Пэйринг и персонажи
Описание
Иккинг — изгой. На острове, где каждый мужчина обязан убить дракона, он не способен причинить вред даже собственной репутации. Над ним смеются сверстники, отец прячет разочарование за суровым молчанием, а сам Иккинг всё чаще сбегает в лес — подальше от косых взглядов. В чаще он находит Ночную Фурию с подстреленным крылом. Дракон не добит, не сломлен — он ждёт. Смотрит холодно, изучающе, как сам Один с высоты Хлидскьяльва.
Примечания
✔️ Я придерживаюсь основной сюжетной линии фильма и трилогии в целом.
✔️ Внешность Иккинга — как в фильме, остальные персонажи — ближе к мультсериалу.
✔️ Иггдрасиль — Мировое Древо, гигантский ясень, который соединяет все девять миров: Асгард — мир богов-асов; Мидгард — мир людей; Ётунхейм — мир великанов; Нифльхейм и Муспельхейм — миры льда и огня; и другие, включая Хельхейм — мир мёртвых. У корней Иггдрасиля живут дракон Нидхёгг, грызущий корни, и три норны, плетущие судьбы. На вершине сидит мудрый орёл, а белка Рататоск переносит ругань между ним и драконом.
✔️ Мой Олух далёк от того, что показывают в мультфильмах. Отношения людей и драконов строятся по единственному закону — закону трофея. Ты либо охотник, либо дичь. Либо твоя голова украшает частокол, либо драконий череп висит над очагом. Насилие здесь — не злодейство, а инструмент выживания, такой же привычный, как нож, топор или рыбацкая сеть. Кровная вражда между видами тянется поколениями. Люди загоняют драконов ради мяса, шкур и защиты скота. Драконы отвечают тем же — жгут дома, уносят овец, калечат и убивают. Жестокость обоюдна, циклична и не требует оправданий. Это не романтизированная война, а суровая реальность северных морей: смерть, холод и прагматичная беспощадность. Я показываю мир, каким он мог бы быть за пределами саги — без прикрас, без смягчений, с уважением к тёмной изнанке бытия.
Предупреждаю: моя работа несёт исключительно развлекательный характер.
Всем приятного прочтения❤️
Посвящение
Вселенной «Как приручить дракона» и создателям Крису Сандерсу и Дину ДеБлуа
Часть 6. Жуткая Жуть
04 июня 2026, 02:30
Он проснулся затемно — не от крика петухов, не от грохота кузницы, а от собственного сердца, которое колотилось где-то в горле, часто и неровно, как пойманная птица. Сон был рваный, поверхностный — всю ночь Иккинг то проваливался в тяжёлую, вязкую дрёму, то выныривал из неё, хватая ртом воздух, и перед глазами стояло лицо Астрид. Не такое, как обычно, — не холодное, не отстранённое, — а то, каким оно было вчера вечером, когда она опёрлась на стол и нависла над ним. «Я намерена стать вождём». Её голос, ровный и твёрдый, как лезвие боевого топора, всё ещё звучал у него в ушах.
Но решение он принял ещё ночью, лёжа без сна и глядя в тёмный потолок. Он пойдёт в каньон. До школы. Пока деревня спит. Когда никто не заметит его отсутствия. Плевака, может, и хватится, но не раньше чем через пару часов. Астрид — нет. Она теперь вообще не будет о нём думать. Так она сказала.
Иккинг собрался быстро, стараясь не шуметь, чтобы не потревожить тишину пустого дома. С кухни взял рыбы — побольше, с запасом, завернул в промасленную тряпицу и сунул в заплечный мешок. В кладовой ещё оставались припасы с прошлой закупки, и среди трески и сельди ему попалось нечто длинное, скользкое, с тёмной спиной и белёсым брюхом. Угорь. Должно быть, рыбак, продавший улов, не заметил его среди остальной рыбы, а сам Иккинг второпях не разобрал. Он поморщился, но выбросить не решился — сойдёт. Может, дракону понравится. Кто знает, что едят Ночные Фурии.
Вторым пунктом шла мазь. Маленькая глиняная баночка, заткнутая пробкой, — та самая, что он вчера стащил у Готи. Угрызения совести кольнули его — неглубоко, но ощутимо. Красть у знахарки, пусть и молчаливой, пусть и не говорящей ни слова, было делом постыдным. Но для Беззубика — ничего не жалко. Даже если потом придётся объясняться. Даже если Готи посмотрит на него своим всезнающим, немигающим взглядом и всё поймёт без слов.
Лес встретил его предрассветной сыростью. Туман стелился над землёй, цеплялся за корни деревьев, и каждый шаг отдавался влажным хрустом мха. Где-то в вышине, в ещё тёмных кронах, пересвистывались ранние птицы. Иккинг шёл быстро, прижимая мешок к боку, и холодный воздух пощипывал щёки. Он уже не боялся этого пути — за последние дни он выучил его наизусть. Дорога до каньона стала привычной, как дорога из кузницы домой. Может быть, даже привычнее.
Беззубик ждал его у воды. Он уже не лежал, подогнув раненое крыло, как в первые дни, а стоял на всех четырёх лапах, и только лёгкая хромота выдавала, что с крылом ещё не всё в порядке. Завидев Иккинга, дракон издал тихое, грудное урчание — приветственное, тёплое, похожее на мурлыканье огромной кошки, усиленное десятикратно. Ушные пластины развернулись в стороны, хвост качнулся влево-вправо. «Ты пришёл. Я ждал».
— Доброе утро, — выдохнул Иккинг, спрыгивая с последнего метра верёвки на камни. — Я принёс завтрак. Много завтрака. Смотри.
Он развязал мешок и начал выкладывать рыбу на плоский камень — одну за другой. Треска. Сельдь. Ещё треска. Беззубик наблюдал за процессом с явным интересом, ноздри его подрагивали, втягивая запах. Иккинг запустил руку в мешок в последний раз — и вытащил угря. Длинного, маслянисто блестящего в утреннем свете, с чёрной спиной и бледным брюхом.
Реакция последовала мгновенно. Беззубик подался назад, ушные пластины прижались к черепу, из горла вырвался низкий, вибрирующий рык — не агрессивный, но полный такого явного, недвусмысленного отвращения, что Иккинг едва не рассмеялся. Дракон смотрел на угря так, словно перед ним лежало нечто глубоко оскорбительное для всего драконьего рода.
— Всё, всё! — Иккинг поспешно отшвырнул угря в сторону и выставил перед собой открытые ладони. — Спокойно. Никакого угря. Видишь? Нет угря. Ушёл угорь.
Беззубик фыркнул — коротко, презрительно — и перевёл взгляд на нормальную рыбу. Иккинг, всё ещё улыбаясь, добавил вполголоса, себе под нос:
— Я сам угрей не люблю. Честно говоря, гадость редкостная.
Дракон, удовлетворившись отсутствием скользкой мерзости, принялся за еду. Иккинг тем временем обошёл его сбоку и принялся осматривать крыло. Снаружи всё выглядело хорошо — даже слишком хорошо. Рана затянулась, шрам почти исчез, чешуя в месте прострела была чуть светлее остальной, но уже не отличалась по текстуре. Однако стоило Беззубику развернуть крыло во всю ширь — а он мог это сделать, мог распрямить его до последнего сустава, — как Иккинг заметил дрожь. Мелкую, едва уловимую, пробегавшую по мышцам плеча. Беззубик вздрогнул, прижал ушные пластины, хвост его нервно стукнул по камням. Крыло зажило снаружи, но внутри — в сухожилиях, в глубоких мышцах, в том месте, куда вошла стрела, — ещё что-то не восстановилось. Он не калека. Он просто пока не мог летать. И это его мучило.
— Сейчас, — тихо произнёс Иккинг, доставая из-за пазухи глиняную баночку. — Сейчас будет легче.
Он откупорил пробку. Запах алоэ и медвежьего жира поплыл в воздухе — терпкий, густой, успокаивающий. Иккинг зачерпнул мазь кончиками пальцев и начал осторожно втирать её в плечо дракона, туда, где под чешуёй проходили толстые, как корабельные канаты, сухожилия, управляющие крылом. Беззубик напрягся, затем — медленно, нехотя — расслабился. Его веки опустились, из горла вырвался тихий, благодарный звук — низкий, вибрирующий, почти неслышный. Боль уходила. Иккинг видел это по тому, как разглаживаются складки у основания крыла, как хвост перестаёт нервно постукивать и ложится на камни спокойно, расслабленно.
— Вот так, — прошептал он. — Ещё пару дней, и ты будешь летать. Обещаю.
Когда мазь была втёрта, а руки вытерты о тунику, Иккинг уселся на плоский валун у воды, достал из-за пазухи потрёпанный блокнот и огрызок угольного карандаша. Этот блокнот он носил с собой повсюду — в нём были чертежи механизмов (самонатягивающийся арбалет с храповым колесом и спусковым механизмом на шестерёнчатой передаче, который он придумал, но так и не решился построить; катапульта с торсионным рычагом из скрученных жил, способная метать гарпун на сотню шагов; складной якорь с поворотными лапами, который цеплялся за дно даже при боковом течении; схема боевого тарана с противовесом на канатной подвеске, гасящим отдачу. Были там и более простые вещи — зажим для тетивы, не соскальзывающий при намокании; упор для копья, крепящийся к щиту под углом в сорок пять градусов; зубчатая передача для подъёмного моста, которую он вычертил после того, как старый мост через ров рухнул под тяжестью телеги с торфом. Все эти чертежи были аккуратны, подробны, с пометками на полях — углы наклона, расчёт нагрузки, допуски на износ, — и ни один из них никогда не был воплощён в металле. Никто на Олухе не интересовался механизмами. Война требовала топоров, а не шестерней), наброски драконьих крыльев, заметки о повадках и классификациях, торопливые, сделанные убористым почерком на полях. Сегодня он хотел зарисовать Беззубика. По-настоящему. Не по памяти, не в сумерках, а при свете утреннего солнца, когда дракон спокоен и расслаблен.
Беззубик лежал у воды, посапывая, и грелся в первых лучах солнца. Его глаза были полузакрыты, ушные пластины обмякли, хвост лениво постукивал по камням — идеальная модель. Иккинг рисовал, то и дело поднимая голову, чтобы сверить пропорции. Угольный карандаш быстро бегал по бумаге, оставляя мягкие, летучие линии. Он рисовал изгиб шеи — плавный, как нос драккара. Разворот крыльев — широкий, мощный, с идеальной геометрией перепонок. Плавники хвоста, точёную морду с большими, выразительными глазами. Он старался ухватить не просто форму — суть. То, что делало Беззубика Беззубиком. То, чего не могла передать ни одна книга.
За всё то время, что Иккинг провёл в компании дракона, — а вышло уже почти две недели с их первой встречи, — он успел заметить то, чего не замечал раньше. Не замечал не потому, что был слеп, а потому, что поначалу был слишком напуган. Слишком занят тем, чтобы выжить. Слишком занят тем, чтобы осознать: дракон, которого он нашёл в каньоне, не убил его. Вообще не пытался. Хотя мог бы — в первые дни, когда Иккинг, трясясь от страха, спускался к нему с рыбой и разговаривал с пустотой.
Беззубик был красивым. Не просто впечатляющим, не просто устрашающим, а именно красивым — хищной, совершенной красотой, какая бывает только у существ, созданных для полёта и охоты. Каждая линия его тела дышала целесообразностью и грацией. Он был крупным — гораздо крупнее, чем казался на первый взгляд, когда лежал, раненый, у кромки воды. Иккинг, сидя рядом с ним на валуне, чувствовал себя почти крошечным: драконья голова в полтора раза превышала его собственную, а размах крыльев, если бы Беззубик расправил их полностью, накрыл бы его, как плащом, с головы до пят. Он был огромным. Он был мощным. И он был изящным — как клинок, выкованный великим мастером.
Иккинг заметил и другое. Глаза Беззубика жили своей жизнью — они менялись в зависимости от настроения, и это было первое, что Иккинг научился читать. Когда дракон был спокоен и весел — как сейчас, в лучах утреннего солнца, — его глаза становились большими, круглыми, почти детскими, и в них плескалось что-то, что Иккинг не решался назвать радостью, но что не было ничем иным. В остальное же время — когда он охотился, или настораживался, или просто о чём-то думал, — глаза его делались иными: узкими, прищуренными, миндалевидными, с тонкими вертикальными зрачками, которые смотрели на мир холодно и оценивающе. Это был взгляд хищника. Взгляд существа, которое всегда на шаг впереди. И то, что сейчас, здесь, в безопасности каньона, Беззубик смотрел на него круглыми, мягкими глазами, говорило Иккингу больше, чем любые слова. Дракон был спокоен. Дракон был... Счастлив? Иккинг не знал, можно ли применить это слово к Ночной Фурии. Но он надеялся, что да.
Через некоторое время дракон зашевелился. Его ушные пластины приподнялись, глаза открылись. Он повернул голову, заметил, что человек слишком увлечён, — и с любопытством, которое уже стоило Иккингу нескольких седых волос, поднялся и приблизился. Его нос, тёплый и влажный, ткнулся в плечо Иккингу. Затем — в блокнот.
— Интересно? — спросил Иккинг, улыбаясь.
Он развернул блокнот и показал Беззубику рисунок. Портрет дракона в полный рост — ещё не законченный, но уже узнаваемый. Линии были мягкими, летучими, но точными: каждая чешуйка, каждый изгиб, каждый плавник. Беззубик замер. Он смотрел на изображение, склонив голову набок, переводил взгляд с рисунка на Иккинга и обратно. Затем издал тихий, удивлённый звук — низкий, вопросительный — и осторожно, едва касаясь, ткнулся носом в страницу. Так, словно боялся испортить.
— Это ты, — прошептал Иккинг. — Это ты, Беззубик.
***
Солнце поднялось выше. Пора было уходить. Иккинг спрятал блокнот за пазуху, поднялся, наскоро попрощался — «Я вечером вернусь, жди», — и полез по верёвке наверх. Руки уже почти не болели. Мазь Готи делала своё дело — и для него, и для дракона. Он шёл через лес обратно в деревню, и внутри у него разливалось странное, тёплое чувство. Он снова кому-то помог. Он снова был нужен. И пусть никто в деревне этого не знал, пусть Астрид велела не попадаться ей на глаза, пусть отец был далеко в море — здесь, в каньоне, у него был тот, кто ждал. Тот, кому он был важен. И теперь у него был портрет. Доказательство. Напоминание. Что Беззубик существует. Что он реален. Что он — его друг. Единственный. Настоящий.***
Тренировка в тот день выдалась на удивление сносной. Не хорошей — хорошими они не бывали никогда, — но хотя бы не унизительной. Плевака, должно быть, пребывал в благодушном настроении после вчерашнего ужина или просто решил, что с него хватит зрелища чужих мучений, и поставил Иккинга в пару с Сигурдом. Сигурд был молчаливым, медлительным парнем из дальней части деревни — из тех, кто не лез в драку без нужды и не пытался самоутвердиться за чужой счёт. Он не был другом Иккингу, не был союзником, но он был спокоен, а это уже многое значило. Они отработали стойки, обменялись парой ударов на учебных мечах, и Иккинг отделался ушибленным плечом и синяком на скуле — сущая ерунда. Сморкала, которому в пару досталась Забияка, орал на весь плац и к концу тренировки хромал на обе ноги. Когда солнце начало клониться к закату, Плевака, вместо того чтобы отпустить всех по домам, махнул крюком в сторону скалы: — За мной. Хватит с вас плаца на сегодня. Будете слушать. Они поднялись по крутой каменистой тропе, петлявшей между валунами и цепкими кустами можжевельника, на одну из дозорных вышек — ту, что стояла над фьордом, на самом краю обрыва. С неё открывался вид, от которого захватывало дух. Закатное солнце плавилось в море, растекаясь по воде расплавленной медью. Далёкие острова темнели на горизонте, как спины спящих чудовищ. Внизу, у причалов, покачивались три оставшихся драккара — остальные ушли со Стоиком, — и их мачты чертили по небу тонкие линии. Ветер был свежим, солёным, и от него хотелось дышать полной грудью. Плевака уселся на грубую деревянную скамью у кострища, остальные расселись вокруг — кто на камнях, кто на чурбаках, кто просто на земле, скрестив ноги. Астрид села чуть в стороне, обхватив колени руками. Сморкала, морщась, растирал ушибленное бедро. Забияка и Задирака о чём-то перешёптывались, но быстро умолкли, когда Плевака раскурил трубку и выпустил в воздух длинную струю сизого дыма. — Вы, сопляки, думаете, что знаете, что такое боль, — произнёс он, глядя в огонь. — Думаете, Громель вас обжёг — и это уже подвиг. Думаете, синяк на заднице — это повод для гордости. Он хмыкнул и покачал головой. — Нет. Боль — это когда ты сам себе руку прижигаешь. Вот это боль. Тишина стала такой густой, что было слышно, как потрескивают угли. — Мне было двадцать два, — продолжил Плевака, и голос его стал глуше, словно он говорил не с ними, а с самим собой двадцатидвухлетним. — Я работал в кузнице. Как сейчас. Ковал наконечники для копий. И однажды раскалённая болванка — вот такая, — он развёл руки на ширину плеч, — сорвалась с наковальни. Я попытался поймать её. Дурак. Она упала мне на предплечье. Кость треснула, как сухая ветка под сапогом. Я слышал этот звук. Слышал, как ломается моя собственная рука. Он замолчал, затянулся трубкой и выпустил дым через нос. — Кровь хлестала — не струилась, а именно хлестала, толчками, в такт сердцу. Залила весь верстак, все заготовки, весь пол. Я пытался зажать рану, но что там зажимать — кость торчала наружу, белая, в крови. Лекарка была на соседнем острове, плыть туда полдня. Ждать было некого. Я истекал кровью, и с каждой минутой в глазах темнело. Тогда я взял железный прут, раскалил его в горне добела — до желтизны, до того состояния, когда металл уже не красный, а почти прозрачный от жара, — и прижёг рану. Сам. Своими руками. Он поднял крюк и посмотрел на него. — Запах собственного горелого мяса я помню до сих пор. Он въелся в ноздри, и ни трубка, ни эль, ни время его не вытравили. Я орал так, что сорвал голос на неделю. Но кровь остановилась. А потом пришёл лекарь и отнял руку по локоть — уже без огня, просто острым ножом и бутылкой самогона. Я выжил. Он обвёл новобранцев взглядом. Сморкала был бледен, как полотно. Забияка смотрела в землю. Даже Астрид, никогда не выказывавшая эмоций, сидела, плотно сжав губы. — И после этого, — произнёс Плевака, — меня не взяли в строй. Сказали: калека. Однорукий. Бесполезный. Тогда я понял: если не можешь держать меч — научись его ковать. Если не можешь бить — научись делать так, чтобы били другие. И я научился. Он замолчал, давая словам осесть. Затем начал другую историю — ещё мрачнее, ещё тяжелее. — Первый поход на драконье гнездо, — произнёс он, и голос его стал ещё ниже, глуше. — Мне было двадцать пять. Стоик тогда ещё не был вождём — его отец правил, старый Бьёрн Обширный, да примет его Вальхалла. Нас было двадцать воинов. Лучших. Мы шли на восток, к туманным островам, откуда никто не возвращался. Мы были молоды, горячи и глупы. Думали, что победим. Он затянулся трубкой. — Драконы атаковали на рассвете. Стаей. Скоординированно, умно — как никогда. Они заманили нас в туман, разделили, а потом били поодиночке. Я видел, как Торбьёрн — мы с ним вместе росли, вместе в первый бой ходили, — как его унёс Престиголов. Одна голова держала его за ногу, вторая — за плечо. И они тянули. В разные стороны. Медленно. Торбьёрн кричал. Я слышал, как трещат его суставы, как рвутся жилы, как хрустит позвоночник. А потом тело разорвалось пополам, как старая тряпка, и кровь хлынула дождём. Настоящим дождём. Мне залило лицо. Я не мог открыть глаза. Не мог дышать — рот был полон его крови. Тишина на вышке стояла такая, что было слышно, как внизу, у скал, плещется море. Даже Сморкала не шевелился. — Из двадцати воинов вернулись четверо, — закончил Плевака. — Я выбрался чудом: упал в расщелину, и драконы меня не заметили. Двое суток пробирался обратно по скалам. Без еды, без воды. С вывихнутой ногой и тремя сломанными рёбрами. Каждый шаг — боль. Каждый вдох — как нож в бок. Но я шёл. Потому что знал: если не дойду — никто не расскажет. Он помолчал и вдруг усмехнулся — невесело, криво. — Когда я вернулся — грязный, окровавленный, полубезумный от боли и жажды, — меня привели к Стоику. Ему тогда было двадцать два. Он только что потерял отца и принял племя. Совсем ещё мальчишка. Но он посмотрел на меня — не на калеку, не на неудачника, а на воина, — и сказал: «Ты выжил. Это главное. Остальное — научимся». И с тех пор я с ним. Не из страха. Не из долга. А потому что он был первым, кто увидел во мне не обрубок, а человека. Плевака умолк и выбил пепел из трубки о каблук. Новобранцы сидели, не шевелясь. Истории, рассказанные им, повисли в воздухе, как дым от костра, — тяжёлые, едкие, незабываемые. Паузу нарушил Рыбьеног. Он кашлянул, поправил съехавший на нос шлем и спросил — неуверенно, но с тем же жадным блеском в глазах, какой появлялся у него всякий раз, когда речь заходила о вещах, выходящих за пределы обыденного: — Плевака, а старые легенды? Ну, те, что рассказывают у очага? О призрачных кораблях, о... О Скрытом Мире? Это правда? Или просто сказки? Плевака посмотрел на него долгим взглядом, затем перевёл взгляд на огонь. Он долго молчал, и новобранцы уже решили, что он не ответит. Но он заговорил — медленно, задумчиво, словно каждое слово доставал из глубины памяти, как старую, потускневшую монету из пыльного сундука. — Есть одна легенда, — произнёс он. — О призрачном драккаре. Рыбаки говорят: если видишь его перед штормом — жди беды. Он плывёт без паруса, без команды, без единого живого человека на борту, и вёсла его не касаются воды. Видели его редко, но те, кто видел, клянутся: на носу стоит фигура — не драконья голова, как у наших, а женская, с распущенными волосами и закрытыми глазами. И говорят, что тот, кто увидит призрачный драккар, сам вскоре отправится на дно. Не знаю, правда ли. Но старый Эйнар-рыбак — помните Эйнара, с седой бородой до пояса? — он видел его за день до того, как его лодку перевернуло кипятильником. И он выжил. Единственный. Может, легенда врёт. Может, нет. Он помолчал, почесал подбородок крюком и продолжил: — Есть ещё легенда о великане. Говорят, на одном из дальних островов архипелага, куда никто не плавает, живёт существо ростом с гору. Оно питается драконами — ловит их, как вы сачком ловите бабочек, и ест целиком, с чешуёй и костями. Говорят, оно такое старое, что помнит времена, когда драконы и люди ещё не воевали. Но это, скорее всего, брехня. Он сделал паузу, и Иккинг почувствовал, как сердце забилось быстрее. Он знал, о чём Плевака заговорит дальше. Знал — и боялся, что его лицо выдаст его. — И есть легенда о Скрытом Мире, — произнёс Плевака, и голос его стал тише, задумчивее. — Говорят, это место, куда драконы уходят. Не умирать — жить. Целый мир, спрятанный от людских глаз. Никто из людей его не видел. Никто не знает, где он находится. Говорят, попасть туда можно только одним способом: дракон должен привести тебя сам. И говорят, что там всё ещё так, как было до войны. До того, как мы пришли на эти острова. До того, как пролилась первая кровь. Иккинг сидел не шевелясь. Он знал это. Знал от Эраста. И теперь Плевака — старый, ворчливый, ни во что не верящий Плевака — говорил те же слова. Почти дословно. И от этого внутри у него всё переворачивалось. О Ночной Фурии не заговорил никто. Ни Плевака. Ни Рыбьеног. Ни Астрид. Словно её не существовало. Словно она была пустым местом в легендах Олуха. И это было странно — жутко и странно — сидеть здесь, среди людей, которые понятия не имели о том, кто лежит сейчас в каньоне. О том, кого он, Иккинг, знал лично. Плевака тем временем раскурил трубку заново — неспешно, обстоятельно, приминая новую порцию табака большим пальцем, — и, выпустив в воздух облако прогорклого дыма, заговорил снова. Голос его стал иным: не громче, не тише, но каким-то... Отстранённым. Так рассказывают истории, которые сам не видел, но в которые почти веришь. — Был ещё один случай, — произнёс он, глядя в огонь. — Давно. Лет сорок назад, а может, и больше. Тогда ещё мой отец был жив, а я только-только начал ходить в море. На одном из дальних островов — не нашем, к востоку отсюда, днях в пяти пути при хорошем ветре, — жил человек по имени Бальдр. Не из знатных, не из воинов — простой рыбак. Однажды он ушёл в море один и не вернулся. Его искали три дня, а на четвёртый он пришёл сам. Пешком. Из леса. Грязный, исхудавший, с дикими глазами, и твердил одно и то же: «Я видел его. Видел монстра». Плевака затянулся трубкой и выдохнул дым через нос. Новобранцы слушали затаив дыхание. — Сначала решили, что он сбрендил. Провёл в море слишком долго, нахлебался солёной воды, перегрелся на солнце — мало ли что с рыбаками бывает. Но он не унимался. Рассказывал всем, кто слушал, что на острове, куда его выбросило штормом, он встретил дракона. Не обычного — не Змеевика, не Громеля, не Престиголова. Огромного, чёрного, с глазами, горящими в темноте, как угли. И дракон этот — ты только послушай, парень, — дракон этот говорил с ним. Человеческим голосом. А потом превратился в женщину. Плевака сделал паузу, обвёл слушателей взглядом. Кто-то нервно хмыкнул — кажется, Задирака, — но тут же осёкся под тяжёлым взглядом старика. — Да-да, в женщину, — продолжил он. — В высокую, черноволосую, с зелёными глазами и лицом такой красоты, что, по словам Бальдра, ни одна смертная с ней не сравнилась бы. Она не напала на него. Она говорила с ним. Расспрашивала о людях, о деревнях, о том, как живут викинги. Он отвечал — от страха, от изумления, от того, что красота её лишала воли. А потом она исчезла. Растаяла в тумане, как не было. И он остался один на берегу. Плевака вновь выбил трубку о каблук, но на этот раз спрятал её за пазуху. — Бальдр вернулся на свой остров и не мог молчать. Он рассказывал эту историю каждому встречному. И постепенно начал меняться. Стал замкнутым, отстранённым. Перестал выходить в море. Сидел на берегу часами, глядя на горизонт. Говорил, что она зовёт его. Что он слышит её голос в шуме волн. Жена ушла от него, дети отвернулись. Он никого не узнавал. Через год его нашли на том же берегу — мёртвого. Сидел, прислонившись спиной к валуну, с открытыми глазами, и на лице его застыла улыбка. А вокруг — никаких следов. Ни дракона, ни человека. Только песок и море. Плевака помолчал. — Говорят, она погубила не его одного. До него были и другие. Моряки с дальних островов, охотники, рыбаки. Все они встречали её и все потом сходили с ума. Кто-то бросался в море, кто-то вешался, кто-то просто уходил в лес и не возвращался. Сотня жизней, не меньше. Говорят, это был Страж — один из тех, о ком вы, может, слышали. И говорят, что красота его была не даром, а оружием. Потому что нет ничего опаснее существа, которое может принять облик человека и не имеет к человеку ни жалости, ни любви. Он замолчал. Тишина на вышке стала такой глубокой, что Иккинг слышал, как кровь пульсирует в висках. Он сидел, вцепившись пальцами в край скамьи, и боялся пошевелиться. Легенда, которую он знал от Эраста, была о Стражах — хранителях, кочевниках, одиночках. Но эта история... Эта история была другой. Она была о том, что человек, встретивший Стража, не выдерживает этой встречи. Сходит с ума. Умирает. И от этого внутри у Иккинга всё холодело. Никто не произносил ни слова. Даже Сморкала, обычно находивший повод для дурацкой шутки в самые неподходящие моменты, сидел молча, уставившись в угли. История о Бальдре и чёрном драконе, принявшем человеческий облик, повисла в воздухе — тяжёлая, мрачная, как грозовая туча. Но время шло, и напряжение понемногу спадало. Задирака первым нарушил тишину — потянулся к костру и вытащил из углей запечённую рыбину, которую закопал туда ещё в начале вечера. Шкурка обуглилась до черноты, но внутри мясо было белым и сочным. Он разломил её пополам, обжёг пальцы, выругался сквозь зубы и протянул половину Забияке. Та фыркнула, но взяла. — Ты её хоть потрошил? — спросила она, подозрительно разглядывая рыбину. — А надо было? — искренне удивился Задирака. Сморкала, воспользовавшись моментом, стянул с общего вертела куриную ножку, которую кто-то припас на потом, и тут же получил подзатыльник от Рыбьенога, который, оказывается, тоже на неё претендовал. — Это моя была! — Была — не твоя, — резонно заметил Сморкала, вгрызаясь в мясо. — Ты даже не знаешь, кто её жарил! — Какая разница, если она уже у меня во рту? Рыбьеног возмущённо поправил шлем и пробормотал что-то про «варваров, не уважающих чужую собственность», но связываться со Сморкалой не стал — себе дороже. Кто-то из новобранцев прыснул. Кто-то подбросил в костёр ещё веток, и пламя вспыхнуло с новой силой, осветив усталые, но уже не такие напряжённые лица. Забияка, доев рыбу и вытерев пальцы о тунику, лениво протянула: — А всё-таки, Плевака, ты когда рассказывал про призрачный драккар — ты сам-то в него веришь? Плевака в ответ лишь неопределённо хмыкнул: — Я верю в то, что видел своими глазами. А призраков я не видел. Но Эйнар-рыбак, о котором я говорил, — он не врал. Он вообще никогда не врал. Так что думайте сами. — Я думаю, что Эйнар просто нахлебался эля перед выходом в море, — подал голос Сморкала с набитым ртом. — Ты, Сморкала, нахлебаешься эля — и не такое увидишь, — парировала Астрид, и в её голосе прозвучала знакомая холодная, режущая ирония, которая заменяла ей чувство юмора. Сморкала поперхнулся курицей. Забияка расхохоталась. Даже Иккинг невольно улыбнулся — впервые за вечер. Он сидел чуть в стороне, у самого края вышки, где ветер с моря долетал особенно свежий. В руках он вертел обглоданную рыбью кость — свою порцию он съел быстро, почти не заметив вкуса, слишком погружённый в мысли. Стемнело окончательно. Небо над фьордом стало густо-синим, почти чёрным, и звёзды высыпали так ярко, как бывает только в ясные ночи после шторма. Костёр догорал, угли подёргивались пеплом, и красноватые отблески играли на лицах новобранцев, собравшихся у огня. Плевака поднялся, крякнув, потянулся так, что хрустнули суставы — старые, изношенные, как всё его тело, — и бросил, перекрывая гомон: — Всё. Расходитесь. Завтра тренировка. Новобранцы зашевелились, начали подниматься, стряхивая с одежды крошки и пепел. Кто-то потянулся к тропе вниз, кто-то задержался, чтобы допить остатки эля из фляги. Сморкала, уходя, попытался стянуть с вертела последнюю рыбину, но Забияка шлёпнула его по руке. Астрид поднялась, не глядя на Иккинга, и двинулась к спуску — прямая, чужая, как всегда. Плевака, проходя мимо Иккинга, хлопнул его по плечу — несильно, почти по-отечески, — и ничего не сказал. Просто хлопнул и ушёл. Иккинг остался на вышке один. Ветер трепал его волосы. Море внизу дышало, как живое, и волны мерно бились о скалы где-то далеко под обрывом. Звёзды горели над головой.***
Иккинг спускался с вышки последним. Он не торопился — давал остальным уйти вперёд, чтобы не идти в толпе, не слышать обрывков разговоров, не ловить на себе случайные взгляды. Когда последние шаги стихли, а голоса растворились в шуме ветра, он ещё немного постоял у догорающего костра, глядя на море. Угли подёрнулись пеплом, и красноватые отблески играли на почерневших камнях кострища. Истории Плеваки всё ещё звучали в ушах — не слова, слова он помнил смутно, а то, что стояло за ними. Призрачный драккар, плывущий без команды, без паруса, без единого живого человека на борту, и женская фигура на носу с закрытыми глазами. Великан, пожирающий драконов, как треску. Бальдр, сошедший с ума от встречи с существом, которое было то ли женщиной, то ли зверем, то ли тем и другим разом, — и сотня погубленных жизней, за которую никто не ответил. И где-то там, за этими легендами, — глухая, тёмная правда: мир больше, чем кажется. И страшнее. Оставаться одному в пустом доме после таких рассказов не хотелось совершенно. Иккинг развернулся и пошёл к лесу. Ночной лес встретил его влажной прохладой и запахом хвои. Луна ещё не взошла, но звёзды горели так ярко, что тропа была видна — бледная, едва различимая полоса между тёмными стволами. Иккинг шёл быстро, не оглядываясь, и шаги его были почти бесшумны — он давно научился ходить по лесу так, чтобы не тревожить тишину. Где-то в вышине, в кронах, ухала неясыть, и крик её был похож на плач. Под ногами мягко пружинил мох. Ветки цеплялись за рукава, но он не замечал. Он думал о Беззубике. О том, что дракон ждёт его. О том, что под крылом — тепло. О том, что после сегодняшних историй ему нужно это тепло больше, чем когда-либо. Каньон встретил его тишиной — не мёртвой, а живой, наполненной всё тем же стрёкотом сверчков где-то в траве над обрывом и мягким плеском воды в озерце. Звёзды стояли высоко, яркие и холодные, и отражались в воде, дробясь о невидимую рябь. Иккинг спустился по верёвке — быстро, практически не чувствуя боли в ладонях, — и спрыгнул на камни. Беззубик ждал его у кромки воды. Он не лежал — расхаживал взад-вперёд, разминая плечо, и в его движениях уже не было той скованности, что мучила его ещё вчера. Завидев Иккинга, дракон издал короткое, приветственное урчание — низкое, грудное, вибрирующее — и подошёл ближе, тыкаясь носом в плечо. От него пахло рыбой, озерцом и чем-то ещё — сухим, мускусным запахом, к которому Иккинг давно привык и который теперь казался ему родным. — Я сегодня с тобой, — сказал Иккинг, и голос его прозвучал глухо в замкнутом пространстве каньона. — Можно? Беззубик, разумеется, не ответил. Но когда Иккинг достал из-за пазухи глиняную баночку — с мазью Готи, — дракон понял всё без слов. Он лёг у воды, вытянул раненое крыло и замер, прикрыв глаза. Иккинг опустился рядом на колени, зачерпнул мазь кончиками пальцев и начал втирать — медленно, осторожно, круговыми движениями, туда, где под чешуёй проходили толстые, как корабельные канаты, сухожилия. Беззубик вздохнул — глубоко, с присвистом, — и расслабился. Складки у основания крыла разгладились, хвост перестал нервно постукивать и лёг на камни спокойно, лениво. Боль уходила. Иккинг видел это. Чувствовал. Когда мазь закончилась, он вытер пальцы о тунику, поднялся и устроился рядом с драконом, привалившись спиной к его тёплому боку. Беззубик, не открывая глаз, приподнял здоровое крыло и накрыл его — машинальным жестом, ставшим за эти дни таким же естественным, как дыхание. Под крылом было тепло. Под крылом было тихо. Под крылом мир сужался до размеров этого каменного мешка, и все страхи, все легенды, все призрачные драккары оставались где-то там, за скалами, над обрывом, в ночном лесу. На удивление, Иккинг прикипел к этому месту. К каменному мешку, как он сам его называл, — тогда это звучало как приговор, как ловушка, как яма, из которой не выбраться. Теперь он думал иначе. Каньон был красив. Не той суровой, северной красотой, что ценилась на Олухе, — не величием фьордов, не мощью штормовых волн, разбивающихся о скалы. А тихой, скрытой, потаённой красотой, которую нужно было заслужить. Со скальных стен, покрытых мхом и лишайником, кое-где срывались тонкие нити водопадов — небольших, чуть выше человеческого роста, но звонких и чистых. Вода в них не падала отвесно, а скользила по камню, собираясь в крошечные хрустальные каскады, и разбивалась внизу о гладкие валуны, поднимая облачка́ водяной пыли. Днём в этой пыли играли ра́дуги — маленькие, мимолётные, исчезающие при малейшем движении воздуха. Ночью же водопады мерцали в свете звёзд, как расплавленное серебро, и их негромкий, убаюкивающий шум сливался с плеском озерца в одну бесконечную колыбельную. Озерцо было спокойным и чистым — таким чистым, что даже в темноте можно было разглядеть каменистое дно и редкие водоросли, колышущиеся в такт невидимому течению. Иккинг лежал, глядя на звёзды, и мысли его текли медленно, лениво, как вода в том же озерце. Он не заметил, как начал говорить вслух. — Знаешь, было бы славно, если бы ты умел разговаривать, — произнёс он тихо. — По-человечески. Словами. Не просто урчать и фыркать, а по-настоящему. Чтобы я мог спросить тебя: кто ты? Откуда?.. О чём думаешь? Беззубик, разумеется, не ответил. Только ушные пластины его чуть развернулись в стороны — он слышал голос, он слушал. Лёгкое подрагивание кончика хвоста говорило о внимании. — Мне иногда кажется, что ты понимаешь больше, чем показываешь, — продолжал Иккинг, глядя в небо. — Что ты мог бы сказать многое, если бы умел. Ну, или если бы я умел понимать. А так... — он вздохнул, и вздох этот получился более тяжёлым, чем он ожидал. — Так мы просто лежим. Ты и я... Дракон и человек... Кто бы мог подумать, что такое возможно. Если бы мне кто сказал месяц назад, что я буду спать под крылом Ночной Фурии, я бы решил, что он сбрендил. Как Бальдр. Иккинг усмехнулся в темноту. Потом замолчал. Мысли его потекли дальше — сами, без усилия, как вода уходит в песок. О матери. Он редко думал о ней. Не потому что не хотел — просто не было повода. Не было зацепки, за которую могла бы зацепиться мысль. — У меня никогда не было мамы, — произнёс он вслух, и голос его прозвучал ровно, без надрыва. — Ну, то есть она была, но я её не помню. Вообще. Ни лица, ни голоса, ни прикосновений. Мне иногда кажется, что я должен по ней скучать. Все же скучают по матерям. А мне... Не по чему. Он помолчал. Звезда в вышине сорвалась и прочертила по небу короткую, быстро гаснущую линию. Была в этом молчании какая-то глухая, невысказанная правда, которую он и сам не до конца понимал. Когда ты рождаешься и не знаешь родителей, ты не испытываешь того, что испытывают те, кто прожил с ними всю жизнь. У тех есть память — пусть и горькая, пусть и рваная, но память. Голос, запах, прикосновение, случайно всплывшее воспоминание о том, как мать поправляла одеяло или отец подбрасывал в воздух. У них есть что-то, за что можно ухватиться, — якорь, пусть и болезненный, но якорь. А у Иккинга ничего не было. Пустота. Он не мог скучать по тому, чего никогда не знал. Не мог горевать о том, чего у него никогда не было. Это походило на рассказ о далёком острове, которого ты никогда не видел и никогда не увидишь, — о чём там тосковать? О скалах, незнакомых глазу? О ветре, не тронувшем кожи? Так и с матерью. Он не знал, какая она была. Не знал. И никогда не узнает. И от этого незнания было, может быть, даже легче — не знать значит не терять. Но иногда, в такие вот ночи, ему казалось, что он что-то упустил. Что-то важное. Что-то, что есть у других, а у него — нет. И это «что-то» не имело имени, но ощущалось как тихая, глубокая дыра где-то под сердцем, которую ничем не заполнить. — Её звали Валка, — продолжил Иккинг. — Я знаю это от отца. Он говорил о ней всего несколько раз, и каждый раз — так, будто имя обжигало ему рот. Она умерла, когда я был младенцем. Забрали драконы. Так говорят. Я не знаю подробностей. Не знаю, как она выглядела, каким был её голос, как она смеялась. Не знаю, любила ли она петь. Любила ли она отца. У меня нет портрета — ни одного. Нет даже смутного образа. Только имя. Валка... И всё. Он перевёл дыхание и вдруг осознал, что говорит об этом впервые в жизни. Не отцу — отцу он не мог. Не Плеваке. Не Астрид. Дракону. Существу, которое не понимает слов. И от этого было странно легко — как будто слова уходили в пустоту и не возвращались, не становились долгом, не требовали ответа. — На Олухе у многих кого-то нет, — сказал он после паузы. — У кого-то отца, у кого-то брата, у кого-то сестры. У Сморкалы, кажется, дядька погиб в налёте. У Видгара мать умерла от лихорадки. У Рыбьенога — родители живы, но он их почти не видит, всё время с Плевакой. Мы все тут... Сироты. По-разному, но сироты. И горевать особо не принято. Некогда. Он снова замолчал. В тишине было слышно, как вода плещется о камни и как сердце Беззубика мерно бьётся где-то под чешуёй — глубоко, ровно, успокаивающе. Этот звук стал уже привычным, как стук кузнечного молота, как треск очага, как шум прибоя. Ритм. Постоянство. Надёжность. Забавно, что именно надёжности в жизни викингов и не было. Совсем. Они жили от налёта до налёта, от шторма до шторма, от одной зимы до другой, и никто никогда не знал, доживёт ли до весны. Дома горели. Корабли тонули. Люди гибли — быстро, нелепо, без предупреждения. Отец уходил в море, и никто не мог сказать, вернётся ли он. Мать умерла, когда он был младенцем, — и это тоже было частью того же порядка вещей. Здесь не на что было положиться. Не на что опереться. Кроме, может быть, собственного топора. А теперь — теперь у него было это. Мерное, глубокое, живое сердце под чешуёй. Ритм, который не обманет. Постоянство, которого он не знал никогда. И от этого было странно. И хорошо. И страшно — потому что всё, что имело ценность, на Олухе рано или поздно отнимали. — Интересно, она любила бы меня? — спросил Иккинг в пустоту. — Если бы была жива. Если бы драконы её не забрали. Она была бы... Добрая? Строгая? Она бы гордилась мной? Или была бы разочарована?.. Как отец. Он не ждал ответа. Он знал, что ответа не будет. И всё же, произнеся эти слова вслух, он почувствовал, как внутри что-то едва заметно отпускает. Не боль — боли не было. А так, глухое, смутное напряжение, о существовании которого он сам не подозревал, пока оно не начало уходить. Как заноза, которую наконец вытащили, — ранка ещё саднит, но уже не мешает. Беззубик пошевелился. Приподнял голову — медленно, осторожно, — и посмотрел на Иккинга. Глаза его, огромные и круглые в темноте, были полны того самого выражения, которое Иккинг уже научился читать. Не жалость — жалости драконы, наверное, не знали. Не понимание — он не понимал слов. Но что-то близкое. Что-то тёплое. Что-то, чему в языке людей не было точного названия, но что на языке драконов, наверное, звучало как низкое, утробное урчание. Дракон опустил голову Иккингу на грудь — прямо на сердце — и тихо, глубоко вздохнул. Его дыхание было тёплым, влажным, и от него пахло рыбой и озерцом. Иккинг запустил пальцы в тёплую чешую на загривке — туда, где она была мягче всего, почти бархатистая на ощупь, — и медленно, размеренно провёл рукой вдоль драконьей шеи. Слёзы не пришли — он и не ждал их. Но внутри, под слоями усталости, одиночества и странной, беспричинной печали, разлилось спокойствие. Тихое, глубокое. Он не один. Прямо сейчас — не один. И этого было достаточно. Сон накрыл его — мягкий, глубокий, без сновидений. Последнее, что он почувствовал, — это как драконье крыло чуть плотнее прижалось к его плечу. А потом — темнота. Покой. Ночь.***
Дни потянулись чередой — одинаковые снаружи, но внутри каждый был наполнен до краёв. Иккинг жил двойной жизнью и всё больше убеждался, что настоящая — та, что начиналась за частоколом, на лесной тропе, ведущей к каньону. Днём была школа. Тренировки, косые взгляды Сморкалы, ворчливые окрики Плеваки, удары учебных мечей о щиты. Астрид не замечала его вовсе — после разговора в большом зале она словно вычеркнула Иккинга из своего мира. Не смотрела, не говорила, не поворачивала головы, когда он проходил мимо. Он стал для неё пустым местом — и, как ни странно, это было легче, чем её гнев. Гнев требовал энергии. Равнодушие — нет. Но по-настоящему он жил вечерами. Когда тренировка заканчивалась и новобранцы расходились по домам, Иккинг сворачивал к лесу. В каньон. К Беззубику. Это стало ритуалом. Он приносил рыбу — теперь уже не воруя из домашних запасов, а честно выменивая у рыбаков в доках на мелкую работу: починить снасть, подлатать борт, наточить крюк. Рыбаки, пожилые и немощные, не спрашивали, зачем сыну вождя столько трески. Им было всё равно. Иккинг спускался в каньон, кормил Беззубика, доставал баночку с мазью Готи и втирал её в плечо дракона — медленно, тщательно, круговыми движениями. Беззубик замирал, прикрывал глаза, и тихое, утробное урчание заполняло каньон. Боль уходила. Крыло заживало. С каждым днём движения дракона становились всё свободнее. Он уже не просто расправлял крыло — он разминал его, хлопал, поднимал над головой, разгоняя воздух, и в эти моменты Иккинг замирал, глядя на него снизу вверх. Беззубик был огромен. С расправленными крыльями он заполнял собой почти весь каньон, и ветер от их взмахов поднимал рябь на озерце. Он был готов. Почти готов. И Иккинг радовался — искренне, всей душой. Дракон выздоравливал. Он, Иккинг, сделал это. Он спас его. Но где-то под радостью, глубже, под слоями привычной самоиронии и напускного спокойствия, таился страх. Не за дракона — за себя. За ту пустоту, что вернётся, когда Беззубик улетит. За холодный дом, за молчаливый очаг, за одиночество, которое он теперь, узнав, что такое тепло, будет переносить в тысячу раз тяжелее. Эта пустота не была ему чужой — он знал её с детства. Она жила в углах пустого дома, в скрипе половиц под ветром, в молчании отца за ужином. Она была вездесущей, как туман над фьордом, и такой же безликой. Но раньше он не замечал её по-настоящему. Привык. Сросся. А теперь, когда у него появилось то, что эту пустоту заполняло, — тепло драконьего бока, мерное урчание под чешуёй, ощущение, что его ждут, — он знал: стоит Беззубику улететь, и пустота вернётся. Но уже не как привычный фон, не как туман, который можно не замечать. Она вернётся как голод. Как зверь, который всё это время сидел в засаде, ждал, копил силы, — и теперь набросится с утроенной яростью. И тогда тишина в доме станет не просто тишиной, а немотой. Очаг — не просто холодным, а мёртвым. Одиночество — не просто одиночеством, а бездной, которая пожирает всё: мысли, чувства, желания. Она сожрёт его. Медленно, неумолимо. Он знал это так же ясно, как знал, что солнце встаёт на востоке. И от этого знания внутри всё холодело.***
Однажды вечером, когда они сидели у воды — Иккинг на своём обычном валуне, Беззубик у кромки озерца, — сверху донёсся странный звук. Негромкое, стрекочущее жужжание, похожее на треск кузнечика, только громче и нахальнее. Иккинг поднял голову и увидел их. Они спускались в каньон по спирали — сначала один, потом второй, потом ещё и ещё. Крошечные дракончики, каждый размером с его руку от запястья до плечевого сустава, с круглыми, как бусины, глазами и кожистыми крылышками, трепещущими так быстро, что их почти не было видно. Чешуя их отливала зеленовато-бурым, а на мордах — если эти курносые, умильные физиономии можно было назвать мордами — застыло выражение вечного, неистребимого любопытства. Жуткая Жуть. Иккинг знал этот вид по классификациям — они считались безобидными, питались насекомыми и мелкой рыбой, но славились своей настырностью. Если Жуткая Жуть решала, что ты ей интересен, отвязаться от неё было невозможно. Дракончики, числом не то трое, не то четверо, деловито рассредоточились над озерцом и принялись сновать над водой, выхватывая мошкару. Их крылышки жужжали, как прялки, и от этого звука у Иккинга слегка зачесалось в ушах. Беззубик, завидев гостей, издал низкое, ворчливое урчание — не агрессивное, не угрожающее, а какое-то... Недовольное. Так старый пёс ворчит, когда нахальные щенки лезут к его миске. — Ты смотри, — прошептал Иккинг, улыбаясь. — У нас гости. Жуткая Жуть, ничуть не смущаясь присутствием огромного хищника, освоилась мгновенно. Один из дракончиков, самый нахальный — с особенно блестящими глазами и чуть более тёмной полоской на спине, — подлетел к Беззубику и, недолго думая, приземлился ему прямо на нос. Дракон замер. Зрачки его сузились, ушные пластины прижались к черепу, и он издал звук, который Иккинг не мог расшифровать иначе как глубоко возмущённое фырканье. Он мотнул головой, стряхивая нахала, но тот, ничуть не растерявшись, описал в воздухе лихую петлю и приземлился дракону на макушку. Беззубик заворчал громче, но не прогнал его. Даже не попытался. Иккинг засмеялся — тихо, чтобы не спугнуть, — и продолжил наблюдать. Жуткая Жуть тем временем обживала каньон. Двое других дракончиков гонялись друг за другом над озерцом, выписывая зигзаги, от которых рябило в глазах. Третий, самый мелкий, уселся на тёплый камень и, кажется, задремал, свернувшись калачиком и накрывшись собственным крылом. А тот, что был на макушке Беззубика, по-хозяйски оглядывал каньон с высоты драконьей головы, словно с дозорной вышки. Иккинг заметил удивительную вещь. Когда один из дракончиков, увлёкшись погоней, подлетел слишком близко к воде и едва не рухнул в озерцо, Беззубик подхватил его кончиком хвоста — легко, не глядя, — и вернул на камни. Дракончик, оглушённый, но невредимый, потряс головой и снова взмыл в воздух. А позже, когда Иккинг выложил рыбу для ужина, Беззубик отодвинул одну рыбёшку в сторону — и Жуткая Жуть, радостно зажужжав, набросилась на неё всей стайкой. Они ели, смешно чавкая и отпихивая друг друга крылышками, и Беззубик смотрел на них с выражением, которое Иккинг не мог истолковать иначе как ворчливую, неохотную, но всё же заботу. — Ты с ними делишься, — произнёс Иккинг, и в его голосе прозвучало что-то похожее на благоговение. — Ты ворчишь, но делишься. Беззубик перевёл взгляд на Иккинга. В его глазах, больших и круглых, читалось выражение, которое не требовало перевода: «Они всё равно не отстанут. Лучше уж так, чем терпеть их жужжание над ухом». Иккинг усмехнулся. Он понимал. В последующие дни Жуткая Жуть прилетала снова. И снова. И снова. Иногда поутру, когда Иккинг только спускался в каньон, иногда вечером, иногда целой стайкой из пяти-шести штук. Они кружили над озерцом, охотились на мошкару, грелись на тёплых камнях, ссорились из-за рыбьих хвостов и спали, свернувшись клубочками, в расщелинах скал. Беззубик каждый раз встречал их ворчанием, но больше не сгонял с носа нахального дракончика — кажется, он к нему привык. Более того — кажется, он его опекал. Иккинг видел, как Беззубик подталкивает носом ослабевшего малыша к рыбе, как накрывает крылом выводок, когда начинается дождь, как рычит на слишком любопытного дракончика, подлетевшего слишком близко к костру. Иккинг тоже привык. Он дал им имена — глупые, детские: Жужжа, Пискля, Кноп. Он зарисовывал их в блокноте — быстрые, летучие наброски угольным карандашом, — отмечал повадки, сравнивал с теми описаниями, что читал в книгах. Ему нравилось, что в каньоне теперь не только они с Беззубиком. Что здесь есть жизнь — маленькая, хрупкая, нахальная, но жизнь. Что дракон, огромный и грозный, оказался способен на нежность. Что он, Иккинг, оказался способен увидеть это.***
Однажды вечером, когда Жуткая Жуть улетела — вся стайка разом, как по команде, — и в каньоне снова стало тихо, Иккинг сидел на своём валуне и смотрел, как звёзды отражаются в озерце. Водопады на скальных стенах мерцали в лунном свете, и их негромкий, убаюкивающий шум сливался с плеском воды в одну бесконечную колыбельную. Беззубик лежал рядом, положив голову ему на колени, и тихо, утробно урчал. Его глаза были полузакрыты, ушные пластины обмякли, хвост лениво постукивал по камням. Он был спокоен. Он был дома. Иккинг запустил пальцы в тёплую чешую на драконьем загривке и подумал о том, как всё изменилось. Каньон больше не был тюрьмой. Он стал убежищем. Местом, куда он спешил каждый вечер. Местом, где он был нужен. Местом, которое стало домом больше, чем дом отца. И он боялся — тихо, глубоко, под слоями усталости и привычной нежности, — что скоро это закончится. Что крыло заживёт, и дракон улетит, и пустота вернётся. Но сейчас, здесь, под звёздами, он просто сидел, гладил тёплую чешую и слушал мерное, успокаивающее сердце Беззубика. Этого было достаточно. Пока — достаточно.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.