Мотыльки в банке Фокусника

Слэш
В процессе
NC-17
Мотыльки в банке Фокусника
aiiko103
автор
Описание
Цирк, которого нет. Фокусник, помнящий собственную смерть. И мальчик, который всю жизнь только и делал, что убегал. Ему дают выбор: остаться здесь навсегда — или вернуться домой и забыть всё. Забыть дым, рождающий мотыльков. Забыть холодные пальцы на лице. Забыть, как впервые кто-то посмотрел на него так, будто он не пустое место. «Ты готов гореть?» — спрашивает Эндрю. Нил молчит. Он уже горит. Но мотыльки, летящие на свет, всегда сгорают. А этот цирк никогда не отпускает тех, кто видел его.
Примечания
Этот фанфик родился благодаря песне Luvcat — He’s My Man. Она зациклилась на много дней, и однажды из неё вылетел цирк. И мальчик. И Фокусник, который сказал: «Ты опоздал».
Посвящение
Моим девочкам — тем, кто постоянно слушает мои бредни, кто не боялся моих неоднозначных историй, кто говорил «пиши дальше», даже когда я хотела удалить всё к чертям.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Выход на сцену

***

Нил открыл глаза в темноте, и первое, что он почувствовал, — это вкус собственной крови на губах. Она успела засохнуть, превратившись в тонкую солоноватую корку, но под ней всё ещё сочилась свежая влага — рана на брови открылась во сне. Нил не помнил, чтобы ворочался. Он вообще старался спать неподвижно, как труп, чтобы случайным движением не разбудить в соседней комнате отца. Но сегодня, видимо, даже мёртвые шевелятся. Он приоткрыл глаза. В комнате было темно, только узкая полоса света сочилась из-под двери, и в этой полосе плавала пыль. Нил медленно поднёс руку к лицу. Кончики пальцев коснулись рассечённой брови — отец задел пряжкой ремня вчера вечером, когда Нил, по обыкновению, «слишком громко дышал». Кровь уже успела перепачкать наволочку, одеяло, ворот футболки. Он не стал звать мать. Она и так придёт. Всегда приходит. Рано или поздно. Вместо этого Нил сел на кровати, свесив босые ноги на холодный пол, и некоторое время просто смотрел в стену. Он закрыл глаза и сделал вдох. Грудная клетка болела — не от вчерашнего удара, а от позапрошлого. Ребро, которое отец сломал в прошлом месяце, ещё не срослось до конца, и каждый глубокий вдох отдавался тупой, пульсирующей болью. Нил научился дышать мелко, поверхностно, будто воздух был ворованной драгоценностью. Натан рядом — и ты сжимаешься, становишься меньше, тише, незаметнее. Выживание — это искусство не быть. За окном серел рассвет. Ноябрьский, липкий, с запахом мокрой листвы и прелых дров. Нил посмотрел на будильник — старый, механический, который мать принесла с блошиного рынка. Стрелки показывали почти шесть. Через час нужно идти в школу. Снова сидеть за последней партой, снова быть серым пятном, снова слушать, как одноклассники шепчутся за спиной: «У него синяки. Опять. Ты видел?» Он не хотел в школу. Он вообще не хотел ничего, что включало в себя других людей. Нил поднялся, прошлёпал в ванную, заперся на щеколду, которая держалась на честном слове и ржавчине, и посмотрел в зеркало. Оттуда на него смотрел чужой мальчик. Бледный, с тёмными кругами под глазами, с рассечённой бровью, запёкшейся коркой. Синяк на скуле только начинал расцветать — лиловый по краям, жёлтый в центре. Губы потрескались. Нил не помнил, когда в последний раз нормально ел. Вчера отец разбил тарелку с ужином, потому что картошка была «недостаточно горячей». Он сунул голову под кран с холодной водой. Кровь смылась, вода потекла розовой, потом прозрачной. Нил вытерся грязным полотенцем — мать забыла постирать его уже неделю назад — и вернулся в комнату. Оделся в темноте. Джинсы, толстовка с длинным рукавом, капюшон. Толстовка была чёрной, старой, на рукавах протёрлись дыры, но она скрывала синяки на предплечьях — следы отцовских пальцев, тех дней, когда Натан хватал его за руки и встряхивал, как тряпичную куклу. Кроссовки — разношенные, но надёжные. Нил не выходил из дома без кроссовок. Бежать в чём-то другом было невозможно. Он не стал завтракать. Прошёл мимо кухни, где за закрытой дверью спальни отца раздавался храп — тяжёлый, прерывистый, похожий на работу старого, умирающего мотора. Мать спала на диване в гостиной — он видел её силуэт под тонким одеялом, руку, свесившуюся до пола, пальцы, которые даже во сне помнили, как держать сигарету. Нил бесшумно открыл окно в своей комнате и вылез наружу. Утренний воздух ударил в лицо — холодный, влажный, пахнущий землёй и бензином с ближайшей заправки. Нил сделал шаг, потом другой, потом побежал. Бег был единственным временем суток, когда он не думал. Лёгкие требовали воздуха, мышцы требовали движения, сердце выбивало ритм — и в этом ритме не оставалось места для отца, для синяков, для школы, для учителей, которые делали вид, что ничего не замечают. Нил бежал по пустынным улицам городка, мимо закрытых магазинов, мимо стоящих на светофорах машин с заспанными водителями, мимо домов, где люди ещё спали, и чувствовал, как с каждым километром боль отступает. Он бежал до тех пор, пока бок не начало колоть, а в горле не пересохло. Остановился у заправки, купил за тридцать центов самую дешёвую пачку сигарет и зажигалку. Продавщица даже не посмотрела на его лицо — может, не хотела видеть, может, ей было плевать. Нил вышел, прислонился к стене, закурил. Дым горчил, жёг лёгкие, но это была хорошая боль. Та, которую он выбирал сам. Он смотрел на дорогу и думал о том, что сегодня ночью он не хочет возвращаться домой. И завтра — тоже. И никогда, в общем-то, тоже не хочется. Но возвращаться придётся. Потому что у него нет денег, нет документов на другое имя, нет ни одного человека, который бы сказал: «Оставайся у меня». Нил затушил сигарету о стену, сунул окурок в карман — не сорить же — и пошёл дальше. Не в школу. Сегодня он решил не идти в школу. Вместо этого он свернул на улицу, которая вела к промышленной окраине. Туда, где ржавели старые склады, где бездомные жгли костры в обугленных бочках, где бетонные плиты торчали из земли, как надгробия. Он любил это место. Здесь никто не задавал вопросов. Здесь даже эхо звучало глухо, будто боялось потревожить покой. Он бродил между разрушенными зданиями до самого вечера. Залез на крышу заброшенного гаража, сидел там, болтая ногами, смотрел, как солнце клонится к горизонту, и курил одну сигарету за другой. Иногда ему казалось, что если он просидит здесь достаточно долго, то превратится в часть этой крыши — в ржавый гвоздь, в кусок рубероида, в ничто. Исчезнет. И никто не заметит. Но когда небо начало темнеть, а фонари на трассе зажглись мутными оранжевыми пятнами, Нил вдруг понял, что не хочет никуда возвращаться. Не может. Словно что-то тянуло его дальше, за пределы знакомых руин, туда, где он никогда не был. Он пошёл.

***

Пустырь, заросший бурьяном, ограждение из колючей проволоки, которую кто-то аккуратно разрезал кусачками — ровно настолько, чтобы пролез человек. Старая, выцветшая табличка: «Опасно. Не входить». Кто-то пририсовал к буквам рога и смешную рожицу. Нил хмыкнул и шагнул в проход. За оградой было темно. Темнее, чем на пустыре. Темнее, чем в его комнате, когда отец выкручивал лампочку, чтобы Нил быстрее засыпал. Нил вытащил телефон, включил фонарик — бледный, дрожащий лучик уткнулся в землю, покрытую слоем сухих листьев и птичьего помёта. Он сделал ещё несколько шагов. Под ногами хрустнуло стекло. Нил опустил фонарик вниз и увидел осколки бутылки — из-под виски, дорогого, с золотой этикеткой, которую дождь уже сделал серой. И тут он поднял голову. Впереди, в сгущающейся тьме, выросла громада. Нелепая, нереальная, похожая на спящего зверя. Шатёр. Полосатый, красно-золотой, но краски выцвели до тоски. Афиши на фанерных щитах — лица, размытые временем, глаза — чёрные провалы, улыбки, стёртые в ничто. И надпись, которую он разобрал не сразу, потому что буквы сливались с темнотой: «Minyard's Midnight Mirage» Нил нахмурился. Он знал все заброшенные здания в округе. Цирка здесь никогда не было. Этого не могло быть. Он сделал шаг вперёд. Ещё один. Полог шатра колыхнулся, хотя ветра не было — Нил специально замер и прислушался. Тишина. Абсолютная, какая бывает только перед грозой или перед тем, как мир перестаёт подчиняться правилам. «Не ходи туда», — шепнул внутренний голос, похожий на мать. «А что мне терять?» — ответил другой, его собственный. Нил отодвинул полог и вошёл. Воздух внутри был другим. Не холодным и не тёплым — он был плотным. Как вода. Нил сделал вдох и почувствовал, как лёгкие наполняются чем-то сладким, приторным, почти тошнотворным. Карамель. Ваниль. И под ними — что-то острое, химическое, напоминавшее запах формалина из школьной лаборатории. Он задержал дыхание, но сладость уже прилипла к нёбу, к языку, к задней стенке горла. Вокруг было темно. Не темнота пустоты — темнота, которая смотрит. Которая имеет массу. Нил вытянул руку вперёд и не увидел пальцев. Он сделал шаг — и нога не встретила сопротивления. Пол словно исчез, но он не падал. Он просто шёл. И вдруг — свет. Не постепенно, не со щелчком. Он просто случился, как взрыв, как удар, как момент, когда после долгой операции открываешь глаза и понимаешь, что ты ещё жив. Нил зажмурился. Открыл. Перед ним был цирк. Настоящий. Живой. Бархатные кресла, мягкие, глубокие, с медными подлокотниками, на которые кто-то не поленился нанести гравировку — маленькие львы с открытыми пастями. Люстры из хрусталя, каждая подвеска дрожит и переливается, бросая на пол радужные зайчики. Арена — огромный круг, усыпанный опилками, которые пахнут свежестью, будто их рассыпали только что. И воздух — чистый, прозрачный, без карамели и формалина. Просто воздух. Которым можно дышать. Нил сделал шаг вперёд. Его кроссовок утонул в опилках. Хруст — настоящий, живой — разнёсся под куполом, и ему показалось, что эхо подхватило этот звук и понесло его к самым дальним рядам, где темнота сгущалась снова. — Ты опоздал. Голос пришёл не с арены. Он пришёл отовсюду — из кресел, из люстр, из опилок, из воздуха. Он резонировал в грудной клетке, отдавался в зубах, щекотал барабанные перепонки. Нил резко повернулся. На арене, в центре круга, сидел человек. Он был молод — не старше самого Нила, наверное. Но глаза его были старыми. Тёмными, как та темнота снаружи. Он сидел на деревянном стуле с высокой спинкой — трон из облезлого дерева, с вырезанными на подлокотниках львиными головами, у которых время сточило морды. Фрак чёрный, с блеском — но не праздничным, а хищным, как чешуя змеи. Рубашка белая, расстёгнутая на три пуговицы, открывает ключицы — острые, как лезвия. В одной руке он держал сигарету. Дым от неё шёл не вверх, а вниз, стелился по опилкам, извивался, как живой, а потом вдруг взрывался — и из этого взрыва рождались мотыльки. Чёрные, бархатные, с крыльями, похожими на лепестки обгоревшей бумаги. Они кружились вокруг его головы, садились на плечи, на колени, на спинку стула. Некоторые подлетали к Нилу, касались его щеки — и он чувствовал это прикосновение: холодное, сухое, почти невесомое. — Твой выход через три минуты, — повторил человек. — Проходи, не стесняйся. Зрители не любят ждать. Он указал сигаретой на кресла. Нил послушно обвёл взглядом зал. Пусто. — Здесь никого нет. — Есть, — сказал человек. Он затянулся, и мотыльки вылетели из его рта, облепили его лицо, а потом, словно по команде, взметнулись к потолку и рассыпались искрами. — Ты не туда смотришь. Смотри в темноту. Там, где свет не достаёт. Там они сидят — все, кто когда-либо хотел исчезнуть. Ты — один из них. Иначе бы ты не пришёл. Нил молчал. Он не знал, что сказать. Это было похоже на сон — но слишком чёткое для сна. Слишком вкусное — опилки пахли деревом, мотыльки касались кожи, и каждый волосок на руке вставал дыбом. Это было реальнее, чем вся его жизнь. — Как тебя зовут? — спросил он, потому что нужно было начать с чего-то простого. — Эндрю, — ответил человек. — А тебя, Мотылек, я и так знаю. Нил Джостен, семнадцать лет, живёт с родителями, учится в старшей школе, не имеет друзей, по ночам лазает по заброшкам, курит дешёвые сигареты и бегает так быстро, потому что иначе догонит отец. Я прав? Нил похолодел. Откуда он знает про отца? Про сигареты? Про бег? — Кто ты? — выдохнул он. Человек встал со стула. Стул исчез — не упал, не сдвинулся, просто перестал существовать, оставив в воздухе лёгкий хлопок, похожий на звук захлопнувшейся шкатулки. Мотыльки взвились, заметались, потом успокоились, снова облепив его плечи. — Фокусник — сказал он. — Иллюзионист. Тот, кто делает вещи невидимыми. Подойди ближе. Нил не двинулся. Ноги словно приросли к опилкам. — Ты боишься? — спросил Эндрю, и в его голосе не было насмешки. Только холодное любопытство. — Я не боюсь тебя, — сказал он, но это была ложь. Он боялся. Не так, как отца — липкий и знакомый страх. Эндрю пугал его по-другому. Тем, что был невероятно красивым. Тем, что смотрел так, будто видел насквозь. Тем, что в его присутствии Нил вдруг остро ощущал, как мало в нём живого. Буквально. — Иди сюда, — повторил Эндрю. Тон не изменился — спокойный, ровный, почти скучающий. Но в глазах что-то дрогнуло. И Нил, сам не зная зачем, шагнул вперёд. Они стояли друг напротив друга на расстоянии вытянутой руки. Эндрю был ниже — на полголовы, может, на целую. Нил чувствовал запах его дыма — не табачный, нет. Горелый сахар, апельсиновая корка и что-то металлическое, как кровь. — Дай руку, — сказал Эндрю. Нил протянул левую. Эндрю взял её — холодными, сухими пальцами — и перевернул ладонью вверх. Под светом прожекторов стали видны шрамы. Тонкие белые линии — от отцовского ремня, от осколков стекла, от ножа, которым Натан однажды полоснул его по пальцам, когда Нил не успел увернуться. — У тебя красивые руки, — сказал Эндрю. — Жалко, что их так часто ранили. Нил дёрнулся, но Эндрю не отпустил. Его хватка была обманчиво слабой — как цепь, которая не давит, но сломать её невозможно. — Это не твоё дело, — прошептал Нил. — Всё, что происходит в моём цирке, — моё дело, — ответил Эндрю. Он поднёс руку Нила к своему лицу и провёл пальцем по шраму на тыльной стороне ладони. Нил почувствовал, как по телу пробежала дрожь — не от страха. От чего-то другого. От того, что его касались не для того, чтобы ударить. А чтобы заметить. — Почему ты называешь меня Мотыльком? — спросил Нил, чтобы отвлечься от этого прикосновения. Эндрю усмехнулся — одними уголками губ. В этой усмешке не было тепла, но она была живой. Настоящей. — Потому что ты летишь на свет, даже если знаешь, что сгоришь. Ты не можешь иначе. Ты — мотылёк, который застрял в банке. А я — тот, кто держит эту банку в руках. Он отпустил руку Нила, сделал шаг назад и щёлкнул пальцами. Вокруг них зажглись ещё прожекторы. Стало светло как днём. И Нил увидел, что они не одни. На краю арены, в тени за кулисами, стояли люди. Силуэты. Несколько — мужских, женских, высоких, низких. Они не двигались. Они смотрели. — Это моя труппа, — сказал Эндрю. — Они тоже когда-то зашли в этот цирк. И не смогли выйти. Теперь они ждут — зрителя, который аплодирует, или жертву, которая займёт их место. — Что ты хочешь от меня? — спросил Нил. Голос его дрогнул, но только чуть-чуть. — Ещё не знаю, — честно ответил Эндрю. Он затушил сигарету о собственную ладонь — кожа зашипела, но он даже не поморщился. Мотыльки разлетелись, заметались в панике, а потом осыпались пеплом. — Сегодня — только смотри. Завтра — решим, что с тобой делать. — А если я уйду сейчас? Эндрю посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. — Можешь попробовать, — сказал он. — Но ты не уйдёшь. Нил хотел спросить «почему», но уже знал ответ. Потому что за дверью его ждал отец. Синяки. Голод. Тишина, от которой хотелось выть. А здесь — свет, музыка, мотыльки и этот странный, опасный человек, который смотрел на него так, будто Нил был не пустым местом, а главным фокусом вечера. Он остался. Эндрю кивнул, словно ожидал этого, и щёлкнул пальцами второй раз. Свет погас. Но не весь — остались маленькие лампочки по краям арены, и в их мерцании Нил увидел, как труппа ожила. Люди вышли из тени. Высокий парень с перевязанной рукой нёс шпагу. Крупный мужчина тащил штангу. Три девушки в летящих платьях кружились в танце, и их ленты, казалось, жили своей жизнью. Где-то заиграла музыка — старая, потрескивающая, как пластинка. — Добро пожаловать в Мираж, Мотылёк, — сказал Эндрю, и его голос снова прозвучал в голове Нила, как эхо. — Надеюсь, ты не боишься высоты. Или ножей. Или того, что после этого представления ты уже не сможешь смотреть на своё отражение. Нил не ответил. Он смотрел, как мотыльки кружатся над головой Эндрю, и впервые за долгое время не чувствовал желания бежать. Может быть, — подумал он, — сгореть — не самая плохая смерть.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать