Heartbeats || Сердцебиение

Роулинг Джоан «Гарри Поттер» Baldur's Gate Forgotten Realms Dungeons And Dragons
Гет
В процессе
NC-17
Heartbeats || Сердцебиение
Эландрис
автор
Описание
В Фаэруне магия — это яд, а мораль — обуза. Гермиона Грейнджер заперта в мире, где её знания бессильны против голода иллитидской личинки. Её союзником становится Астарион — сломленный аристократ, чья душа давно принадлежит некроманту. В этой тьме нет места спасению, только сделке: её блестящий разум в обмен на его звериную защиту. Чтобы выжить и вырвать эльфа из вечного рабства, «золотая девочка» должна сама научиться убивать и полюбить тьму, которую она поклялась уничтожить.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Глава 3. Нас теперь четверо

Ей снился Хогвартс. Не тот Хогвартс, который она покинула — с проломами в стенах и телами в Большом зале. Ей снился первый Хогвартс. Лодки на чёрном озере. Потолок, отражающий звёздное небо. Голос Шляпы — «ГРИФФИНДОР!» — и она снова была одиннадцатилетней девочкой с непослушными волосами и зубами, которые ещё не уменьшила, и мир был огромным, и волшебным, и добрым. Гарри сидел напротив — маленький, худой, в очках. Рон — рядом, с набитым ртом и веснушками. Они смотрели на неё и улыбались, и Гермиона чувствовала такую острую, невыносимую нежность, что хотела остаться здесь навсегда, в этом моменте, в этом свете, в этом... Свечи погасли. Все. Одновременно. Тысячи свечей — и темнота упала на Большой зал, как крышка гроба. Гарри и Рон исчезли. Столы исчезли. Стены раздвинулись — медленно, со скрежетом, как будто замок вывернулся наизнанку, — и вместо Большого зала вокруг неё были коридоры. Влажные. Пульсирующие. Стены — не каменные, а мягкие, покрытые чем-то, что двигалось. Гермиона коснулась стены — и стена коснулась её. Тёплая. Живая. Дышащая. Наутилоид. Она была внутри наутилоида. Снова. Пол под ногами вздрогнул — ритмично, как сердцебиение, — и Гермиона пошла, потому что стоять на месте было невозможно. Коридор тянул её вперёд. Не физически — изнутри. Что-то за левым глазом тянуло, как рыболовный крючок, зацепивший мозг, и она шла, шла, шла... Коридор закончился. Она стояла в круглой камере. Потолка не было — вместо него уходила вверх фиолетовая бесконечность, пульсирующая, живая, от которой болели глаза и дрожали зубы. В центре камеры — бассейн. Или чан. Или яма — заполненная чем-то густым, лиловым, медленно вращающимся. И в этой жиже — они. Личинки. Сотни. Тысячи. Белёсые, полупрозрачные, извивающиеся. Они кишели, переплетались, ползли друг по другу, и от них шёл звук — не шелест, не шорох, а что-то среднее, что-то, что забиралось под кожу и свербело. Гермиона попятилась. Ноги не двигались. Она посмотрела вниз. Личинки — маленькие, с мизинец — ползли по её ступням. По лодыжкам. По голеням. Медленно, неумолимо. Она чувствовала каждую — мокрые, тёплые, ищущие — и не могла пошевелиться, не могла закричать, могла только стоять и смотреть, как они поднимаются. Подчинись. Голос. Не снаружи — изнутри. Из того места за левым глазом. Из личинки, которая сидела в её голове и говорила с ней голосом, у которого не было лица, не было источника, не было имени. Просто — голос. Древний. Терпеливый. Абсолютно уверенный в том, что она послушается. Подчинись. Это просто. Это легко. Перестань сопротивляться. Личинки добрались до бёдер. До пояса. До рёбер. Ты устала. Ты одна. Ты в чужом мире, без друзей, без дома, с палочкой, которая еле работает. Зачем бороться? Зачем причинять себе боль? Мы дадим тебе покой. Мы дадим тебе семью. Ты никогда больше не будешь одна. Гермиона стиснула зубы. Личинки добрались до горла. Подчинись. — Нет, — сказала она. Или попыталась сказать — рот не открывался, губы не двигались, — но слово прозвучало, где-то, то ли в голове, то ли в камере, то ли в пространстве между сном и реальностью. Нет? Голос — удивлённый. Не злой. Удивлённый, как учитель, которому впервые возразил студент. Любопытно. Личинки остановились. Все. Одновременно. Замерли на её коже — горячие, влажные, неподвижные. И посмотрели на неё. У них не было глаз. Но они смотрели. Все. Тысячи. Каждая — отдельно и все вместе. Ты — другая. Это было не «подчинись». Это было — наблюдение. Холодное. Внимательное. Голос изучал её, как она изучала новый учебник, — с тем же сосредоточенным, бесстрастным интересом. Другой мир. Другая магия. Другая... ткань. Пауза. Интересно. Личинки начали отползать. Медленно, нехотя, одна за другой. Камера потемнела. Фиолетовая бесконечность наверху сжалась, свернулась, погасла. Последнее, что она услышала: Мы поговорим снова. Гермиона проснулась. Не рывком — выдохом. Как будто вынырнула из воды, в которой тонула долго и медленно. Воздух ворвался в лёгкие — реальный, настоящий, пахнущий парусиной и остывшим чаем — и она села на койке, и руки тряслись, и сердце колотилось так, будто хотело выбраться из грудной клетки и убежать отдельно от неё. Палатка. Тёплый свет. Красно-золотой ковёр. Кухонный стол. Чайник. Реальность. Она подняла руку к лицу. Провела пальцами по щекам, по шее, по горлу — ища. Следы. Слизь. Что-нибудь. Кожа была сухой. Сон. Это был сон. Но личинка за левым глазом пульсировала — довольно, сыто, так, как пульсирует кошка, свернувшаяся клубком после еды, — и Гермиона знала, с абсолютной, ледяной ясностью, что это был не просто сон. Что что-то говорило с ней. Что-то, у чего не было имени и не было лица, но была цель, и терпение, и интерес. Ты — другая. Интересно. Гермиона обхватила колени руками и сидела так — в палатке, на чужой планете, в три часа ночи чужого мира — и дрожала, и не плакала, потому что плакать было некогда, и слушала, как за тонкими стенами палатки чужой лес шуршит, дышит, живёт. Личинка шевельнулась и затихла. Как будто уснула. Как будто выжидала.

***

Полог палатки колыхнулся. Беззвучно — почти. Если бы Гермиона не сидела в абсолютной тишине последние сорок минут, вслушиваясь в каждый звук с обострённостью загнанного животного, она бы не услышала. Но она сидела, и слушала, и поэтому уловила — мягкий шорох ткани, едва различимый скрип половицы, запах ночного леса. Она знала, что это Астарион, ещё до того, как увидела его. По тому, как он двигался — невесомо, без единого лишнего движения, словно воздух расступался, пропуская его, и смыкался за спиной, не потревоженный. Он вошёл и остановился. Гермиона не подняла головы. Сидела на койке, обхватив колени руками, уткнувшись подбородком в сгиб локтя. Волосы — растрёпанные, непослушные — падали на лицо. Палочка лежала рядом, в пределах досягаемости, но она не касалась её. Впервые за два дня палочка не была в руке. Тишина. Астарион стоял у входа. Она чувствовала его взгляд — внимательный, оценивающий, считывающий. Вампир, двести лет читавший людей как открытые книги, потому что от этого зависело выживание. Он видел позу — закрытую, защитную. Видел сухие глаза — она не плакала. Видел неподвижность — не сонную, а замершую, как у зверя, который притворяется мёртвым. Он мог пройти мимо. К своей койке, к своему углу, к своему молчанию. Это было бы проще. Безопаснее. Привычнее. Он прошёл к кухонному столу. Поставил чайник. Гермиона услышала плеск воды — он налил из фляги, не из Агуаменти, — и тихий стук глины о дерево. Две кружки. — Вы не пьёте чай, — сказала она. Голос — хриплый, севший, чужой. — Нет, — согласился он. — Но ты пьёшь. Пауза. Шорох — он сел за стол, чтобы не нарушать пространство. Достаточно близко, чтобы она знала: он здесь. Двести лет у Касадора научили его многому. В том числе — точному расстоянию, на котором можно находиться рядом с кем-то, кому плохо, не причиняя вреда. Он об этом не думал. Он вообще не думал о Касадоре, когда мог себе это позволить. Но тело помнило. — Дурной сон, — сказал он. Не вопрос. Гермиона подняла голову. Посмотрела на него. Глаза — красные, но сухие. Не от слёз — от бессонницы, от напряжения, от чего-то, что сидело внутри и не отпускало. — Личинка, — сказала она. — Она... говорила со мной. Астарион не дрогнул. Но его рука — та, что лежала на столе — чуть сжалась. Пальцы согнулись и разогнулись. Единственный знак. — Говорила, — повторил он. — Словами? — Не совсем. Образами. Ощущениями. Но в конце — да. Словами. — Гермиона сглотнула. — Голос сказал «подчинись». А потом... потом сказал, что я другая. Что я — интересная. Тишина. Чайник тихо шипел на огне, который Гермиона зажгла заклинанием ещё час назад и забыла погасить. Синее пламя — ровное, послушное, невозможное для этого мира — лизало дно чайника, и медный бок отражал его маленькими бликами, бегающими по стенам палатки. — Интересная, — произнёс Астарион. Слово повисло в воздухе. Он перекатил его на языке, как пробуют вино — не на вкус, а на намерение. — Это плохо, — сказал он наконец. — Когда что-то, сидящее в твоей голове, находит тебя интересной — это значительно хуже, чем когда оно просто хочет тебя сожрать. — Я знаю. — Сожрать — это просто. Понятно. Предсказуемо. А интерес... — Он откинулся на стуле, скрестил руки. — Интерес предполагает планы. Планы предполагают терпение. А терпение у существа, которое живёт в чужом мозгу... — Я знаю, Астарион. Он замолчал. Чайник закипел. Гермиона не двинулась. Астарион — через секунду — встал, снял чайник с огня, налил кипяток в кружку. Нашёл — каким-то образом, в чужой кухне, в чужой палатке — жестянку с чаем. Насыпал. Поставил кружку перед ней — не на стол, а на край койки, рядом с её рукой. Она посмотрела на кружку. На него. — Вы заварили мне чай, — сказала она. — Спасибо. Это много значит для меня. — Не преувеличивай. Я залил сухие листья горячей водой. Это не подвиг. — Для вампира, который не ест и не пьёт, — это определённо что-то. Он снова сел. Взял вторую кружку — пустую — и повертел в пальцах. Привычка. Занять руки. Гермиона узнала этот жест — сама делала так же, когда нервничала. Крутила палочку, перебирала страницы, теребила край мантии. — Мне тоже снилось, — сказал он. Тихо. Так тихо, что Гермиона едва расслышала. — Вы говорили, что вампиры не спят. — Не спим. Медитируем. Транс — не сон, но... — Он замолчал. Кружка в его пальцах остановилась. — Граница тоньше, чем мне казалось. Или личинка делает её тоньше. Я... видел. Не голос. Не слова. Просто — темноту. И ощущение, что темнота смотрит на меня. Пауза. — Двести лет, — сказал он, и голос был ровным, слишком ровным, отполированным до блеска, за которым пряталось что-то острое, — двести лет я принадлежал тому, кто решал за меня, когда мне есть, когда спать, когда дышать. И сейчас — снова. Что-то в моей голове, что-то, что я не выбирал, не хотел, не приглашал, — решает, что мне видеть во сне. Он поставил кружку. Аккуратно. Точно по центру стола. — Я не позволю этому случиться снова, — сказал он. — Ни личинке. Ни голосу. Никому. Гермиона смотрела на него. На неподвижное лицо, на красные глаза, в которых не было ничего — ни страха, ни злости, ни той язвительной насмешливости, за которой он прятался днём. Просто — пустота. Абсолютная, выученная, двухсотлетняя. Пустота человека, который разучился показывать, что ему больно, потому что каждый раз, когда он показывал, становилось хуже. Она узнала эту пустоту. Не такую. Не двухсотлетнюю. Но — похожую. Ту, которая поселилась в ней где-то между пыточным подвалом Малфой-мэнора и битвой за Хогвартс, где-то между Круциатусом Беллатрикс и списком мёртвых на следующее утро. — Я тоже, — сказала она. — Не позволю. Тишина. Где-то за стеной палатки ночной лес шуршал, дышал. Лаэзель — на своей койке, в дальнем углу — лежала неподвижно, но Гермиона не была уверена, что гитьянки спит. Слишком ровное дыхание. Слишком контролируемое. Гермиона взяла кружку. Чай был горячим, крепким — он переборщил с заваркой, но именно сейчас ей это было нужно. Горечь. Тепло. Настоящий вкус настоящей вещи. — Спасибо ещё раз, — сказала она. — За что? — За чай. И за то, что вы... здесь. Сидите. Не спите. — Она сделала глоток. — Я не привыкла бояться в одиночестве. Фраза вырвалась раньше, чем она успела её обдумать. Слишком честная. Слишком открытая — для трёх часов ночи, для чужого мира, для вампира, которому она не доверяла. Астарион посмотрел на неё. Долго. — Ты не одна, — сказал он. И тут же — быстро, как будто испугался собственных слов: — В практическом смысле. Нас трое. Личинок — тоже три. И у нас — общая проблема, а это, как известно, лучшая основа для любого союза. Гермиона — несмотря на всё — улыбнулась. Маленькой, измученной, настоящей улыбкой. — Цинизм как защитный механизм, — сказала она. — Я знакома с этим приёмом. У меня был знакомый, который делал то же самое. Только он использовал сарказм. — И как, помогало? — Нет. В начале обучения мы его недолюбливали. Ругались. Ненавидели. Но потом оказалось, что он не плохой человек. Я защищала его в суде. Астарион моргнул. Отвёл взгляд. Покрутил пустую кружку. — Ложись, — сказал он. — Я посижу. Если личинка снова начнёт... разговаривать — я услышу. Вампирский слух. Ты дышишь иначе, когда она активна. — Вы следите за моим дыханием? — Я слежу за всем. Профессиональная деформация. Гермиона допила чай. Поставила кружку на тумбу у кровати. Легла — медленно, не убирая руку с палочки. Закрыла глаза. — Астарион. — М? — Эта тьма, которая на вас смотрела. В трансе. Пауза. — Что? — Она смотрит на всех нас. Одними и теми же глазами. И мы выясним — чьими. Тишина. Долгая. Тёплая. — Спи, Гермиона, — сказал он. Она заснула. Личинка не шевелилась. А Астарион сидел в тишине, крутил пустую кружку в длинных пальцах и слушал, как дышит женщина из другого мира, — ровно, спокойно, без кошмаров, — и думал о том, что она сказала «мы». Мы. Он не помнил, когда в последний раз кто-то говорил «мы», включая его. За стенами палатки ночь дышала. Лес шуршал. Мир был чужим, и опасным, и огромным. Астарион сидел, и слушал, и не уходил. *** Гермиона проснулась. Не от кошмара, не от личинки, не от чужого голоса в голове. А просто. Она открыла глаза и увидела Лаэзель. Гитьянки сидела на полу. Скрестив ноги. Прямая, как клинок, воткнутый в землю. Глаза закрыты. Дыхание — медленное, размеренное. Медитация? Молитва? Гермиона не знала, но не стала прерывать. Двенадцать секунд — она считала — и Лаэзель открыла глаза. Резко, как по щелчку. — Истик. Ты храпишь. — Я не храплю. — Храпишь. Тихо, но храпишь. У гитьянки за такое выгоняли из казармы. Гермиона села. Потёрла глаза. Личинка — тихая, сонная, свернувшаяся где-то за левым виском. Голова не болела. Маленькая победа. Свет сочился сквозь полог палатки — мягкий, утренний, с той особенной прозрачностью, которая бывает только в первые полчаса после рассвета. Гермиона посмотрела на койку Астариона — пустая, аккуратно заправленная. Потом — на кухонный стол. Он сидел там. В том же положении, в котором она его оставила ночью. Кружка в руках. Спина к стене. Глаза — открытые, спокойные, с тем ленивым, полусонным выражением, которое, как начинала подозревать Гермиона, было тщательно отрепетировано. — Доброе утро, — сказал он. — Ты не храпишь. Она преувеличивает. — Я не преувеличиваю, — сказала Лаэзель, поднимаясь с пола. Движение — текучее, быстрое, из сидячего положения в стоячее за полсекунды. Мышцы, которым позавидовал бы профессиональный гимнаст. — Гитьянки не преувеличивают. Мы констатируем. Она подошла к столу и села. Не села — заняла позицию. Спина прямая. Руки на столешнице. Меч — снятый с пояса, но в пределах досягаемости. Гермиона встала, потянулась — всё болело, каждая мышца, каждый сустав, как после тренировки по квиддичу, на которую она никогда не ходила, — и пошла к кухне. Сумочка. Протянуть руку, нащупать, вытащить. Три пакета лапши быстрого приготовления. Она посмотрела на них — мятые, яркие, кричащие, невозможно земные — и почувствовала такой острый укол тоски, что на секунду перехватило дыхание. «Pot Noodle». Куриный. Она купила упаковку в маггловском «Теско» перед тем, как... перед. Три пакета. Она сосчитала — в сумке оставалось ещё девять. Негусто. Но сейчас ей нужно было это — не овсянку, не сухари, а что-то простое, дешёвое, абсурдно человеческое. — Что это? — спросила Лаэзель. — Еда, — сказала Гермиона. — Из моего мира. — Выглядит как сушёные черви. — Это лапша. Пшеничное тесто, высушенное и спрессованное. Добавляешь кипяток, ждёшь три минуты. — Три минуты. — Три минуты. Лаэзель смотрела на неё тем взглядом, которым, вероятно, смотрела на всё, что не было мечом или драконом, — с подозрением, переходящим в мрачное любопытство. Гермиона поставила чайник. Агуаменти — струя воды, слабее, чем должна быть, но достаточная. Синее пламя — устойчивое, ровное. Три кружки. Она вскрыла пакеты, вытряхнула сухие брикеты, достала пакетики с приправой. Три кружки. Астарион поднял бровь. — Ты считать разучилась? Нас двое с половиной. Я не ем. — Вы не пробовали, — сказала Гермиона, не оборачиваясь. — Это разные вещи. — Я вампир. Вампиры не едят. — Вампиры в этом мире не едят. Вы не знаете, работают ли правила вашего мира на еду из моего мира. — Она обернулась. — Это экспериментальный подход. Астарион открыл рот. Закрыл. Посмотрел на неё с выражением человека, которого только что переиграли его же оружием. — Она хитрая, — сказала Лаэзель. Это прозвучало почти как комплимент. Чайник закипел. Гермиона залила лапшу — аккуратно, сосредоточенно, с тем же вниманием, с каким варила зелья на шестом курсе, — вскрыла пакетики с приправой, высыпала, размешала. По палатке поплыл запах — искусственный, химический, насквозь маггловский — куриного бульона, перца и глутамата натрия. Лаэзель втянула носом воздух. Ноздри дрогнули. — Странно, — сказала она. — Не похоже на еду. Похоже на... — Она подбирала слово. — Алхимию. — Близко, — призналась Гермиона. — Очень близко. Она поставила кружки и положила вилки на стол. По три. Первые — перед Лаэзель. Вторые — перед собой. Третьи — перед Астарионом. Он посмотрел на кружку. На Гермиону. Снова на кружку. — Ты серьёзно. — Абсолютно. Лаэзель не стала ждать. Взяла кружку, понюхала — короткий, резкий вдох, как зверь, проверяющий добычу на яд, — и отхлебнула бульона. Тишина. Гермиона смотрела. Астарион смотрел. Лаэзель жевала. Медленно. Лицо — непроницаемое, каменное. — Мягкое, — сказала она наконец. — Слишком мягкое. Нет текстуры. Нет сопротивления. Гитьянские курсанты едят тарн — сушёное мясо астральных китов. Оно жёсткое. Его нужно отвоёвывать у собственных зубов. Это... — Она отхлебнула ещё. — ...еда для слабых челюстей. Пауза. — Но вкус приемлемый. Она продолжила есть. Гермиона позволила себе маленькую, тихую улыбку и повернулась к Астариону. — Ваша очередь. Он сидел, скрестив руки, и смотрел на кружку так, будто она могла его укусить. Пар поднимался тонкой струйкой, завиваясь в воздухе. — Последний раз я ел... — Он запнулся. Лицо дрогнуло — быстро, почти незаметно, тень чего-то промелькнула и исчезла. — Давно. Очень давно. Я не помню вкуса еды. Я помню идею вкуса. — Тогда тем более, — сказала Гермиона. Она не давила. Не настаивала. Просто сидела, ела свою лапшу — горячую, солёную, отвратительно прекрасную — и ждала. Астарион взял вилку. Медленно. И Гермиона заметила, что пальцы чуть дрожат, и отвела взгляд, потому что это было личное, слишком личное, и она не имела права смотреть. Она услышала — тихий «сюп». Тишина. Долгая. — Это, — сказал Астарион, — отвратительно. Гермиона подняла глаза. Он держал кружку. Смотрел в неё. И на его лице было выражение, которое она не могла прочитать, — что-то сложное, многослойное, как палимпсест, на котором поверх одного текста написан другой, а под ним — третий. — Слишком солёное, — продолжил он. — Слишком острое. Химическое. Искусственное. Ни один уважающий себя повар не подал бы это даже собаке. Пауза. Он отхлебнул ещё. — Но я чувствую вкус, — сказал он. Тихо. Другим голосом — не тем блестящим, отполированным, а тем, ночным, который она слышала в три часа утра. — Солёное. Острое. Тёплое. Я... чувствую. Гермиона молча подвинула к нему пакетик с приправой, который не использовала. — Там ещё есть кетчуп, — сказала она. — Что такое кетчуп? — Томатный соус. Маггловская еда. Вам понравится, он красный. Астарион посмотрел на неё. И засмеялся. Не усмехнулся, не хмыкнул — засмеялся. Коротко, негромко, с ноткой удивления, как будто забыл, что умеет, и вдруг вспомнил. — Красный, — повторил он. — Потому что красный. — Потому что красный. Лаэзель наблюдала за ними поверх кружки. Ничего не говорила. Ела. Слушала. — Тарн, — сказала она вдруг, и оба повернулись к ней. — Я говорила про тарн. Сушёное мясо. Его ели в яслях. Криш'а'анир. Гермиона моргнула. — Ясли? Лаэзель поставила кружку. Облизнула губы — жест, от которого она, вероятно, пришла бы в ужас, если бы осознала, насколько он был человеческим. — Каждый гитьянки рождается в криш'а'анир — яслях воинов. Нас забирают от матерей при рождении. Мы не знаем своих родителей. Не знаем, кто нас зачал. Это — не важно. Важно — криш. Клан. Семья по крови битвы, а не по крови рождения. — Она провела пальцем по краю кружки. — В яслях нас учат всему. Ходить, говорить, убивать. С первых шагов — меч в руке. С первых слов — клятва Влаакит. — Влаакит — это... — Королева-лич. Бессмертная правительница народа гитьянки. Та, что вывела нас из рабства иллитидов. Та, что сожгла империю пожирателей разума и построила Ту'нарат на их костях. — Лаэзель произнесла это с такой яростной, жаркой гордостью, что воздух вокруг неё, казалось, задрожал. — Она — мать. Она — меч. Она — всё. Гермиона записывала. Блокнот — на колене, карандаш — огрызок, маггловский, из сумочки. «Влаакит — королева-лич. Бессмертная. Освободила гитьянки от иллитидов. Объект религиозного поклонения? Тоталитарный культ? Проверить.» — Вас забирали от матерей, — повторила она. Осторожно. Ровно. Лаэзель посмотрела на неё. — Ты говоришь это так, будто это — плохо. — Я говорю это так, будто хочу понять. Пауза. Лаэзель изучала её — и Гермиона выдержала взгляд, хотя жёлтые глаза гитьянки были тяжёлыми, давящими, как физическая сила. — В яслях — шестьдесят курсантов, — продолжила Лаэзель. Голос стал ровнее. Суше. Как доклад. — Один наставник — гиш. Маг-воин. Он учит. Он наказывает. Он решает, кто достоин, а кто — нет. Те, кто слабы... Она не закончила. — Что происходит с теми, кто слаб? — спросил Астарион. Голос — мягкий, знающий. — Они перестают быть, — сказала Лаэзель. Просто. Как факт. Как «солнце встаёт на востоке» или «вода мокрая». — В яслях нет слабых. Есть живые и есть мёртвые. Между ними — только меч. Тишина. Астарион крутил кружку в пальцах. Медленно. По часовой стрелке. — Сколько из шестидесяти выживают? — спросил он. Лаэзель посмотрела на него. Что-то мелькнуло в её глазах — не боль, нет. Гитьянки не чувствовали боли от таких вопросов. Гитьянки не чувствовали — точка. Так их учили. Такими они были. — Когда я закончила обучение, — сказала она, — нас было одиннадцать. Гермиона перестала писать. Одиннадцать. Из шестидесяти. Она подумала о Хогвартсе — о первом курсе, о Распределении, о ста двадцати восьми детях, которые сели за четыре стола и ели пирожные, и смеялись, и все выжили. Каждый. До единого. Даже Невилл, который падал с метлы на каждом уроке. Даже Крэбб и Гойл, которые не могли запомнить простейшее заклинание. Все. И подумала о Лаэзель — маленькой, жёлтой, с клинком вместо игрушки, — которая пережила сорок девять сверстников. Не на войне. Не в катастрофе. В школе. — Тарн, — сказала Лаэзель, возвращаясь к лапше. «Сюпнула». — Его выдавали раз в день. Один кусок. Маленький. Если хочешь больше — отними у соседа. Это первый урок яслей: никто не даст тебе того, что ты не возьмёшь сама. Она посмотрела в кружку. На лапшу — мягкую, солёную, щедро залитую бульоном. — Ты дала мне еду, — сказала она. — Просто так. Не потому, что я сильнее. Не потому, что ты боишься. Не в обмен на что-то. — Потому что это — завтрак, — сказала Гермиона. — И мы едим вместе. Лаэзель молчала. Долго. Слишком долго для простого ответа. — Чк, — сказала она наконец. И доела лапшу. Астарион — тоже. Молча, медленно, с выражением человека, который совершает что-то важное и отказывается это признавать. Когда кружка опустела, он поставил её на стол, вытер рот тыльной стороной ладони и сказал: — Всё ещё отвратительно. — Но вы доели, — заметила Гермиона. — Научный эксперимент. Нужна была полная выборка. Гермиона убрала кружки. Вымыла и поставила на полку. Блокнот — в карман. Палочка — в руку. — Искать поселение, — сказала она. — Надеюсь найти за полдня пути. Выходим через десять минут. — Через пять, — поправила Лаэзель, вставая. Меч — на пояс. Одним движением. — Враг не ждёт, пока ты соберёшься. — Через десять, — повторила Гермиона с тем спокойным, несгибаемым упрямством, от которого в своё время пасовали и Гарри, и Рон, и профессор Макгонагалл. — Мне нужно почистить зубы. Лаэзель открыла рот. Закрыла. Посмотрела на Астариона. — Она всегда такая? — Вторые сутки знакомства, — сказал Астарион, — и я уже вижу закономерность: да. Всегда. Гермиона почистила зубы. Через десять минут они вышли.

***

Они шли уже третий час. Тропа — если это можно было назвать тропой — петляла между скалами, поросшими мхом, ныряла в овраги, выбиралась на гребни холмов и снова ныряла. Лаэзель шла первой — быстро, уверенно, срезая путь там, где Гермиона видела только непроходимый кустарник. Астарион — замыкающим. Гермиона шла посередине и думала. О личинке. О голосе. О слове «другая». О том, что значит «другая магия» и «другая ткань» — и почему существо, сидящее в её мозгу, нашло это интересным, а не просто пугающим. О Лаэзель, которая пережила сорок девять сверстников и называла это обучением. Об Астарионе, который двести лет не чувствовал вкуса еды и доел лапшу быстрого приготовления до последней капли. О том, что ей нужна помощь. Настоящая. Магическая. Кто-то, кто знает, как работает здешняя магия, кто может объяснить, почему её палочка еле тянет, почему заклинания — её заклинания, выученные, отработанные, вросшие в мышечную память — здесь рассыпаются, слабеют, теряют форму. Кто-то, кто знает этот мир изнутри. — Стоп. Лаэзель остановилась. Рука — на мече. Гермиона замерла. Астарион — мгновенно, беззвучно — оказался рядом, в тени валуна. — Что? — прошептала Гермиона. — Впереди, — сказала Лаэзель. — Слышишь? Гермиона прислушалась. Ветер. Птицы. Шорох листвы. И — гудение. Низкое, ровное, на самой границе слышимости, как звенящая струна, натянутая между двумя точками пространства. Магия. Гермиона почувствовала её раньше, чем услышала. Не палочкой — кожей. Воздух впереди был другим — плотнее, тяжелее, с привкусом озона и чего-то ещё, чему она не знала названия. Как будто реальность в одном конкретном месте была тоньше, натянута до предела, готовая порваться. Они вышли на поляну. И Гермиона увидела портал. Он висел в воздухе — вертикально, в двух футах над землёй, — и дышал. Это было единственное слово, которое подходило. Круг — нет, не круг, прореха — фиолетово-синяя, пульсирующая, с рваными краями, как будто кто-то разорвал ткань мироздания и забыл зашить. Из прорехи шёл свет — неровный, мерцающий — и тянулись искры, медленно гаснущие в утреннем воздухе. — Портал, — сказала Лаэзель. Сквозь зубы. — Нестабильный. Кто-то открыл его и не закрыл. Или не смог закрыть. — Или застрял, — сказал Астарион. Он кивнул. Из портала торчала рука. Человеческая. Мужская. С длинными пальцами, перепачканными чем-то фиолетовым — чернила? Реагент? — и обожжёнными по краям, как будто владелец сунул руку в костёр и не успел отдёрнуть. Рука шевелилась — судорожно, слепо, хватая воздух. — Помогите! — Голос — изнутри портала, приглушённый, как из-под воды. Мужской, средних лет, с отчётливой интонацией человека, который привык говорить длинными предложениями и сейчас страдал от невозможности объяснить ситуацию подробно. — Ради всех богов — помогите! Портал схлопывается, и если кто-нибудь не вытащит меня в ближайшие тридцать секунд, я окажусь одновременно в двух плоскостях реальности, что, поверьте, значительно менее увлекательно, чем звучит! Гермиона не думала. Шагнула вперёд, схватила руку — горячую, живую, дрожащую — обеими руками и потянула. — Лаэзель! Гитьянки — секунда колебания, не больше — оказалась рядом. Схватила выше, за запястье. Потянула. Мышцы на её руках вздулись. — Астарион! Вампир вздохнул. — Я знал, что этот день станет хуже. Он встал за Гермиону, ухватился за её пояс, упёрся ногами в землю и потянул. Портал взвыл. Края прорехи задрожали, засветились ярче — ослепительно, невозможно — и Гермиона почувствовала, как рука в её руках подалась, сдвинулась, и из портала начало появляться — плечо, голова, второе плечо... Хлопок. Не громкий — абсолютный. Как будто воздух схлопнулся сам в себя. Портал исчез — мгновенно, полностью, без следа, — и на поляну, на траву, в кучу из четырёх тел обрушился человек. Мужчина. Лет тридцати пяти — может, сорока, сложно сказать. Тёмные волосы — длинные, растрёпанные, с сединой на висках. Короткая борода. Лицо — приятное, открытое, с мягкими чертами и карими глазами, в которых сейчас было выражение человека, который только что избежал смерти и ещё не решил, радоваться этому или нет. Одежда — мантия. Длинная, фиолетовая, расшитая символами, которые Гермиона не узнала, но которые светились — тускло, затухая, как угли. На поясе — сумка, набитая до отказа. На шее — амулет. В руке — ничего, зато за спиной то, что Гермиона узнала бы в любом мире, на любой планете, в любой вселенной — магический посох. Волшебник. Он был волшебником. Мужчина сел. Отряхнулся. Посмотрел на свои руки — обожжённые, дрожащие — и поморщился. — Что ж, — сказал он. — Это было... не идеально. Но значительно лучше, чем альтернатива. Благодарю вас. Искренне. — Он поднял голову, посмотрел на них — на Лаэзель с мечом, на Астариона в тени, на Гермиону с палочкой — и улыбнулся. Широко, тепло, с тем обезоруживающим обаянием, которое бывает у людей, искренне уверенных в доброте окружающего мира. — Меня зовут Гейл. Гейл из Глубоководья. Я — волшебник. Тишина. Лаэзель скривилась. Астарион вздохнул. Гермиона... У Гермионы загорелись глаза. Не метафора. Не преувеличение. Буквально — зрачки расширились, губы приоткрылись, спина выпрямилась. Выражение, которое Гарри и Рон видели сотни раз — в библиотеке, в книжном магазине, на первой лекции нового курса — и которое означало только одно: Гермиона Грейнджер нашла источник информации. — Волшебник, — повторила она. — Да, — сказал Гейл, вставая и отряхивая мантию. — Если быть точным — заклинатель, специалист по магии Плетения. А вы? — Гермиона Грейнджер. Я — тоже волшебница. Из другого мира. И мне очень нужна ваша помощь. Гейл моргнул. — Другого мира, — повторил он. — Да. — Другого мира. — Да. Пауза. Гейл посмотрел на Лаэзель — та стояла с мечом и выражением «ещё одно слово, и я проверю, сколько в тебе крови». Посмотрел на Астариона — тот стоял в тени и выглядел так, будто вся эта ситуация причиняла ему физическую боль. Посмотрел на Гермиону — палочка в руке, блокнот в кармане, взгляд голодный, как у человека, который нашёл первую каплю воды в пустыне. — Знаешь что, — сказал Гейл, — я только что вывалился из нестабильного портала, у меня в голове сидит личинка иллитида, и последние двенадцать часов были, мягко говоря, нетипичными. Так что — другой мир? Прекрасно. Замечательно. Почему бы и нет. Он протянул руку. — Рад знакомству, Гермиона Грейнджер из другого мира. Расскажи мне всё. Гермиона пожала его руку, и впервые за трое суток в чужом мире она почувствовала — не надежду, нет, надежда была слишком хрупкой, слишком опасной штукой, — а направление. Как стрелка компаса, которая наконец перестала метаться и указала на север. Волшебник. Специалист по Плетению. Она найдёт путь домой. — Так, — сказала Лаэзель. — Нас теперь четверо. — Теперь четверо, — подтвердил Астарион. — И это определённо хуже. — Хуже? — переспросил Гейл. — Почему хуже? — Потому что, — Астарион вышел из тени и улыбнулся, — чем больше нас, тем больше у вселенной мишеней. Гейл посмотрел на него. — А. Окей. — Мы ищем поселение с лекарем, — сказала Гермиона. — По дороге я расскажу всё. Всё. Про мой мир, про палочку, про магию, которая здесь не работает как должна. И вы расскажете мне про Плетение. Как оно устроено, как к нему подключаются, как... — О, — сказал Гейл. И его глаза загорелись — точно так же, как у неё минуту назад. — Магия, которая работает иначе? Палочка как проводник? Другая система? — Он провёл рукой по бороде. — Это... это невероятно. Это может перевернуть всё, что мы знаем о природе Плетения. Это... — Мы идём, — отрезала Лаэзель. — Сейчас. Или я пойду одна и оставлю вас обсуждать природу Плетения посреди леса, полного гноллов. Она развернулась и пошла. Гейл посмотрел на Гермиону. — Она всегда такая? — Да, — сказали одновременно Гермиона и Астарион. Они переглянулись. Гермиона фыркнула. Астарион — почти — улыбнулся. И они пошли. Вчетвером. По тропе, через чужой лес, к Изумрудной Роще, и Гермиона на ходу раскрыла блокнот, а Гейл на ходу начал говорить — о Плетении, о структуре магии — и не замолкал, и она не хотела, чтобы он замолкал. Впервые за трое суток мир стал чуть менее чужим.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать