Пэйринг и персонажи
Описание
Среди зимнего Парижа, дорогого вина, лжи и мундиров он внезапно увидел лицо, которое пытался забыть долгие месяцы. И понял, что проиграл задолго до конца войны. Не врагу. Не судьбе. А одному-единственному человеку, который когда-то спас ему жизнь — и этим уничтожил всё, во что он верил.
Примечания
Ура, хоть что то у меня получилось размера миди.
Я не знала как правильно Хельстром или Хельштром, но первый вариант мне больше по душе. А еще я несведущая в области медицины, так что если вы увидите что то не то, сразу пишите.
Посвящение
Любимому Дитеру
Часть 1
24 мая 2026, 10:29
***
Серый, липкий туман окутывал нормандские поля, делая их похожими на ватное одеяло, под которым пряталась смерть. «Хорьх» — тяжелая, черная машина Штурмбаннфюрера СС Дитера Хельстрома — с тихим урчанием двигалась по разбитой проселочной дороге, поднимая за собой шлейф грязи, похожий на траурный шлейф. В салоне висел запах дорогого табака, кожи и — едва уловимо — страха. Дитер сидел на заднем сиденье, вытянув длинные ноги в безупречно начищенных сапогах. Его мундир сидел идеально, как броня, скрывая хищную, жилистую сущность их владельца. Он был красив той опасной, холодной красотой, которая пугает больше, чем привлекает. Тонкие бледные губы, прямой нос, но главное — глаза. Светлые, почти прозрачные, они смотрели на мир с вежливым, но леденящим душу любопытством патологоанатома. — Через пятнадцать минут будем на месте, господин штурмбаннфюрер, — голос Мюллера вывел его из размышлений. — Фермер этот, Дюбуа, живёт на отшибе. Соседей нет, дороги паршивые. Удобное место для прячущихся. Дитер не ответил сразу. Он медленно затянулся сигаретой, наблюдая, как дым смешивается с туманом за окном. — Просто ведите машину, Обершарфюрер, — тихо произнес он наконец голосом, в котором скрежетал металл. Дитер сложил бумагу — отчёты которые он читал по пути, убрал её в портфель и повернул голову к окну. Пейзаж был унылым: бескрайние поля, местами уже распаханные под зиму, редкие перелески, где ветер гнул тонкие стволы, и серое, давящее небо, которое, казалось, нависало над самой землёй. Франция вообще казалась ему страной невыносимой тоски. Он ненавидел этот пейзаж — слишком мягкий, слишком пасторальный, слишком… чужой. Дитер скучал по Берлину, по чётким линиям улиц, по бетону и стали, по запаху бензина и озона. Здесь же всё было каким-то вязким, липким, как патока. Он посмотрел на свою левую руку. На среднем пальце тускло блестело серебряное кольцо — простое, без камней, но дорогое. Подарок отца. Обершарфюрер Мюллер — молодой, с розовыми щеками и восторженным взглядом, какими обычно награждают новобранцы только что испечённых офицеров. Мюллер свято верил в фюрера, в победу и в то, что служба под началом Штурмбаннфюрера Хельстрома — это огромная честь. Дитер не разубеждал его. Пусть верит. Пусть верит во что угодно, лишь бы не расслаблялся. Спереди, рядом с Мюллером, разместились двое солдат — молодые, лет по двадцать, с ещё не огрубевшими лицами и слишком чистыми мундирами. Они были новенькими. Их Хельстром не запомнил. Может быть, зря. — Впереди поворот, — предупредил Мюллер, сбрасывая скорость. — Дорога уходит в лес. — Осторожнее, — бросил Дитер, сам не зная почему. Внутри него шевельнулось то странное чувство, которое он научился распознавать за годы службы. Предчувствие. Не страх, нет — страх был для слабаков и новичков. Просто лёгкое, почти незаметное сжатие где-то в солнечном сплетении, которое говорило: «Будь начеку». Он огляделся. Лес подступал к дороге с обеих сторон — густой, старый, с деревьями, которым, наверное, было не меньше сотни лет. Местами ветви нависали так низко, что почти касались крыши машины. Справа, метрах в тридцати от обочины, виднелась прогалина, а за ней — сложенный из серого камня мост через узкий ручей. — Мюллер, притормози, — сказал Дитер тихо, и в его голосе появились металлические нотки, которых не было минуту назад. — Герр штурмбаннфюрер? — водитель удивлённо посмотрел на него, но скорость сбросил. — Тихо, — Дитер вытянул шею, вглядываясь в прогалину. Ему показалось, что он видел движение. Тень, мелькнувшую между стволами. Или это просто игра света? Но света не было — небо по-прежнему висело тяжёлое и равнодушное. В этот момент лес взорвался. Так всегда бывает — сначала звук. Грохот, перекрывающий всё остальное, такой плотный и тяжёлый, что он бьёт не по ушам, а по всему телу — по рёбрам, по позвоночнику, по зубам. А потом уже — движение. Мир накреняется, стекло брызжет фонтаном осколков, а где-то совсем рядом кто-то кричит. Или не кричит — воет. Мир для Дитера превратился в калейдоскоп: кровь на соседнем сиденье, запах горелого пороха, крики раненого водителя, который пытался вырулить, но его кисти уже превратились в кровавое месиво. — Засада! — заорал кто-то, прежде чем очередь из «шмайссера» прошила кузов как консервную банку. Дитер действовал на автомате. Тело, закаленное на Восточном фронте, среагировало быстрее мозга. Он толкнул дверцу — она поддалась с протяжным скрежетом. Снаружи было тихо. Слишком тихо для места, где только что гремела перестрелка. Лес молчал. Птицы, которых спугнули выстрелы, ещё не вернулись, и в этой тишине каждое движение казалось оглушительным. Дитер вывалился из машины и тут же упал на колени, обдирая ладони о гравий. Рядом лежало тело одного из молодых солдат — тот, который сидел впереди. Лица не было видно. Только обгоревшая форма и рука, неестественно вывернутая назад. Над головой свистели пули. Двое его людей были мертвы, не успев даже вытащить оружие. Третий, выбравшись из машины, попытался отстреливаться, но снайпер, засевший на старом сеновале, снял его одним выстрелом в затылок. Тишина. Звенящая, обманчивая тишина, в которой кровь стучит в висках как набат. Мысль возникла сама собой, холодная и ясная, как лёд. Французское Сопротивление в этих местах было активным — он знал это по донесениям. Удары по коммуникациям, убийства одиноких патрулей, нападения на машины снабжения. Но чтобы напасть на офицера СС — это было почти самоубийством. Почти. Дитер лежал в грязи, сжимая «Вальтер ППК». Отблески горящего «Хорьха» освещали поляну. Двое теней осторожно приближались к машине, добивая раненых. Хельстром затаился. Он умел ждать. Он ждал, когда они расслабятся, когда почувствуют вкус легкой победы. Один из неизвестного числа макизаров, в шапке-ушанке и потрепанном пальто, подошел слишком близко к догорающему от взорванного бензобака авто. Один выстрел. Точный. В грудь. Парень упал, не вскрикнув. Еще один партизан — постарше, с решительным лицом, обернулся на шум, поймав второй выстрел Вальтера грудью. Но третий — третий оказался быстрее. Короткая очередь, пущенная наугад из кустов, вонзилась Дитеру в левое плечо, разрывая мышцы и дробя кость. Боль была холодной и жгучей одновременно. Пистолет выпал из онемевшей руки. Дитер пошатнулся, сделал два шага к подбитому автомобилю и, споткнувшись об убитого шофера, рухнул лицом в вязкую, пропитанную бензином и кровью землю. Всё его существо сжалось в одну точку — холодную, твёрдую, как лезвие ножа. Страх исчез. На его месте появилось нечто другое — расчётливое, спокойное, почти наслаждающееся. Он пополз вдоль машины, используя её как укрытие. Пули щёлкали по металлу, выбивали искры, но он не обращал на них внимания. Добравшись до заднего багажника, он рывком открыл крышку — внутри лежал «MP-40», два запасных магазина и граната. «Только одна, — подумал он, беря её. — Но и одной достаточно, если правильно бросить». Партизаны в лесу что-то кричали друг другу. Дитер не разбирал слов — французский он знал плохо, а в этом гортанном говоре и вовсе ничего нельзя было понять, кроме интонаций. Они были уверены в победе. «Ошибка», — подумал Дитер, выдёргивая чеку. Он пригнулся, с силой швырнул гранату в направлении, откуда его плечо поразила очередь, и, не дожидаясь взрыва, перекатился к противоположной стороне дороги. Взрыв грохнул глухо, раскидывая комья земли и щепки. Кто-то закричал — пронзительно, по-звериному. Дитер вскочил и побежал. Он бежал в лес, не туда, где стреляли партизаны, а в противоположную сторону, забирая вправо, делая крюк, который должен был завести его в тыл к противнику. Это был риск — огромный риск, потому что с пробитым плечом он истекал кровью с каждой секундой, и бежать становилось всё труднее. Но он бежал. Он заставлял ноги двигаться, заставлял лёгкие вдыхать холодный, сырой воздух, заставлял себя не падать. «Остановишься — умрёшь, — повторял он мысленно, как мантру. — Остановишься — умрёшь, и никто не вспомнит твоего имени. Ты станешь просто цифрой в сводке. Ещё один офицер, убитый в засаде.». Он бежал, пока не начал задыхаться. Потом он пошёл. Потом — пополз. Лес вокруг был тихим — слишком тихим, и Дитер понял, что партизаны либо ушли, либо затаились, выслеживая его. Второе было вероятнее. Он нашёл упавшее дерево, поросшее мхом, и укрылся за ним, прижимаясь спиной к влажной коре. Рука болела уже не так сильно — он перестал её чувствовать совсем. Это было плохо. Это значило, что он теряет слишком много крови. Дитер попытался перетянуть рану — разорвал рубаху, кое-как обмотал плечо, но повязка почти сразу пропиталась насквозь. Он стиснул зубы, затянул узел левой рукой — непослушными, онемевшими пальцами — и почувствовал, как сознание начинает уплывать. «Нет, — сказал он себе. — Нет. Не здесь. Не сейчас». Он поднял голову и огляделся. И он увидел дом. Старый. Когда-то, наверное, богатый — каменная кладка, высокая крыша, труба, из которой шел дым. Но сейчас особняк выглядел запущенным — ставни висели криво, штукатурка местами обвалилась, сад зарос диким кустарником. Дитер не помнил, чтобы на карте, которую он изучал перед выездом, был отмечен какой-либо дом в этом районе. Конечно, карты могли быть неточными. Или же он просто потерял ориентацию и забрёл не туда, куда планировал. В любом случае, у него не было выбора. Либо он идёт к этому дому, либо умирает здесь, под корнями старого дуба, в компании лесных муравьёв и мокрой листвы. Он поднялся. Сделал шаг. Второй. Третий. Сознание ускользало, закручиваясь в черную воронку, как чернила в воде. Края мира размягчились, потеряли чёткость, превратившись в акварельное пятно зелёного, серого и красного — цвета крови на его мундире. Четвёртого шага он уже не помнил.***
— Черт с тобой, — выдохнул парень и начал действовать. Первым делом — перетащить раненого в дом, к камину. Немец был невысоким, но тяжелым — мускулы под мундиром угадывались даже сквозь плотную ткань. Мужчина, сам худой, как жердь, с трудом дотащил тело до расстеленного перед огнем старого шерстяного одеяла. Второе — осмотреть рану. Он разрезал рукав мундира и сорочки. Крови натекло много, но сама рана выглядела не очень — пуля вошла в дельтовидную мышцу, застряв в мягких тканях и задев надкостницу. Могло быть и хуже. Повезло. Идиотское везение для человека, который служит в организации, пославшей на смерть миллионы. Он промыл рану спиртом — немец даже не дернулся, настолько глубокой была потеря сознания. Затем, вооружившись пинцетом и крепкими нервами, начал извлекать пулю. Она сидела глубоко, пальцы дрожали, но он был хорошим врачом — лучшим в округе, как говорили крестьяне, и лучшим в своем выпуске, как говорили профессора. Пять минут. Десять. Пуля вышла с мягким, почти музыкальным звоном, упав в подставленную миску. Парень выдохнул — сам не заметил, что задерживал дыхание. Затем наложил швы — аккуратно, как учили, стараясь, чтобы рубец был минимальным. Наложил повязку из чистого бинта, сверху — слой ваты, чтобы остановить кровь. И только после этого позволил себе сесть на пол и посмотреть на спасенного.***
Сознание возвращалось кусками, как битое стекло, из которого невозможно собрать целую картину. Сначала было тепло. Не то влажное тепло, которое пробирает до костей во французских лесах по ночам, а настоящее, сухое тепло, исходящее откуда-то слева. Потом — боль. Острая, пульсирующая, сконцентрированная в левом плече, но разливающаяся по всему телу тяжёлыми волнами. Следом запах — это был запах чистоты. Спирт, настойка календулы, кипяченая вода и… свежезаваренный тимьян. И затем — свет. Мягкий, золотистый, мерцающий. Дитер попытался открыть глаза. Веки были тяжёлыми, словно к ним привязали гири. Он приоткрыл их — и увидел потолок. Не серый бетон бункера и не чёрное дерево автомобиля. Настоящий потолок — высокий, с лепниной, покрытой слоем краски, которая когда-то была белой, но теперь отливала кремовым от старости. В углу стояла печь — массивная, чугунная, с открытой дверцей, откуда вырывалось тепло. Окно было занавешено плотной тканью, но сквозь щели пробивался тусклый, сероватый свет, падающий на стопку книг на столе — утро или вечер, Дитер не мог понять. Стол рядом ломился от хирургических инструментов, которыми, судя по всему, недавно пользовались: зажимы, пинцеты, пулевые щипцы в чашке с покрасневшей водой. Где-то слева тикали старые напольные часы. Мебель — старинная, но обветшалая. Кровать, на которой он лежал, кресла с потёртой обивкой, книжный шкаф до потолка, доверху забитый книгами в кожаных переплётах. В углу — большой письменный стол, заваленный бумагами. На стенах — картины, тёмные масляные полотна в массивных рамах. Всё это выглядело как осколок прошлого — того прошлого, когда Франция была богатой и спокойной, когда в таких домах пахло хорошим вином и воском для полировки мебели. Сейчас здесь пахло дымом, йодом и, чуть заметно, лекарственными травами. Дитер попытался приподняться, и острая боль пронзила левую сторону тела, заставив воздух вырваться сквозь зубы шипением. Плечо горело огнем, но оно было туго замотано. Идеально белые бинты, ровные, профессиональные стежки… если бы он не знал, что находится в захолустье, он мог бы подумать, что лежит в госпитале СС в Берлине. — Не двигайтесь. Голос был спокойным, с легкой музыкальной ноткой, как у поющего диктора радио. Французский акцент, но без той вульгарности, что присуща простонародью. Это был голос человека, привыкшего, чтобы его слушали. Хельстром повернул голову. — Я сказал: не двигайтесь. Пуля прошла навылет, но задела надкостницу. Если сдвинете повязку, начнется сепсис, и вашу руку придется отнять по самое плечо. А я, признаться, устал. — повторил голос, и теперь Дитер понял, что он исходит из угла комнаты, где у печи возилась тень. В кресле у камина, куда догорающие угли бросали скупой рыжий свет, сидел парень. Молодой, лет двадцати восьми, не старше. Волосы каштановые, слегка волнистые, падали на высокий лоб. Рубашка мятая, рукава закатаны до локтей, открывая предплечья — не мозолистые, как у крестьянина, но и не пухлые, как у бездельника. Красивое, аристократичное лицо с точеной линией скул, только под глазами залегли черные тени бессонницы. Но главное — глаза. Даже в этом скупом освещении — яркие, прозрачные, зеленые, как бутылочное стекло или лес после дождя, — смотрели на немца без страха. — Вы... — Его голос прозвучал хрипло, как у человека, который долго молчал. — Кто вы? Молодой человек чуть улыбнулся — той самой насмешливой улыбкой, которая скользнула по губам, не затронув глаз. — А вы вежливы, господин офицер. Первые слова — вопрос, а не угроза. Это обнадёживает. Немец моргнул. Потом медленно, с видимым усилием, повернул голову и оглядел комнату — высокие потолки, темные балки, шкафы с книгами, камин, в котором догорали угли. Его взгляд цеплялся за каждую деталь — профессиональная привычка. Он сканирует пространство. Ищет угрозы. Оценивает. — Вы француз, — сказал немец. — Да. — Вы спасли офицера СС. Парень не ответил. Он смотрел на серые глаза и ждал. Чего? Угрозы? Благодарности? Всего и сразу? — Как вас зовут? — спросил немец. — Вам не обязательно это знать. — Я задал вопрос. — А я не обязан на него отвечать. Тишина повисла в комнате, но теперь она была другой — не враждебной, скорее... задумчивой. Камин щелкнул, прогорая. — Я обязан представиться, — сказал он с какой-то странной официальностью, словно читал строчку из устава. — По правилам ведения войны, если офицер попадает в плен или... — Вы не в плену. — Тогда тем более. Штурмбаннфюрер Дитер Хельстром. Гестапо. К вашим услугам. Мужчина почувствовал, как по спине пробежал холодок. Гестапо. Не просто солдат, не просто офицер — майор тайной полиции. Человек, который лично ответственен за судьбы тысяч. — Убирайтесь из моего дома, — сказал он тихо. — С удовольствием, — ответил Хельстром с той же тихой иронией. — Как только смогу стоять. И ходить. И держать в руке пистолет. Думаю, дня через три. — Через две недели, — поправил врач, профессиональная привычка взяла верх над страхом. — Минимум через неделю вы сможете покинуть постель. — У меня нет недели. — У вашего плеча есть. Хотите остаться инвалидом? Хельстром помолчал. Потом медленно покачал головой. Француз подошел к кровати и бесцеремонно приложил два пальца к здоровой шее эсэсовца, проверяя пульс. Прикосновение было прохладным и уверенным. — Ваши люди мертвы. — И вы решили проявить милосердие к врагу? — глаза Дитера сузились. Он не верил в альтруизм. В его мире всё имело цену. — Я клятву давал, Штурмбаннфюрер, — молодой человек усмехнулся, и в его насмешливых глазах мелькнуло что-то похожее на презрение. — Клятву Гиппократа. Там нет пункта «кроме нацистов». Лечить должен всех. Иначе мы превратимся в зверей. Хотя… вы, кажется, уже. Эта дерзость удивила Хельстрома. Обычно при виде его мундира люди начинали заикаться или истерить. Этот же француз просто подошел, перевязал его и теперь сидел, попивая чай из фарфоровой чашки, такой тонкой, что сквозь нее просвечивал свет. — Если маки найдут меня здесь, они убьют нас обоих, — сказал Дитер, пытаясь сесть. В комнате был всего один выход и маленькое окно. Дитер расслабил мышцы, позволив боли утихнуть. Он смотрел на этого мужчину, запоминая каждую черту. Тот был прекрасен той болезненной, утонченной красотой старых французских картин. Хрупкие скулы, четкая линия подбородка. — Где я нахожусь? — спросил Дитер, цепляясь за детали, как утопающий за соломинку. Это была его защита — информация. Он должен был знать, где находится, чтобы понимать, как ему отсюда выбраться. Собеседник помедлил с ответом. Он отошёл к печи, помешал что-то в котелке, потом вернулся, неся кружку с тем самым дымящимся отваром. — Вы в трёх километрах от фермы, куда, насколько я понял, направлялись. Вы в моем поместье, — сказал он, протягивая кружку. — Пейте. Это поможет от боли и жара. Поместье Леруа́ когда-то было гордостью семьи. Его дед выстроил этот дом в восьмидесятых годах прошлого века, вложив в него все состояние, нажитое на виноградниках и торговле шелком. Потом был отец, который любил этот дом, как живого человека — знал каждый скрип половицы, каждое пятно на потолке, каждую трещину в фундаменте. А́лен вырос среди книг — тысячи томов в дубовых шкафах, запах старой кожи и типографской краски, тихие вечера у камина, когда за окнами выл ветер, а внутри было тепло и спокойно. Война отняла отца и брата. Война забрала слуг — сначала горничную, которая уехала в Лион к сестре, потом повара, призванного в армию, потом садовника, который просто исчез однажды, оставив после себя недопитый стакан вина на кухонном столе. Теперь А́лен управлялся сам. Дитер взял кружку здоровой рукой — с трудом, пальцы всё ещё плохо слушались. Запах от отвара был резким, горьковатым, с нотками мяты и ещё чего-то, чего он не мог определить. — Я не пью неизвестные жидкости, — сказал он, хотя в горле пересохло так, что говорить было больно. — Тогда умрёте от заражения, — ответил Ален, пожав плечами. — Ваш выбор. Только знайте: если вы умрёте у меня в доме, мне придётся вас закопать, а земля здесь каменистая. Дитер поднял глаза и посмотрел на него в упор. — Почему вы меня спасли? — спросил Дитер, когда молчание затянулось. А́лен посмотрел на него с лёгким недоумением. — Потому что вы истекали кровью. — Этого недостаточно. — Достаточно, — тихо сказал молодой врач. — Более чем достаточно. Дитер поднёс кружку к губам и сделал глоток. Отвар был горьким, почти невыносимо горьким, но на языке остался странный сладковатый привкус, который говорил о том, что врач добавил в него мёд. — Спасибо, — сказал Дитер, и это слово далось ему тяжелее, чем он ожидал. А́лен кивнул, встал и вернулся к печи. — Отдыхайте, — сказал он, не оборачиваясь. — Через два часа я сменю повязку. И, пожалуйста, попытайтесь не умереть до завтрака. Я не люблю, когда мои пациенты портят мне статистику.***
Первые дни были тяжелыми. Временами штурмбаннфюрер бредил — слышал далёкие голоса, которые не мог различить, видел лица, которых никогда не встречал. Иногда ему казалось, что он снова в Берлине, на каком-то приёме, и рядом стоит кто-то знакомый. Иногда он думал, что всё ещё в машине, и выстрелы продолжаются. В бреду Дитер хватал Алена за руку, и его пальцы, сильные и цепкие, сжимали запястье врача так, что оставались синяки. Ален не отнимал руки. Сквозь этот бред, как маяк в тумане, всегда был один голос. Спокойный, ровный, с лёгкой напевностью, которая успокаивала даже самую сильную боль. Он просто был рядом, читая вслух стихи Верлена — по-французски, нараспев. Голос врача успокаивал боль. Только так, в этой странной тишине, среди ночи, Дитер позволял себе быть слабым. Однажды ночью Дитер проснулся — точно проснулся, а не вынырнул из бреда — и понял, что Ален сидит рядом. Его рука лежала на лбу штурмбаннфюрера, проверяя температуру, и вдруг француз начал тихо напевать. Песня была старой. Дитер не знал французского достаточно хорошо, чтобы понимать все слова, но мелодия была простой и печальной — о чём-то ушедшем, о чём-то потерянном. Голос Алена был низким для его худощавой фигуры, почти баритоном, и в этом голосе было что-то такое, от чего у штурмбаннфюрера защемило в груди. Придя в себя утром, он обнаружил Алена на стуле возле его кровати, который, видимо, уснул сидя от усталости. Дитер не пошевелился. Он смотрел на изгиб губ спящего француза, на длинные ресницы, отбрасывающие тени на бледные щеки. Ему вдруг захотелось, чтобы этот момент длился вечно. Это желание испугало его сильнее пули.***
Хельстром оказался ужасным пациентом. После того как ему стало лучше, он требовал, чтобы ему приносили газеты (их не было), позволяли вставать (врач запретил), давали мясо (в доме закончилось два месяца назад). Он злился, когда Ален менял ему повязки (процедура была мучительно болезненной). Тот кормил Дитера — супом, который варил из чего-то, что могло сойти за овощи, и очень вкусным хлебом, который, судя по всему, пёк сам. Следил за температурой, давал свои горькие отвары. Немец задавал слишком много вопросов — о доме, о семье, о том, как Ален оказался здесь один. Ален уклонялся от ответов, но Хельстром был следователем гестапо, и уклонения только разжигали его интерес. — Почему вы не сдали меня? — спросил он на третий день, когда Ален перебирал хирургические инструменты, протирая скальпели спиртом. — За сдачу офицера СС вам заплатили бы золотом. Или дали бы охранную грамоту. — Золото тяжелое, — Ален взглянул на него поверх лезвия скальпеля. Зеленые глаза блеснули. — А ваша охранная грамота ничего не стоит, когда война закончится. Я предпочитаю чистые руки и чистую совесть. — У вас нет совести, если вы спасаете такого человека, как я, — усмехнулся Дитер. — Вы помогаете врагу. Это предательство Франции. Ален подошел к кровати. От него пахло травами и чем-то свежим, горьковатым. — Предательство — это когда свои убивают своих. Я видел, как ваши «товарищи» расстреливали детей в Орлеане. Но сейчас вы не солдат. Вы — кусок мяса с торчащей костью. И мое дело — починить это мясо. А после — делайте что хотите. Идите к черту. — Месье Леруа́, — окликнул его Хельстром. Ален замер. — Я не называл вам своей фамилии, — сказал он. — Почта на вашем столе. Адресована А́лену Леруа́, — Голос Хельстрома был спокойным, даже дружелюбным. — Я не враг вам, месье Леруа. По крайней мере, сейчас. Вы спасли мне жизнь. Я помню, что должен. — Просто поправляйтесь, господин Штурмбаннфюрер. И не читайте мою почту. Ален вышел, плотно закрыв за собой дверь.***
С каждым днем восхищение Хельстрома росло. Он, привыкший манипулировать людьми, наткнулся на стену абсолютного, клинического спокойствия. Ален Леруа не боялся его. В его голосе не было подобострастия. Более того, когда Дитер пытался запугать его или надавить авторитетом партийной машины, молодой врач просто смеялся. — Перестаньте, — говорил Ален, поправляя подушку. — Здесь нет партии. Здесь есть только вы, ваша рана и я. И если вы сейчас не заткнетесь, я дам вам снотворного, и вы проспите весь следующий день. Дитер привык к послушанию. Здесь же он получил дерзость. И это пьянило его сильнее, чем французское бургундское, которое Ален однажды достал из погреба (когда температура тела майора поднялась до сорока, и тот начал бредить, говоря на немецком странные вещи... впрочем, неважно).***
На шестой день Дитер уже мог сидеть. Ален помог ему перебраться в кресло у камина — высокое, с деревянными подлокотниками, обитое выцветшим бархатом кресло, в котором когда-то любил сидеть его дед. Хельстром устроился в нем с видимым облегчением и сразу же потянулся к полке с книгами. — Берите что хотите, — разрешил Ален. —Только не портите. Хельстром взял Гёте. «Фауст». На немецком. Ален видел это краем глаза но ничего не сказал. Это стало их ритуалом — утро начиналось с того, что Ален помогал майору добраться до кресла, затем шел на двор заниматься хозяйством, а Хельстром читал. Иногда они разговаривали — о книгах, о музыке, о погоде. Обо всем, кроме войны. На девятый — вышел во двор. Усадьба Леруа была запущенной, но красивой. Старый каменный дом, увитый плющом, пустые конюшни, огромный платан во дворе. — Вы живете здесь один? — спросил Дитер, оглядывая запустение. — Сейчас — да. — Ален колол дрова. Это занятие для врача выглядело странно, но он управлялся с топором ловко, без лишней аристократической брезгливости. — Экономка уехала к дочери в Лион. Горничную я отпустил — нечем платить. — Зачем вам такая земля одному? — Память. — Ален воткнул топор в колоду. — Мои корни здесь. Да и куда мне идти? Вступать в ваши легионы? Или прятаться в лесу, как партизан? Я врач. Дитер, опираясь на старую трость (скорее всего деда Алена, которую тот с тяжелым сердцем ему передал), подошел ближе. Со стороны они выглядели странно: офицер СС в одной рубашке, с перевязанной рукой, и молодой француз, который спас его. — Я должен сообщить в штаб, — сказал Дитер. — Они пришлют машину. — Конечно, — кивнул Ален. Его лицо осталось невозмутимым, но в глазах мелькнула тень. — Рация есть в подвале. Дитер отправил сообщение. Ответ пришел через час: «Ждите. Вылет через 48 часов». Весь следующий день они провели в странном молчании. Время словно замерло. Ален проверил швы — рана затягивалась красиво, без келоидных рубцов (сказалась работа тонкими иглами). Дитер просто сидел в кресле и следил за тем, как Ален переписывает рецепты в старом журнале. — Зачем вы это делаете? — спросил Дитер, нарушив тишину. — Вы понимаете, что если бы наши поменялись местами, я бы не стал вас спасать? Ален захлопнул журнал. — Знаю. — Он встал и подошел к окну, за которым сгущались сумерки. — Поэтому вы и проиграете эту войну. Потому что вы, «ублюдки», забыли, что такое просто быть человеком. Вы слишком любите смерть. — Я люблю эффективность, — парировал Дитер. — Вы любите власть. И красивые мундиры. — Ален повернулся, и в полумраке его глаза казались черными. — Но вот вы стоите здесь, в драной рубашке, с дыркой в плече, и никто не знает, где вы. Без меня вас бы съели кабаны в лесу. Эффективно? Дитер не ответил. Впервые в жизни ему нечего было сказать. Аргумент этого парня был железным и острым, как и его скальпель.***
Камин трещал, бросая тени на стены. За окнами выл ветер. — Месье Леруа́, — сказал Хельстром после долгой паузы. — Я хочу поблагодарить вас. За спасённую жизнь. — Не за что. — Я помню, что должен вам. И я верну долг. Ален посмотрел на майора. Серые глаза были серьезны — без тени насмешки или игры. — Господин штурмбаннфюрер, — сказал Ален медленно. — У меня есть к вам просьба. — Любая. — Когда вы уедете, сделайте вид что этого никогда не было. Забудьте этот дом. Забудьте меня. Забудьте, что кто-то вам помог. Я не хочу, чтобы меня искали. Я не хочу, чтобы меня находили. Я хочу, чтобы вы уехали и никогда не вспоминали об этих двух неделях. Хельстром нахмурился. — Это странная просьба, месье Леруа. — Это единственное, что мне нужно. — Вы спасли офицера Гестапо. У вас есть право требовать награды. Защиты. Покровительства, в конце концов. — Я требую забвения, — твердо сказал Ален. — Это моя цена. Если вы действительно чувствуете себя обязанным, вы заплатите её. Тишина повисла в комнате. Такая тяжелая, что казалось — её можно потрогать. — Вы боитесь, — сказал Хельстром. Это был не вопрос. — Ваши люди не будут искать того, о ком не знают. Мне нужна моя жизнь. И мое одиночество. Хельстром смотрел на него долго. Очень долго. В его глазах мелькнуло что-то — уважение? Разочарование? Желание спорить? — Я не... — Тогда убейте меня сейчас, — спокойно ответил Ален. — Потому что если они узнают, что вы выжили благодаря мне, меня расстреляют как предателя свои же французы. Или повесят как пособника. Забудьте. Пожалуйста. — Хорошо, — сказал он наконец. — Я попробую забыть. — Пообещайте. — Я... не уверен, что смогу сдержать такое обещание. — Пообещайте, — повторил Ален. Хельстром вздохнул — глубоко, устало. — Обещаю.***
Утром на горизонте показался черный «Опель-Адмирал». Шум мотора разорвал утреннюю тишину. Солдаты в касках оцепили двор, кто-то козырнул Хельстрому. Ален помог Хельстрому спуститься с крыльца — плечо заживало хорошо, но слабость еще не прошла. Майор опирался на его плечо здоровой рукой, и в этом жесте было что-то почти... дружеское. Дитер был одет в почищенный (руками Алена) мундир. Они стояли у калитки и немец смотрел на врача, который сложив руки на груди, давал инструкции и предупреждения. Ветер трепал каштановые волосы француза. — Повязку менять каждые два дня, — инструктировал Ален. — Если поднимется температура — срочно к врачу. Не поднимать тяжестей месяц. Не спать на левом боку. — Вы говорите как моя мать, — хмыкнул Хельстром. — Ваша мать, надеюсь, тоже врач? — Нет. Учительница. Автомобиль ждал. Водитель — молодой солдат с испуганным лицом — стоял навытяжку. Рядом с ним — еще двое, с автоматами. Охрана. Хельстром остановился у дверцы и повернулся к Алену. — Месье Леруа, — сказал он тихо. — Я не забуду. — Вы обещали, — напомнил Ален. — Я помню, что обещал. И все равно говорю — я не забуду. Он протянул здоровую руку. Ален помедлил секунду, потом пожал её. Ладонь была горячей, сухой, с твердыми мозолями на пальцах — от пистолета? От пера? От того и другого? — Берегите себя, — сказал Ален. — Вы тоже, — ответил Хельстром. — И берегите дом. Хорошее место. Редкое. Он сел в машину, дверь захлопнулась. Автомобиль развернулся на узкой дороге и медленно покатил прочь, исчезая в, пока что редкой, снежной пелене. Ален стоял у ворот, пока черная точка не растворилась в белизне окончательно. — Прощайте, господин штурмбаннфюрер, — сказал он пустоте. Он дал слово офицера. Но он знал, что не сдержит его. Никогда. Ален Леруа стал навязчивой идеей, занозой в сердце, которую невозможно было вытащить.***
Вернувшись в Берлин, Дитер Хельстром ожидал, что жизнь войдёт в привычную колею. Он ошибался. Первые недели всё шло как обычно: доклады, совещания, допросы, бумаги. Начальство приняло его объяснения о засаде — в конце концов, таких историй в оккупированной Франции было достаточно. Нападения на немецкие патрули участились; Сопротивление набирало силу. Никто не задавал лишних вопросов. Но по ночам, когда Берлин затихал, и только редкие патрули нарушали тишину окриками и шагами, Дитер лежал в своей постели — на чистом белье, в тёплой квартире на Курфюрстендамм — и не мог уснуть. Перед глазами вставал камин. Огонь, пляшущий на старых камнях. Книжный шкаф до потолка. Худого парня в старом свитере, который рубит дрова на заднем дворе и смеется — смеется чему-то своему, не замечая, что за ним наблюдают. И зелёные глаза, смотрящие поверх пламени свечи.***
Женщины. Раньше, в другие времена, он иногда посещал публичные дома — те, что были зарезервированы для офицеров. Чистые, дорогие, с вышколенным персоналом и полным отсутствием эмоций. Ему это нравилось — именно своей функциональностью. Никаких обязательств. Никаких чувств. Теперь эта мысль вызывала у него отвращение. Однажды он даже попытался — просто чтобы проверить, не сошёл ли он с ума. Зашёл в знакомое заведение на Унтер-ден-Линден, заплатил, прошёл в комнату. Женщина была красивой — блондинка с голубыми глазами и идеальной кожей. Она делала всё, что от неё требовали, и даже больше. Дитер почувствовал… ничего. Он встал, оделся, вышел, оставив на столике вдвое больше обычной платы. Женщина смотрела ему вслед с недоумением и, кажется, обидой. Ей было всё равно, конечно — она привыкла к странностям клиентов. Но Дитер знал, что это не так. Что-то сломалось в нём. Или, наоборот, собралось — в точку, в одну единственную точку, которая имела имя. «Ален Лероу». Он повторял это имя про себя, как мантру, в тишине своей спальни. Лероу. Ле-роу. Французское имя, текучее и мягкое, как сам его носитель.***
Дитер Хельстром сидел в своем кабинете на Принц-Альбрехт-штрассе и смотрел в окно на падающий снег. Плечо больше не болело. Швы сняли три недели назад, рука слушалась почти как прежде, только шрам остался — розовый, неровный, похожий на карту неизвестной реки. Врач сказал, что это навсегда. Дитер смотрел на шрам каждое утро. Не потому, что ему было больно. Потому что шрам напоминал. Он мало спал. Не то чтобы бессонница была для него в новинку — до войны он часто работал ночами, разбирая бумаги, читая донесения, допрашивая тех, кого следовало допросить. Тогда это была необходимость. Теперь это стало проклятием. Дитер не мог перестать думать о том доме и его хозяине. — Вы влюбились, штурмбаннфюрер, — сказал бы его адъютант, если бы осмелился. Но адъютант не осмеливался. Никто в гестапо не осмеливался шутить с Дитером Хельстромом. А он и правда влюбился. Понял это только теперь, когда в кабинете было холодно и пусто, а за стенами выли сирены воздушной тревоги, и война подступала все ближе. Понял, что эти две недели в нормандском поместье были лучшими в его жизни. Что он никогда не чувствовал себя таким... живым. Спокойным. Цельным. Что он хочет вернуться. Что он хочет увидеть зеленые глаза — такие яркие, что они горели даже в полумраке комнаты, освещенной только камином. Что он хочет услышать голос, спокойный и насмешливый одновременно, который называет его «господин штурмбаннфюрер» с такой интонацией, в которой смешались ирония и вызов. Что он хочет. Это было незнакомое чувство для человека, который привык брать то, что хотел, силой, хитростью или правом высшего чина. Ален Леруа был вне досягаемости. Ален Леруа запретил искать себя. Ален Леруа был французом, гражданином оккупированной страны, врагом по определению. Ален Леруа был единственным, кто относился к нему как к человеку. Дитер не мог этого забыть. Но он майор гестапо. У него нет права на чувства. Нет права на слабость. Нет права на поиск того, кого потерял. Нет права на любовь. Но он любил. Дитер допил кофе, достал новое дело — очередной донос, очередной подозреваемый — и начал читать. Строчки расплывались перед глазами.***
Он искал. Через пару дней после возвращения в Берлин он не выдержал и поднял все архивы, касающиеся Северной Франции и окрестных деревень, около того места, где была засада. Фамилия Леруа встречалась часто — это была распространенная фамилия. Но Ален Леруа, врач, молодой мужчина, проживающий в старом поместье... Ничего. Бумаги на поместье были. Оно принадлежало семье Леруа́ с 1880-х годов. Последний владелец — Жан-Пьер Леруа, пропал без вести в 1940 году. Второй владелец — Матье Леруа, пропал без вести в 1941-м. Третьего в документах не значилось. И это было странно. Дитер послал запрос в местное отделение Гестапо. Ответ пришел через неделю: в указанном поместье никто не живет. Дом пуст. Следов присутствия человека нет. Он не поверил.***
В феврале 1943 года Дитер добился перевода во Францию. Официально — по служебной необходимости. Неофициально — потому что больше не мог находиться в Берлине, где каждая ночь становилась пыткой, а каждый день — напоминанием о том, чего он не мог иметь. Он прибыл в Париж в конце месяца. Город был серым и холодным, как и вся Европа в ту зиму. На улицах — немецкие патрули, французские полицейские, очереди за хлебом. В воздухе — запах страха и отчаяния, приправленный дымом из печных труб. Дитер поселился в гостинице для офицеров, получил назначение в местный штаб и на третий день после прибытия взял машину и поехал. Он не сказал никому, куда едет. Он просто сел за руль — сам, без водителя, — и поехал на север. Дорога, лес, поворот — все было таким же, как в тот день. Только снега стало больше, и дорога превратилась в грязную кашу из льда и грязи. Усадьба Лероу встретила его тишиной мертвеца. Но дом был пуст. Дитер обошел вокруг, заглянул в окна. Внутри — пыль, паутина, пустые комнаты. Часы на стене остановились. В печи — холодный пепел. Книги на месте — те же самые шкафы, те же самые корешки. Но нет ни огня, ни чая, ни худого парня в старом свитере. Никого. Он зашел внутрь — дверь была не заперта, как и раньше. Прошел в гостиную. Кресло у камина стояло на том же месте. Дитер сел в кресло и закрыл глаза. — Где вы, месье Леруа? — прошептал он. Ответа не было. Дитер прошёл по комнатам. Он обыскал весь дом. Гостиная. Столовая — пустая, с голыми стенами, где когда-то, видимо, висели портреты. Кухня — чугунная плита, пустые полки, запах плесени. Вторая комната наверху — пустая кровать, старый комод, забранный решёткой камин. Ни записки, ни следа. Только пыль, запустение и ощущение, что здесь никогда никого не было. Словно Ален Леруа был призраком, который пришел из ниоткуда и ушел в никуда. Дитер вернулся в гостиную. Подошёл к книжному шкафу. Провёл пальцем по корешкам — кожа, потрескавшаяся от времени. Открыл первую попавшуюся книгу — «Фауст» на немецком, тот самый экземпляр. Засунул книгу под мышку и вышел во двор. Дитер постоял несколько минут, глядя на пустой дом. Потом сел в машину и уехал. Он вернулся злым и разочарованным. Но он не сдался.***
Следующие два месяца он провел, перерывая архивы, опрашивая информаторов, поднимая старые дела. Но Ален Леруа исчез, словно его и не существовало. Ни документов, ни фотографий, ни даже свидетельства о рождении. Имя встречалось, но никогда — в связке с описанием «молодой врач, зеленые глаза, каштановые волосы». Это было невозможно. Но это было фактом. След Алена Лероу оборвался, как обрывок нити. Дитер перестал спать окончательно. Он пил кофе литрами, работал по восемнадцать часов, засыпал за столом, просыпался с именем на губах. Адъютант начал поглядывать на него с беспокойством. Начальство — с подозрением. — У вас проблемы, Хельстром? — спросил его однажды группенфюрер Мюллер (не родственник погибшему обершарфюреру, другая ветвь). — Нет, господин группенфюрер. — Вы выглядите уставшим. — Война, господин группенфюрер. Все мы устали. Мюллер хмыкнул и отпустил его. Но Дитер знал правду. Он устал не от войны. Он устал от себя. От того, что не может забыть. От того, что не может найти. От того, что пообещал и не сдержал обещания. Он не хотел его сдерживать. И он продолжал искать.***
Город, который должен был стать для оккупантов раем, превращался в ад. Сопротивление активизировалось с каждым днем, но немецкая верхушка продолжала играть в свои игры: балы, приемы, ужины в «Ритце». Пока бомбы рвались на окраинах, в центре рекой лилось шампанское. Дитер ненавидел эти мероприятия. Но Хельстром стоял перед зеркалом в своей квартире и завязывал галстук. Мероприятие. Очередное. Какие-то важные люди из министерства пропаганды, какие-то офицеры вермахта, какие-то дамы в дорогих платьях. Ресторан «Фуке» на Елисейских Полях. Лучшее место в Париже, говорили его приятели. Дитер называл его «очередной помойкой». Но приказ есть приказ. Присутствие обязательно. Он натянул мундир — безупречный, как всегда — и вышел из дома. Машина ждала. Водитель — новый, лицо ничего не выражающее — открыл дверцу. — В «Фуке», господин штурмбаннфюрер? — Да. Поездка заняла двадцать минут. Париж сиял огнями — несмотря на войну, несмотря на комендантский час, несмотря на страх, который витал в воздухе, как электричество перед грозой. Город жил своей жизнью — показывал лицо оккупантам, прятал душу глубоко внутри. Дитер вышел из машины, поправил фуражку и вошел в ресторан. Люстры из венецианского стекла, мраморные полы, официанты в белых перчатках, снующие между столиками. Здесь пахло духами «Шанель», деньгами и дымом сигарет «Голуаз», которые курили коллаборационисты и их дамы. Дитер занял место за длинным столом в главном зале. Рядом с ним — какой-то французский промышленник, который говорил слишком громко и слишком много. Напротив — майор вермахта, с которым они обменялись дежурными любезностями. Скука, скука, скука. Он слушал вполуха, кивал в нужные моменты, пил шампанское — и ждал, когда это закончится. Дитер смотрел сквозь него на ажурную перегородку, отделявшую главный зал от малого. Тик-так. Тик-так. Метроном внутри него отсчитывал секунды до окончания этой пытки. Он уже взялся за край стола, чтобы встать и уйти, когда краем глаза уловил движение. Мелькнул силуэт. Элегантная, высокая тень за перегородкой. Кто-то в темно-синем костюме, с легкой походкой, пересек проход. Мелькнул край золотого карманных часов на цепочке. Силуэт на секунду замер, разглядывая публику, а затем скрылся в полумраке соседнего зала. Сердце пропустило удар, потом забилось с такой силой, что он почти физически ощущал каждый толчок в висках. «Ты сходишь с ума, Хельстром», — сказал он себе. — Прошу меня простить, — сказал он, резко вставая, даже не дав лейтенанту закончить фразу. — Неотложные дела. Соседи удивлённо посмотрели на него, но возражать не стали — штурмбаннфюрер СС мог выйти из-за стола, когда ему заблагорассудится. Он вышел из-за стола, и его шаги, тяжелые, чеканные, эхом разнеслись по паркету. Он миновал колонну, отодвинул тяжелую бархатную портьеру и вошел в «Зеленую гостиную» — маленькую комнату с камином, где стояли столики на двоих, предназначенные для уединенных бесед. Горели всего несколько настольных ламп под зеленым абажуром, создавая приятную атмосферу. Там было тише, спокойнее, мягкая музыка лилась из граммофона. У дальней стены, спиной к нему, сидел человек. В идеальном костюме. Темно-синем, с иголочки, явно сшитом на заказ. Серебряные запонки. Белый платок в нагрудном кармане. Дорогие часы на левом запястье — «Лонжин», Дитер узнал модель. Человек сидел прямо, с достоинством, которое не купишь ни за какие деньги. Он читал меню. Его голова была слегка наклонена, открывая взгляду его волосы аккуратно уложенные — без той небрежности, которую Дитер запомнил в деревенском доме. Но они остались такими же — каштановыми, слегка волнистыми, падающими на лоб. Дитер подошел. Подошвы его сапог утопали в толстом ворсе персидского ковра, делая шаги бесшумными. Он замер в двух шагах, чувствуя знакомый запах — спирт, йод и… свежесть полевых трав. Запах, который преследовал его всю зиму. Он поднял руку и, сдерживая дрожь, мягко постучал костяшками пальцев по краю столика. Тук-тук. Человек вздрогнул. Меню опустилось. Дитер увидел эти глаза. Ярко-зеленые, как осколки бутылочного стекла. В них плескался сначала животный ужас — испуг загнанного зверя. Затем — ярость. Бешенство. И только потом — изумление. — Dieu de Dieu... — выдохнул Ален Лероу. Он изменился. Скулы стали резче, жестче. Под глазами залегли тени, как у человека, который давно не спал. Но он был здесь. Живой. Настоящий. Черт возьми, он был прямо здесь, в Париже, в окружении нацистских мундиров. Дитер позволил себе улыбнуться. Это была не его обычная холодная, расчетливая усмешка. Это была теплая, почти мальчишеская улыбка человека, который нашел то, что искал всю жизнь. — Bonsoir, доктор, — сказал он по-французски с сильным, но старательным акцентом. Ален молчал несколько секунд. Потом медленно закрыл меню, положил его на стол и откинулся на спинку стула. — Господин штурмбаннфюрер, — произнес он наконец. Голос был тихим, но твердым. — Вы не сдержали обещания. Дитер сел на свободный стул напротив, не спросив разрешения. — Я знаю. — Вы искали меня. — Да. — Вы нашли. — Да. — И что теперь? — Ален поднял бокал вина, сделал глоток. Рука не дрожала — только профессионал мог так контролировать себя в ситуации, когда перед ним сидит майор гестапо, который должен его арестовать, расстрелять или... что-то еще. — Вы пришли меня убить? Или арестовать? Или... — Я пришел увидеть вас, — перебил Дитер. Ален замер. — Что? — Я пришел увидеть вас, — повторил Дитер. — Это все. Я не собираюсь вас убивать. Или арестовывать. Или причинять вам вред. — Тогда зачем вы здесь? — В голосе Алена появились нотки раздражения — первого признака того, что его спокойствие было напускным. — Зачем вы нарушили обещание? Зачем искали меня, когда я ясно сказал — не надо? — Потому что я не мог иначе. — Что значит — не могли? Дитер посмотрел в зеленые глаза. В них горел огонь — злость, страх, недоумение, что-то еще, чего он не мог распознать. — Это значит, что я не спал, — сказал он тихо. — Не жил. С того самого дня, как уехал из вашего дома. Я пытался забыть. Я обещал забыть. Я хотел забыть. Но я не могу. — О чем вы говорите? — Ален нахмурился. — Вы говорите загадками, господин Штурмбаннфюрер. — Я говорю о том, что вы сделали со мной, — Дитер подался вперед, положил локти на стол. Его голос стал тише, но от этого только напряженнее. — Вы спасли мне жизнь. Вы дали мне покой. Вы показали мне, что такое — просто сидеть у камина, читать книги. Вы показали мне, что я могу быть не майором гестапо, не машиной для убийств, а просто... человеком. И когда я уехал, я понял, что не могу вернуться к тому, кем я был до этого. Не хочу. Я хочу быть тем, кем был рядом с вами. Дитер взял со стола бокал Алена, поднёс к губам — там, где остался след от губ француза, — и сделал глоток. Вино было терпким и сладким одновременно. Как сама Франция. Как этот вечер. Как зелёные глаза напротив. Ален смотрел на него с выражением, которое нельзя было описать одним словом. Это был шок. И страх. И... удивление. Чистое, детское удивление перед тем, что не укладывается в голове. — Вы... — Ален запнулся. — Вы говорите как... — Как влюбленный, — закончил за него Дитер слегка усмехнувшись. — Да. Я знаю. Повисла тишина. Такая тяжелая, что, казалось, воздух в зале загустел. — Вы не можете быть влюблены, — сказал Ален наконец. — Вы офицер СС. Я француз. Я мужчина. Все это... неправильно. Невозможно. — Я знаю, — повторил Дитер. — И все равно это так. Ален откинул упавшую на лоб челку. Его руки наконец дрогнули — совсем чуть-чуть, но Дитер заметил. Он замечал все. — Зачем вы мне это говорите? — спросил Ален. — Чего вы хотите? — Я хочу... — Дитер замялся впервые за весь разговор. — Я не знаю, чего я хочу. Я хочу быть рядом с вами. Я хочу знать, что вы живы. Я хочу... я хочу, чтобы вы дали мне шанс. — Шанс на что? — На то, чтобы узнать вас. Настоящего. Не как пациент врача или враг, своего спасителя. Просто... вас. Ален покачал головой. Он смотрел в стол, на свои руки, на абажур — куда угодно, только не в серые глаза напротив. — Это безумие, — сказал он. — Вы понимаете, что это безумие? Война, гестапо, оккупация... нас убьют. Обоих. Если кто-то узнает... — Никто не узнает, — перебил Дитер. — Я майор гестапо. Я умею хранить тайны. — А я? — Ален поднял голову. В его глазах мелькнула насмешка — та самая, которую Дитер так любил. — Я умею хранить тайны. Но я не умею притворяться. Я не умею делать вид, что ничего не происходит, когда внутри все кипит. Я не умею... не умею любить врага. Дитер замер. — Вы сказали «любить», — заметил он тихо. Ален закрыл глаза. — Это была оговорка. — Не похоже. — Господин Штурмбаннфюрер... — Дитер. — Что? — Меня зовут Дитер. Не «господин Штурмбаннфюрер». Дитер. Если мы играем в эту игру, давайте играть честно. Ален открыл глаза. В них было что-то новое — то, чего Дитер не видел раньше. Уязвимость. — Дитер, — повторил Ален, словно пробуя имя на вкус. — Вы... вы не оставите меня в покое, да? — Нет. — Вы будете меня преследовать? Искать. Находить. — Да. — И что бы я ни сказал, вы не уйдете? — Да. Ален вздохнул — глубоко, почти трагически. — Вы ужасный человек, Штурмбаннфюрер Хельстром. — Знаю. — И вы испортили мне вечер. — Знаю. — И вы... — Ален замолчал, подбирая слова. Потом, неожиданно, уголки его губ дрогнули. — И вы даже не предложили мне выпить. Дитер не поверил своим ушам. — Что? — Вы сели за мой столик, ничего не заказали, разбили мне сердце своими признаниями и даже не предложили вина, — Ален покачал головой, и в его глазах зажглась знакомая насмешка. — Какая невоспитанность. Дитер смотрел на него секунду. Две. Три. А потом расхохотался. Громко, искренне, так, что несколько человек за соседними столиками обернулись. Он не смеялся так уже много лет — с самого детства, наверное. Смех вырывался из груди, сотрясал плечи, заставлял его схватиться за край стола. — Вы... вы невероятны, — выдохнул он, вытирая глаза. — Нас могут расстрелять за то, что мы здесь сидим вдвоем. А вы беспокоитесь о вине. — Хорошее вино — это важно, — серьезно сказал Ален. — Официант! Молодой человек во фраке подбежал мгновенно. — Бутылку «Шато Марго» тридцать седьмого года, — заказал Ален. — И два бокала. — Месье, — официант поклонился и исчез. Дитер смотрел на Алена, чувствуя, как что-то внутри него — что-то, что было мертво долгие годы — начинает оживать. Не надежда. Что-то большее. Принятие. — Вы собираетесь меня напоить, месье Леруа? — Я собираюсь подумать, — ответил Ален. — Очень трудно думать, когда бокал пуст. Так что да, я собираюсь вас напоить. И себя. И потом, возможно, я приму решение. — Какое решение? — Жить или умереть, — Ален посмотрел на него прямо. — Любить или ненавидеть. Остаться или уйти. То же самое, что и все мы решаем каждый день. Только теперь — с вами. Вино принесли. Ален подождал, пока официант откроет бутылку и разольет по бокалам. Поднял свой, посмотрел на рубиновую жидкость на свету. — За что пьем? — спросил он. — За обещания, которые не сдерживают, — сказал Дитер. Бокалы звякнули. В зале играла музыка. За окнами сиял Париж. Война была где-то далеко — в Берлине, в Лондоне, в Нормандии, где скоро высадятся союзники. Здесь и сейчас был только этот стол, это вино и эти зеленые глаза, в которых Дитер Хельстром, Штурмбаннфюрер Гестапо, нашел то, что искал всю жизнь. Он нашел человека. Не врага. Не союзника. Не спасителя. Просто человека, который сидел напротив, пил дорогое вино и смотрел на него так, словно пытался решить — стоит ли оно того. Стоит ли рисковать всем ради чего-то, что не имеет названия, но заставляет сердце биться быстрее. — Я не знаю, что будет дальше, — сказал Ален тихо, чтобы никто не услышал. — Я не знаю, как мы будем это делать. Я не знаю, сколько у нас времени. Но я знаю одно. — Что? — спросил Дитер. — Что я тоже не смог забыть, — Ален улыбнулся — впервые за вечер. Улыбнулся по-настоящему, не насмешливо, не спокойно, а так, как улыбаются, когда сдаются чему-то неизбежному. — И что я, кажется, тоже влюбился. В самого ужасного человека на свете. В Париже, за стенами этого роскошного ресторана, война догорала. Третий рейх содрогался в предсмертных конвульсиях. Но в маленькой зеленой гостиной время остановилось. Немец и француз сидели друг напротив друга, и судьба накрывала их шахматную партию черным кружевом тишины. Дитер Хельстром протянул руку через стол. Не сжал, а раскрыл ладонь вверх — жест просьбы, а не приказа. — Идите со мной. — тихо сказал он. Ален Лероу посмотрел на эту руку. Руку убийцы. Руку, которая, тем не менее, висела на его швах, вшитых в живое мясо. Он перевел взгляд на зеленые огни лампы, а затем снова на лицо немца. — Вы все равно проиграете войну, — сказал он просто. — Я знаю, — кивнул Дитер, не убирая руки. — Мне плевать. Я уже нашел свою награду, которую искал. Ален медленно, словно преодолевая боль, вложил свои тонкие, уверенные пальцы в ладонь своего бывшего пациента. — Это безумие, — прошептал он. — Это судьба, — поправил его Дитер, сжимая пальцы в замке. — Эсэсовец говорит о судьбе, — Ален покачал головой. — Война, должно быть, делает всех поэтами. — Нет. Это вы делаете меня поэтом. Они сидели под зеленым абажуром, два человека, разделенных войной и объединенных взглядом. За перегородкой играла музыка, звенели бокалы, и умирал старый мир. И в этой смерти зарождалась их странная, невозможная, жестокая и прекрасная история.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.