Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
— Александр Сергеевич, — произнёс Александр Христофорович, не скрывая иронии в голосе, — ваша благонадежность — понятие зыбкое, как пар из-за рта в морозную стужу. Сегодня вы не хотите свергать власть, потому что влюблены, а завтра, если вам откажут, напишете эпиграмму на всю царскую семью и приправите её скрытым призывом к революции. Я не могу выдавать документы на основании сиюминутных порывов, даже поэтических.
— Но я даю слово! Честное дворянское!
(История разоблачения Натальи Гончаровой)
Дышало небо влажным хладом, Нева шумела. Бился вал
01 июня 2026, 10:43
Ирония судьбы заключалась в том, что всю правду Пушкин узнал не из доноса Бенкендорфа, не из язвительного шёпота света и даже не от верного Данзаса. Он узнал её совершенно случайно, как узнают о прилипшей к ботинку непристойной бумажке — по косому, быстрому, стыдливому взгляду постороннего человека.
Это случилось в Английском клубе. Александр Сергеевич Пушкин, уже почти смирившийся со своей участью жениха, с бокалом в руке слушал очередной бессмысленный спор о скачках. Рядом, развалившись в кресле, сидел молодой корнет, красивый и пустой, как полированный мундирный кивер. Увидев Пушкина, он вдруг оживился, подмигнул своему соседу и громко, с дурацким хохотом, бросил через весь зал:
— Жорж, а помнишь, как наш Агнесс месяц назад хвастался, что «положил к ногам ледяной мадонны не только букет, но и…» дальше нецензурно, господа, не могу повторить! Ха-ха-ха! Она, говорят, только улыбнулась и веером приманила его к себе!
Корнет хохотал, не замечая, как застывает улыбка на лице его собеседника. Он не видел, как кровь отливает от лица Пушкина. Мужчина просто был дураком, болтуном, не понимавшим веса собственных слов.
Для Пушкина же эти слова прозвучали как гром среди ясного неба.
«Ледяная мадонна» — это же прозвище, которое он сам дал Натали в одном из своих стихов.
«Месяц назад» — то самое время, когда он, Пушкин, уже считал её своей невестой, ломал голову над одобрением Бенкендорфа, мучился и метался.
Весь мир сузился до одной этой фразы. Гул голосов, смех, звон бокалов — всё это превратилось в оглушительный, бессмысленный шум. Перед его глазами поплыли пятна. Он увидел её лицо — чистое, невинное, с ясными глазами. Услышал её мелодичный смех. Только теперь этот смех сливался с похабным хохотом корнета, который всё хохотал, не замечая, как побелело лицо поэта. Его приятель Жорж захихикал в ответ:
— Тише ты, Гриша, услышат ещё. Агнесс сам сказал, что это секрет. Ледяная мадонна не любит, когда треплются.
— Какая ж она ледяная, если к её ногам ложатся? — корнет снова залился смехом.
Пушкин поставил бокал. Не разбил. Не бросил в нахала. Только поставил — слишком ровно, слишком спокойно.
Он не полез в дуэль, не бросил вызов. Нет. Сначала ему самому нужно было удостовериться, что это всё ложь. Эти болваны могли врать, могли хвастаться, могли всё перепутать. Его Натали — чистая, светлая, невинная — не могла… не могла!
Александр не помнил, как выскочил из клуба, не слышал окликов. Он просто бежал по улицам Петербурга, не разбирая дороги, срывая с себя ненавистный, душный цилиндр. В ушах стучало:
«…положил к ногам… нецензурно… она только улыбнулась…»
Саша почти бегом направился к дому Гончаровых на Невском. Было уже за полночь, но в гостиной горел свет. Пушкин знал чёрный ход, которым пользовался часто, чтобы видеть Натали украдкой от её строгой матушки. Поэт беззвучно отворил дверь и оказался в тёмном коридоре.
Голоса доносились из гостиной. Дверь была приоткрыта — ровно настолько, чтобы можно было разобрать каждое слово.
— …маменька, ну что вы в самом деле? — это была Натали. Голос капризный, раздражённый, совсем не тот ангельский, которым она ворковала с ним.
— Что я? Что я, дура такая? — голос Натальи Ивановны, её матери, звенел от злости. — Я тебе говорю: Агнесс — блестящая партия! Красавец, гвардеец, богат! А твой Пушкин — что? Писака! В кармане ни гроша, вечно в долгах, да ещё и неблагонадёжный! Мы еле-еле бумагу из Третьего отделения получили!
— Маменька, но я же люблю…
— Любишь? — мать расхохоталась. — Его или того гусара, с кем прошлой зимой в карете до заставы доехала? Любишь, а только вчера Агнессу глазки строила? Не надо меня за дуру держать! Хорошо, выходи за Пушкина. Он громкий, известный, Агнес же пусть останется… приятным знакомством. Умные женщины так и делают. И муж, и любовник. Поняла?
Тишина.
Пушкин прижался лбом к холодной стене. Внутри всё оборвалось.
— Да, маменька, — тихо ответила Натали и добавила с лёгким, почти детским упрямством: — У Пушкин, к тому же, стихи ещё есть. Про меня!
— Подумаешь, стихи! — фыркнула мать. — На них платья не купишь. Ты главное — не вздумай ему про Агнесса рассказывать или про своего гусара. Поэты самовлюблённые, бросит ещё. Поняла?
— Поняла, маменька.
Пушкин отшатнулся от двери, как от удара. Он хотел ворваться, закричать, швырнуть им в лицо всё, что накопилось… Но ноги не слушались. Вместо гнева пришла пустота. Ледяная, бесконечная пропасть в душе.
Он вышел на улицу так же тихо, как и вошёл.
«Умные женщины так и делают…»
«И муж, и любовник… »
«На них платья не купишь…»
Он был ослеплен. Одурачен. Он, первый поэт России, стал посмешищем! Он, Пушкин, боролся с Бенкендорфом, унижался перед царём, терял друзей — ради чего? Ради женщины, которая за его спиной принимала ухаживания другого и позволяла над собой похабные шутки!
Ярость была такой всепоглощающей, что он не чувствовал ни холода, ни усталости. Он бежал, пока не упёрся в решетку Летнего сада. Схватившись за холодные прутья, он судорожно, как раненый зверь, пытался отдышаться.
«Дурак! Слепой, самовлюбленный дурак! — кричал в нем внутренний голос. — Бенкендорф был прав! Жуковский был прав! Все они были правы!»
Он вспомнил усталые, всепонимающие глаза графа. Его язвительные предостережения. Его вопрос:
«Вы правда считаете, что это то, что вам надо?»
О, Боже, как же он был прав!
Поэт думал, что борется за свое счастье, за любовь, а он всего лишь был марионеткой в глупой, пошлой комедии. Его «ледяная мадонна» оказалась не богиней, а просто хорошенькой, пустой и легкомысленной девицей.
Александр сорвался с места и снова побежал, уже без цели, желая только одного — убежать от этого позора, от этого унижения, от самого себя. Он бежал по набережной Невы, и ветер хлестал его по лицу, словно пытаясь отрезвить.
Саша не знал, куда идти. К Данзасу? Чтобы снова напиться? К Бенкендорфу? Чтобы смотреть в его усталые, полные горького торжества глаза? К Жуковскому? Чтобы рыдать у него на плече, как провинившийся ребенок?
Нет. Никто не должен был видеть его таким. Разбитым. Уничтоженным.
Саша остановился у воды, глядя на темные, холодные волны. Впервые за долгое время он почувствовал не поэтическую, а самую настоящую, физическую тоску, от которой не спасешься ни вином, ни дуэлями, ни новыми стихами.
Он потерял всё. И самое страшное — он потерял ту прекрасную иллюзию, ради которой всё это затеял. И теперь ему предстояло жить с этой горечью.
Одному.
***
Ледяная вода Невы обожгла кожу, словно тысяча игл. Но странное дело — через секунду паника отступила, сменившись апатичной, почти блаженной пустотой. Пушкин лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в свинцовое петербургское небо. Холод парализовал тело, не давая ему утонуть. Даже это последнее решение у него отняли. Он не мог утонуть, поэт мог только медленно замерзать, плывя по течению к Финскому заливу, как обычная льдина. Кто-то кричал с набережной, но звуки доносились до поэта как сквозь вату. Ему было всё равно. Он плыл, утонув в меланхолии глубже, чем в воде.***
В кабинете графа Бенкендорфа царил образцовый порядок. Сам граф допивал второй стакан холодной воды, пытаясь заглушить подступающую мигрень. На столе лежало первое донесение: «Поэт Пушкин, в состоянии, похожем на помешательство, бежал по набережной и, сорвав с себя верхнюю одежду, вошел в воды Невы, где и пребывает в настоящее время, лежа на спине». Бенкендорф закатил глаза к потолку. — Идиот. Драматизирует. Пусть вымокнет и одумается, — пробормотал он себе под нос, с силой ставя стакан на стол. Но через пять минут прискакал другой курьер, весь запыхавшийся: «Господин Пушкин продолжает движение по течению. С берега окликают — не реагирует. Ветер усиливается». И тут в груди у Бенкендорфа что-то щёлкнуло. Надрывный, глупый, необъяснимый импульс, который заставлял его годами возиться с этим «исчадием ада». С проклятием, сорвавшимся с губ, он сорвался с места, на ходу накидывая шинель. — Запрягать тройку! Немедленно! — крикнул он лакею. — И бросьте мне в сани пару одеял! И коньяку! Его сани с бешено несущейся тройкой промчались по улицам Петрербурга, заставляя прохожих шарахаться в стороны. Он, главный жандарм империи, мчался, как последний дурак, спасать местного сумасшедшего поэта от его же глупости. С берега он увидел ту же картину, что и в докладе: Пушкин, бледный, как полотно, лежал на спине, безвольно покачиваясь на нарастающих волнах. Ветер уже подхватывал его и начинал нести быстрее. — Пушкин! — закричал Бенкендорф, срываясь на хрип. — Александр Сергеевич! Ко мне! Немедленно! Поэт медленно повернул голову. Его взгляд был пустым. — Оставьте меня, граф. Я — льдина. Я плыву к морю. Это мой новый романтический образ. — Ваш новый образ называется — полный идиот! — взревел Бенкендорф, сбрасывая с себя шинель. — Вылезайте! Сию же минуту! — Не хочу, — отозвался Пушкин и поплыл чуть быстрее. Ругань, которая последовала за этим, была столь богата и изобретательна, что даже бывалые боцманы Кронштадта обзавидовались бы. Александр Христофорович, недолго думая, шагнул в ледяную воду, вскрикнул от шока, но продолжил идти, спотыкаясь о скользкие камни. — Держитесь! — кричали ему с берега жандармы. — Заткнитесь и готовьте одеяла! — рявкнул он в ответ, борясь с течением, которое усиливалось. Они кричали друг на друга, пытаясь перекричать ветер и шум воды. — Я вас выпорю! Под суд! В Сибирь! — бушевал Бенкендорф, по грудь в воде. — Вы мне не указ! Вы — ледяной царь, а я — вольная льдина! — Вы — мой личный ад! Вот кто вы! Они были уже близко. Бенкендорф из последних сил сделал последний рывок, его пальцы вцепились в мокрый рукав Пушкина. Тот попытался вырваться, но граф был неумолим. Вытащив поэта на берег, граф, тяжело дыша, отшлёпал его по мокрой спине, словно непослушного щенка. — Ах ты… Господи… Сумасшедший… — шеф жандармов задыхался от натуги и ярости. Их закутали в грубые солдатские одеяла и впихнули в сани. Бенкендорф, не переставая бормотать проклятия, сунул Пушкину в зубы фляжку с коньяком. — Глотайте, чтобы не околеть. Подлец.***
В своих покоях Бенкендорф, уже сухой и в халате, смотрел на Пушкина, который сидел на ковре, всё ещё закутанный в одеяло и дрожащий, и снова начинал злиться. — Знаете, что мне сейчас хочется сделать? — голос графа перешёл на опасный шёпот. — Взять ремень и выпороть вас, как последнего недоросля, чтобы впредь неповадно было вытворять такие глупости! Пушкин, немного отогревшись и хлебнув коньяку, начал приходить в себя. — Александр Христофорович, — сказал поэт с фальшивой кротостью, — но это же не цивилизованно. Порка — это для крепостных, а я — свободный художник. — Сейчас я сделаю вас свободным от сознания! — прогремел шеф жандармов и сделал шаг к поэту. Пушкин вскрикнул и, путаясь в одеяле, пополз от него по ковру назад. Бенкендорф, не помня себя от гнева, попытался его поймать. Началась нелепая возня: могущественный шеф жандармов накренялся, пытался схватить ползущего по полу поэта, тот уворачивался, они оба спотыкались об мебель и наконец, с грохотом рухнули на ковёр, запутавшись в одеялах и собственных конечностях. Они лежали, тяжело дыша, и вдруг Пушкин фыркнул. Александр Христофорович сначала хмуро посмотрел на него, но потом и его губы дрогнули в улыбке. Через мгновение они оба хохотали, как сумасшедшие.***
В это время в покоях Императора царила полная идиллия. Василий Андреевич Жуковский, уже готовый ко сну, натирал руки душистым кремом. Он был в одной из ночных рубашек Николая, слишком большой для него, но невероятно мягкой и пахнущей самим императором. Поэт уже забрался в огромную, мягкую императорскую кровать, с наслаждением утопая в перинах, когда дверь тихо открылась. Василий Андреевич, не оборачиваясь, улыбнулся. — Николай? Ты поздно… Но это был не Император. В дверь просунулся камердинер с серебряным подносом в руках: — Простите, Василий Андреевич, срочное письмо на ваше имя. Курьер из Третьего отделения. Жуковский с лёгким раздражением взял конверт. В этот момент в дверях появился и сам государь, уже без мундира. Увидев камердинера с письмом, он мгновенно нахмурился и шагнул вперёд, буквально прикрыв собой Василия от чужого взгляда, и забрал письмо из его рук. — Всё, можешь идти, — бросил он камердинеру, и тот мгновенно исчез. Николай разорвал конверт, его глаза пробежали по тексту. Увидев фамилию «Пушкин», он с раздражением смял бумагу и швырнул её на пол. — Опять этот безумец! Вечно он что-то не то вытворяет! — проворчал император, поворачиваясь к Жуковскому. — Не стоит нашего внимания. — Но, Николай, может быть, всё же… — начал было Василий. Но Император уже наклонился к нему. Его губы нашли шею поэта, перекрывая все возражения поцелуями. — Я сказал — это того не стоит, — прошептал он между поцелуев, срывая с Василия ночную рубашку. — Я сейчас покажу тебе, что действительно стоит внимания. Его поцелуи становились всё более жадными и властными. Он целовал каждый синяк, каждую знакомую родинку на теле Василия, словно заново делая его своим. Губы императора скользили по ключицам, соскам, животу… — Николай… письмо… — слабо пытался протестовать Жуковский, но его тело уже жадно выгибалось навстречу. — Забудь, — приказал Николай Павлович низким, густым голосом, уже находясь между его ног. — Всё забудь. Он вошёл в него одним долгим, уверенным движением, заставившим поэта вскрикнуть и вцепиться пальцами в простыни. Император двигался с первобытной, животной силой, словно желая стереть из памяти всё, кроме себя и этого момента, которое они разделяли на двоих, и у него это получалось. Сквозь нарастающую волну наслаждения Василий Андреевич забыл и о письме, и о Пушкине, обо всём на свете. Существовал только этот человек, его вес, запах, глухое, страстное рычание у самого уха. Когда всё закончилось, они лежали, сплетясь конечностями, тяжёлые и влажные. Николай, успокоившись, уже почти дремал, прижавшись лицом к плечу своего поэта. Жуковский, придя в себя, с тихой улыбкой всё же потянулся к смятому посланию на полу. Развернул его и начал читать. Постепенно его глаза становились всё больше. — О Господи, — прошептал он. — Николай, проснись. Он же чуть не утонул! Бенкендорф его вытащил! Николай, не открывая глаз, лишь проворчал: — Вытащил. Значит, жив. Значит, всё в порядке. Теперь спи. И, притянув Василия к себе ещё крепче, погрузился в глубокий сон, оставив Жуковского наедине с мыслями о новом безумстве их общего гениального, невыносимого и такого дорогого друга.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.