — привести в порядок самого рыцаря. Просто ради легенды. Это была хорошая ловушка. Почти честная. И вот теперь Дункан стоял прямо в ней, смотрел на свёрнутый шаперон, на чепцы, на кусок ткани от портного — и не делал последнего шага. Не говорил: ладно, тогда купим ремень и мне. Ладно, закажу и себе одежду. Ладно, на это я возьму. Он говорил: значит, придётся тебя опускать на дно. Эйрион почувствовал короткую злость. Не на Дункана даже. На себя. На то, что недооценил упрямство бедного человека, который умел отказывать себе лучше, чем Эйрион когда-либо умел себе позволять. Хотя, казалось бы, это было просто невозможно. — Жаль, вчера не сообразили это всё обсудить, — вздохнул Дункан. Эйрион опустил глаза. Да. Жаль. Если бы кто-нибудь другой произнёс это, можно было бы рассмеяться. Вчера они не сообразили просто потому, что Эйрион этого не захотел. Потому что ему нужен был этот утренний стол. Этот шаперон. Эти заказанные вещи. Нужна была живая ошибка, в которую можно ткнуть пальцем. А теперь ошибка оказалась живой с обеих сторон. Дункан вчера действительно старался. И теперь действительно готов был пойти к старьёвщику. — Вещи уже заказаны, — сказал Дункан. — С портным придётся говорить. Может, он уже ткань разрезал. — Придётся. — И платить, может, всё равно придётся. — Возможно. — Шаперон этот тоже уже куплен. — Да. — И он теперь тоже плох? — Он хороший, — сердито вздохнул Эйрион. — Тогда что? — Поэтому и плох. Рядом с вами. Дункан поморщился. — Семеро. — Чепцы можно оставить. Чепец должен быть чистым. Шапка, может быть, тоже годится, она простая. Шаперон лучше убрать. Или оставить на потом. Рубаху и штаны — если портной ещё не начал, отменить. Если начал, забрать, может, сдать тому же старьёвщику. И начать искать ношеное. Чистое, целое, но ношеное. Дункан смотрел на него всё тяжелее. — Ты так быстро это считаешь. Эйрион поднял взгляд. — Я вообще неплохо соображаю. Дункан смотрел на него тяжело. Эйрион не стал оправдываться. — Но это не единственный выход, — сказал он вместо этого. Дункан устало прикрыл глаза на миг. — Эйрион. — Нет. Послушайте. Если всё это ради легенды, проще привести вас в такой же порядок, чем меня портить под вашу одежду. Это дешевле, разумнее и безопаснее. Ремень. Рубаха. Сапоги. Починить доспех. Щит справить и кирасу. Не богато. Просто как межевой рыцарь средней руки. Вы не будете выглядеть лордом. Просто перестанете выглядеть так, будто вас можно нанять просто за еду. — Нет. — Это же не подарок. — Нет. — Это не плата вам. — Нет. — Это расход на дорогу. На нашу безопасность. На то, чтобы никто не спрашивал лишнего. — Я понял. — Тогда почему… — Потому что твоё золото на себя я не возьму! Он сказал это не громче прежнего. И окончательное. Эйрион сжал пальцы на одеяле. Ловушка закрылась пустой. — Даже если из-за этого мне одеваться у старьёвщика? Дункан отвёл взгляд. — Если иначе мы будем слишком заметны — да. — Даже если это глупее? — Не начинай. — Даже если это опаснее? — Я сказал — нет. — Что это? — спросил Эйрион тихо. Дункан посмотрел на него. — Что? — Гордость? Дункан медленно отодвинул от себя тарелку. Не оттолкнул. Просто отодвинул — и немного пугало. Слишком уж аккуратное движение для человека, который разозлился. — Повтори, — сказал он. Эйрион почувствовал, как под рёбрами неприятно кольнуло. Вот теперь надо было отступить. Или хотя бы смягчить. Сказать: «не совсем», «возможно», «я не так выразился». Любая из этих фраз была бы разумной. Он не сказал ни одной из них. — Гордость, — повторил он. — Да. — Ты мне сейчас говоришь про гордость? Голос у Дункана стал ниже. Эйрион видел, как напряглась его челюсть, как правая рука сжалась на краю стола, как левая осталась лежать чуть в стороне, будто Дункан сам не хотел лишний раз ею двигать. Видел — и всё равно продолжил. Уже не потому, что это было безопасно. Потому что было верно. А верные вещи иногда сами лезли в рот, даже когда лучше бы им сидеть тихо. — Да, — сказал Эйрион. — Я говорю то, что вижу. — Видишь ты, значит. — Да. — Много ты видел. — Гордости? Поверьте, немало. Дункан резко усмехнулся. — Вот тут верно. Эйрион опустил взгляд на одеяло. На мгновение. Потом снова поднял. — Даже такая гордость, сир Дункан, это всё равно гордость. — Такая — это какая? — Честная. Бедная. Упрямая. Та, которая не требует шёлка, не просит поклонов и не считает себя выше всех в комнате. Та, которая выглядит почти добродетелью, потому что у неё нет ничего, кроме «не возьму». Но от этого она не перестаёт быть гордостью. Дункан смотрел на него уже не тяжело. Зло. Не так, как на поле. Не так, как смотрят на врага. Хуже: как на человека, который стоит слишком близко к тому месту, куда его не звали. — Ты бы помолчал, — сказал он. — Наверное. — Вот и помолчи. — Не могу. — Можешь. Эйрион почти улыбнулся бы в другое время. Сейчас не вышло. — Про гордость я знаю много, — сказал он тише. — Гордость, которая говорит: «я имею право». Гордость, которая говорит: «я лучше». А теперь вот гордость, которая говорит: «я не возьму», хотя взять нужно. — Нужно тебе. — Нам. — Тебе. — Нам, — повторил Эйрион. — Потому что это вопрос безопасности. Потому что, если вы не берёте на себя, я должен спускаться до вашего вида. Потому что иначе я выделяюсь. Потому что оруженосец, который выделяется рядом со своим рыцарем, — это плохо спрятанная тайна. — Ты это уже говорил. — Вы не услышали. — Я услышал. — Но всё равно нет. — Да. — Тогда это именно гордость. Дункан ударил ладонью по столу. Не сильно. Миска только дрогнула, вода в кружке качнулась и успокоилась. Но в маленькой комнате звук вышел резким. — Хватит. Поздно. — Да будет вам известно, сир Дункан, гордыня — это грех, — сказал он. И сразу понял, что вот это было совсем уже зря. Совершенно зря. Но остановиться он уже не смог. — А вы, между прочим, сами собирались в септу. В монастырь. Там, насколько я понимаю, о грехах говорят много. Так что, возможно, стоит начать работать над собой заранее. Дункан медленно поднялся. Не резко. Не рывком. Именно медленно, и от этого Эйриону стало страшнее, чем если бы он вскочил. Большой, усталый, с больным боком, с рукой, которую он всё ещё берёг, Дункан вдруг оказался не просто человеком за столом, а всей тяжестью той правды, которую Эйрион слишком ловко попытался повернуть в свою сторону. — Тебе ли говорить мне про грехи? — тяжело спросил Дункан. Эйрион не ответил. — Ты сидишь тут, после Эшфорда, после Суда Семерых, после всего, что ты устроил, и рассказываешь мне, что гордыня — это грех? Каждое слово было негромким. И каждое попадало. — Я знаю, что это грех, — сказал Эйрион. — Знаешь? — Да. — Теперь, значит, знаешь? Эйрион сжал пальцы на одеяле. — Да, теперь знаю. Дункан смотрел на него сверху вниз, и в этом взгляде было не торжество, не желание добить, даже не старая ярость. Просто злость. Живая, заслуженная, не до конца выпущенная злость человека, которому только что ткнули в рану и прочли над ней наставление. — Хорошо, — кивнул Дункан. — Тогда не читай мне проповедь так, будто это я привёл нас сюда. Эйрион опустил глаза. Вот теперь уже действительно надо было замолчать. Но мысль, которую он не хотел произносить, всё равно стояла между ними. И если не сказать её сейчас, она останется гнить под кожей. — Если это не гордость, — сказал он после паузы, — тогда что? Дункан молчал. — Я спрашиваю это не для того, чтобы уколоть. — Поздно. — Да. Но всё равно спрашиваю. Дункан не ответил. Эйрион снова посмотрел на его старую тунику, на заплату, на пояс, на верёвку у ножен, и холодная мысль поднялась сама собой. — Может быть, вы увидели в этом удобную возможность меня наказать? Дункан резко повернул к нему голову. — Что? — Вчера вы, кажется, не собирались этого делать. Вчера вы искали портного, выбирали чепцы, шаперон, ткань. Вчера вы решили, что мне нужна нормальная одежда. А сегодня из вашего «нет» выходит, что нормальная одежда мне не положена. Что надо идти к старьёвщикам. Надевать ношеное. Искать старый пояс. Быть хуже, ниже, беднее, чтобы не спорить с вашим видом. Так что это? Если не гордость, может, это наказание? — Нет. — Сейчас нет? — Просто нет. — Или вы просто не хотите так это называть? — Эйрион. В голосе Дункана было предупреждение. Эйрион услышал. И всё-таки договорил: — Если это наказание, скажите. Я хотя бы пойму устройство мира. Я виноват. Вы мой рыцарь. Я должен вам служить. Если вы хотите, чтобы я носил это как часть покаяния, как часть моей вины, как часть моего места рядом с вами, скажите это прямо. Дункан отвернулся к окну, упёрся рукой в подоконник и несколько мгновений молчал. Плечи у него были напряжены так, будто он держал на себе не собственное тело, а что-то тяжелее. — Я не хочу тебя наказывать одеждой. Не выдумывай. Эйрион молчал. — Я вчера ходил за вещами, потому что тебе нужны вещи. Нормальные. Чтобы волосы спрятать. Чтобы можно было встать и выйти из комнаты, когда Осмунд разрешит, и чтоб вся улица на тебя не пялилась. Не чтобы потом отобрать всё это и сунуть тебе тряпьё. Он обернулся. Злость ещё была на лице. Но теперь под ней проступило что-то другое: усталость, обида, почти растерянность. Будто Дункан и сам не понимал, как из простой заботы они пришли к этому. — Наказывать тебя вот так я не хочу, — повторил он. — Слышишь? — Слышу. — Но если ты прав, если для безопасности надо, чтобы ты не выглядел лучше меня, тогда так и сделаем. Эйрион опустил глаза. Вот оно снова. — Старое, значит, старое, — сказал Дункан. — Ношеное, значит, ношеное. Пояс я тебе найду. Не верёвку. Пояс. Шаперон пока уберём, если надо. С портным поговорю. Что можно отменить — отменю. Что нельзя — заберу, будет лежать. — А вы? Дункан посмотрел на него. Эйрион поднял глаза. — Вы сами? Дункан долго молчал. Потом сказал: — Я сказал уже — твоё золото на себя я не возьму. Эйрион смотрел на него и вдруг понял, что ещё немного — и всё действительно станет именно так. Не как угроза. Не как довод. Как решение. Дункан уже начал двигаться внутри этого решения: портной, старьёвщик, пояс, шаперон в сторону. Он не спорил. Не ломался. Не отступал. Он просто принимал самый неудобный, самый некрасивый выход, лишь бы не брать золото на себя. — Это же не «на себя» — почти жалобно возразил Эйрион. — На кого же тогда? — На нас. Дункан усмехнулся без всякого веселья. — Складно. — Да не складно! — вырвалось у Эйриона. Он сам услышал это «не складно» и на мгновение замолчал. Слишком резко. Слишком почти по-детски. Но теперь уже всё равно. — Это не подарок вам, — продолжил он тише. — Не милость. Не плата. Это расход на дорогу. На безопасность. На то, чтобы мы не цепляли взгляд. На то, чтобы я мог быть вашим оруженосцем, а не странным мальчишкой при рыцаре, которому почему-то нельзя купить ремень. — Нельзя. — Почему? — Потому что это твоё золото. Эйрион смотрел на него. Вот опять. Та же дверь. Та же задвижка. То же «нет», только сказанное тише — и оттого тяжелее. Он мог бы сейчас отступить. Почти должен был. После грехов, после Эшфорда, после вопроса о наказании, после того, как Дункан поднялся и сказал прямо: нет, он не хочет наказывать его одеждой. Любой разумный человек понял бы, что спор исчерпан. Но Эйрион был не разумным человеком. И у него ещё оставался последний довод. Не про золото. Не про него самого. Про Дункана. — Сир Дункан, — сказал он. — Вы же сами на турнир ехали ровно за этим. Дункан не ответил. — Подняться. Заявить о себе. Добыть славу и взять выигрыш. Выйти из обносков. Вы продали лошадь, чтобы купить доспех, — значит, хотели выглядеть рыцарем, а не нищим. Я не выдумываю вам новых желаний. Я говорю про ваши же. Месяц назад вы именно этого и хотели. Дункан долго молчал. — Хотел, — сказал он наконец. — Да, парень. На турнир я за этим и ехал. Он снова назвал его «парень». Не Эйрион. И что-то в том, как Дункан это сказал — устало, глухо, почти без сердца, — заставило Эйриона притихнуть. — Только на турнире много чего случилось, — продолжил Дункан тихо, глядя в стену, мимо него. — Тот, кто туда ехал, и тот, кто сейчас перед тобой сидит, будто не один и тот же человек. Эйрион не перебил. — Тому, который ехал, много чего хотелось, — сказал Дункан. — Подняться. Имя сделать. Чтоб не как сир Арлан быть. Чтоб меч не на верёвке. Чтоб на меня смотрели и думали: вот, рыцарь. Настоящий. Он помолчал. — А этому уже ничего такого не хочется. Перегорело где-то. Не знаю где. Но после суда точно. Эйрион не ответил. Слова прошли сквозь него и легли под рёбра, в то самое место, где со позавчерашнего вечера было нехорошо. Перегорело. После суда. То есть после Эйриона. Это было его обвинение, его упрямство, его копьё, кистень и кинжал. Дункан ехал на турнир живым человеком, которому хотелось добиться успеха, а перестал хотеть где-то там, в грязи, скорее всего когда Бейлор взял его на службу и тут же умер. И теперь Дункан сидел вот такой, и ничего ему было не нужно. И это тоже сделал с ним Эйрион. Давить сразу расхотелось. Потому что он вдруг увидел себя там, в Эшфорде. Как его просили. Все просили. Эгг — отчаяннее всех, цеплялся за рукав, плакал. Отец был против с самого начала. Бейлор сухо и по-доброму просил отозвать обвинение. Целый хор родных голосов твердил: остановись, отступи, попустись. А он упёрся. Из гордости. Из той холодной голодной жестокости, что требовала пищи и казалась тогда силой. И не отозвал ничего. Продавил своё — до смерти Бейлора в чужом доспехе, до погребального костра, до этого вот выгоревшего человека напротив. А теперь он сам сидел и просил. И так, и эдак, и даже почти дошёл до «пожалуйста». А упёрся — Дункан. И продавить его Эйрион никак не мог. И, главное, не имел права. Какое у него было право ломать чужое упрямство, когда сам он не уступил, а его молили куда сильнее? Тем более что эта стена, это выгоревшее «ничего не хочу», — это его же работа. Он же сам это и выжег. Грех теперь корить пепелище за то, что на нём ничего не горит. — Ладно, — сказал Эйрион наконец. Тихо. Без всякого нажима, потому что нажимать было больше нечем и незачем. — Ладно. Пусть так. Дункан молча посмотрел на него. Эйрион не знал, поверил ли он. Наверное, нет. После всего сказанного Дункан имел полное право не верить ни одной быстрой уступке. Но Эйрион уже не уступал ради хода. Он просто больше не мог давить туда, где под рукой оказался пепел. И всё же оставался ещё один вопрос. Уже не для спора. Не чтобы повернуть Дункана обратно к ремню, сапогам и доспеху. Просто потому, что Эйриону вдруг понадобилось понять, есть ли у этой стены хоть какое-то имя. — Сир Дункан. — Что? — А вы обеты давали? Какие-нибудь, помимо рыцарских? Дункан нахмурился. — Обеты? — Да. — Какие обеты? — Бедности. Дункан посмотрел на него непонимающе. Эйрион чуть приподнялся на подушках и тут же пожалел об этом: бедро отозвалось тупой тянущей болью. Он переждал её и продолжил уже осторожнее. — Помните, я вам рассказывал про два священных ордена? Сыны Воина и Честные Бедняки. Их давно распустили, но люди их помнят. Кто шёл к Честным Беднякам, давал обет: не владеть имуществом. Оружие, доспех — всё принадлежало Вере, а не человеку. Нельзя было иметь лишнего. Одна рубаха, сносилась — сел под деревом, зашил, пошёл дальше. Не брать ничего и ни от кого. Жить только тем, что добыл своими руками. Он говорил и сам всё больше цеплялся за эту мысль, потому что она хоть как-то укладывала в понятную форму то, что формы не имело. Стену, в которую он упёрся в Дункане, хотелось назвать по имени. Дать ей имя было почти то же, что взять над ней верх. — Может, вы что-то такое на себя взяли? Тихо, без свидетелей? Оттого и не берёте ничего, и в одном латаном ходите? Дункан слушал. И видно было, что Эйрион не попал. — Нет, — сказал он. — Ничего я не давал. И про ордена эти до твоих рассказов не знал. — Тогда почему… — Не знаю, — сказал Дункан в который раз. — Не давал я обетов. И это «не знаю» было хуже всякого обета. Обет Эйрион понял бы, разложил, может даже обошёл. Обет можно было бы уважать, спорить с ним, искать границу, спрашивать у септона, что дозволено ради дороги и безопасности. А тут не было ни ордена, ни зарока, ни вычитанной из книги причины. Просто человек так устроен. Или сломан. Или выжжен. Назвать это было нечем. — Не давали, — повторил Эйрион. Он помолчал. Потом добавил с тусклой усмешкой: — Но, похоже, скоро мы к тому и придём. Поживу с вами немного — и без всяких орденов станем мы как те самые Бедные Братья. Только без святости. Эйрион опустил взгляд на его старый пояс, на заплату у локтя, на верёвку у ножен. — Просто бедные. Дункан ничего не сказал. Эйрион сам услышал, как это прозвучало. Не остро. Не красиво. Даже не особенно зло. Просто устало, с пустым смешком на конце, будто слово «бедные» было куском жёсткого хлеба, который пришлось проглотить без воды. — Ну что ж, — сказал он после паузы. — Значит, едем как полные оборванцы. — Не полные. — Почти полные. — Тоже нет. — Сир Дункан, если у рыцаря меч на верёвке, а оруженосец подбирает себе одежду у старьёвщика, это уже не «небогато». Это почти художественное высказывание о бедности. Дункан посмотрел на него исподлобья. — Можешь не язвить. — Могу, — ответил Эйрион. — Наверное. Пока плохо получается. Он помолчал, глядя на сложенный у стены шаперон. Ещё вчера он казался удачным началом. Тёплый цвет, не коричневый, не зелёный, не слишком яркий. Теперь он лежал как вещь из другой дороги, где Дункан всё-таки согласился бы стать рыцарем средней руки, а Эйрион — его приличным, неброским оруженосцем. Этой дороги не было. Значит, надо было строить другую. — Новое нельзя, — сказал он уже без прежнего нажима. — Не всё, по крайней мере. Чепцы можно оставить. Чистый чепец не бросается в глаза. Шапку, наверное, тоже оставим. Шаперон — нет. Рубаху от портного — тоже нет. Штаны — то же самое. Если портной уже начал, заберёте, конечно. Пусть лежит. Потом пригодится. Когда-нибудь. — Когда-нибудь? — Через полгода. Через год. Когда мы проведём пару караванов от Ланниспорта до Королевской Гавани или наймёмся к кому-нибудь на службу и вы перестанете выглядеть так, как сейчас. Дункан фыркнул. — Караваны ты уже посчитал? — Я пытаюсь понять, как в принципе люди из этого вылезают. — Из чего? — Из верёвки вместо ремня. Дункан не ответил. Эйрион поднял глаза и снова почти усмехнулся. Почти усмешка вышла тусклой. — Вылезают ведь как-то. Сир Арлан же как-то жил. Вы как-то жили. Значит, и мы как-то будем. Сначала старьёвщик. Ношеная одежда. Пояс… Пояс пока вообще нельзя. Оруженосец может быть беднее рыцаря. Лучше — нет. А любой пояс лучше верёвки. Дункан слушал очень внимательно. И именно это было невыносимо. Потому что он видел. Эйрион это понял. Дункан видел, что сейчас перед ним не очередной ход в споре, не ловушка, не красивый разворот, не попытка через крайний вывод заставить его отступить. Эйрион действительно уже перебирал эту будущую жизнь пальцами. Старые рубахи. Чужие заплаты. Дункан рядом — всё такой же, выгоревший, с мечом на верёвке. И он сам — ниже, тише, серее, чтобы не цеплять взгляд. Это было правильно. И оттого особенно тоскливо. — Спасибо, что хоть лечиться мне можно на моё золото, — сказал он. Дункан нахмурился. — Не начинай. — Я не начинаю. Правда. Это редкое исключение. Лекарь, комната, еда, отвар, повязки — потому что иначе я сгнию или загнусь по дороге. Всё остальное, насколько я понимаю, уже роскошь. — Не роскошь. — Но и не дозволено. Дункан сжал губы. Эйрион решил не добивать. Не сейчас. Он сам уже устал от своей точности. — Тогда надо смотреть не только одежду, — сказал он. — Оружие и доспехи тоже. — Оружие? — Да. Оружие и доспех оруженосцу даёт рыцарь. Если у вас меч на верёвке, у меня не может быть полный хороший доспех. Это же понятно. Он слышал себя со стороны — ровно, складно, по делу. Язык вёл расчёт сам, как уже вёл его утром, когда складывалась первоначальная схема. Только тогда под расчётом ещё держался азарт — тонкий, но живой. Сейчас от него осталось совсем немного: последнее, на чём он ещё двигался вперёд, лишь бы не лечь и не замолчать. И этого, он чувствовал, надолго не хватит. Дункан отвёл взгляд. Эйрион заметил. — Что? — Ничего. — Сир Дункан. — Что «сир Дункан»? — Когда вы были оруженосцем у сира Арлана, что у вас было? Дункан посмотрел на него так, будто вопрос был страннее, чем должен был быть. — В каком смысле? — В самом прямом. Меч? Кольчуга? Шлем? Поножи? Щит? — Нет. Эйрион моргнул. — Ничего из этого? — Одежда была. — Я не об одежде. — Тогда ничего. Дункан сказал это просто. Будто речь шла не о полном отсутствии оружия и защиты, а о том, что в минувший год горох не уродился. Эйрион медленно положил руку на одеяло. — Даже кольчуги не было? — Нет. — Меча? — Нет. — Шлема? — Тоже нет. Эйрион некоторое время молчал. Дункан, видимо, решил, что надо объяснить, хотя сам не очень понимал, что тут объяснять. — Если нанимались к кому, лорд мог дать. Копьё, щит. Иногда кольчугу. Что было. Если в караул, одно. Если при обозе, другое. Если лорд собирал людей и хотел, чтоб мы стояли в ряду, давал, что мог. Сиру Арлану что-то, мне что-то. На время. — А в дороге? — В дороге у меня был топор. — Топор. — Ну да. — Боевой? — Обычный. Для дров. Для лагеря. Если беда — им и отмахаться можно. Эйрион закрыл глаза на одно мгновение. Он думал, что уже понял бедность Дункана. Нет. Он только смотрел на неё сверху, как смотрят на плохую дорогу из окна кареты. А теперь вдруг оказался на этой дороге босиком. У сира Арлана были меч, кольчуга, конь, какое-то старое железо, пусть бедное, пусть латаное, пусть неподходящее Дункану по росту. У Дункана рядом с ним не было почти ничего. Одежда. Руки. Ноги. Топор для дров, который в плохой день становился оружием просто потому, что ничего другого просто не было. И вот в эту службу Эйрион вошёл сам. Напросился даже. «Сделайте из меня рыцаря, сир Дункан», так, кажется это должно быть. Но чтобы дорасти до рыцарства, сначала, выходит, надо было стать оруженосцем человека, который сам когда-то служил почти что голым. — С топором я буду плох, — сказал Эйрион наконец. Дункан посмотрел на него. — Что? — С топором. Я могу, наверное, им махать. Это будет даже опасно. Но не особо полезно. Я не обучен топору. Мечу — да. Кинжалу — да. Копью — да. Топором я скорее испугаю лошадь, задену вас и умру с очень глупым лицом. Дункан хмыкнул, почти против воли. — Не хотелось бы. — Мне тоже. Значит, меч всё-таки нужен. Не мой, мой, пожалуй, слишком хорош. Обычный. Одноручный. Старый, но нормальный. Без дорогой рукояти, без лишнего вида. Такой, который мог бы быть у оруженосца бедного рыцаря, если ему повезло. — «Если повезло», — повторил Дункан. — Я уже учусь. Сказал легко. Получилось плохо. Дункан это услышал, но не стал трогать. — И кольчуга, — добавил Эйрион. — Хотя бы кольчуга и меч. Если рыцарь может дать оруженосцу это, то уже, наверное, хорошо. Больше — едва ли. Не при вашем виде. Эйрион задумался: — Мой доспех почти наверняка придётся продать весь. Кирасу, наручи, налокотники, шлем — всё. Как полный доспех может быть у оруженосца рыцаря, у которого меч на верёвке? Никак. Это будет и странно, и заметно. Дункан ничего не сказал. — Покажите мне кольчуги, — попросил Эйрион. — Мою, которую я взял из Эшфорда. И вашу. Сравним. — Мою? — Да. Просто посмотреть, какого уровня вещь может быть рядом с ней и не спорить. Дункан стоял у стола и смотрел на него. — Ты это всерьёз. — Да. — Уже, значит, не споришь? Эйрион посмотрел на него. — Я бы хотел. Но вы не оставили мне удобного способа. Дункан не улыбнулся. Потом тяжело вздохнул и пошёл к вещам. Принёс свою кольчугу и положил на край стола. Потом достал Эйрионову. Комната сразу стала теснее. Не от количества стали — стали было не так уж много. От смысла. Две кольчуги рядом: одна Дункана, потрёпанная на суде, честно служившая человеку, который только что отказался привести себя в порядок; другая Эйрионова, не по-королевски роскошная, но слишком добрая, слишком ровная, слишком хорошо сделанная для того, чтобы лежать рядом с первой и не вызывать вопросов. Эйриону хватило одного взгляда чтобы это понять. Он всё равно провёл рукой по своей кольчуге, поднял край, дал кольцам скользнуть между пальцами. Хорошая выделка. Хорошая посадка. Не турнирный блеск, не украшение, но деньги в ней были видны так же ясно, как в новой ткани. — Нет, — сказал он. Дункан посмотрел на него. — Что «нет»? — Эта не годится. — Она хорошая. — Именно. Она лучше вашей. — Тебе нужна кольчуга. — Нужна. Но не эта. Эта выглядит так, будто её дали человеку из хорошего оружейного запаса. Так оно, впрочем, и было. Она не моя. Это из того, что нашлось у стражи. — В продажу, значит. — Да. Дункан молчал. — Мне нужна такая, какую вы могли бы дать своему оруженосцу, — задумчиво сказал Эйрион. — Или какая могла бы достаться вам по службе. Старая. Простая. Надёжная. Не лучше вашей. По хорошему, ведь если у вашего оруженосца будет кольчуга, то это уже удача. Дункан долго смотрел на обе кольчуги. Потом сказал: — Была бы у меня старая сира Арлана, я бы дал. Эйрион поднял глаза. — Была бы? — Нет её. Дункан смотрел не на него, а на кольчугу на столе. — В Эшфорде я сдал кольчугу старика и шлем его тому же оружейнику, который справил мне это железо. — Он кивнул на свой доспех, лежавший у стены. — Мне нужна была броня, в которой можно выйти на турнир. Его кольчуга мне была мала. Шлем тоже. Большой Пейт согласился взять доспех старика на металл и дал мне за это скидку. Эйрион молчал. Сказать тут было нечего. Кольчуга сира Арлана не лежала в сундуке, не ждала своего часа, не могла теперь стать частью его новой службы. Она уже стала частью Эшфорда. Часть мёртвого рыцаря ушла в тот доспех, в котором Дункан вышел на поле против Эйриона. — Была бы, — повторил Дункан глухо, — дал бы. А нет её. Он отвернулся к вещам, порылся в мешке и достал старый кожаный пояс. Не новый, не красивый, но крепкий: широкая кожа потемнела от лет, пряжка была простая, железная, потёртая по краю. К поясу можно было пристегнуть ножны. Не верёвка. Нормальный оружейный пояс человека, который носил меч долго и всерьёз. Дункан держал его так, будто достал не ремень, а вопрос, на который не хотел отвечать. — Вот это осталось, — сказал он. Эйрион посмотрел на пояс. — Сира Арлана? Дункан не сразу ответил. — Был его. Мне он мал. А тебе, может, и подойдёт. Он положил пояс на край кровати, не протягивая прямо в руки. Эйрион не коснулся его сразу. Пояс не был ни кольчугой, и ни шлемом. Он не спасал грудь от удара, не закрывал голову. Но на нём носили меч. На нём оруженосец мог носить оружие, если рыцарь смог дать ему это самое оружие. И если этот пояс был сира Арлана, то Дункан давал не просто старую кожу. Он давал место. — Это можно, — сказал Дункан грубее, чем требовалось. — Если подойдёт. Эйрион кивнул. — Хорошо. — Не «хорошо», а примеришь потом. Не сейчас. — Да, сир Дункан. Дункан посмотрел на него исподлобья, будто ждал лишнего слова. Эйрион ничего не сказал. Это тоже, кажется, было правильно. Дункан снова посмотрел на свою кольчугу, потом на Эйрионову. — Есть у меня ещё серебро, — сказал он. — С Эшфорда осталось. Моё. Эйрион поднял взгляд. — Ваше? — Моё. Немного. На него я хотел кольчугу починить. Если останутся деньги — ремень себе нормальный возьму. Оружейный. Чтоб меч не на верёвке таскать. Тогда и тебе можно с поясом ходить. — Это разумно. — Без тебя знаю. Эйрион благоразумно промолчал. Дункан помолчал, потом добавил: — Тебе тоже можно посмотреть кольчугу. Старую, но крепкую. И шлем. Не такой как этот, — Дункан тронул шлем Эйриона, взятый из Эшфорда, — но нормальный. Такой, какой мог бы быть у оруженосца бедного рыцаря. Эйрион кивнул: — Меч тоже нужен. — Твой совсем не годится? — Рукоять слишком хороша. Сталь слишком хороша. Даже без герба, всё равно видно, что меч не простой. Мне нужен другой. Обычный одноручный меч. Такой, который не спорит с вашим мечом и с этим поясом. Дункан посмотрел на старый пояс сира Арлана. — С поясом, значит. — Да. Если вы действительно можете его дать. — Могу. Эйрион не стал спрашивать, уверен ли он. Это было бы жестоко. — Тогда кольчуга, шлем и меч, — сказал он после паузы. — Старые. Надёжные. Не лучше ваших вещей. Что-то в таком духе. — «В таком духе», — повторил Дункан. — Я стараюсь учиться бедности. — Не очень-то это смешно. — Поверьте, мне совсем не весело. Дункан ничего не ответил. Эйрион посмотрел на свою кольчугу, на свёрток с оружием, на старый пояс сира Арлана лежащий у края одеяла. Почти всё, что казалось запасом безопасности, превращалось в товар или вопрос. Доспех — в продажу. Хорошая кольчуга — в продажу. Меч — в продажу. Хорошая сталь, хорошая кожа, хороший конь — всё слишком добротное. Всё слишком видное. Почти всё это было не его изначально — и всё равно от этого было странно пусто. Он сам складывал себя в бедность. Не символически, а буквально, по частям. — И гнедой, — сказал он наконец. Дункан поднял глаза. — Что? — Конь. Гнедой. Его тоже придётся продать. Дункан молчал. Эйрион смотрел в сторону, на стену, потому что на Дункана сейчас смотреть не хотелось. — Имя ему мы так и не придумали. Теперь и не придумаем. Слишком он хорош для нас. Тонкая кость, горячая кровь, норов. И седло доброе. У рыцаря средней руки такой конь может быть, если рыцарь не бедствует. Взял трофеем, выиграл, повезло, получил от лорда за верную службу. Но у рыцаря, у которого нет нормально одежды, такого коня быть не должно. Даже если он его как-то заполучил — он его продаст, купит кого попроще, а на разницу хотя бы нормально оденется. — Продать, значит, — мрачно сказал Дункан. — Продать. И купить взамен какого-нибудь смирного, немолодого. Не лучше Грома. Дункан долго ничего не говорил. По его лицу было видно, что коня ему жаль. Хорошего коня всегда жаль человеку, который понимает в лошадях. Но спорить он не стал. А из Эйриона тем временем уходило всё. Весь остаток азарта, вся ловкость, вся злость, на которой можно было держаться. Оставалась серая, ровная тоска. Он видел почти как наяву себя в старой чужой кольчуге, в простом шлеме, с обычным мечом у бедра и поясом мёртвого сира Арлана на талии. Не принц. Не кающийся грешник из красивой легенды. Просто оруженосец бедного рыцаря, у которого даже бедность была самой настоящей, а не красивой и героической. Он влез в это целиком. И спорить больше не хотелось — не потому, что доводы кончились, а потому, что сил на азарт уже не было. Дункан поднялся. — Ладно, — сказал он. — Так. Я возьму это, — он положил руку на поножи, — приценюсь, где тут берут такие вещи. Заодно спрошу про одежду. У старьёвщиков или кто тут этим торгует. Он помедлил. — Пояс пока не примеряй. Лежи. Не вставай. Я скоро. Эйрион кивнул. Дункан взял Эйрионову кольчугу, свёрток с оружием и ещё несколько вещей из той груды, которая теперь шла на продажу. У двери он остановился, будто хотел что-то сказать. Не сказал. Вышел. На лестнице стихли тяжёлые шаги. Внизу хлопнула дверь. И Эйрион остался один. Некоторое время он просто лежал и смотрел на закрытую дверь. Комната после ухода Дункана стала тише, но от этого легче не стало. На столе ещё стояла недоеденная еда. У стены лежал шаперон, слишком хороший для их будущей бедности. На краю кровати застыл пояс сира Арлана, старый, потёртый, настоящий. Там, где Дункан только что стоял, будто ещё оставалась тяжесть его молчания. Эйрион повернул голову к тому, что Дункан пока не забрал с собой. Меч. Его меч. На мгновение мысль пошла старой, уже почти привычной дорогой: можно было бы заняться им. Проверить рукоять, ножны, кромку, ремни. Сделать то, что должен делать оруженосец с оружием. Своим или чужим — не важно. Руки сразу почти вспомнили движение, плечо отозвалось усталостью вчерашней работы, но не болью. Это было бы дело. Простое. Понятное. Потом он вспомнил: меч всё равно продавать. И всё остановилось. Можно, конечно, было бы привести его в лучший вид. Снять грязь, убрать пятна, проверить ножны, чтобы дали на монету больше. Но эта мысль вдруг показалась такой нелепой, что Эйрион почти усмехнулся. На монету больше. На две. На три. Золото всё равно нельзя тратить так, как следует. Хороший меч всё равно нельзя оставить. А стараться ради того, чтобы продать чуть дороже вещь, которую он не хотел продавать, — в этом было что-то совсем уж жалкое. Нет. Пусть Дункан заберёт всё как есть. Пусть в какой-нибудь в лавке увидят хорошую сталь, хорошую рукоять, хорошую вещь, которая не должна быть у оруженосца бедного рыцаря. Пусть назначат цену. Пусть заберут. Эйрион закрыл глаза. И стал думать. Думалось странное. Сначала он пытался подумать о деле: старьёвщик, ношеная рубаха, старый пояс, простой меч, смирная лошадь. Что нельзя говорить, что будет слишком заметно, что достаточно серо. Но дело быстро стало картиной, а картина — дорогой. Вот они едут. Гнедого нет. Под Эйрионом смирная немолодая кобыла, каких полно на любом тракте. Не плохая, нет. Просто никакая. Рабочая, спокойная, с тяжёлой головой и ровным шагом. Он трясётся на ней, неприметный, как сотня таких же пареньков, которых никто не запоминает, если они не падают с седла прямо под ноги. На нём всё ношеное. Чужая рубаха, уже обмятая чужим телом. Штаны с заплатой на колене. Пояс старый, но целый. Чепец чистый, потому что чистота ещё не роскошь. Поверх — что-нибудь серое, бурое, выцветшее, не его. Не по нему сшитое. Достаточно удобное и достаточно бедное, чтобы никто не посмотрел на него дважды. Дункан рядом — такой же, как и был. Может быть, чуть чище после Эпплтона, но не лучше. Меч на ремне, но не на новом ремне. Большие плечи, старая ткань, усталый конь, слишком честный вид человека, который скорее будет голодать, чем возьмёт чужое. Золото было где-то спрятано — зашито, завязано, разделено, уложено так, чтобы не звенело и не выдавало себя. И всё равно оно было. Тяжёлое. Ненужное и опасное. Двое бедняков с состоянием — это нож в спину на первом же постоялом дворе, если кто-нибудь об этом догадается. Они нанимаются стеречь обоз. Провести купца от Ланниспорта до Королевской Гавани. Сопровождать телеги до следующего города. За медяки, кормёжку, за место у огня. Дункан говорит с людьми. Эйрион стоит чуть сзади и молчит, как и должен молчать оруженосец, которого никто не спрашивает. Спят под телегами. Едят, что дадут. Моют миски в холодной воде. Чинят ремни. Сушат обмотки с ног у костра. Считают не золото — медяки. Год так. Может быть, больше. Может, к концу первого года у Дункана появится нормальная одежда, купленная не из Эйрионова золота, а из заработанного ими серебра. Может, к концу второго — кираса. Может, Эйриону достанется меч, который не стыдно носить. Может, они даже купят коня получше, если повезёт и если дорога не съест всё раньше. Он ждал, что от этого станет жутко. Принц крови. Дракон. В чужих обносках, на кляче, при медяках. Это должно было раздавить унижением. Должно было взбесить, заставить дёрнуться, искать выход, ловкость, новый довод, новый нажим. Но не давило. Чем подробнее он всё это представлял, тем спокойнее становилось. Тише. Будто внутри него, под злостью, под стыдом, под усталостью, было что-то, что хотело именно этого. Не дороги. Не старьёвщика. Не грязной рубахи. А того, чтобы Эйрион кончился. Не тело — тело пусть живёт, ест, заживает. А Эйрион Яркое Пламя. Тот, кто в Эшфорде хотел отрубленной руки, ноги и беззубого рта и находил это сладким. В позапрошлый вечер желание кончиться приходило прямо, без обиняков: просто не быть. Теперь оно нашло вид помягче и поживучее. Не умереть — раствориться. Стать Роном, серым, безымянным; стать никем. И в этом «никем» наконец отдохнуть от себя. Потому что это было заслужено. Вот в чём оказалась вся штука. Серая, бедная, безымянная жизнь ложилась на стыд так гладко, так впору, будто была сшита лучше любого шаперона. Ещё недавно стыд был бесформенный, душный, бездонный. Он говорил сразу всему телу: ты плохой, ты гадок, тебя нельзя любить, тебя нельзя простить, тебе нельзя нечего просить, нечего хотеть, нечего брать. А теперь появлялась кара. Понятная. Переносимая. Вот вина. Вот расплата. Вот ты едешь в чужой рубахе, на плохой лошади, под чужим именем, рядом с человеком, которого сломал. Вот твоё место. Вот твоё дно. На нём можно просто лежать. На нём не надо больше барахтаться и доказывать, что ты всё ещё имеешь право на что-то лучше. Где-то на самом краю мелькнуло, что это, наверное, нехорошо. Слишком уж уютно он укладывается в это наказание. Слишком уж легко принимает бедность не как дорогу, а как приговор. Что в этом есть что-то кривое, порченое: сделать из стыда дом, из вины — постель, из унижения — отдых. Мысль мелькнула и ушла. Лежать на дне было слишком спокойно, чтобы вставать. И если бы сейчас кто-нибудь пришёл и протянул руку — поднять, вытащить, сказать, что он не должен так с собой, — Эйрион, кажется, не обрадовался бы. Наверху было холодно и светло, и там надо было снова быть кем-то. Здесь не надо было ничего. Здесь было его место, и оно идеально ему подходило. Эйрион повернул голову к старому поясу сира Арлана. Он лежал рядом, тёмный, потёртый, настоящий. Не как награда. Не как милость. Как вещь из той жизни, в которую он теперь входил. В нём не было ни одной красивой пряжки, ни одного обещания, что из страдания получится песня. Просто кожа. Железо. След руки, которая застёгивала его годами. Место для меча. Не защита. Место. Эйрион протянул руку и коснулся его кончиками пальцев. Кожа была прохладная и жёсткая. Он не взял его, не потянул к себе. Только коснулся и убрал руку. Сколько он так пролежал, он не знал. Свет в окне сместился. Тени переползли по стене. Внизу хлопали двери, кто-то смеялся, кто-то ругался из-за кувшина или цены, мир продолжал делать свои грубые, обычные движения. Эйрион то задрёмывал, то снова всплывал в эту серую будущую дорогу, и она становилась почти привычной. Почти обжитой. Почти его. Шаги он узнал издалека. Тяжёлые. Ровные. Осторожные на скрипучих ступенях. Дункан. Но что-то было не так. Обычно Дункан поднимался тяжело потому, что был большой, усталый и всё ещё берёг бок. Теперь в каждом шаге слышалось другое: сдержанное усилие. Будто он не просто шёл, а держал себя за шиворот, чтобы не сорваться на бег, не ударить плечом в стену, не разнести что-нибудь по дороге. Эйрион открыл глаза. Он не сразу понял, что почти задремал. Свет в комнате стал ниже, гуще; день уже повернул к вечеру. Серая дорога, старая кобыла, чужие заплаты и пояс сира Арлана ещё стояли перед глазами, как выцветший гобелен. Шаги остановились у двери. Дверь открылась. Дункан вошёл — и Эйрион сразу понял, что тот зол. Не раздражён. Не устал. Зол. Такого Дункана он видел, пожалуй, только в самом начале из знакомства, когда тот ударил его: та же большая сила, сдержанная почти до дрожи; та же тяжёлая линия рта; тот же взгляд, от которого разумному человеку следовало бы молчать и не шевелиться. Эйрион и молчал. Смотрел только во все глаза. Дункан вошёл, захлопнул дверь за собой и бросил на край Эйрионовой кровати свёрток. Не швырнул в него — нет. Но бросил так, что ткань распалась, и Эйрион увидел одежду. Не старьё. Доброе сукно. Крепкая шерсть. Жёлтая рубаха. Тёмно-бардовые штаны. Что-то верхнее тёмное. Ещё один чепец и шапка, под которую можно было убрать волосы. Одежда не богатая. Но нормальная. Лучше той серой бедности, в которую Эйрион уже успел себя уложить. Лучше того, что было на самом Дункане. — Вот, — сказал Дункан. Эйрион посмотрел на свёрток. Потом на него. — Это не старьё. — Вижу. — Вы не продали доспех? — Нет. Дункан прошёл к стулу, будто хотел сесть, но не сел. Вместо этого задел его ногой. Стул скрипнул, отъехал в сторону и ударился ножкой о стену. Дункан даже на него не посмотрел. Эйрион лежал тихо. Очень тихо. — Я ходил, — начал Дункан. — Смотрел. Спрашивал. Где берут железо. Где продают одежду. Где старьё, где не совсем старьё. Где можно сбыть хороший меч так, чтобы никто не спрашивал, откуда он у тебя. Он говорил ровно. Пока. — И всё думал. Про тебя. Про твои слова. Про гнедого. Про кольчугу. Про то, что тебя надо в тряпьё, коня продать, железо продать, старую кольчугу на тебя, меч попроще, и чтоб ниже меня. Чтоб не смотрели. Дункан повернулся к нему. — Складно выходит. Очень складно. Эйрион не ответил. — Принца в грязь. Дракона — и на клячу. Хорошее железо снять. Хорошего коня продать. Хорошую одежду убрать. Оставить тебе старый пояс, чужую рубаху, меч попроще и дорогу. Справедливо, да? Эйрион почувствовал, как внутри что-то сжалось. Потому что да. Он уже успел ответить себе: да. Дункан будто увидел это. И разозлился сильнее. — Да, — сказал он. — Справедливо вроде. Есть за что. Ты сам почти что этого просил. Чтобы мордой в дорожную пыль. Чтобы не принц, не дракон, не это всё. Просто оруженосец при бедном рыцаре. Я слышал, как ты говорил. Тебе это будто даже нравилось. Эйрион опустил глаза. — А потом я подумал, — продолжил Дункан. — Если я так сделаю, это будет не справедливость. Он шагнул к стулу, подхватил его одной рукой, поставил резче, чем нужно, и наконец сел. Стул жалобно скрипнул под ним. — Это будет дурь. Эйрион поднял взгляд. Дункан смотрел на него почти с яростью. — Потому что ты не умеешь так жить. — Я… — Молчи. Эйрион замолчал. Дункан смотрел на него так, будто ещё одно слово действительно могло что-то сломать. — Ты в железе учен, — сказал он. — Это видно. В Эшфорде видно было. Тебя учили в полном доспехе. Так ты и двигаешься. Он ткнул пальцем в сторону Эйрионова свёртка с доспехом. — Ты привык, что железо примет то, что ты не успел закрыть. Эйрион промолчал. — А простая кольчуга — это кольчуга, — продолжил Дункан грубо и зло — Она от реза, от косого удара. Иногда и от укола спасёт, если удар слабый, если поддёвка добрая, если Семеро рядом стояли и смотрели в твою сторону. Но не всегда. И не от всего. Он резко выдохнул, словно собирался остановиться. Не остановился. — Я это знаю. Эйрион поднял глаза. — Я знаю, — повторил Дункан злее. — И не по чужим словам. Ты мне это на мне самом показал. Колол ты от души — мечом, кинжалом, куда доставал. Кольца ничего не удержали, хоть и двойные. Где бок открылся, где спина повернулась не так — туда ты и бил. Не все эти места потом стоило шить. Но я их помню. Эйрион побледнел. Дункан увидел это. И всё равно продолжил, будто теперь уже не мог прикусить язык так же хорошо, как требовал этого от Эйриона. — И я видел, как ты сам лезешь. Как поворачиваешься. Как открываешься. Как финты крутишь так, как человек в одной кольчуге не стал бы, если у него в голове хоть горсть соли есть. Эйрион молчал. — Потому что у тебя спина закрыта, — сказал Дункан. — Потому что грудь закрыта. Потому что ты с детства знаешь: если удар придёт не туда, куда надо, он уйдёт в железо. Больно будет. Дыхалку собьёт. Но железо удар примет. Он ударил себя пальцами в грудь, не сильно, но зло. — А если пластины железа нет — принимает тело. Эйрион не двигался. — Ты думаешь, я не видел? Видел. Ты хорош. Быстрый. Умный. Злой. Ты умеешь заставить человека смотреть не туда. Умеешь достать. Но ты сам тоже оставляешь открытым такое, что нельзя оставлять открытым, если на тебе только кольца и стёганка. В полном доспехе — так можно. В одной кольчуге — нет. Дункан встал и шагнул ближе. — Так что не надо мне сидеть тут с умной рожей и делать вид, будто кольчуга — это почти доспех, только победнее. Не почти. Не для тебя. Ты не так обучен. Ты не так держишься. Ты привык, что если грудь открылась на миг — там кираса. Если плечо приняло удар — там пластина. Если спиной провернулся — там тоже не только кольца да молитва. — Я могу… — Не можешь. Дункан сказал это так резко, что Эйрион закрыл рот. — Не сейчас. Не сразу. Может, за год научишься. Может, за два. Может, когда тебя достаточно раз наколят так, чтобы ты наконец понял, где у тебя тело, а где железо. Только кто сказал, что тебе дадут этот год? Кто сказал, что тебе дадут два? Эйрион не ответил. — На дороге не спрашивают, хорошо ли ты учишься, — сказал Дункан. — Там один дурень с ножом может научить так, что уже некому будет помнить урок. Он осёкся на миг. Не потому, что передумал. Потому что услышал, как это прозвучало. — Ты взрослый парень, — сказал он уже ниже. — Не мальчишка при рыцаре, которого отсылают подальше, когда начинается рубка. Если меня наймут как меч, ты будешь рядом. Если нас возьмут к обозу, ты будешь рядом. Если на дороге полезут, никто не станет смотреть, оруженосец ты или нет. Увидят второго мечника — и будут бить как второго мечника. Эйрион молчал. — А ты повернёшься так, как привык. Откроешься так, как привык. Полезешь так, как привык. А нормального железа на тебе не будет. Эйрион хотел возразить. Не нашёл чем. — И ведь ты полезешь, — сказал Дункан. Тише, но злее. — Не смотри так. Полезешь. Не потому, что смелый, не радуйся. Потому что дурной. Краёв ты не видишь. Если меня начнут теснить — полезешь. Если кто-нибудь крикнет обидное — полезешь. Если надо будет сидеть тихо и ждать, пока я сам разберусь, ты всё равно встанешь и полезешь, потому что решишь, что должен. Он отвернулся на пол-оборота, провёл ладонью по лицу и тут же снова повернулся. — И я что должен буду делать? Стоять рядом и думать: ну ничего, научится? Научится, когда его первый раз по-настоящему достанут? А если первый раз окажется последним? Эйрион открыл рот. — Молчи, я сказал. Эйрион закрыл рот. Дункан дышал тяжело. Не от раны. Или не только от неё. — Я видел тебя в Эшфорде, — снова сказал он. — Видел, как открываешься. Видел, что твой доспех принимал то, что без доспеха приняло бы тело. И знаю, что было со мной, когда железа не хватало. Мне этой науки достаточно. Он замолчал. Комната на миг стала совсем тихой. Дункан смотрел не на Эйриона, а куда-то мимо, будто увидел не гостиничную стену, а поле, щиты, копья, грязь, людей, которые уже не встанут. Потом сказал глуше: — Хватит. Слова вышли слишком голыми. Дункан сам это услышал. Челюсть у него напряглась, будто он хотел затолкать их обратно, но было поздно. — Если ты будешь без нормальной защиты, — сказал он уже жёстче, почти зло, — потому что я решил остаться чистым, честным и бедным, это будет не честность. Это будет дурь. Моя дурь. И если тебя из-за неё убьют, это будет на мне. Он замолчал. Потом повторил уже глуше: — На мне. Эйрион не двигался. И, кажется, почти не дышал. Дункан смотрел на него ещё несколько мгновений. В этом взгляде была злость, и страх, и что-то совсем невозможное: не прощение, не жалость даже, а отказ однажды увидеть его мёртвым из-за собственной упрямой честности. — Так не будет, — сказал, наконец, Дункан, а после резко отвернулся, прошёл к стулу, снова задел его ногой. Стул опять съехал в сторону, но на этот раз Дункан даже не попытался его поставить. — Да, — сказал он. — Это гордость. Эйрион поднял глаза. — Что? — Что слышал. Гордость. Доволен? Эйрион благоразумно не ответил. Дункан обернулся к нему, и злость на его лице стала почти острой. — Ты же этого хотел? Чтобы я сказал? Вот, говорю. Гордость. Моя. Честная, бедная, упрямая, как ты там расписывал. «Не возьму». «Не надо». «Обойдусь». «Меч на верёвке, зато всё сам». Хорошо звучит, да? Очень достойно. Пока из-за этой достойности лордёнка без кирасы на дорогу не тащат. — Сир Дункан… — Молчи. Эйрион замолчал. — Я ходил и думал, — продолжил Дункан. — И всё возвращался к одному. Ты будешь лежать луже крови в старой кольчуге, с мечом попроще, а я буду рядом стоять — весь такой честный. Ничего не взял. Ничем не замарался. Только если на нас кто полезет, честность эта удар не примет. И гордость моя удар не примет. В тебя всё уйдёт. Он зло ткнул пальцем в сторону Эйриона. — В тебя. Эйрион смотрел на него снизу вверх и почти не дышал. — Так что да, — сказал Дункан. — Гордость. И я её засуну куда поглубже, раз она мне мешает видеть, что у меня перед носом. Доволен теперь? — Нет, — ответил Эйрион тихо. Дункан на миг замолчал. — Правильно, — буркнул он. — Нечему тут радоваться. Он прошёлся по комнате — два шага туда, два обратно. В маленькой комнате это выглядело почти нелепо, но смешно не было. Дункан был слишком большой, слишком злой и слишком живой в этой злости; казалось, ещё немного, и он начнёт вышибать себе проход через стену просто потому, что дверь не годилась для такого его настроения. — Слушай, как будет, — сказал он наконец. — И не перебивай. Эйрион кивнул. — Твой доспех не продаём. Меч не продаём. Гнедого не продаём. Одежду тебе берём нормальную. Не шёлк, не лордову, просто нормальную. Доброе сукно, крепкая шерсть, сапоги по ноге. Ты остаёшься в своём железе и на своём коне, потому что ты к этому привычен и потому что иначе я сам себе яму копаю. Он остановился у стола, положил на него ладони и наклонился чуть вперёд. — А я подтянусь до этого. Не выше. Не как лорд. Не как турнирный красавец. Как межевой рыцарь средней руки, при котором такой оруженосец не выглядит чудом в перьях. Эйрион слушал тихо-тихо душа и смотрел на Дункана во все глаза. — Одежду возьму, — продолжил Дункан. — Ремень. Кинжал. Кирасу. Щит закажу. Сапоги посмотрю. Что ещё по делу — то возьму. Он поднял взгляд на Эйриона. — Что ещё? Эйрион не сразу понял, что вопрос к нему. — Что? — Что ещё надо? По доспеху. По делу. Говори, раз уж у нас тут совет мудрых. Голос у Дункана был злой настолько, что ответить хотелось меньше всего на свете. Но не ответить было ещё хуже. Эйрион сглотнул. — Налокотники, — сказал он почти жалобно. — Вам ещё нужны налокотники. До полного доспеха. Если берёте кирасу. Дункан уставился на него. Эйрион поспешно добавил: — Иначе локти открыты. Это глупо. Дункан молчал. Долго. Очень долго. Потом сказал сквозь зубы: — Кираса. Налокотники. Кинжал. Ремень. Одежда. Сапоги. Щит заказать. Всё нужное. Доволен? — Нет, сир Дункан. — Вот и я нет. Он выпрямился. — Но сделаем. Эйрион опустил глаза. У него внутри всё было странно пусто и горячо одновременно. Дункан увидел что-то у него на лице и сразу снова нахмурился. — И не смей так смотреть. — Как? — Будто я тебе подарок сделал. Эйрион закрыл рот. Потому что, вероятно, именно так и смотрел. — Это не подарок, — сказал Дункан. — Не выкуп. Не возмещение. Не плата за Эшфорд. Не «сир Дункан наконец взял, что ему положено». Нет. Это чтобы ты не сдох на дороге из-за моей дури. Чтобы я не тащил с собой дурня без нормальной защиты и не делал вид, что так честнее. Понял? — Понял. — Нет, не понял. Слушай дальше. Эйрион замолчал. Дункан шагнул к кровати. Быстро. Слишком быстро для человека, который весь день берёг бок и руку. Эйрион успел только поднять глаза, как Дункан уже наклонился над ним, сгрёб в кулак ворот его рубахи и рывком подтянул к себе. Не высоко. Не так, чтобы выдернуть с постели или задеть больное бедро. Только плечи оторвались от подушки, ткань натянулась у горла, воздух на миг стал жарким — и лицо Дункана оказалось совсем близко. Слишком близко. Эйрион замер от того, какой Дункан был огромный. Какой злой. Как легко он поднял его, будто Эйрион весил не больше свёрнутого плаща. И как явно, пугающе явно сам Дункан сейчас не думал о том, как это выглядит. Он просто был зол. — Если ты хоть раз, — сказал Дункан ему прямо в лицо, — скажешь, что ты меня одел. Что ты мне купил доспех. Что я взял твоё золото себе. Хоть раз. Хоть намёком. Хоть этими своими глазищами лиловыми посмотришь, будто я у тебя на содержании… — Сир Дункан… — Молчи. Эйрион замолчал. Ворот рубахи всё ещё был в кулаке Дункана. Ткань неприятно тянула, но Эйрион почти не чувствовал этого. Он видел только глаза Дункана — злые, тёмно-синие, слишком близкие — и вдруг понял, что сейчас не сможет сказать ничего умного. Ни красивого, ни колкого, ни спасительного. Даже если очень захочет. — Если хоть раз такое скажешь, я выбью из тебя всё, что в Эшфорде не выбил, — сказал Дункан. — Понял? Эйрион открыл рот. Ничего не вышло. — Потом перекину через седло, отвезу тебя к отцу и брошу ему под ноги. Понял? — Понял, — выдохнул Эйрион. Голос вышел жалкий. Совсем не тот, который он хотел бы иметь при себе в такую минуту. Дункан, кажется, тоже это услышал. Но не отпустил. — Хорошо понял? — Хорошо. Никогда в жизни, сир Дункан. — И думать так не смей. Эйрион почти сказал, что думать он, к сожалению, не всегда умеет по приказу. Не сказал. Хватило ума. И, может быть, страха. Дункан ещё несколько мгновений держал его за рубаху, глядя Эйриону прямо в глаза. Потом будто сам понял, что делает. Кулак разжался. Эйрион рухнул обратно на подушку и только тогда понял, что всё это время почти не дышал. Дункан выпрямился. Лицо у него оставалось злым, но теперь в этой злости появилось что-то ещё. Не раскаяние. Не мягкость. Скорее тяжёлое раздражение на самого себя за то, что сорвался. — И не смей сейчас радоваться, — сказал он уже ниже. Эйрион глубоко вдохнул. Чувствовал он себя сейчас точно не радостно. Скорее ошеломлённо. Так, будто его только что вытащили из воды за волосы, накричали, пригрозили утопить обратно — и всё равно он понял главное: его вытащили. — Да, сир Дункан, — как можно ровнее он. — Ремень не трогай! Эйрион немедленно убрал руку, которую сам не заметил, как положил на край ремня сира Арлана. — Да, сир Дункан. Дункан смотрел на него ещё мгновение. Потом резко отвернулся, будто ещё немного — и он опять сделает что-нибудь, о чём потом будет жалеть. Он подошёл к двери, взялся за ручку и на миг замер. Эйрион подумал, что он скажет ещё что-нибудь. Не сказал. Вышел и хлопнул дверью так, что в коридоре кто-то недовольно крикнул. За дверью повисла короткая тишина. Видимо, Дункан обернулся. Недовольный голос тут же оборвался. Потом тяжёлые шаги двинулись вниз. Эйрион остался лежать. С новой одеждой у ног. Со старым поясом сира Арлана рядом. С рубахой, всё ещё смятой у ворота там, где её сгребла рука Дункана. И с сердцем, которое билось слишком быстро. Несколько мгновений он просто смотрел на дверь. Потом вдруг тихо рассмеялся. Смех вышел не красивый, не лёгкий, не насмешливый. Скорее короткий, сорванный звук, почти всхлип. Эйрион тут же зажал рот ладонью, будто мог поймать его обратно, но не вышло. Второй смешок прорвался сквозь пальцы. Третий уже совсем походил на судорожный всхлип. Он закрыл лицо руками. Семеро. Вот ведь как. Все его доводы. Все расчёты. Все аккуратные ходы, ловушки, «если вы не подниметесь, мне придётся опуститься», старьёвщики, ношеная одежда, гнедой, пояс сира Арлана, бедность без святости. Всё это. Весь утренний спор, вся его тонкая работа, вся его жалкая попытка заставить Дункана принять золото не как плату, а как необходимость. Мимо. Почти всё это — мимо. Дункан не сдался на красоте довода. Не сдался на легенде. Не сдался на «оруженосец не должен выглядеть лучше рыцаря». Не сдался на гордости, даже когда внутри признал её. Не сдался даже тогда, когда Эйрион разложил перед ним всю будущую нищету так ясно, что сам в неё улёгся. И всё-таки он сделал именно то, чего Эйрион добивался. Только не потому. Совсем не потому. Эйрион убрал руки от лица и уставился в потолок. Дыхание всё ещё сбивалось, где-то между смехом и чем-то более опасным. В горле стоял комок, но плакать он не собирался. Разумеется, нет. Просто тело ещё не поняло, как ему теперь быть после того, как Дункан ворвался, наорал, сгрёб его за рубаху, подтянул к себе как щенка — и этим же самым поднял со дна, на которое Эйрион уже лёг и устроился так обстоятельно. Безопасность. Вот что оказалось решающим. Не безопасность легенды. Не безопасность имени. Не «чтобы люди не смотрели», не «чтобы хозяйка не задумалась», не «чтобы оруженосец был не приметен рядом с рыцарем». Всё это Эйрион говорил. Всё это Дункан понимал. Эйрион думал о взглядах, слухах, вопросах, лишних словах на постоялом дворе, о том, как опасно двум людям быть странными. А о теле — нет. О собственной телесной сохранности он как-то не подумал. Ему не пришло в голову сказать: «Сир Дункан, если вы продадите мою кирасу, меня могут ранить» или «Если я буду в одной старой кольчуге, я могу не выжить в стычке». Эта мысль вообще не стояла среди возможных доводов. Она была слишком простой. Слишком грубой. Слишком телесной. Слишком далёкой от того, как Эйрион привык думать о себе: вина, стыд, долг, честь, маска, легенда, кара. А Дункан подумал именно об этом. Не сразу. Не мягко. Не красиво. Но подумал. Ходил по городу, приценивался, злился, представлял, как они едут, как Эйрион оказывается без кирасы, как на дороге что-то случается, как он лезет — потому что дурной, потому что краёв не видит, потому что обучен в железе, потому что не умеет беречь тело так, как бережёт его человек без доспеха. И Дункан сам ведь дошёл до этой мысли. Дошёл туда, куда Эйрион даже не заглянул. Если Эйриона ранят или убьют из-за того, что Дункан не взял золото на свой доспех и одежду, это будет на Дункане. Эйрион снова коротко, слабо рассмеялся. Совершенная нелепость. На него только что орали. Его только что сгребли за ворот и приподняли к лицу, как тряпичную куклу. Ему угрожали выбить всё, что не выбили в Эшфорде, перекинуть через седло и отвезти к отцу. Дункан хлопнул дверью так, что в коридоре кто-то подавился собственным возмущением. И Эйриону было тепло. Не приятно. Нет. Не то слово. Тепло. Где-то глубоко под рёбрами, под стыдом, под испугом, под унижением от собственного жалкого «понял», под смятой рубахой у горла — осторожно, почти болезненно грело то, что Дункан поступился своей гордостью не ради удобства, не ради собственного приличного вида, а ради того, чтобы Эйрион не оказался на дороге без защиты, чтобы тело Эйриона осталось целым. Чтобы его не ранили. Не убили. Эйрион повернул голову к старому поясу сира Арлана. Ещё недавно он лежал здесь как часть приговора — потёртая кожа, место для простого меча, знак того, что он действительно входит в Дунканову нищую службу без права на лучшее. Теперь он лежал тут иначе. Он не исчез, не стал ненужным. Но рядом с ним была одежда у ног, и не проданный доспех, не проданный меч, не проданный гнедой. Дункан не дал ему наказать себя. Вот что было самое невозможное. Эйрион уже почти сделал из наказания дом. Уложился туда. Нашёл в нём форму, меру, дно. Сказал себе: вот вина, вот расплата, вот я её несу. Это было даже удобно. Почти что сладко. А Дункан пришёл и всё испортил. Грубо. Зло. С криком, угрозами и кулаком в вороте. Именно так, как только Дункан и мог. Эйрион опять закрыл лицо руками, но теперь уже не от смеха. Просто надо было куда-то деть лицо. Он лежал так некоторое время, дышал в ладони и пытался привести мысли в порядок. Не выходило. Всё было слишком простым и потому не помещалось. Дункан не хочет его смерти. Не «не считает нужным убивать». Не «пощадил». Не «несёт ответственность». Не «поступает как рыцарь». Всё это было бы понятно, это можно было бы разложить. Это было не то. Дункан не хочет, чтобы его ранили или убили. Боится этого достаточно, чтобы разозлиться. Достаточно, чтобы признать гордость. Достаточно, чтобы взять золото, которое ещё утром казалось невозможным взять. Достаточно, чтобы ворваться и орать так, будто сама мысль о Эйрионе без кирасы на дороге была для него личным оскорблением. Эйрион медленно опустил руки. Посмотрел на дверь. Там пока никого не было. Где-то внизу был Дункан — всё ещё злой, наверняка взъерошенный, наверняка пугающий хозяйку одним своим видом, хотя, возможно, он пошёл вниз всего лишь за ужином. Эйрион осторожно коснулся смятого ворота рубахи. Ткань была растянута. Он должен был бы злиться. Наверное. Принца крови только что схватили за рубаху и трясли как последнего дурного мальчишку. В прежней жизни за меньшее можно было требовать казни. В прежней жизни сама мысль о подобном была невозможной. А теперь он лежал, трогал смятую ткань и думал только о том, что Дункан, даже сорвавшись, не дёрнул его бедро. Не потянул так, чтобы рана отдала болью. Поднял за рубаху, да. Подтянул к себе. Но не повредил. Даже в ярости — не повредил. От этого стало ещё хуже. И ещё теплее. — Дурной, — сказал Эйрион тихо. Не Дункану. Себе. Слово вышло почти нежным, и это было уже совсем никуда не годно. Он отвернулся к стене и попытался перестать улыбаться. Это получилось далеко не сразу.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать