Описание
Однажды ночью бедная окраинная провинция Империи Зигмара оказалась не там, где засыпала. Звёзды переставлены, солнце взошло не на своём месте, и за восточными холмами больше нет ни Талабекланда, ни Альтдорфа, ни единой дороги Старого Света. Только земли, которым нет имени ни на одной имперской карте.
Часть 7
18 мая 2026, 03:27
С перевала Гёррен открылась вся сразу, лежала в долине между двумя пологими холмами, цепкая, серая, плотно сжатая вокруг колодезного навеса. Дворов было, должно быть, около двадцати; Конрад их не считал, считал глазами Бертила, который уже взялся пересчитывать тихо, под себя, и пока Конрад смотрел на крыши, краснолюд сбоку у Лидара дочитал и сказал негромко:
— Девятнадцать. Из них двух нет — одна сгорела, брёвна старые, кладка обугленная, чёрная, до сих пор не разобрали. Один поставлен новый, недавно: брёвна светлые. Сам цел, но никто в нём не жил — окно закрыто наглухо.
— Хорошо.
Дальше Конрад смотрел сам.
Дым из печей стоял ровно, над всеми дворами, кроме сгоревшего и нового. Скот был во дворах: кое-где пятнистая корова, кое-где овцы под навесом, на одной из крыш — заросший мхом аистиный остов гнезда, без аистов. Сама деревня была вытянута вдоль одной кривой улицы; в конце улицы, у дальнего края, темнела бревенчатая постройка побольше других, под высокой крышей с резной балкой, то ли часовня, то ли общинный дом. Слева от деревни, на пологом холме, лежало кладбище: камни были ухоженные, не запущенные, и от Конрада до них было видно, что свежих среди старых нет.
— Лай где? — сказал Бренн, придержав коня.
Конрад прислушался.
Конь скрипнул сбруей, кто-то из задних коней фыркнул, ветер прошёл по сухой стерне за обочиной. Из деревни не доносилось ничего. Ни одной собачьей ноты. Колонна на подходе, двадцать пять конных, обоз. И ни один пёс не подал голос.
— Не слышу, — сказал Конрад.
— И я не слышу.
Бренн посмотрел на Конрада, не сказал ничего. Конрад тронул Бергера, и колонна тронулась следом, шагом, не убыстряясь.
К околице подъехали в тот час, когда воздух уже остывал быстрее, чем земля, и низины затягивались плотным сумеречным холодом. Над деревенским колодезным навесом висели первые жёлтые пятна: кто-то засветил фонарь. Околица была обозначена просто: ров неглубокий, через ров — деревянный мостик с обнизкой, перед мостиком — столб.
Столб был старый, выщербленный, на верху у него стоял знак. Не крест. Знак был кованый, тонкий, нелёгкий: две петли, переплетённые так, что между ними оставался ромб, а в ромбе — маленький отлив в виде капли. Не штирландский. Не альтдорфский. Не зигмаровский. Конрад его не видел никогда.
— Господин капитан, — сказал из обоза голос Геральда.
Геральд слез с телеги, подошёл, нескладный, длинный, в чёрной сутане поверх простой рубахи, с маленьким деревянным молотком Зигмара на груди. На столб он посмотрел недолго.
— Это не наш, — сказал он. — Это даже не их прежний. Это какой-то местный, я такого никогда не видел и в наших книгах такого не описано. Капля — это, по-моему, кровь.
— По-твоему или точно?
— По-моему. Точно вам здесь никто не скажет. — Геральд провёл рукой по своему молотку, не доставая его. — Я бы перекрестил въезд, господин капитан, если разрешите. Тихо. Чтобы их не задеть.
— Разреши.
Геральд встал у столба, не касаясь его, и быстро, в две короткие фразы, что-то проговорил себе под нос. Потом отступил, кивнул и пошёл обратно к телеге.
За столбом, по правую руку, был первый двор. У этого двора, на изгороди верхом, сидел мальчик.
Лет ему было, может, восемь, может десять; Конрад в крестьянских детях возраста точно не угадывал, у них он всегда казался меньше. Худенький, в серой рубахе ниже колен, без шапки. Сидел верхом на жерди, как сидят верхом на коне, обхватив её ногами, и смотрел на колонну.
Не убегал. Не подходил. Не сводил глаз.
Конрад придержал Бергера, поравнялся, поднял ладонь, обычный простой жест, каким здороваются с деревенскими детьми.
— Здорово, парень.
Мальчик не ответил. Смотрел.
— Тебя как зовут?
Мальчик не ответил. Смотрел.
— У вас тут староста где?
Мальчик медленно поднял руку: не указал пальцем, а просто поднял ладонь и держал её, неровно, в направлении дальней постройки в конце улицы, той, под высокой крышей. Потом руку опустил. Не сказал ни слова.
Конрад кивнул ему, тронул Бергера, поехал дальше. Бертил, проходя у телеги, посмотрел на мальчика снизу вверх. Мальчик глядел Бертилу прямо в глаза, без испуга, без удивления, не сводя глаз и не моргая.
— Капитан, — сказал Бертил Конраду, когда телега прошла мимо. — Этот мальчик — не дитя.
— В каком смысле.
— В том, что внутри у него не дитя. Дитя сидело бы ровно, дитя бы спросило, дитя бы убежало. Этот сидит и сидит, и в нём кто-то внутри, кто видел нас всех уже не один раз. Я не говорю, что в нём кто-то чужой. Я говорю — он рос так, что в нём дитяти осталось мало.
— Понял.
Они шли по улице. Из дворов смотрели: где из-за приоткрытых ставней, где из дверей. Никто не вышел. Ни одна собака не залаяла. У одного из дворов на крыльце стояла женщина с глиняным горшком в руках; она ничего не делала с горшком, просто стояла и держала. Конрад поздоровался, слегка, наклоном головы. Она тоже наклонила голову, медленно. Тоже не сказала.
К постройке в конце улицы подъехали в полусумерках. Это всё-таки оказался не общинный дом, а самый большой жилой двор. Резная балка над высокой крышей была старая, чёрная, и резь на ней изображала какого-то зверя с длинной шеей; Конрад этого зверя не узнал. Двор был обнесён низкой каменной кладкой. У открытых ворот стоял старик.
Стоял он там давно. Колонну он не услышал. Он стоял до неё.
Был он высокого роста, по-деревенски сухой, с длинными плоскими ладонями. Седина у него была белая, до синевы, аккуратно подстриженная. Лицо узкое, с глубокими бороздами по щекам, нос прямой. Куртка на нём была чёрная, грубой выделки, перехвачена кожаным ремнём с тёмной пряжкой. Стоял неподвижно, руки опустил, на колонну смотрел спокойно, без удивления и без вопроса.
Конрад остановил Бергера в десяти шагах. Спешился. Шагнул вперёд один, на расстояние нормального разговора.
— Добрый вечер, — сказал он. — Я капитан Конрад Брандт. Шварцхафенский гарнизон. У нас за восточным валом, в двух днях отсюда — там, где живёт ваш бургграф фон Грюнау. Иду с разведкой по сильванской земле. Двадцать пять конных и обоз.
Старик дослушал, не перебивая. Потом наклонил голову, не глубже, чем нужно, и не меньше.
— Знаю, кто такой бургграф фон Грюнау, — сказал он. — Знаю Шварцхафен. Меня зовут Мартин, я в Гёррене за старосту. Староста у нас не выборный — у нас в Гёррене это держится по дому, и держу его я уже двадцать четыре года, до меня держал отец. Я ждал кого-то от вас, господин капитан, давно. Не вас лично, я вас не знал. Но кого-то от вас — я ждал.
— Ждали?
— Ждал. Я объясню, какого, но не сейчас. Сейчас вам надо ваших людей разместить, лошадей развести, обоз поставить. У нас за деревней, к северу, луг под выпас — за день он не съестся, и наши не возьмут с вас за него. У сгоревшего двора есть навес, под него можно поставить телеги; туда же выгребу солому. Себя и кого вы возьмёте — прошу ко мне. У меня есть, чем накормить четверых, а если вы возьмёте больше — скажите сейчас, я отправлю к сестре.
— Четверых хватит, — сказал Конрад. — Я, мой десятник Бренн, наш отец Геральд и наш гость Бертил Гримсби.
— Гримсби, — повторил Мартин. На имени он не задержался, но и не пропустил. — Хорошо. Я к ужину пришлю. Пока — устраивайтесь.
— Спасибо.
— Не за что. — Мартин помолчал. — Господин капитан.
— Да.
— Когда вы со своими освободитесь, и когда у вас будет минута для меня одного — я бы хотел вас принять. Не за ужином. До ужина или после, мне всё равно. Тут есть один разговор, который я с вами буду иметь, и который, я думаю, вы за этим самым и приехали. Но мне его иметь нужно с вами одним, и без огня в очаге.
— Будет минута. После размещения и до ужина.
— Хорошо.
Мартин отступил в ворота, пропуская колонну. Конрад вернулся к Бергеру, вдел ногу в стремя, не садясь, постоял ещё секунду. Бренн уже распоряжался лагерем; Геральд снова забрался в свою телегу; Бертил стоял у Лидара, держал мула за повод и смотрел не на ворота старосты, а назад, в улицу, в сторону того двора, где сидел мальчик.
— Бертил.
— Да, капитан.
— Я после размещения иду к старосте один. Геральда и Бренна — на ужин. Тебя — с собой к старосте, после моего одного.
— Понял.
— И ещё, Бертил.
— Да.
— Если за ночь увидишь что-нибудь, на что ты бы у себя в Махакаме не дал ни одного гроша — приди и скажи. Не утром. Ночью.
— Приду.
Лагерь у сгоревшего двора Бренн поставил быстро: не первый раз. Конрад прошёлся, посмотрел: телеги под навесом, лошадей вели на луг к северу, костров не зажигали, по приказу. Бренн на это разрешения у Конрада не спрашивал, и Конрад на это разрешения ему не давал; оба понимали, что в деревне, где собаки не лают, на тёмной околице костров лучше не зажигать.
Геральд устроился в третьей телеге: снял свой брезент, развесил на жерди, выложил на доски пару книжек, наладил себе огарок. Конрад прошёл мимо, кивнул; Геральд кивнул в ответ, открыл одну из книжек и больше уже не отвлекался: то ли молился, то ли читал, то ли делал и то, и другое сразу.
Бертил отвёл Лидара под навес сам. Сено навалил аккуратно, не сразу: поправил, потом ещё поправил. Мул шумно сопел и зарывался мордой; Бертил постоял около него полминуты, провёл ладонью по холке, потом коротко глянул на Конрада через плечо и кивнул: я готов.
Конрад вернулся к дому Мартина.
Хозяин ждал его не во дворе. Во дворе была жена, низкая, в платке, повязанном по-сильвански, не по-имперски; она поклонилась без слов, кивнула на боковую калитку и ушла в дом, унося ведро. За боковой калиткой начинался огород, а за огородом, в углу участка, стоял невысокий сарай с одностворчатой дверью. Дверь была открыта, изнутри тянуло сухой травой и чем-то ещё, пыльным, тёплым, как пахнет в старых амбарах, где зерно лежало давно и съедено мышами.
Мартин стоял в сарае, у дальней стены, без огня. Свет в сарае был только тот, что проникал через щели в крыше, последние полоски заката, серого, низкого, гаснущего. Лицо Мартина в этом свете было серое.
— Господин капитан, — сказал он. — Сюда. Здесь меня никто не услышит, и я никого. Это важно. Дома у меня всегда кто-нибудь рядом, дом стары́й, тонкий, у нас в Гёррене стены не держат разговора. А тут — держат.
Конрад вошёл, прикрыл за собой дверь. На двери изнутри был засов; Мартин на засов не показал, но Конрад его задвинул, и Мартин на это не возразил.
— Слушаю, — сказал Конрад.
— Я вам не главное сейчас скажу, — сказал Мартин. — Главное — утром. Сегодня вечером я хочу с вами договориться о другом. Я хочу, чтоб вы знали, кто перед вами, и я хочу знать, кто передо мной. Дальше будет легче.
— Говорите.
— Меня зовут Мартин. Это вы слышали. Тридцать восемь лет назад мой отец отправил меня на полтора года в Шварцхафен — к учителю. Учителя звали Хайнрих, его дом стоял у второго колодца, и он был приходским при отце Стефане, отце Геральда не нынешнего, а старого, у которого было четверо своих детей, и я у них пятый, на ужине, на коленях у его жены, сидел не один раз. Я выучился у него имперскому письму, я выучился молитвам Зигмару, и я выучился ещё одной важной вещи: я выучился, что в Шварцхафене на письма из Гёррена отвечают. Тогда отвечали. Я возвращался в Гёррен в восемнадцать лет, и до меня здесь со Шварцхафеном поддерживал связь только мой отец — раз в год, голубем. После моего возвращения мы стали посылать чаще. Раз в три месяца, раз в два. Письма шли через Геральда — нашего, гёрренского, мы тут когда-то имели своего, до того, как и его нам перестали присылать. Потом и нашего Геральда не стало, и письма стали идти через того же Геральда, что сидит сейчас у вас в третьей телеге. Я знаю, что вы привезли его с собой. Я узнал его на въезде, я его видел один раз, лет десять назад, в Свельнице. Он меня не узнал. Это ничего. Я скажусь ему сам, если будет уместно.
— Уместно будет, — сказал Конрад.
— Хорошо. Так вот. Тридцать восемь лет я знаю Шварцхафен. Двадцать четыре года я в Гёррене за старосту. И за все эти годы у меня в Гёррене было одно, и только одно дело, которое я считал главным, и оно было такое: чтобы Гёррен оставалась Гёрреном. Не нашей, не вашей. Своей. Под хозяином — тихо. С империей — тихо. С башней — на расстоянии. С вашей бургграфией — через письмо. И в этом я тридцать восемь лет был последователен. Это вам надо знать.
— Знаю.
— И ещё одну вещь надо знать. — Мартин помолчал. — За последние полтора месяца у меня в Гёррене никто не умер.
В сарае стало очень тихо. Конрад услышал, как за стеной, в огороде, копнула земля: какой-то мелкий зверёк, мышь, может. Услышал, как у Мартина под курткой коротко скрипнул кожаный ремень.
— Никто, — повторил Мартин. — Ни старики, ни больные. Ни новорождённые — у нас в позапрошлом месяце двое родилось, оба у Кляйн-Гёррена, оба живы, оба нездоровы, и оба не умирают. У нас в это время года умирают всегда. У нас осенью умирают трое-четверо, иначе быть не может, мы тут так живём. А за полтора месяца — ноль. Кладбище у меня на холме, господин капитан, я его держу сам, и я его держу пустым уже шесть полных недель.
Конрад смотрел на Мартина. Мартин стоял ровно, лицо его было ровно.
— Я не объясняю это, — сказал он. — Я только говорю, что это есть. Утром я скажу вам всё остальное. Сейчас я говорю это для того, чтобы вы за ужином у меня не удивились, если кто из моих — а к ужину придёт моя сестра с мужем, я их зову — обмолвится, что-то такое не то ляпнет. Ляпнут. Они на нервах. Вся деревня на нервах. У нас сейчас, господин капитан, не страх. У нас сейчас — ожидание, и оно хуже страха. Страх стоит и держит. Ожидание сидит и точит.
— Понимаю, — сказал Конрад.
— И последнее на сегодня. — Мартин впервые за весь разговор посмотрел Конраду прямо в глаза. — Я с вами говорить буду открыто. Я попрошу вас об одной вещи, и я её скажу сейчас. Что бы вы утром от меня ни услышали, и каким бы ни казалось вам естественным сразу, сегодня же, что-то предпринять, — не предпринимайте. До разговора со мной утром. Не выходите ночью. Не посылайте никого по тропам. Не подходите ни к одному из четырёх крестов, что стоят за деревней, в полях. Не подходите к башне. Это четыре «не». Я больше ничего у вас не прошу.
— Дайте мне знать, господин Мартин. — Конрад выдержал его взгляд. — Если я ваши четыре «не» выдержу — что вы мне на это даёте?
— Я вам утром даю всё, что у меня есть. Включая то, что в Гёррене не знает никто, кроме меня. Включая то, чего я не писал в письмах фон Грюнау, и не напишу.
— Хорошо. Держу.
— Спасибо, господин капитан.
— Не за что, господин староста.
Мартин коротко наклонил голову, прошёл мимо Конрада к двери, отодвинул засов и вышел в огород. Конрад вышел следом. На огороде уже было совсем темно, и где-то в дальнем углу, у изгороди, светил жёлтый огонёк, фонарь жены Мартина.
Дом у Мартина изнутри был такой, какие Конрад видал по всему Штирланду в больших крестьянских семьях: одна общая комната с длинным столом, у дальней стены печь, над печью полати, по стенам деревянные лавки, в углу — рукодельный стан жены, прикрытый холстиной. На стене над столом, на гвозде, висела рамка тёмного дерева, в рамке — листок с молитвой, чёрной краской по светлому, имперским письмом. Конрад прочитал, не приглядываясь: «Зигмар, отец Империи, прими и просвети». Старая молитва, простая, домашняя. На листке была закладочка, маленький лоскут, заложенный за рамку сверху, как закладывают в книгу.
К ужину пришла сестра Мартина, Грета; она поклонилась и села. Её муж, крупный, молчаливый, с забинтованной кистью, представился Йоргом и тоже сел. Села жена Мартина. Сел Конрад. Сел Бренн, у самого края, ближе к двери. Сел Геральд. Сел Бертил, на низкую скамеечку, которую ему принесли отдельно.
Жена Мартина поставила на стол большой деревянный поднос: каша из ячменя со шкварками, тёмный хлеб, миска со сваренными яйцами, два кувшина: один молочный, один с тёплым настоем на травах. На отдельной тарелочке лежал сыр, белый, плотный, козий.
Геральд осенил стол ладонью, тихо прошептал короткое, три фразы, не больше. Он говорил так, чтобы было слышно, но не торжественно. Мартин при первых словах опустил глаза. Жена Мартина и Грета сложили руки на коленях. Йорг положил забинтованную кисть на стол, не поднимая. Геральд закончил, поднял голову и сказал обычным голосом:
— Спасибо за стол. Зигмар примет.
— Зигмар примет, — повторил Мартин. И эти слова он давно не произносил вслух.
Жена его подняла на мужа глаза, коротко, не больше чем нужно, и снова опустила. Грета посмотрела на Йорга. Йорг — на свою кисть.
Ели молча. Конрад на молчание не давил: пусть. Бренн, как и положено десятнику, ел быстро и поровну. Геральд ел медленно, с заметным удовольствием от каши. Бертил ел понемногу, отламывал хлеб, мочал в молоке, жевал долго; за всем столом он, кажется, успевал смотреть на каждого по очереди, но смотрел так, что никто его взгляда не ловил.
После каши, когда жена Мартина уносила пустую миску, Бертил негромко сказал, не Мартину, никому в особенности:
— У вас тут плотник был не местный лет двадцать назад. По срубам видно. И, я бы сказал, по дверному косяку у бокового входа — он там подшит дубовой проклейкой, какой здесь никто бы не стал делать. Это альтдорфская работа, у меня в гостинице на Хохгассе был такой косяк, я в эту проклейку упирался лбом, когда пьяный возвращался к себе.
— Был, — сказал Мартин. — Двое. Лет двадцать пять назад. Звали их Йоганн и Стефан, из Шварцхафена, по моей просьбе. Они нам тут пять домов поставили и шестой — мой. Им заплатил мой отец из своего, не из деревенского. Это всё, что я вам скажу про плотников, мастер Гримсби.
— Этого с меня и хватит, — сказал Бертил, и больше ничего не сказал.
Под конец ужина Конрад вспомнил Курта.
— Господин Мартин, — сказал он. — У нас на хуторе, последнем перед старой границей, живёт человек по имени Курт. Шестидесяти с лишним лет. Он попросил, чтоб, когда мы будем в Гёррене, ему поклонились к камню с двумя крестами. Сказал, что там его дед.
Мартин долго не отвечал.
— У нас на холме стоит камень с двумя крестами, — сказал он наконец. — Я знал, чей он. Деда Курта звали Бенедикт. Бенедикт-старый. Я ребёнком ещё его помню — он умер, когда мне было лет семь. Он был у нас в Гёррене последним, кто помнил Гёррен имперской. — Мартин помолчал. — Если вы пойдёте к камню — это будет завтра утром. Я сам провожу. Это часть утреннего разговора. Я попросил бы вас не ходить сегодня.
— Не пойду.
— Спасибо.
Грета посмотрела на Мартина так, как жёны смотрят на мужей, говорящих при гостях лишнее. Мартин на её взгляд не ответил. Йорг встал, поблагодарил кистью и за неё, ушёл первым; за ним поднялась Грета, поклонилась всем, ушла. Жена Мартина начала убирать стол.
Бренн встал, кивнул Конраду, пошёл в лагерь. Геральд тоже поднялся: ему отвели угол на полатях за печью, он туда полез, кряхтя, и оттуда быстро стало слышно его ровное дыхание спящего человека, который весь день держал себя в руках и теперь себя отпустил. Бертил ушёл к двери в малую боковую комнату; Мартин выделил ему её отдельно, и Бертил не возражал.
Мартин и Конрад остались последние за столом. Мартин убрал свечу к другому концу.
— Я пойду тоже, — сказал он. — Утром в шесть. Я приду к вам сам. Спокойной ночи, господин капитан.
— Спокойной ночи.
Конрад вышел на крыльцо.
Деревня была тиха.
Это была не та тишина, которая бывает в ночной деревне в Штирланде; там всегда есть фоновый звук: дальняя собака, ночная птица, скрипящая на ветру калитка, кто-то на печи перевернулся, у кого-то заплакал ребёнок. Тишина Гёррена была другой: в ней не было ни одного из этих звуков. Только ровный, низкий ветер, и где-то очень далеко, в дальнем углу долины, чуть слышно — стук.
Один.
Долгая пауза.
Ещё один.
Не молотом. Не топором. Не деревом. Чем-то тяжёлым и не быстрым, и стук этот был не там, где есть улица Гёррена, а как будто за её краем, в стороне холма с башней, или ещё дальше; Конрад на слух не различал.
Он стоял на крыльце и слушал. Стук повторялся неравномерно: иногда через двадцать ударов сердца, иногда через сорок. Не работа. И не сигнал. Что-то третье.
Сбоку, из тени у боковой двери, негромко сказали:
— Капитан.
Это был Бертил. Он стоял там уже, наверное, минуту, не привлекая внимания. На плечах у него был накинут кафтан, в руке — трубка, не зажжённая.
— Слышу, — сказал Конрад, не оборачиваясь.
— Я с того момента, как лёг. Это второй час.
— Откуда?
— Не понимаю откуда. По стороне — отсюда, по часам — отсюда. По воздуху — не отсюда. Звук тяжёлый, в дереве не сидит. В камне — может. Я в Махакаме такой стук слышал в шахте, когда забивали клин в плохую породу и порода ходила. Не свежие удары, а отзвук, отбегающий по камню. Тут, в долине, такого звука не должно быть. Тут породы такой нет. У них тут сланец и глина, я смотрел.
— А что тогда есть?
— Тут — ничего. Где-то — есть. Где-то, куда этот стук отбегает и доходит до нас уже слабым. Это или очень глубоко, или очень далеко. Или у них тут где-то камень, которого я ещё не видел.
— Завтра скажу Мартину.
— Не говорите, капитан.
Конрад наконец обернулся.
— Почему.
— Потому что он знает, что это, — сказал Бертил негромко. — Если бы это было ему незнакомо — он бы сейчас вышел и стоял с вами, как стою я. Он сейчас лежит и не спит. И не выходит. Это значит — он этот стук слышит давно, и знает, что это, и нам говорить про это не считает нужным.
Конрад постоял молча. Стук повторился ещё раз, тише, чем предыдущие, но различимо.
— Спасибо, Бертил.
— Не за что, капитан.
— Идите спать.
— Иду.
Бертил растворился в тени у двери, и Конрад остался один на крыльце. Ещё минуту стоял, считая стуки. Шесть ударов он сосчитал, прежде чем зашёл в дом и закрыл за собой дверь.
Утром Конрад проснулся за полчаса до того, как должен был. Он привык, когда впереди тяжёлый разговор, открывать глаза до сигнала.
В доме было ещё темно: окно выходило не на восход, в комнату только начинал проникать тот серый предрассветный свет, при котором всё кажется без цвета. На полатях за печью ровно дышал Геральд. Жена Мартина была уже на ногах; Конрад слышал, как она тихо ходит по соседнему помещению, как звякнула о край ведра деревянная ложка.
Конрад умылся у кадки во дворе. Холодная вода привела голову в нужный ему утренний порядок. Бергера ему уже подготовил Бренн; конь стоял у изгороди, осёдланный, с поднятым стременем, гнедая голова повернута на восток. Лагерь у сгоревшего двора шевелился: солдаты сворачивали брезенты, готовили коней, грузили обоз. Бренн подошёл, доложил коротко:
— Готовы выйти. Ждём вашего слова.
— Я к Мартину пойду на час, может полтора. После — пойдём. Геральда и Бертила со мной возьму, потом отпущу к колонне. Готовь людей.
— Понял.
Бренн отошёл. Через минуту с крыльца спустился Мартин, в той же чёрной куртке, что был вчера, только сегодня застёгнутая под горло. В руке у него была плоская сумка через плечо, в сумке что-то побрякивало.
— Господин капитан.
— Господин Мартин.
— Пойдём.
Он не повёл Конрада в сарай, и не остался у дома. Он повёл за деревню, вверх по тропе, что начиналась за околицей с северной стороны. Тропа шла по плечу холма, плавно поднимаясь. Конрад шёл за Мартином молча; Геральд и Бертил шли позади на десять шагов. Геральд за всё это время не задал ни одного вопроса; Бертил — тем более.
На вершине плеча тропа выходила на пологий каменный лоб, открытый ветру. С этого лба видна была вся восточная сторона. И там, на пределе видимости, на сером утреннем горизонте, на дальнем низком гребне стояла башня.
Она была одна. Узкая, чёрная, прямая, с зубчатой верхушкой, до которой отсюда было верст десять, а может больше. Дыма над ней не было. Знамени над ней не было.
Мартин остановился у самого края лба. Не сел. Не указал. Просто остановился и стал смотреть туда же, куда смотрел теперь Конрад.
— Господин капитан, — сказал он. — Это башня. Это Хозяин. Хозяин — это имя, которое мы тут друг другу говорим. Имя у него есть, я его слышал, имя длинное и не наше, и я вам его не скажу. Не из лукавства. У нас здесь имя его не произносится — за сто с лишним лет так сложилось. Если бы я его произнёс — мне в этой деревне никто не подал бы руки в течение года, и я бы свою сестру у себя за столом больше не увидел. Поэтому я говорю «Хозяин». Вы за мной можете повторять, можете не повторять, я вас не неволю.
— Хозяин, — сказал Конрад.
— Хозяин держит четыре деревни уже сто двадцать лет, — продолжил Мартин, всё так же не сводя глаз с башни. — Гёррен, Бирхен, Альт-Штойб, Мютцель. Кляйн-Гёррен — пятый, выселок, отдельно. Хозяин его держит тоже, но иначе. Если хотите, я вернусь к Кляйн-Гёррену. Сейчас — про четыре. Хозяин не из ходячих. Не как у них, в глубине Сильвании, где, я слышал, есть такие, что носятся по краю и берут, кого попало. Этот сидит. Сидит в своей башне, и из башни выходит два раза в год — на самую тёмную ночь и на самую короткую. Зимой и летом. Приходит сюда, к нам, по своему распорядку. Берёт то, что заведено: молоко, сыр, овца. И ещё одно — по одной кровной плате в каждой деревне.
Он помолчал.
— По одной, — сказал он. — Не всех. У нас в Гёррене очередь. Очередь старая, по родам, мой прадед её ставил вместе с прадедом моей жены. Кто отдаёт — тот лежит неделю. Потом встаёт. Никто, господин капитан, никто за сто двадцать лет в Гёррене у нас от этого не умер. Это надо понимать про Хозяина. Он берёт ровно, как пастух — стрижёт, а не свежует. Эта порода. Этот сорт.
Конрад дослушал. Геральд за спиной что-то очень тихо проговорил: может, молитва, может, просто выдох. Бертил молчал.
— Дальше, — сказал Конрад.
— Дальше. — Мартин слегка переступил с ноги на ногу. — Прошлый его приход был на летнее солнцестояние, в начале лета, на восемнадцатый день шестого месяца. Я по нашему имперскому счёту вам говорю, в гёрренском счёте это другой день. Тогда всё было как всегда: пришёл к Гёррену перед заходом солнца, я с ним поговорил, как всегда говорю, отдал, что было заведено. Кровную плату взял у Магды из третьего двора, очередь её была. Магда отлежалась, через десять дней встала, до сих пор живёт. Через две деревни в ту же ночь он прошёл, на четвёртой ночевал, к утру был у себя в башне.
— Это лето. А осеннее равноденствие?
— Осеннее равноденствие у нас было полтора месяца назад. На двадцать второй день девятого месяца. В этот день он не приходит — это летние и зимние, я уже сказал. Но к этому времени у нас в Гёррене всегда умирают двое-трое. Старики, кто пережил лето. Так заведено: у Хозяина свой счёт, у Зигмара свой, у земли свой, и они между собой не пересекаются. Так было всегда.
— И в этот раз?
— А в этот раз — нет. — Мартин повернул голову, в первый раз посмотрел Конраду прямо в лицо. — В этот раз никто не умер. И ещё одна вещь, господин капитан, которую вы видели сами вчера ночью на крыльце и про которую я знаю, что ваш краснолюд вам про неё сказал. Дом у меня тонкий, я всё, что у меня на крыльце, слышу. Стук.
— Слышал.
— Я слышал его давно. Я слышу его восьмую неделю. Сначала — раз в день, потом — каждую ночь, потом — две, три ночи подряд, потом перерывы. Сейчас — почти всегда ночью, иногда и днём слабо. Я не знаю, что это. У нас тут породы, как сказал ваш гость, — нет. Этот стук идёт от башни, господин капитан. Я уверен. И это первое, что у нас в Гёррене стало по-другому. Стук. Не «он не пришёл» — он не пришёл потом. Стук — раньше.
— Как давно стук?
— Восемь недель. Семь — точно. Я считал.
Конрад прикинул в уме. Перенос — восемь дней назад. Стук — за полтора месяца до переноса. Что-то в башне началось не из-за переноса. Раньше. Перенос мог только добавить.
— Дальше, — сказал он.
— Дальше я скажу про гонца. Я ждал его до двадцать второго дня. Двадцать третьего я пошёл к Леопольду. Это наш в Гёррене человек, который ходил к Хозяину один-два раза в жизни. Не вы, не я — Леопольд. Он один знал тропу до башни, и кивок Хозяина у него был. Это значит, что Хозяин его узнавал и пропускал. Не пропускал бы — Леопольд не дошёл бы и до подножия. Я попросил Леопольда пойти. Не на разведку, а просто. С подарком — мёду в кадке, я ему её сам помогал нести до тропы. Через два дня Леопольд должен был вернуться. Леопольд не вернулся ни через два, ни через десять. Не вернулся вообще.
— Послали ещё?
— Нет. — Мартин коротко мотнул головой. — Господин капитан. У нас никого больше с кивком нет. У нас был один Леопольд. Послать без кивка — это послать на верную смерть. Я в смерть не посылаю. Я живой староста, не Хозяин.
— Понимаю.
— И последнее. Кляйн-Гёррен. Кляйн-Гёррен — это шесть дворов в полуверсте отсюда, на полуночь, выселились двенадцать лет назад из-за того, что у нас тут не хватило земли под их детей. Они стоят ближе к башне на полуверсту, и у них всё другое. У них шесть недель назад родились двое — оба больные. Не мёртвые. Больные, бессонные, не растущие. Один из них у них ещё в утробе перестал толкаться за два месяца до родов, его мать думала — выкидыш. Но он родился, живой, и не растёт, и не умирает. Второй — у второй роженицы, родился по виду здоровым, но за шесть недель ни разу не закричал. Лежит, дышит, глаза открытые. Не плачет. Не ест нормально — кладут грудь, рот не открывает. Сосёт молоко с ложечки, понемногу. Вот так.
Геральд за спиной у Конрада коротко выдохнул, как будто его в спину толкнули.
— Я не дам, — сказал Мартин негромко, не оборачиваясь к Геральду, — этих двоих ребят на руки никакому священнику. Ни нашему — у нас его нет, — ни вашему. Я не позволю их крестить, и не позволю их жечь. Я их защищаю, господин капитан. Они мои. Если в них что-то не наше — это не их вина. Если ваш отец Геральд за моей спиной попытается с ними что-нибудь сделать — я с ним поссорюсь так, что вашему капитану в Шварцхафен придётся высылать двух тёлок отступного, и тёлки эти Гёррену будут нужнее, чем дружба отца Геральда.
— Геральд, — сказал Конрад, не оборачиваясь.
— Слышу, — сказал Геральд за спиной. Голос у него был ровный, без обиды. — Я к ним не пойду. Не задену. Это слово.
— Спасибо, отец, — сказал Мартин, всё так же не оборачиваясь.
— Не за что, староста.
Они постояли все четверо лицом к башне. Ветер с гребня шёл слабый, но холодный.
— Что теперь у меня к вам, господин капитан, — сказал Мартин. — Я ничего не прошу делать. Я даже не прошу идти к башне. Я слышал вчера, что у вас слово бургграфу — на лигу не подходить. Я это слово ценю, и Гёррену оно сейчас удобно: я не хочу, чтобы вы туда пошли. Если Хозяин жив — он вашему подходу не обрадуется, и потом будет мне писать счёт. Если Хозяин мёртв — там сейчас уже не пустота. Там что-то новое, и я не хочу, чтоб первым его увидели вы. Вы для этого слишком неподготовлены. Не обижайтесь, я говорю как есть.
— Не обижаюсь.
— Я прошу другое. Доедьте до Бирхена. У них там — Анна, моя двоюродная по матери; ей дайте от меня поклон, она вам у себя скажет, что у неё. У них стук тоже есть, я знаю; и у них с осенью свои особенности. Доедьте до Альт-Штойба. Там староста — Йонас, упрямый, разговорится не сразу, но к вечеру разговорится; ему передайте, что Мартин гёрренский «послал гостей по делу о Хозяине», он по этой фразе поймёт. До Мютцеля доедьте, если успеете в семь дней; если не успеете — не страшно, Мютцель — самый дальний, у них там обычно знают меньше, чем мы. На обратном пути зайдите ко мне опять. У меня к этому времени, может, что-нибудь ещё прибавится. Если не прибавится — я вам это и скажу. И тогда уже мы вместе подумаем, что вы будете писать своему графу в Вуртбад.
— Дойдём.
— Спасибо, господин капитан.
— Не за что, господин староста.
Мартин снял свою сумку, открыл, достал из неё небольшой свёрток в холстине. Раскрыл: внутри лежали три плоских лепёшки, тёмные, тяжёлые, и маленькая глиняная баночка с тёмно-восковой пробкой.
— Это лепёшки на дорогу, — сказал он. — Печены вчера вечером моей женой. В баночке — мёд из нашего же двора. Это не платок, не оплата, не задаток. Это просто потому, что вы и ваш десятник и ваш краснолюд за моим столом ели мою кашу, и пусть у вас в обозе будет ещё и моё. Не отказывайтесь, ваш отец Геральд за вас не откажется.
— Не откажемся, — сказал Геральд. — Зигмар примет.
— Зигмар примет, — повторил Мартин.
Они спустились с лба обратно по тропе, к деревне, и Мартин повёл их налево, к холму с кладбищем.
Кладбище у Гёррена было маленькое, аккуратное, обнесённое низкой каменной стенкой. Камней было около семидесяти; стояли они неровными рядами, разной высоты, разной обветренности. Между рядами — узкие протоптанные тропы. Свежей земли среди камней Конрад не увидел: Мартин не врал.
Камень с двумя крестами стоял в дальнем углу, у самой стены, с видом на восточный склон холма. Был он невысокий, по пояс, серый, обомшелый снизу. Сверху, у скруглённой грани, были вырезаны два креста, простых, имперских, один над другим. Под крестами читалась стёртая надпись; Конрад нагнулся: «БЕНЕДИКТ. ОТЕЦ. ВЕРНЫЙ. 1453». Цифру было видно хорошо: год был старее, чем штирландские столбики на меже.
Конрад снял шапку, постоял. За ним снял Геральд, сложил руки и негромко прочёл короткое, четыре фразы, не больше: «Помяни, Зигмар, раба твоего, в чужой земле спящего, по-нашему положенного. Прими его как нашего. Поклон тебе от его сына через сына, через нас, не забывших.» Бертил снял шляпу и держал её в руках, не крестился, но голову опустил. Мартин стоял в стороне, не подходя ближе. У Мартина шапки не было.
Конрад положил на верх камня правую ладонь, как и на штирландский столбик у межи два дня назад. Камень был холодный. Он постоял так, считая про себя до десяти, и убрал руку.
— Курту, — сказал он негромко.
— Курту, — повторил Геральд.
— Курту, — сказал и Бертил.
Они вышли с кладбища молча, и через стенку Конрад ещё раз оглянулся: камень с двумя крестами стоял на своём месте, и от него по росе уходила тонкая тропинка, протоптанная; кто-то ходил к нему регулярно. Конрад уже знал, кто.
Колонна была готова. Бренн стоял у первой телеги. Геральд забрался в свою, третью. Бертил уже отвёл Лидара на повод и стоял у обочины. На улицу из домов выходить никто не вышел. Гёррен прощалась с гостями так же, как встречала: не показывая лица.
У самой околицы, у того же столба со знаком, стоял мальчик. Тот самый. С верхней жерди он слез, теперь стоял на земле, в той же серой рубахе. Смотрел.
Колонна тронулась.
Мартин стоял у ворот своего двора. Конрад с седла наклонил голову, низко, не больше, чем нужно. Мартин ответил таким же.
Когда последняя телега прошла мимо мальчика, мальчик медленно поднял руку. Не помахал. Просто поднял. И держал её, пока колонна не скрылась за околицей.
Бертил, проходя мимо, в последний раз посмотрел на мальчика снизу вверх. Мальчик посмотрел на Бертила. И в этот раз, впервые за всё время, мальчик ему улыбнулся. Очень коротко, одной складкой губы. И опустил руку.
Колонна вышла на восточную дорогу. Впереди, через четыре часа марша, лежал Бирхен.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.