Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Продолжение «Мавки»
Ссыль на первую часть: https://ficbook.net/readfic/0199ca7f-cd30-71d9-bf9a-19cc8eea9a69
В прошлой серии мавка, кикимора и кот попали в рабство духа, убившего мавку, когда она была человеком. И теперь они вынуждены вечность уносить жизни. Но так ли будет всегда?
Часть 4. Глухой не позволит.
07 июня 2026, 08:27
Дни тянулись бесконечно. Глухой не давал передышки ни днём, ни ночью — его голос звучал внутри, как заноза, как зубная боль, которую нельзя заглушить. Он не кричал — он шептал. Шептал о том, что они никчёмные, слабые, предательницы. Что девочка у окна всё равно умрёт, рано или поздно, от болезни, от несчастного случая, от рук своих же родителей. Что их сопротивление бесполезно. Что они всего лишь мавка и кикимора, твари, которым место в грязи и крови. Что странник обманет, бросит, исчезнет, как только поймёт, что спасать некого.
Алёна сжимала голову руками, раскачивалась на кочке, и слёзы текли по её щекам — прозрачные, солёные, нечеловеческие. Она не помнила, когда плакала в последний раз. Кажется, когда была живой. Теперь слёзы лились сами, без её воли, и она не вытирала их — не было сил. Каждое слово Глухого отдавалось в висках тупой пульсацией, в груди — ледяным спазмом. «Ты убила меня, — шептал он. — Ты заслужила это. Ты заслужила вечность в пустоте. А они? Они просто глупые люди, которые смотрели и отворачивались. Почему ты их жалеешь? Они не пожалели тебя».
— Замолчи, — шептала Алёна в ответ. — Замолчи, пожалуйста. — Но голос не замолкал. Он становился только громче, настойчивее, въедливее. Иногда ей казалось, что она сходит с ума. Что её разум трескается, как лёд весной, и скоро провалится в чёрную воду, и тогда Глухой займёт всё место, и она перестанет быть Алёной — станет просто ещё одним его придатком, слепым и послушным.
Но она держалась. Каждый раз, когда голос достигал предела, она сжимала в кулаке комок мха, или ветку, или собственную рубаху, и шептала: «Нет. Я не пойду. Я не сделаю. Ты не заставишь». И голос отступал — на минуту, на две, чтобы вернуться с новой силой.
---
Кикиморе было не легче. Глухой знал её слабые места — знал, что она ненавидит людей, что мечтала отомстить за дочь, что получала удовольствие от чужих страданий. Он играл на этом, как на струнах: «Ты была счастлива, когда они мучились. Помнишь того кузнеца? Как он хрипел на верёвке? Как его ноги дёргались? А та женщина, что утопила своих детей? А старик, который сжёг свой дом? Всё это ты. Твоя работа. Твоя гордость. А теперь ты отказываешься от себя. Ты предаёшь себя».
Кикимора стискивала зубы так, что они скрежетали. Она уходила в глубь леса, забиралась на самое высокое дерево, пряталась в дуплах — но голос находил её везде. Он был внутри, а от себя не спрячешься. Она пыталась не слушать, думать о чём-то другом — о дочери, о том, как та была маленькой, о её улыбке, о первых шагах. Но Глухой перебивал: «Ты бросила её. Ты ушла в болото, оставила одну. А теперь хочешь быть хорошей матерью? Поздно. Она мертва. Ты мертва. Вы обе — просто гниющие куски плоти, которые я могу развеять по ветру в любой момент».
Кикимора сжимала кулаки, впиваясь ногтями в ладони, до чёрной, густой крови, которая не сворачивалась. Она не сдавалась. Не потому, что верила в успех — она вообще ни во что не верила, кроме силы и мести. А потому, что видела: Алёна держится. Если дочь может, то и она сможет. Хотя бы из упрямства.
---
Васька почти не спал. Он сидел рядом с Алёной — на мху, на камне, на корнях старой сосны, — прижимался к её ноге, клал голову на колено и урчал. Урчал непрерывно, с утра до ночи, с ночи до утра. Урчал так, что вибрация расходилась по всему телу, проникала в кости, в кровь, в ту пустоту, где прятался Глухой. Кот не знал, помогает ли это, но другого оружия у него не было. Когти против духа — смешно. Зубы против голоса в голове — бесполезно. Но мурлыканье было старым, древним колдовством, которое коты знали с тех пор, как научились спать на печи. Оно не изгоняло тьму, но оно говорило: ты не одна. Я здесь. Я рядом. Я люблю тебя.
Алёна иногда гладила его — не глядя, механически, но пальцы её задерживались на его голове, на шапке, на рваном ухе, и дрожь в них утихала. Хотя бы на секунду.
— Спасибо, Васька, — шептала она. — Без тебя бы я уже сломалась.
Кот ничего не отвечал. Он только урчал громче, и слёзы — кошачьи, солёные — текли по его усам, смешиваясь с Алёниными.
---
Однажды ночью, когда Глухой особенно лютовал, кикимора не выдержала. Она спрыгнула с дерева, подбежала к страннику, который сидел у валуна, и закричала — страшно, по-звериному, так, что листья с берёз посыпались:
— Ты говорил, поможешь! Где твоя помощь? Мы мучаемся, а ты сидишь, сложа руки!
Алексей поднял на неё спокойные, красные от бессонницы глаза.
— Я молюсь, — сказал он. — Каждую секунду. Не словами — молчанием. Если бы я мог принять вашу боль на себя, я бы принял. Но не могу. Только вы можете выдержать это. И вы держитесь. Я вижу.
— Долго мы ещё продержимся? — голос кикиморы сорвался на хрип.
— Не знаю. Но каждый час — победа. Каждый час вы не идёте убивать — это шаг к свободе.
Кикимора отвернулась, чтобы он не увидел её лица. Она не хотела, чтобы человек видел её слабость. Но плечи её дрожали, и сгорбленная спина казалась ещё более старой, чем обычно.
— Если он сломает нас, — сказала она в темноту, — я убью тебя первой. Чтобы не мучился.
— Хорошо, — ответил Алексей. — Договорились.
Он не улыбнулся, но в его голосе промелькнуло что-то тёплое. Может быть, уважение. Может быть, надежда.
К утру пятого дня Глухой неожиданно замолчал. Алёна, измученная, опухшая от слёз, лежала на мху, прижимая к себе кота, и не верила тишине. Она боялась дышать, боялась пошевелиться, боялась, что голос вернётся. Но тишина длилась. Минуту, две, десять.
— Он устал? — прошептала она.
— Нет, — ответил Васька. — Он затаился. Он ищет другую слабину. Но сейчас — передышка.
Алёна закрыла глаза. В ушах звенело — от долгого плача, от напряжения. Она вдруг почувствовала, как голодна. Не телом — оно не просило еды. Душой. Ей хотелось чего-то доброго, тёплого, живого. Она прижала кота крепче, уткнулась носом в его шапку, вдохнула запах старой шерсти, мха и молока — откуда? Васька давно не пил молока. Может быть, память.
— Я не сдамся, — сказала она еле слышно. — Я не сдамся, слышишь? Ты не получишь меня, Глухой.
Тишина была ответом. И в этой тишине, как первый луч после бури, пробилась маленькая, хрупкая, но настоящая мысль: «А вдруг получится?» Алёна не знала, что будет дальше. Но сейчас, в эту минуту, она чувствовала — она жива. По-настоящему. Впервые после смерти.
Васька замурлыкал громче, и его мурлыканье разливалось по лесу, прогоняя остатки тьмы. Кикимора, сидящая на дереве, услышала это мурлыканье и впервые за много лет улыбнулась — одними губами, без радости, но без горечи. Просто улыбнулась, потому что дочь держалась. А значит, и она могла держаться.
Странник сидел у валуна, закрыв глаза, и молился. Не за себя — за них. И, может быть, впервые за долгое время его молитва была услышана. Не Богом — лесом, который вздохнул и затих, давая отдохнуть тем, кто так нуждался в покое.
***
Точка кипения случилась на шестой день. Глухой вернулся не как голос — как зрение. Алёна сидела у болота, глядя на чёрную воду, и вдруг вместо своего отражения увидела лицо. Не своё — то, другое, которое не могла забыть, сколько бы лет ни прошло. Маленькое, сморщенное, с закрытыми глазами и синими губами. Лицо младенца, которого она убила. Оно смотрело на неё из воды, и губы его шевелились: «Мама, почему?» Алёна закричала, отшатнулась, упала на спину, вскочила — но лицо было везде. В каждой луже, в каждой капле росы, в глазах лягушек, в коре деревьев. Оно множилось, множилось, приближалось. — Это не по-настоящему, — прошептала она, зажмурившись. — Это он. Это Глухой. Но когда открыла глаза, лицо было уже не в воде — рядом. Прямо перед ней, на уровне её лица. Младенец парил в воздухе, синий, холодный, с открытым ртом, из которого вместо крика выходила тишина. Алёна попятилась, споткнулась о корень, упала. Младенец навис над ней, и его маленькая ручка потянулась к её горлу. — Не трогай меня! — закричала Алёна, отмахиваясь, но рука проходила сквозь видение, не встречая сопротивления. — Это не ты! Это не ты! Ты умер! Я убила тебя! Оставь меня в покое! Младенец улыбнулся. Синие губы растянулись в жуткую, взрослую улыбку, и голос Глухого, искажённый, детский, прошептал прямо в ухо: — Ты убила меня. Ты должна умереть. Снова. Навсегда. Тогда мы будем вместе. Алёна вскочила, огляделась, ища хоть что-то, чем можно защититься. Взгляд упал на валун — острый край, которым можно рассечь горло. Она бросилась к камню, прижалась шеей к острому выступу, дёрнулась — и ничего не произошло. Кожа не порвалась, кровь не потекла. Она давила сильнее — бесполезно. Тело мавки было мёртвым, его нельзя было убить. Ни ножом, ни верёвкой, ни водой. Она не могла умереть. Не могла даже этого. Алёна зарыдала — не плачем, воем, протяжным, звериным, от которого лес содрогнулся. Она билась головой о валун, царапала лицо когтями, выдирала волосы — но боль была тупой, неглубокой, как укол булавки в мёртвую плоть. Она хотела убить себя, потому что больше не могла слышать этот голос, видеть это лицо, чувствовать эту пустоту. Но смерть отказывала ей. Она уже была мёртва. И это было самое страшное наказание. Васька бросился к ней, вцепился зубами в подол рубахи, тянул, пытаясь оттащить от валуна. Он был маленький, старый, слабый — где ему удержать обезумевшую мавку. Но он тянул, рвал ткань, скулил, плакал, кричал: — Алёнка! Остановись! Ты не сможешь! Это он! Это он тебе показывает! Не верь! Она не слышала. Она продолжала биться, и каждым ударом по камню валун становился холоднее, а младенец — отчётливее. Он уже не парил — он сидел у неё на плече, маленький, лёгкий, как паук, и шептал, шептал, шептал. Кикимора же металась по лесу. Она не видела младенца — у неё были свои галлюцинации. Ей являлась деревня, та самая, где она жила человеком. Она видела себя молодой, с длинной косой и чистыми руками. Видела мужа — не отца Алёны, того, первого, который избивал её каждую ночь. Он стоял у крыльца и улыбался, и в руке его был нож. — Ты сбежала от меня, — говорил он голосом Глухого. — Ушла в болото. А дочь бросила. Она тебя ненавидит. Она знает, что ты могла её спасти, но не спасла. Ты трусиха. Ты никчёмная мать. Ты заслужила эту жизнь. И эту смерть. Кикимора бежала от видения, но оно преследовало её. Муж шёл за ней, не ускоряясь, но всегда оставаясь в двух шагах. Она забиралась на деревья — он стоял внизу и смотрел вверх. Она пряталась в дуплах — его голос звучал изнутри, из самой древесины. Она зажимала уши — он говорил прямо в мозг, минуя барабанные перепонки. — Хватит! — закричала она, спрыгнув с ветки и больно ударившись о корни. — Хватит, слышишь? Я не боюсь тебя! Ты не настоящий! Ты просто голос! — Настоящий, — ответил муж, склоняясь над ней. Нож блеснул. — Настоящий, как твой страх. Как твоя вина. Как твоя пустота. Кикимора закрыла глаза и завыла — так же, как Алёна, звериным, древним воем, от которого лес замер в ужасе. --- Странник наблюдал. Он сидел на пне, сжимая в руке деревянный крест, и не двигался. Глаза его были сухими, но лицо побелело от напряжения. Он хотел вскочить, подбежать к ним, обнять, закричать: «Остановитесь! Это не вы! Это он!» Но знал: если он вмешается, они сломаются. Не от боли — от жалости. Ему нужно было, чтобы они прошли через это сами. Чтобы поняли, что Глухой не всесилен. Чтобы убедились: даже в самой кромешной тьме есть частица их воли, которую он не может забрать. Он видел, как Алёна бьётся головой о валун, как кот тянет её за подол, как слёзы текут по её лицу, смешиваясь с чёрной, гнилой кровью из расцарапанных щёк. Видел, как кикимора мечется по лесу, прячется за деревьями, скулит, как раненая волчица. И молился. Не словами — всем своим существом, каждой морщиной на лице, каждой седой волосинкой, каждым ударом истерзанного сердца. — Держитесь, — шептал он. — Ещё немного. Ещё чуть-чуть. Рассвет близко. Он не знал, правда ли это. Но он должен был верить. Иначе зачем он здесь? --- К утру галлюцинации начали отступать. Алёна, обессиленная, лежала на мху, прижимая к себе Ваську. Кот мурлыкал, и его мурлыканье было единственным звуком, который заглушал голос Глухого — не полностью, но хотя бы приглушал. Алёна гладила его по голове, пальцы её дрожали, но движения стали осмысленными. — Ты здесь, — прошептала она. — Ты настоящий? — Настоящий, — ответил кот. — И ты настоящая. А он — нет. Он только голос. И он уйдёт. Обязательно уйдёт. Кикимора выползла из кустов, вся в царапинах, с выдранными клоками волос. Она подошла к дочери, села рядом, положила голову ей на плечо. Алёна не отстранилась. Так они сидели — две мавки и кот, — втроём против целого мира. И в этом было что-то такое, от чего лес затих. Даже Глухой, кажется, на минуту потерял дар речи. Странник наконец поднялся с пня, подошёл к ним и тихо сказал: — Вы выдержали. Сегодня он не сломал вас. И завтра не сломает. А послезавтра — тем более. — Откуда ты знаешь? — спросила кикимора, не поднимая головы. — Потому что вы уже не одни. Вы есть друг у друга. А у него — никого. Взошло солнце. Мутное, бледное, сквозь тучи, но теплое. Алёна почувствовала его на лице — впервые после смерти. Не жару, нет, просто лучик, который обещал, что день будет долгим, но спокойным. Она закрыла глаза, прижалась щекой к маминым волосам, и заснула. Без снов, без криков, без голоса. Просто спала, как спят уставшие, но не сдавшиеся. Васька не спал. Он смотрел на хозяйку, на её закрытые глаза, на её руку, которая всё ещё гладила его по голове даже во сне. И мурлыкал. Мурлыкал так громко, как никогда в жизни. Потому что знал: это ещё не конец. Но то, что было после конца, уже не казалось безнадёжным. На исходе седьмой ночи Глухой, словно почувствовав, что его жертвы начинают привыкать к боли, сменил тактику. Он больше не давил на обеих сразу — он начал их сталкивать. В голове Алёны звучало: «Она тебя ненавидит. Она всегда ненавидела. Она бросила тебя, когда ты была маленькой, ушла в болото, предпочла смерть материнству. А теперь она рядом только потому, что боится остаться одна. Ты для неё — обуза, напоминание о её трусости». В голове кикиморы — своё: «Она винит тебя во всём. В том, что ты не спасла её от парня, от мужа, от смерти. Она никогда тебя не простит. Она ждёт, когда ты уйдёшь, и тогда заберёт кота, странника, всё, оставив тебя одну с твоей виной». Алёна не выдержала первой. Она поднялась с мха, шатаясь, подошла к страннику, упала перед ним на колени. Руки её тряслись, лицо было мокрым от слёз, глаза — красными, безумными. — Скажи! — закричала она. — Скажи, что делать! Я больше не могу! Он говорит, говорит, говорит — в голове, в ушах, под кожей! Я хочу вырезать свой мозг, но не могу, потому что я мёртвая! У меня нет ножа, который бы меня убил! Скажи, умоляю! Она схватила его за руку, вцепилась пальцами, оставляя чёрные следы на его старой, морщинистой коже. Алексей не отстранился. Он смотрел на неё, и в его глазах была такая боль, будто это его пытали, будто это его голос сводил с ума. — Я не знаю, — сказал он тихо. Это была правда, которую он так долго скрывал. — Я не знаю, что делать. Я знаю, что нужно найти имена. Но как — не знаю. Я знаю, что нужно продержаться. Но как — не знаю. Я только знаю, что вы не одни. Но этого, кажется, мало. — Мало! — Алёна зарыдала, уткнувшись лицом в его колени. — Мало! Я не могу больше слушать его! Он говорит, что мама меня ненавидит! Что она бросит меня! Что я никогда не смогу искупить свою вину! Что я — просто кусок гнилого мяса, который ползает по земле и делает вид, что живёт! Может, он прав? Может, он прав? Васька подбежал, вскочил на колени к страннику, лизнул Алёну в щёку — шершаво, отчаянно. — Неправда, — сказал кот. — Он врёт. Ты не кусок мяса. Ты — Алёна. Ты — моя хозяйка. Ты — та, кто пожалела девочку у окна. Ты — та, кто плачет. Мёртвые не плачут. Ты живая. По-настоящему. Не телом — душой. Не слушай его. Но Алёна не слышала. Или слышала, но голос Глухого перекрывал всё — как наводнение перекрывает ручьи. Кикимора стояла в стороне и смотрела. Смотрела, как дочь валяется на коленях у странника, плачет, просит помощи. И внутри у неё поднималось что-то чёрное, тяжёлое, удушающее. Не жалость — злость. Откуда? Оттого, что дочь слабая. Оттого, что она сдаётся. Оттого, что из-за неё, из-за её жалости к чужой девчонке, они обе мучаются, а Глухой не даёт им покоя. Если бы Алёна тогда, у окна, не остановилась — всё было бы кончено. Дом с резным крыльцом пуст, Глухой сыт, они с дочерью сидели бы сейчас у болота и молчали, как обычно. Никто бы не плакал, никто бы не просил, никто бы не ломался. — Это ты виновата, — сказала она громко, сама не ожидая, что скажет. Голос её был чужим, скрипучим, как несмазанная дверь. Алёна подняла голову, посмотрела на мать. В её глазах — непонимание. — Что? — Ты виновата, — повторила кикимора, делая шаг вперёд. Лицо её исказилось — от гнева, от боли, от того, что Глухой шептал, шептал, подливал масло в огонь. — Если бы ты не пожалела ту девчонку, мы бы уже давно сделали дело. Глухой бы успокоился. Мы бы вернулись в лес. А теперь — что? Мы мучаемся, потому что тебе стало жалко чужого ребёнка! А меня — меня никогда не жалела! Когда я тонула в болоте, ты не пришла! Когда я становилась кикиморой, ты не пришла! Ты просто стояла у окна и смотрела! А теперь я должна страдать из-за твоей сентиментальности? — Мама, — Алёна попыталась встать, но ноги не слушались. — Это не я. Это он говорит. Ты не можешь так думать. — Могу! — закричала кикимора. — Я так и думаю! Всегда думала! Просто молчала! Потому что ты — моя дочь. Но дочь не должна быть причиной боли матери! Ты принесла мне только страдания! С самого рождения! Когда ты была маленькая, я не спала ночами, боялась, что ты умрёшь! Потом — боялась, что отец тебя убьёт! Потом — что ты сама себя убьёшь! А теперь — теперь я мучаюсь из-за тебя, потому что ты решила стать доброй! Доброй! Мавка! Доброй! Она засмеялась — страшно, истерично, и в этом смехе было всё: годы боли, годы ненависти, годы отчаяния. Алёна сжалась, обхватила себя руками, словно пыталась защититься от маминых слов. Она знала, что это Глухой, знала, что мать не виновата, но слова ранили. Ранили так, как могут ранить только самые близкие. — Прости, — прошептала она. — Прости, мама. Я не хотела. Я не знала. — Молчи! — кикимора подняла руку, занесла для удара. Алёна не отшатнулась. Она смотрела на мать, и в её глазах была такая бесконечная, такая бездонная боль, что рука кикиморы замерла в воздухе. Не опустилась. Замерла — и медленно упала. — Не могу, — сказала кикимора другим голосом — слабым, человеческим. — Не могу ударить. Потому что ты — моя дочь. Потому что я люблю тебя. Даже когда ненавижу. Даже когда голос говорит, что ты враг. Я люблю тебя. И это сильнее. Она рухнула на колени рядом с Алёной, обняла её, прижала к себе. Мавки обнимались, плакали, и их слёзы смешивались — чёрные, болотные, прозрачные — и падали на мох. Васька подполз, улёгся у них в ногах, замурлыкал. Громко, отчаянно, как никогда. Странник сидел на пне, закрыв глаза. Он не молился. Он просто сидел и слушал, как плачут две мавки, и знал — это не поражение. Это победа. Маленькая, хрупкая, но победа. Потому что они выбрали друг друга. Несмотря на Глухого, несмотря на боль, несмотря на голос. Выбрали. Глухой затих. Не исчез — затаился, поняв, что этот раунд он проиграл. Но он вернётся. Алексей знал это. И мавки знали. Но сейчас — сейчас была тишина. Только плач, только мурлыканье, только шёпот странника, который вдруг сказал: — Вставайте. Я знаю, что нужно сделать. Они подняли головы. С мокрыми лицами, красными глазами, с дрожащими руками — но вместе. И смотрели на него, как на последнюю надежду. — Что? — спросила Алёна. — Идти к колодцу. Тому самому, где ты бросила волос. Он не закрылся до конца. Он ждёт. — Зачем? — Чтобы вспомнить. Не всё — одну вещь. Самую важную. Алексей поднялся, протянул руку. Кикимора взяла её первой. Алёна — второй. Васька прыгнул на плечо к страннику, уцепился когтями за его рваную рясу. — Пошли, — сказал кот. — Время не ждёт. А Глухой — тем более. Они пошли — вчетвером, на рассвете, к старому колодцу, который уже зарос мхом, но ещё помнил каждое слово, каждую слезу, каждую каплю крови. Лес молчал. И в этом молчании было обещание — или проклятие. Они узнают, когда дойдут.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.