Над пропастью во лжи

Bungou Stray Dogs
Слэш
В процессе
NC-17
Над пропастью во лжи
sharSHIRO
автор
Описание
Дазай Осаму знал, что такое потеря — терял близких, надежду, терял даже самого себя. Ему сказали, что Чуя мертв, и что-то внутри него треснуло. Сердце? Сейчас он стоит у гроба бывшего напарника, протягивает руку в прощальном прикосновении, и мир разрушается под его пальцами, обнажая правду, спрятанную за слоями лжи. Портовая мафия ошиблась — или солгала. Чуя был жив. И Дазай пообещал, что сделает все, что в его силах, чтобы найти его.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 3

      Комната в общежитии была слишком мала, чтобы спрятаться от боли — и слишком тесна, чтобы та могла куда-то уйти. Она заполняла каждый угол, въедалась в стены, впитывалась в воздух, пока не становилась единственным, что здесь существовало.       Дазай запер дверь изнутри еще утром и больше к ней не подходил. Даже не думал об этом.       Мир за порогом перестал существовать — вычеркнулся, как ненужная деталь в плане, который все равно провалился.       За окном сменялся свет: серое утро перетекало в бледный день, день — в сумерки, сумерки — в ночь. Но он этого почти не замечал. Шторы были задернуты не до конца, ровно настолько, чтобы день существовал где-то снаружи, не имея к нему прямого отношения. Полоска света на полу двигалась медленно, как стрелка часов, отсчитывая время, которое больше ничего не значило.       На полу валялись десять бутылок самого дешевого сакэ. Некоторые пустые, опрокинутые набок. Некоторые — наполовину полные, забытые в тот момент, когда алкоголь перестал притуплять что-либо. Он не помнил, в каком порядке они опустели. Не помнил, когда начал пить — утром? Вчера вечером? Может, он вообще не переставал.       Рядом лежали три смятые пачки китайских сигарет, вытряхнутые до последнего. Пепельница давно переполнилась, превратившись в черную горку окурков, которые осыпались на стол и на пол, оставляя серый пепел на всем, к чему прикасались.       Запах в комнате был кислым, тяжелым, липким — смесь алкоголя, табака и застоявшегося воздуха, который давно не обновлялся. Он въедался в одежду, в кожу, оседал на языке горьким привкусом.       Все это должно было притупить ощущения. Обычно работало. Дазай знал, как отключить чувства. Алкоголь размывал края мыслей, сигареты давали рукам занятие, а тишина позволяла не слышать собственный голос в голове.       Сегодня — нет.       Ничего не работало.       Руки у него дрожали — мелко, почти незаметно, но постоянно. Кожа на костяшках была содрана, местами до крови, темные разводы подсохли, оставив корку, которая трескалась при каждом движении пальцев. Он не помнил, когда именно это случилось — может, ударил в стену, может, в дверь, а может, просто сжимал кулаки слишком долго, пытаясь удержать что-то, чего уже не было, или разбить то, что осталось.       Себя, например.       В пальцах лежал пистолет — тот самый, припасенный для «особых случаев». Дазай всегда знал, где тот находится, всегда держал его как вариант, как выход, как иронию, маленькую страховку на случай, если жизнь станет слишком скучной или слишком невыносимой. Обычно эта мысль его забавляла — легкая, почти игривая угроза самому себе. Вот только сейчас иронии не было. Металл был холодным, тяжелым, реальным.       Это действительно было больно. По-настоящему, физически, так, что грудь сдавливало до нехватки воздуха. Каждый вдох давался с усилием, будто легкие забыли, как это делается, будто ребра сжались и отказывались расходиться. Сердце билось неровно — то слишком быстро, паническими толчками, то замедлялось до тяжелых, глухих ударов, от которых темнело в глазах.       Мысли сбивались, не успевая выстроиться в привычные цепочки, логика рассыпалась, расчеты не работали. Все, на чем он строил себя — весь этот аккуратно выверенный механизм из планов, стратегий, многоходовок, — разваливалось на части под весом одного простого, невыносимого факта: Чуи больше нет.       Дазай не хотел чувствовать это. Он не умел. За годы он научился многому — притворяться, манипулировать, просчитывать людей на десять шагов вперед, улыбаться, когда внутри ничего нет, убивать без колебаний и жить без привязанностей. Выстроил целую систему, где эмоции были инструментами, где боль можно было отодвинуть, проанализировать, использовать. Но эти эмоции — вот это, что сейчас разрывало его изнутри, — не входили в его систему координат, не вписывались в ту аккуратную, циничную картину мира, где люди либо уходят, либо умирают, либо перестают быть важными.       У них с Чуей никогда не было «близости». Не было тихих разговоров по душам, не было моментов, когда они садились и обсуждали, что чувствуют, не было объятий, клятв, признаний, ничего из того дерьма, которое обычно означает, что кто-то важен. Это был шум — постоянный, раздражающий, живой. Конфликт, их вечная война, в которой никто никогда не побеждал до конца. Постоянство. Кто-то, кто всегда был рядом — слишком громкий, слишком живой, слишком упрямый, чтобы всерьез задумываться о возможности его отсутствия.       В памяти всплывал голос — злой, выдохнутый сквозь зубы после очередной миссии, когда Дазай появлялся из ниоткуда ровно в тот момент, когда Чуя думал, что разберется сам: «Опять ты, мудак». И его собственный ответ, небрежный, с этой привычной издевкой в интонации: «Куда ж я без тебя, Чуя-кун? Ты же так мило злишься». «Заткнись. Просто заткнись и делай свою работу». И Дазай делал — всегда делал, потому что это была не просто работа, это был их танец, отточенный до автоматизма. Чуя врывался вперед, сметая все на своем пути, а Дазай подхватывал нити, которые тот не видел. Чуя ломал мир грубой силой, а Дазай собирал осколки в нужную картину.       Двойной Черный — два полюса одного механизма, и этот механизм работал безупречно, потому что они знали друг друга не в смысле физики, математики, абсолютной предсказуемости действий. Дазай знал, как Чуя дышит, когда готовится активировать смутную печаль, знал, под каким углом тот наклоняет голову перед ударом, знал, когда он на грани — когда Порча подбирается слишком близко, когда глаза голубые начинают светиться не тем светом, когда в движениях появляется та опасная, нечеловеческая плавность.       И Чуя знал, когда Дазай блефует, знал, когда план меняется на ходу, знал, что если Дазай замолкает посреди перестрелки — значит, считает, просчитывает, и через три секунды скажет: «Чуя, пригнись», — и нужно пригнуться, не задавая вопросов, потому что Дазай не ошибается в таких вещах, никогда не ошибался.       Чуя был константой — той единственной вещью в мире Дазая, которая не менялась, которая не исчезала, которая всегда, всегда возвращалась, даже когда казалось, что не должна. Дазай ушел из мафии, предал, исчез без объяснений, стал врагом — и все равно, когда их пути пересекались, когда обстоятельства толкали их в одну сторону, Чуя был там: злой, раздраженный, готовый убить его собственными руками, но рядом, на своем месте.       И Дазай не ожидал, что потеря Чуи окажется такой. Он знал, как работать со злостью, знал, как превратить ее в план, в месть, в холодный расчет. Но это была не злость. Это была вязкая, тянущаяся боль, от которой не удавалось отстраниться, которая цеплялась за каждую мысль, за каждое воспоминание, за каждый вдох, которая не давала спрятаться за шуткой — потому что шутки больше не приходили в голову, — не давала выдохнуть, потому что каждый выдох казался предательством, признанием того, что мир продолжается, а Чуи в нем больше нет.       Дазай не ел — желудок давно перестал напоминать о себе, то ли от алкоголя, то ли от того, что тело просто сдалось. Не пил воды, если не считать сакэ, которое он заливал в себя не ради вкуса, а ради иллюзии, что можно заглушить это хоть чем-то, хоть на время, хоть на несколько минут забытья. Не спал — глаза горели от усталости, веки были тяжелыми, налитыми свинцом, но стоило их закрыть, и перед внутренним взором вспыхивали образы, всегда одни и те же, всегда рыжая копна волос со шляпой.       Усмешка Чуи — та самая, когда он был уверен, что победил в их очередной словесной перепалке. Его голос — низкий, с этой характерной хрипотцой, который становился резче, когда он злился, и мягче, когда говорил с Кое-сан, овцами, флагами, людьми из его отряда. То, как он смотрел на Дазая — с раздражением, с яростью, с этим вечным «ты меня достал», но всегда, всегда с этой уверенностью, с верой, что Дазай знает, что делает, что в критический момент все будет под контролем.       Тело реагировало предсказуемо: сухость во рту, головная боль, мутное зрение, руки, которые тряслись все сильнее с каждым часом. Но даже это было вторично, фоновым шумом, который можно было игнорировать. Хуже было другое — он больше не улыбался. Не потому что не хотел, а потому что не мог, просто физически не мог. Уголки губ не поднимались автоматически, как раньше, лицо не искало привычного выражения — той легкой, беззаботной маски, которую он носил годами, как вторую кожу. Мышцы будто забыли, как это делается, или отказались повиноваться, потому что внутри было слишком пусто для привычных масок.       Слезы стояли в глазах тонкой, раздражающей пленкой, которая не высыхала, а застилала взгляд, делала мир размытым, нечетким, как будто кто-то провел по реальности мокрой тряпкой. Лопнувшие капилляры жгли — тонкими красными нитями, пронизывающими белки, превращая глаза в нечто чужое, покрасневшее, больное. Он злился на это — на тело, за то, что оно реагирует так по-человечески, так предсказуемо, на слезы, за то, что они есть, хотя он не плакал, не рыдал, просто сидел и смотрел в никуда, на то, что все это настоящее, что это не игра, не план, не очередная шахматная партия, где можно вернуть ход назад.       Чуя не должен был исчезнуть так. Эта мысль возвращалась снова и снова, как заевшая пластинка. Она не оформлялась в слова, просто пульсировала где-то внутри. Болит, постоянно, с каждым ударом сердца, с каждым вдохом, с каждой секундой, когда осознание не отпускает.       Дазай сидел на футоне, прислонившись спиной к стене, поза была неудобной — затекшая шея, онемевшие ноги, — но он не двигался, не видел смысла. Смотрел в одну точку на стене, не моргая, пока глаза не начинали жечь еще сильнее, будто ожидая, что на ровной поверхности проступит что-то — знак, формула, объяснение, хоть что-нибудь, что сделает события последних дней логичными, что впишет происходящее в систему координат. Слезы застилали взгляд, и стена расплывалась, превращаясь в бесформенное белое пятно, но он продолжал смотреть — упрямо, почти с отчаянием, как будто если не отвести глаз, ответ все-таки появится.       Он не появлялся.       Пистолет лежал в руке — тяжелый, знакомый до мельчайших деталей. Он знал его вес, знал текстуру рукояти, знал, как именно щелкает предохранитель, как металл нагревается от тепла ладони. Сегодня пистолет был странно бесполезным, потому что проблема была не в том, чтобы нажать на курок — это было технически просто, даже примитивно, — а в том, что даже это, даже смерть, не казалась решением, не обещала облегчения, только пустоту, еще большую, чем та, что была сейчас.       Пальцы сжимались болезненно — то вокруг пистолета, то просто в кулаки, до побелевших костяшек, и Дазай не чувствовал, когда именно начал сжимать их так сильно. Суставы ныли тупой, фоновой болью, но это было единственное, что еще отзывалось, единственное, что подтверждало: он все еще здесь, все еще существует, хотя какая, к черту, разница, если Чуи больше нет.       Он всегда думал, что после Оды больше не будет так больно, что он научился, что если снова потеряет кого-то важного, то заметит это раньше — увидит признаки, поймет, успеет отстраниться, выстроит дистанцию, защитит себя до того, как станет поздно. Дазай был уверен, что он умнее собственных эмоций, что может их контролировать, предсказывать, обходить, как обходил все остальные ловушки в своей жизни. Оказалось, он просто не считал Чую частью этого списка — не того списка, где люди уходят и оставляют после себя пустоту. Чуя был другим, он был частью фона, постоянной деталью пейзажа, которая просто есть, как гравитация, как смена времен года. Можно злиться на нее, можно игнорировать, можно издеваться, но она всегда на месте, всегда будет на месте.       И именно это делало боль невыносимой — потому что Дазай не просто потерял человека, он потерял саму структуру мира, в котором существовал, потерял точку опоры, которую даже не считал точкой опоры, пока та не исчезла вовсе.       Ему не оставалось ничего, кроме как закрыться — запереть дверь, отгородиться от мира. Дазай не появился в детективном агентстве — не предупредил, не объяснил, просто исчез, и знал, что Ацуши поймет, передаст остальным, скажет что-то вроде: «Дазай-сан сейчас... ему нужно время», и этого будет достаточно. Вопросов не будет, потому что все и так все понимают, потому что даже Куникида, со всей своей педантичностью и требовательностью, не станет настаивать, когда дело касается смерти. Дазай Осаму потерял кого-то важного, снова, и этого объяснения достаточно, чтобы его отсутствие не вызывало недоумения.       Чуя был тем, кого Дазай считал неуязвимым — не в смысле физической силы, хотя и это тоже, потому что Чуя всегда был сильным, почти абсурдно сильным, способным разворотить здание одним ударом, остановить падающий самолет, подчинить себе саму материю, заставить гравитацию работать по его правилам. Но дело было не в этом, не в способности, не в разрушительной мощи, которую он мог обрушить на противника.       Чуя не ломался — никогда, ни разу за все годы, что Дазай его знал. Он мог быть ранен, и Дазай видел это не раз — видел, как он падает на колени, тяжело дышит, как кровь течет по его лицу, окрашивая рыжие пряди в темно-красный, как руки дрожат от напряжения, когда он пытается подняться. Но он всегда вставал — всегда, со злостью в глазах, с проклятиями на губах, с этим упрямством, которое было частью его сущности, и продолжал идти вперед, как будто смерть просто не имела к нему отношения.       Дазай никогда, ни разу не допускал мысли, что Чуя может исчезнуть, что в один день его просто не станет, что его мир продолжит вращаться, а Чуи в нем больше не будет. Это казалось противоестественным, нарушением законов физики, абсурдом, который не вписывался в логику реальности. Чуя и смерть — эти понятия не сочетались в голове Дазая, как не сочетаются вода и огонь, свет и тьма, как не может существовать мир, где гравитация работает наоборот.       А теперь ему говорят, что Чуя умер — остановка сердца. Эти слова звучали фальшиво, чуждо, почти оскорбительно, как будто кто-то пытался вписать невозможное в рамки медицинского заключения. Чуя не был хрупким, его тело не было обычным — годы использования способности, годы тренировок, годы балансирования на грани между человеком и чем-то большим изменили его, сделали сильнее, выносливее, устойчивее. Он восстанавливался быстрее, чем следовало, его сердце билось сильнее, его легкие работали эффективнее, он выживал там, где другие давно бы сломались, где обычный человек не продержался бы и минуты.       У него не было проблем со здоровьем — по крайней мере, тогда, когда Дазай знал его ближе, чем кто-либо еще, когда они были «Двойным черным», самым смертоносным дуэтом в истории Йокогамы, когда Дазай мог читать каждое движение Чуи, каждый вдох, каждое изменение в ритме его пульса, каждый микросдвиг в выражении лица.       А теперь ему говорят, что все закончилось вот так — тихо, буднично, без шанса вмешаться, без предупреждения, без того момента, когда можно было бы что-то изменить, что-то сделать, успеть. Мысль о том, что он пропустил этот момент, разъедала сильнее любой злости — она въедалась в сознание, как кислота, медленно, методично разрушая все, что Дазай считал своей опорой.       Все это рушилось под весом одной простой, невыносимой истины: он не заметил.       Дазай Осаму, который просчитывал людей на десятки шагов вперед, который мог предсказать действия противника, едва взглянув на него, уловив микродвижение, услышав интонацию, заметив то, что другие пропускали. Который строил планы так сложно и многослойно, что даже союзники не всегда понимали, что именно происходит, какая часть была блефом, какая — настоящей целью, где кончалась импровизация и начинался расчет. Который всегда — всегда — знал, что делать, как повернуть ситуацию в нужную сторону, как использовать слабости противника, как превратить поражение в победу.       Он не заметил, что Чуя умирает — не почувствовал опасности, не уловил сдвиг, не увидел признаков, не понял, что что-то идет не так. А он должен был, потому что если кто-то в этом мире и мог это заметить, то только он — только Дазай, который знал Чую лучше, чем тот знал сам себя. Осаму мог определить, ранен ли Чуя, даже когда тот это скрывал, мог сказать по походке, по тому, как он держит плечи, по едва заметному напряжению в челюсти. Всегда чувствовал, когда Чуя на грани — когда Порча подбирается слишком близко, когда нужно вмешаться, когда еще секунда, и будет поздно.       Именно поэтому Чуя ему доверял — именно поэтому он входил в Порчу, не оглядываясь, не сомневаясь и не задавая вопросов. Он знал, что Дазай рядом, что Дазай просчитал все заранее, что в нужный момент — ровно в тот самый момент, когда станет критично, когда Арахабаки внутри него возьмет верх и начнет пожирать то, что осталось от человека, — Дазай протянет руку и остановит процесс, выдернет его обратно, вернет в реальность, спасет. Это была не вера, не надежда — это была уверенность, абсолютная, безоговорочная, выстроенная годами совместной работы, сотнями миссий, десятками раз, когда они балансировали на грани жизни и смерти и каждый раз выходили живыми, потому что Дазай знал, всегда знал, никогда не ошибался.       Чуя доверял ему свою жизнь — буквально, каждый раз, когда активировал Порчу, каждый раз, когда отдавал контроль чему-то, что было сильнее его, древнее, опаснее. И Дазай никогда — ни разу — не подвел его в этом, ни разу не опоздал. До сих пор.       Теперь все внутри Дазая ломалось под тяжестью этого осознания — если он не смог защитить Чую, того единственного человека, который доверял ему безоговорочно, который верил, что Дазай всегда будет рядом в критический момент, то что вообще осталось? На что он годен? Зачем все эти способности, весь этот интеллект, все эти расчеты, если в самый важный момент он оказался слеп, если не увидел того, что должен был почувствовать раньше всех остальных?       Мысли перестали петлять — они стали прямыми, пугающе спокойными, не истеричными, и именно поэтому такими опасными. Он просто сидел и смотрел в пустоту, видя перед собой мир, в котором больше не было ни Оды, ни Чуи, ни причины продолжать играть в «светлую сторону», в спасение слабых, в то, что он может быть кем-то другим, не тем, кем был в мафии.       Если он не смог защитить Чую — того, кто доверял ему безоговорочно, кто верил в него даже тогда, когда сам Дазай в себя не верил, то весь этот путь терял смысл. Все попытки быть полезным, все решения, принятые после смерти Оды, все обещания стать лучше, спасать слабых, делать то, что правильно, защищать тех, кто не может защитить себя сам. Все это вдруг превратилось в пустой звук.       А на самом деле он просто играл роль — хорошего человека, детектива, того, кто помогает, кто использует свой интеллект не для убийств, а для спасений. И он играл ее настолько хорошо, что почти сам в нее поверил, почти убедил себя, что это имеет значение, что он изменился, что он больше не тот Дазай из Портовой мафии, который убивал без колебаний и не чувствовал ничего, кроме пустоты и скуки.       Но Чуя умер, и вместе с ним умерла последняя иллюзия — иллюзия того, что Дазай способен защитить хоть кого-то, что его присутствие что-то меняет, что он может быть тем, на кого можно положиться. Дазай понял — с ужасающей, кристальной ясностью — что ничего не изменилось. Он все тот же — пустой, сломанный, неспособный удержать рядом тех, кто важен, неспособный защитить. Смена Портовой мафии на ВДА была просто сменой декораций, но суть оставалась прежней: он разрушает все, к чему прикасается, он теряет всех, кто имеет значение, и в конце всегда остается один.       Сейчас же последний важный человек в его жизни покинул этот мир, и что ему теперь оставалось делать? Продолжать притворяться? Улыбаться Ацуши? Раздражать Куникиду? Делать вид, что все в порядке, что он справляется, что жизнь идет дальше? Зачем? Ради чего? Ради кого?       Ода оставил ему цель. Чуя оставил пустоту.       И в этой пустоте не было ничего, за что можно было бы зацепиться — никаких последних слов, никаких заветов, никакого смысла, который можно было бы извлечь из его смерти и использовать как топливо, чтобы двигаться дальше. Чуя просто умер — тихо, без предупреждения, и Дазай остался один, по-настоящему один, как не был ни разу в жизни. Потому что даже когда он был в мафии, окруженный врагами и предателями, даже тогда Чуя был где-то рядом.       А теперь его нет.       Дазай думал о том, как использовать этот пистолет — прокручивал варианты в голове. Положить дуло в рот? Это быстро, почти гарантированно, но есть риск промахнуться, повредить мозг не полностью, остаться живым. Приложить к виску? Классический вариант, но слишком театральный, что-то в этом было от дешевой драмы. Может, установить возле сердца? Символично, почти поэтично — то самое сердце, которое все еще продолжает биться, хотя не должно, которое отказывается остановиться, несмотря на то, что внутри уже давно пустота.       Он умрет в тот же день, как будут похороны Чуи — это справедливо, это правильно, потому что мир, в котором Чуя мертв, а Дазай продолжает существовать, это нарушение естественного порядка вещей, это ошибка, которую нужно исправить.       Его никто не остановит — не в этот раз, потому что в прошлый раз, когда умер Ода, у него еще были причины остаться, были слова, которые держали его на этой стороне, была миссия, цель, направление.       Теперь ничего этого не осталось.       Тело начало сдаваться где-то на второй день. Сначала это были мелочи — руки дрожали сильнее обычного, когда он тянулся за очередной бутылкой, пальцы соскальзывали с горлышка, не удерживая вес, и приходилось делать несколько попыток, прежде чем получалось налить сакэ. Половина выплескивалась мимо, растекаясь по столу липкими лужами, но Дазай не обращал внимания — главное было донести до рта, главное выпить, заглушить это хоть ненадолго.       Потом началось головокружение — резкое, дезориентирующее, стоило подняться с пола, и комната начинала вращаться, стены смещались, пол уходил из-под ног. Дазай падал обратно, тяжело дыша, ощущая, как в висках стучит тупая, пульсирующая боль — мигрень, обезвоживание, отравление алкоголем, все вместе, наслаивающееся друг на друга, превращающее голову в один сплошной источник боли.       Рот был сухим — язык прилипал к небу, слюна превратилась в вязкую субстанцию с горьким металлическим привкусом. Губы потрескались, покрылись тонкими болезненными трещинками, которые жгло при каждом глотке, но пить воду не хотелось — вода не помогала, она не притупляла боль, не стирала мысли, не заставляла забыть. Зрение начало подводить — периферия размывалась, оставляя только узкий туннель прямо перед собой. Дазай смотрел на пистолет в руках, и тот двоился, троился, расплываясь на несколько контуров. Он моргал, пытаясь сфокусироваться, но это не помогало — глаза горели, будто в них насыпали песок, веки были тяжелыми, опухшими, покрасневшими от бессонницы и слез.       Желудок скрутило резко, без предупреждения — острая, режущая боль, которая заставила Дазая согнуться пополам, обхватив живот руками. Внутри все сжалось в тугой узел, и по пищеводу поднялась горячая волна тошноты. Он едва успел повернуться в сторону, прежде чем его вырвало — желчью, кислотой, остатками сакэ, почти ничего, кроме жидкости, потому что еды в желудке не было уже давно. Дазай кашлял, давился, чувствуя, как горло жжет изнутри, тело содрогалось от спазмов, и он не мог их контролировать, не мог остановить, просто ждал, пока это закончится, опираясь ладонью о холодный пол, ощущая под пальцами липкую сырость.       Когда спазмы наконец утихли, он остался сидеть на полу, тяжело дыша — во рту был отвратительный вкус, голова кружилась еще сильнее, в ушах стоял высокий, монотонный, раздражающий звон. Сердце билось слишком быстро, неровно, будто сбилось с ритма и не могло найти его обратно. Дазай вытер рот тыльной стороной ладони, оставив на коже влажный след, и медленно, с трудом подтянулся обратно к стене, прислонился к ней спиной, закрыл глаза.       Не помогло — за веками все равно был только Чуя, его лицо, его голос, его усмешка, и Дазай снова открыл глаза, уставился в потолок, на пятна от протечек, на трещины в штукатурке, считая их, пытаясь занять мозг хоть чем-то, кроме этого.       Не получалось.       Стук в дверь раздался на следующий день — сначала тихий, почти нерешительный, три коротких удара, пауза, словно тот, кто стоит за дверью, сомневается, стоит ли продолжать. Потом настойчивее — еще три удара, уже громче, увереннее, ритмичные, вежливые, слишком вежливые, чтобы быть кем-то кроме Ацуши.       — Дазай-сан? — голос приглушенный, но узнаваемый, с этой характерной интонацией обеспокоенности, которую Ацуши никогда не умел скрывать. — Дазай-сан, вы там? Пожалуйста, откройте.       Дазай не пошевелился — продолжал сидеть на полу, прислонившись к кровати, глядя в стену, туда, где штукатурка отслаивалась неровными пятнами. Пистолет лежал рядом, на расстоянии вытянутой руки, холодный металл отражал тусклый свет из окна. Бутылка — в другой руке, почти пустая, последние капли сакэ болтались на дне, когда он слегка качнул ее, не поднимая к губам.       — Дазай-сан, я знаю, что вы внутри, — продолжал Ацуши, и в его голосе появилась та мягкая настойчивость, которой он пользовался, когда хотел помочь, но не знал как. — Я... я принес вам еду. Куникида-сан сказал, что вы должны написать отчет о нашем последнем задании. Но я его написал, не беспокойтесь об этом!       Тишина. Ацуши ждал, и Дазай слышал, как тот переминается с ноги на ногу за дверью — легкое поскрипывание половиц, характерное для старого общежития, слышал его дыхание, неровное, взволнованное, слишком громкое в этой тишине.       — Дазай-сан... — голос стал тише, мягче, в нем появилась та интонация, которую Ацуши использовал, когда говорил с кем-то, кто страдает, когда пытался утешить, не зная правильных слов. — Я понимаю. Я знаю, что вы... что вам сейчас тяжело. Из-за Чуи-сана. Но вы не можете просто запереться здесь. Это не выход.       Не выход. Дазай бы рассмеялся, если бы мог, если бы смех еще приходил, но его не было — только тяжесть в груди и пустота в голове, только это ощущение, что все уже кончено, и нет смысла объяснять это Ацуши, который все равно не поймет. Он поднес бутылку ко рту, сделал глоток — горло обожгло, но он даже не поморщился, боль была привычной, желанной, единственное, что еще чувствовалось по-настоящему.       — Пожалуйста, хотя бы скажите что-нибудь, — в голосе Ацуши послышалось отчаяние, тихое, сдерживаемое. — Чтобы я знал, что вы... что вы в порядке.       В порядке — какое смешное словосочетание, какая абсурдная просьба. Дазай закрыл глаза, откинув голову назад, чувствуя, как затылок упирается в холодную стену, как по позвоночнику растекается озноб. Ацуши не понимал, не мог понять, потому что он никогда не терял того, кто был частью самой структуры его существования, той константы, без которой мир переставал иметь смысл.       — Дазай-сан, я не уйду, пока вы не ответите, — настойчивость в голосе Ацуши граничила с упрямством, и это было бы забавно в другой ситуации, в другой жизни. — Я буду стоять здесь хоть всю ночь, но мне нужно знать, что с вами все в порядке!       Дазай открыл глаза, посмотрел на дверь — видел ее как размытое пятно, неясный контур в тусклом свете. Потом перевел взгляд на пистолет. Потом снова на дверь.       Он действительно говорил это Ацуши — много раз, красивые слова о том, что жизнь имеет ценность, что нужно защищать слабых, что даже в темноте есть свет, что каждый человек заслуживает шанса. Ложь — все это была ложь, красивая, убедительная ложь, в которую он сам почти поверил, в которую поверил Ацуши, доверчивый, искренний Ацуши, который смотрел на него как на наставника, как на того, кто знает ответы.       — Куникида-сан хотел сам прийти, — продолжал Ацуши, и в его голосе появилась отчаянная настойчивость, желание достучаться хоть как-то. — Но я сказал, что приду я. Потому что знаю, что вы не хотите, чтобы кто-то видел вас... таким. Я понимаю. Правда понимаю.       Нет, не понимаешь, — подумал Дазай безразлично, не находя в себе сил даже на раздражение. — Ты понятия не имеешь.       — Дазай-сан, — голос Ацуши дрогнул, и Дазай услышал это. — Я знаю, каково это — терять кого-то важного. Я знаю, как это больно. Но вы... вы же не можете просто сдаться. Вы всегда говорили мне, что жизнь стоит того, чтобы ее прожить. Что нужно идти вперед, несмотря ни на что.       Дазай посмотрел на пистолет. Он поднял его, повертел в руках, разглядывая в тусклом свете, изучая каждую царапину на поверхности, каждую вмятину. Это было проще, чем слушать Ацуши, проще, чем думать о том, что он когда-то действительно верил в эти слова, которые сейчас звучали как насмешка.       — Пожалуйста, — голос Ацуши стал совсем тихим, почти молящим, и Дазай представил, как он стоит там, за дверью, сжимая в руках пакет с едой, которую Дазай не будет есть. — Пожалуйста, просто откройте дверь. Или хотя бы скажите что-нибудь. Что угодно.       Тишина растянулась. Дазай слышал, как Ацуши прижался лбом к двери — характерный глухой звук, который он узнал бы где угодно, слышал его дыхание, прерывистое, на грани слез, слышал, как тот пытается собраться, не расплакаться прямо здесь, в коридоре.       Слова застряли где-то в горле — не потому что Дазай не мог их произнести, а потому что не видел смысла. Что он скажет? «Все в порядке»? Это будет ложью. «Не волнуйся»? Еще одна ложь. «Я справлюсь»? Самая большая ложь из всех. Он мог бы сказать правду — «я умру, когда похоронят Чую, это уже решено», — но Ацуши попытается остановить его, приведет Куникиду, может, даже Ранпо, и тогда придется объяснять, оправдываться, притворяться, что передумал.       Дазай не хотел притворяться. Не хотел объяснять. Не хотел, чтобы кто-то пытался его спасти, когда он сам не видел причин для спасения.       — Хорошо, — наконец выдохнул Ацуши, и в этом слове было столько грусти, столько беспомощности, что даже Дазай почувствовал слабый укол. — Хорошо. Я оставлю еду у двери. И... и приду завтра. И послезавтра. Каждый день. Пока вы не будете готовы открыть.       Шаги — удаляющиеся, медленные, неуверенные, будто Ацуши надеялся, что Дазай все-таки передумает и позовет его обратно, скажет хоть слово, подаст хоть какой-то знак, что он здесь, что он слышит, что он еще способен реагировать.       Дазай не позвал. Не пошевелился. Просто продолжал сидеть, прислонившись к стене, сжимая пистолет в одной руке и пустую бутылку в другой, слушая, как шаги Ацуши затихают в конце коридора, как хлопает дверь на выходе, как тишина возвращается, заполняя комнату снова.       И только тогда, когда он точно знал, что никого нет, Дазай позволил себе закрыть глаза и просто сидеть в этой тишине, не думая ни о чем, кроме одного: завтра все закончится.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать