Пэйринг и персонажи
Описание
Серебряные тельца, говорит Рубин, никогда таких раньше не встречал.
[бакалавр думает, гаруспик рассуждает, Ева подслушивает.]
Примечания
мор 3, спойлеры.
если частицы в крови Симона, о которых говорит Рубин в третьей игре, те же самые частицы, о которых они говорят с Кларой в первой, то это прямое доказательство, что а) из Дани можно наварганить лекарства и б) он попросту пожадничал жижу на лечение Точечки (не осуждаю, но тогда к чему драма).
поправьте, если я напутала.
работа на 90% состоит из диалогов.
Часть 1
16 июня 2026, 06:28
Серебряные тельца, говорит Рубин, никогда таких раньше не встречал.
Но где гарантии? Где гарантии, что амальгама лечит не только время, но и чуму?
Ты не заразился, напоминает он себе. Ты не заразился, хотя смотрел прямиком в ее пустые глазницы.
Она боится тебя. Боится того, что кипит в твоих венах, что шуршит в твоем разуме, что роется под твоей кожей.
Он и сам иногда этого боится.
**
В госпитале он отыскивает Артемия — иммунитета точно нет, а он без маски расхаживает и без перчаток! Безобразие. Какое безобразие. Подле него лежит мужчина — что-то, что когда-то было крепким здоровым мужчиной, ныне напоминает сломанную куклу, которой не пришли воли.
Гаруспик пишет под его диктовку. Этим, по самому скромному мнению Данковского, должны заниматься грамотные санитары — может, назначить человека? — но кто ж запретит Бураху делать все то, что он… делает.
Порой он действительно как большой медведь: приходит, усаживается и хоть ты тресни.
— Извиняюсь, — вклинивается Данковский и протягивая Бураху маленькую ампулу с запиской. Мужчина заходится в судорожном кашле, размазывая кровь по подбородку. — Это… должно облегчить боль.
Бурах бросает на него взгляд, глазами бежит по записке и снова недоверчиво смотрит. Но не спорит. Игла прокусывает кожу, мужчина даже не вздрагивает.
— Когда вы…
— Три часа.
Примерно половина. Хороший выбор.
Данковский откланивается, незаметно выскальзывая из Театра — слишком душно, хотя окна открыты, слишком больно, хотя все мертвы. Постоянно хочется сжать кулаки и шипеть так громко, пока стекла в Соборе не треснут.
Или разбить их все самому.
**
— Что это?
Даниил отрывает взгляд от горелки: в лаборатории всегда шумно. Зеваки и дети то и дело тянут любопытные руки к приборам. Спасает лишь вид одонга, которого Даниил заблаговременно разместил около установки для перегонки - пускай хоть так отрабатывает.
— Что — что?
— Та смесь, что ты дал мне два часа назад. Данковский, что это, черти тебя раздери?
Он впервые видит Артемия таким взволнованным. И немного испуганным.
— Я и сам чертей раздеру, — бубнит под нос, уменьшая огонь. — Какая реакция?
— Он встал. Встал и пошел. Я взял кровь, но оставлять в госпитале побоялся — вдруг опять подхватит.
Бурах протягивает склянку с кровью. Действительно чудо?
— Подождешь пятнадцать минут? Я проведу анализ и тогда все расскажу.
Артемий угукает, жадно глядя на то, как Даниил обрабатывает пробу антикоагулянтами. Ева приносит чаю — он все пытался упросить ее носить кофе, но она смешно морщила нос и сообщала, что кофе он и без нее напьется. Наестся.
Неважно.
— Чист. Пациент полностью здоров.
Хотя и не иммунен. Но это половина победы.
— А если ты хочешь знать как…
Данковский вскрывает футляр с запечатанными пробирками, достает одну неподписанную — свою.
— Иди сюда и смотри.
Артемий без слов склоняется над микроскопом и начинает подгонять четкость под себя прежде, чем Данковский открывает рот. Видно, что учился не только у сельского знахаря.
— Я… поправь меня, но, кажется, серебро в состав человеческой крови еще сегодня утром не входило.
Вообще-то, оно входит туда примерно уже три дня. Вслух Данковский говорит:
— Это амальгама. Она же входит в состав сыворотки, которую я тебе дал. Судя по результатам, она полностью избавляется как минимум от Песчанки.
— Как минимум, — усмехается Бурах. — Горазд ты слова подбирать. Чья она?
Данковский кривит губы — не в привычном ему презрении, нет, будто болит у него что-то внутри, копошится и отгрызает от него помаленечку, и сказать не может, и выплюнуть не получается.
— Что ты знаешь о смерти Симона Каина?
Бурах поднимает бровь, но Данковский не уточняет: лишь рассеянно подхватывает с тумбочки блюдце с чаем. На краю блюдца лежит крошечный сухарь.
— Немного. Его вроде как убили, и Каины обещали солидную награду за каждого, кто найдет убийцу. Подозреваю, он мог слечь и от Песчанки.
Он ни на секунду не поверил, что Каины действительно рассчитывают найти убийцу Симона таким образом. Скорее, что-то — или кого-то — покрывают. В деланное бессмертие Симона Бурах тоже верил постольку-поскольку: он и в детстве был фигурой видной, часто захаживал к отцу, пока они, детвора, вокруг Симона вились, и даже если казалось, что Симон — как статуя — никогда не меняется, Бурах ничуть не удивился, узнав, что тот погиб.
— Его тело похитил Рубин. Чтобы сделать вакцину от Песчанки.
Артемий хмыкает. Данковский медленно отпивает чаю, будто не может быстрее.
— На всякий случай уточню — ее ты мне и принес?
— Да. Рубин сам ее вручил. Раскаялся.
— Это похоже на него. Сначала рубит, потом думает. Что же… полагаешь, эти серебряные тела — причина, по которой вакцина из его крови работает?
Даниил жмет плечами.
— Механизм неизвестен, но в остальном кровь как кровь. Предположу, что да.
— Но Симон умер довольно давно. Или благодаря этим телам его кровь может, как и хозяин, хранится вечно? — недоверчиво уточняет Бурах.
Сложно, когда твой собеседник умен. Хотя идея дельная, но у Рубина не сохранилось ни образца крови Симона — все уничтожил в порыве экзальтации.
— Это не его кровь. Хотя она абсолютно аналогична. Крови Симона Рубин не сохранил.
Очень зазря. Архивы и арбитражные пробы — главный источник знаний в их деле. По неявной причине ни Исидор, ни сам Рубин, ни кто-либо еще в этом городе не ведет ни летописи, ни архивов, ни медкарт. У Города нет ни истории, ни больных, ни рожденных.
Зато есть мертвые.
— Даниил, — внимательно смотрит Бурах — Данковский легко выдерживает этот взгляд, но во что облечь следующие слова все равно не знает. — Что-то не так? Если у нас есть донор крови, которая послужит лекарством от Песчанки, надо радоваться, но в твоих глазах я вижу весь спектр чувств, кроме энтузиазма.
Дерьмо. А он-то думал, что научился держать лицо.
— Это моя кровь, Бурах. Я не уверен, что — даже если меня растерзать — этого хватит на всех больных.
Артемий сипло выдыхает воздух — то ли усмехается, то ли вздыхает. На три удара сердца повисает тишина.
— В Столице проходят курсы серебрения крови, о которых я не слышал?
— Нет. Нет, я… я не думаю, что можно найти еще хоть кого-то с похожей клинической картиной.
Он ежедневно берет кровь на анализ у всех Каиных, кроме Хана. Ни следа.
Разве что… За дверью — у пруда — тихонечко читает Ева. Она всегда его видит, она всегда его слышит. Может ли и она?
Нет.
Нет-нет-нет.
Себя — возможно, хотя тоже под вопросом, он планировал попросту отмотать время и заставить Бураха забыть об этом разговоре. И никогда он не попросит такой жертвы от нее. Этот Город и без того удивительно кровожаден к хорошеньким девушкам.
— Задал ты задачку, бакалавр, — тянет Бурах, скрещивая руки, а Даниилу приходит в голову, что под своими одеждами он наверняка до зубов вооружен. И на поясе у него обрез не просто так болтается.
До сей поры Артемий вел себя исключительно прилично, но Даниил видел, как этот Город ломает и перемалывает людей: как степняки отрезают себе по пальцу, а горожане жгут в священном пламени все неправедное.
Он не просто так зовется Потрошителем.
Он не распотрошит тебя.
Он может. Но сначала попробует уговорить.
Сердце заходится в лихорадочной пляске, и Даниил как можно медленнее ставит на тумбочку чай.
Возьми себя в руки, слабак.
— Спасибо за честность, ойнон, — неожиданно тихо говорит Артемий. — Если ты уверен, что больше доноров нет — я верю тебе безоговорочно.
Конечно. Конечно, сын Бураха такой же до чертиков принципиальный, как и он сам.
— На что похожи Линии, Бурах? Как они… воспринимаются?
Артемий моргает. Всего на секунду.
— Как… путь. Грубо: если представить город со множеством дорог, скованных забором, то Линия ощущается как одна из этих дорог.
— Даже если она ведет в тупик?
— Линии не обязательно ведут правильно. Они даже необязательно куда-то ведут. Это задача менху — определить направление и то, насколько оно ладится с его целью. Линии как действие, способность сама по себе.
— Ведут ли они назад?
— Это уже другие Линии. У них нет вектора.
Непохоже. Хотя что-то проклевывается. Глупо, наверное, сравнивать языческую многоликость и христианскую ветвистость. Где-то одно перетекает в другое, но явно не здесь.
— Я вот иногда нахожу себя на похожих Линиях. Как будто тяну за ниточки и раскручиваю спираль, которую не следовало бы. Или закручиваю заново.
Он прислоняется к столу с колбами, сгорбившись. Стекло звенит.
— А ведь я не менху. Я понятия не имею, какая из них мне нужна и куда она приведет. Даже если они кажутся поначалу правильными, то в конце в конце в лучшем случае окажется тупик.
— Нужных тебе может и не быть, — жмет плечами Бурах. — Иной раз, чтобы нащупать необходимое, надо преодолеть ненужное. Возможно, ошибиться. Возможно, не раз — но что я буду рассказывать академику.
— Я не академик, — ворчливо отзывается Данковский. Возможно, когда-то он хотел, но поглядите, где он теперь. — А если бы ты мог сам прокладывать эти Линии, Бурах? Сам формировать то, что тебе необходимо.
— Иногда то, что мы хотим — совсем не то, что нам нужно.
Что-то такое девочка ему рассказывала, как страшную тайну, да.
— Чтобы не следовать, а формировать, нужно предельно представлять, что ты формируешь — иначе оступишься как пить дать.
Вот именно. Представлять. Как много можно представить за восемь дней проживания, пять из которых прошли в коматозе?
— Ты бы хотел?
Артемий задумывается. Интересно наблюдать, как задумывается степняк: смотрит куда-то вниз, в отличие от Данковского, лицом, впрочем, не меняется — вымуштрован.
— Не могу дать точный ответ. Я… это сложная тема, ойнон, давай не будем.
Он выглядит слегка виноватым.
— Мне жаль, что тебя втянули во все это. Ты здесь всего ничего, а уже вынужден принимать решения, на которые не хватает духу тем, кто этим городом правит десяток лет.
Данковский кривит губы.
— Выбора нет. Ни у меня, ни у них — я так понимаю, в этом Городе отродясь не случалось эпидемий.
— Случались, конечно. Но не такого масштаба.
И способом борьбы было вымирание. Блеск. Исидор рассказывал. Его приглашали читать лекцию по траволечению, и хотя Данковский больше опирался на фармакологию — в те времена он цеплялся за любые знания.
Исидор казался тогда таким статным. И диким. И любопытным. И немного скучным. Юный студенческий мозг обрабатывал его со всех краев, приходя к выводу, что этот-то человек повидал достаточно.
Как видно — ошибся.
— Как-то раз в альма-матер объявили карантин, — мысли текут к первым годам студенчества. — Полиомиелит — сам знаешь, та еще дрянь. Пары, естественно, отменили, заставили сидеть по общежитиям. Но… кто ж удержит студентов на одном месте. Даром что медицинское — все равно собирались, а кто понаглее, сбегали к своим подругам. Никак стращать не получалось, хотя все, конечно, знали, чем дело кончится.
— И чем оно кончилось? — Артемий то ли умеет делать мину, то ли и правда интересуется.
— Да ничем, — он жмет плечами. — От заразных комнат шарахались только так, имунники пили, вот инфекция сама и поутихла. По ушам в конце получили все — медики, вы же медики. Да никто из нас не был медиком. Пока сам с людьми не поработаешь — не узнаешь, как дрянь эта выглядит.
— Ты не работал по специальности?
— Я ученый. Не врач, даже если всем вокруг кажется обратное.
Данковский сомневался, что кто-то здесь вообще чует разницу. «Вы же доктор! Вы же врач! Помогите ему!» Огрызнуться хочется — а толку. Чем крупнее катастрофа, тем проще общественный запрос.
— Оно и хорошо, — прерывает мысли Артемий. — Простых врачей тут…
— Хватает?
— Подловил. Но ученых не хватает еще больше.
— Не знал, что мое образование так тебя восхищает.
Когда-то Даниил страшно гордился тем, на кого выучился — так и выучился если не с отличием, то с ворохом знаний, которые было не стыдно на людях продемонстрировать. Люди эти, конечно, тоже не всегда понимали, что он говорит, но факт обучения хотя бы могли уважить.
— Образование — да, образ мышления — не всегда, — ну да, ничего нового. Данковский не возражает: образ мышления иной раз ему самому-то мешал. — Я и сам в Столице учился, забыл?
— Как ты укладываешь это все в своей голове? — поднимает голову забытое любопытство. — Ты ведь окончил? — кивок. — Так и что же, никогда не возникало… — он запинается, подыскивая слово, — диссонанса между тем, что здесь, и тем, что ты узнал?
Однажды ректор по пьяни рассказал Данковскому, что к ним подавался Луценко с лекционным материалом по гомеопатии: целых три часа потратил, выплясывая танцы про память воды и микродозы, пока у ректора не закончился рабочий день. Пожалуй, это ужасало Даниила еще больше, чем бедолаги-степняки, лечащиеся кровью и грязью. Qui non proficit deficit. Сколь слеп и беден разум, очарованный лже-идеей.
Но Бурах — ни Луценко, ни ректор, ни сам Данковский. Похож на неочищенного Исидора. Слишком много вьется вокруг него, чего он пока не может отринуть в сторону.
— Нет. Отец рассказал достаточно перед отъездом, чтобы будущие знания не сломали мне голову. Хотя некоторые вещи он, конечно, не знал — слишком уж скоро развивается наука. Я делился с ним в письмах знаниями — о новых способах кристаллизации и выпарки, о консервации реагентов. Хотел поделиться и при встрече, но что уж тут.
Бурах тянется к остывшему чаю, в уголках рта залегают морщинки.
— Исидор как-то упоминал, что у него в Столице учится сын.
— Думаешь, мы могли видеться на симпозиуме?
— Не уверен. Меня на них звали в качестве слушателя и пару раз — оратора, но в студенчестве я предпочитал кутеж науке, а в аспирантуре — лабораторию.
— Ого. По тебе не скажешь. Я вот ходил почти на каждый, — хмыкает Бурах, заметно удивленный. — Ну так. Когда мои заняты были.
— У тебя остались друзья?
Десять лет — не таракан лапкой трогал.
— Скорее, приятели. Один повесился, другой ушел на войну, третий — уехал за границу. Не тоскую, но сожалею — я ведь кочевал, каждые несколько лет компания менялась. Я знал, что однажды вернусь к своей настоящей семье.
Есть вещи, которые Даниил не в силах осознать: влияние звезд на судьбу, вкус белого табака и семейная привязанность. Даниил с отцом всегда на ножах был — и идеологических, и практических, и как-то раз даже на буквальных. Тот желал ему чести: храбрости, хорошего жалованья, почетного имиджа. Да и семье тоже — сын-офицер звучит лучше, чем сын-пробирочник. Он боялся, что медицина изменчива, инженерия нестабильна, а война — война вечна.
Механизм тебя заменит, дурень. Или какой-нибудь иностранный щегол с папиросой! Но офицерского звания не отнимет у тебя никто.
Порой, косясь на Танатику, Даниил думает, что отец был прав. Они в детстве играли в смерть — закапывали фантики, игрушки, камни и монеты, в этом плане дети местные совершенно обычные. Представить, что он продолжит заниматься этим и во взрослой жизни, оказалось выше сил.
— Ты замолчал. Это непривычно.
Даниил ловит на губах отголосок усмешки.
— Помнишь, ты спрашивал меня — кто побил все зеркала? Я же их и побил.
— Видел одно у твоего дома. Думал, шпана камнем попала. Так вот что с руками.
Всего пара порезов. Как-то по утру забылся, что без перчаток.
— Не сказать, что сейчас много желающих посмотреть на себя, но зачем…
До этого никто не спрашивал — даже если замечали. Ева таинственно молчала (и наверняка догадывалась), Георгий тоже подозревал: то-то Даниил обнаружил второе зеркало у его дома. Злые языки шептали, что доктору тягостно смотреть на самого себя. Мол, стыдно ему. Мол, видятся ему в зеркальных гранях все погибшие от Чумы.
Данковский даже лиц их не помнил.
— Ты веришь, что время течет?
— Это не теория, это факт. В Соборе залегает его основное русло.
— Да. Собор — исток амальгамы. А зеркала — ее устья.
— Амальгама? — морщится Артемий. — Капелла мне как-то пыталась втолковать, но я был занят. Не уточнишь?
— Время, Артемий. Амальгама — есть жидкое время.
— И ты бьешь зеркала, пытаясь наскрести себе больше времени? — в его тоне звучит необидное недоверие. Наверное, Данковский звучал гораздо хуже, когда говорил с Маской.
— Пытаюсь, — не спорит он. — Обычно получается.
— Ойнон…
Данковский, вы с ума сошли. Какое, к Аристотелю, бессмертие?
— Как думаешь-то, почему моя кровь серебрится?
Артемий — в отличие от некоторых — умеет затыкаться на подумать. Думает выразительно, но бесшумно — хороший сотрудник.
— И что это значит? — наконец роняет он. — Для тебя, для Симона, для Города?
— Время — гибкий материал. У каждого дня — каждого события, человека — есть предел упругости. Раз за разом я ищу способы его преодолеть. Оставить на времени зацепку, выемку — знак того, что что-то поменялось. Не со всеми так можно. Иные события не подвергаются деформации, как бы я не пытался, — а может, просто плохо пытался, добавляет мысленно. — Но с большинством… ты ведь сильно удивился, найди я вас с Нарой сегодня утром у черта на куличиках.
Даниил замолкает — ловит внимание, ждет ответа. Артемий медленно кивает.
— Я знал, что вы будете там. Вы уже были там для меня — вчера. Ты раскрыл ее и вручил мне ее сердце. Так я узнал, что сердце тоже подходит для вакцины. А затем начал этот день еще раз.
— Ты меня пугаешь, ойнон.
Он произносит это без всякого страха. Даниил не смотрит в его сторону.
— Совру, если скажу, что сам не испугался.
— И давно ты это наблюдаешь?
Сопутствующие симтомы?
— С пятого дня пребывания в Городе. В целом — около шести дней.
— Ты… начинал этот день семь раз?
— Нет. Этот — всего лишь второй. Третий день — три раза. Четвертый — два. Слишком много дел — я должен быть везде, я должен успеть везде.
И даже так — с временем за пазухой его не покидает мысль, что он чего-то не успел. Где-то опоздал.
— А день на сон ты себе выделить не хочешь? Выглядишь ты так, будто у тебя не сорок восемь, а восемь часов в сутках.
Даниил замирает. Да Бурах, кажется, веселится?
— Смешно тебе, менху? — щурит глаза Данковский.
— Ни капли. Скажу больше — я в ужасе. Но я тебе верю, столичный врач. Для тебя врать так же легко, как и дышать, но я вижу: именно сейчас ты не врешь. Чума валит самых стойких всего за каких-то десять часов. С такой ужасающей заразностью она должна была выкосить половину Город уже к сегодня. Жертв должно быть больше, но приказы Главы Штаба по борьбе с Чумой всегда удивительно точны и своевременны. Пока ты не сказал, я был уверен, что ты работал в инфекционке.
— Нет. Я всего лишь путешествую во времени.
Из горла непроизвольно вырывается смешок. Единственный раз, когда ему дали действовать самостоятельно, привел к полному вымиранию Города на шестой день. Эту информацию он оставляет при себе.
— И отлично справляешься.
— Оставь при себе похвалу, — зубы сводит, как от кислой сливы.
— Хорошо. Но тебе бы отдохнуть, ойнон. Ты плохо питаешься, я даже без осмотра это могу сказать.
— Бурах, если бы я хотел, чтобы над моим ухом зудели по поводу моего режима питания, я бы позвал… не знаю кого. Кого-нибудь не тебя.
— Можешь Лару, — с готовностью подсказывает Бурах. — Ей только в радость, уверяю.
Данковский бросает на Бураха непередаваемый взгляд (который, к сожалению, ничуть не пугает), но в его горле застывает предательский смешок.
— Святой академик Павлов, до чего я докатился. Однако, подозреваю, умереть я из-за этой дряни тоже не могу. Столько с больными — и ни одного признака. Ни Песчанки, ни кого другого.
— Иногда неходячие больные внезапно находят в себе силы встать. Обычно это происходит при смерти, — вкрадчиво сообщает Артемий, будто Даниил сам не знает о краткосрочных предсмертных ремиссиях.
— Certus sum enim quia neque mors, neque vita...
— Бакалавр.
— Я не помню, когда я в последний раз ел. И я все еще жив и полон сил.
Если так подумать… то и Ева при нем никогда не ела, только пила. Впрочем, он подолгу отсутствует в Омуте — это не показатель.
— Полон сил ты от дряни, что у тебя в суме звенит. А глаза выдают — больно твоему организму. Возможно, амальгама делает тебе укол обезболивающего, да только гнойники вскрывают, а не прячут.
— И еще мне говорят, что я драматичен. Я стараюсь по утрам завтракать. Достаточно?
Обычно с подачи все той же Евы. Артемий жмет плечами.
— Хотя бы так. Степняки бычье мясо валяют всю жизнь. Если вдруг тебе понадобится…
— Нет. Даже не продолжай.
Артемий странно усмехается, но замолкает. Еще не хватало — в няньки степного.
— Так что же, ты действительно не можешь умереть?
— Могу, но не сейчас. Пока в крови достаточно амальгамы, смерти действительно нет. Quidquid id significet respectu aeternae. Она утекает взамен моей жизни. И как только она кончится — потечет жизнь. Пока ее достаточно, чтобы не волноваться об этом.
— Ты уже умирал?
Даниил стучит пальцами по тумбочке, на которой лежит прототип. Он брал его в Город на всякий случай — Серафима и Платон за него голову сложат, вздумай кто красть, но он планировал разгонять им нечистоты в провинциально городишке.
Допланировался.
— Было дело. Не понравилось.
Он не заметил очаг активных спор, когда крался вдоль забора мимо зараженных. И пока корчился на земле в горячем беспамятстве, один из зараженных рухнул рядом на колени, положил руки на плечи и что-то несвязно шептал. Данковский не разобрал слов — агонизирующее сознание молило о смерти.
Затем он открыл глаза в Омуте. Шрамов не осталось. Это радовало больше, чем Данковский был готов признать.
— Тебе нужны зеркала, да? Только в них содержится амальгама?
— Только в них.
— Зеркал в Городе множество. Их свозили сюда поездами, пока строили Многогранник. Я могу спросить своих, где их сейчас расположили.
— И что ты за это хочешь? — сухо спрашивает Даниил, отводя глаза от прототипа. Артемий такой нежности, как его устройство, не вызывает, а бесплатный сыр, как известно, обычно с гнильцой.
— Ничего. Ты мне доверился, ойнон, и пускай я вижу, что будущее наших Линий туманно и ребристо — я не привык подводить чужое доверие.
— Я могу просто начать этот день заново, и ты никогда не узнаешь об этом разговоре, — отрезает он. — Не причисляй моим словам больше, чем они есть.
— И что же — я должен поступить вопреки тому, что ты мог бы теоретически сделать? Мои поступки — моя воля, ойнон. Не ставь их под сомнение собственными убеждениями.
Какой он иногда раздражающий.
— Как минимум, я рассчитываю, что ты не будешь об этом болтать.
— Об этом будут болтать в любом случае. Но не от меня. Обещаю.
Едва ли Даниил знает силу этого обещания. Но честь и репутация в таких Городах обычно значат больше, чем в Столице. А подмочена она пока что только у Артемия.
— Хорошо. Пока что в этом нет нужды, но я дам знать, если она возникнет.
Артемий кивает. В несколько глотков приговаривает давно остывший чай (у Данковского есть привычка — он никогда не допивает до конца) и прощается, такой чуждый и странный, такой одновременно знакомый и инородный.
— Он не обманет, Даниил, — тянет Ева, стоя в дверях. Даниил привык: все, что слышал Омут — слышала Ева. — Это же Тема, он никого не обманывает.
— Ты была с ним знакома?
— Мельком. Я приехала в Город в год, когда Артемий его покидал. Он рассказал мне, что как-то раз попытался жить в Омуте, но не выдержал и недели, — она будто сожалеет. — Столица совсем его не изменила. Он найдет тебе зеркала. И если понадобится — их буду искать я.
— Но-но, не горячись ты так. Я ценю твое рвение, но что ж я за доктор буду, коль позволю своим подопечным так рисковать.
— Это ты в моем доме гость, глупенький. А смерти нет, Даниил, — улыбается Ева. — Ты и сам это знаешь.
Она исчезает в комнате с прудом. Легкая и грациозная, то ли голубка, то ли перышко. А может, летящая на землю звезда, которой суждено разбиться.
Он отгоняет дурные мысли и прячет пробирку с кровью обратно в саквояж. На третий день он специально взял у себя кровь на анализ. Хотел посмотреть, как на организме отразилось неожиданное помешательство. Визуально — неотличима, только под микроскопом стало заметно, что время забралось к нему под самую кожу. После гибели и смены дня концентрация амальгамы заметно упала.
Нет, не так. Смерть есть — просто они иммунные.
А Ева неправа, но Даниил нескоро поймет, как дорого ее уверенность будет стоить.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.