Строго по тексту

Советские актёры Василий Ливанов Виталий Соломин Василий Лановой
Слэш
В процессе
R
Строго по тексту
Phantomrider 89
автор
Описание
«Учитесь слушать, понимать и любить жестокую правду о себе», – сказал однажды Станиславский. Но что делать, если твоя собственная правда не проходит цензуру? Из-за которой ты обязан следовать всю жизнь сценарию, известному каждому советскому человеку.
Примечания
Писала больше года в стол. Время попробовать выкладывать здесь. p.s. У меня есть пока двоякое мнение по поводу одного из пейрингов (у меня 2 варианта), один из них неоднозначный и может вызывать споры. Поэтому некоторые герои могут появиться в шапке по мере изменений сюжета.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 5

Ливанов буквально вывалился в подъезд. Тяжелая, обитая потрескавшимся дерматином дверь квартиры Кати захлопнулась за его спиной с глухим, окончательным стуком. Она сразу отсекла и надрывные, тягучие звуки старой радиолы, и чей-то хриплый пьяный смех, но внутри у Василия всё продолжало вибрировать, точно он сам был натянутой до предела струной. На лестничной клетке стояла полутьма. Лампочка без плафона под самым потолком тускло светила сквозь вековую пыль. Здесь остро воняло холодной сыростью, застарелой махоркой и тем особым, сладковатым запахом старого, подгнивающего дерева, какой бывает только в домах дореволюционной постройки. Василий спустился на один пролет вниз и резко остановился, тяжело привалившись плечом к обшарпанной, шершавой стене. Побелка мгновенно мазнула по рукаву его дорогого пальто, но он этого даже не заметил. Его трясло — мелко, изнутри, той самой лихорадочной, унизительной дрожью, которую невозможно контролировать. Он судорожно обхватил голову ладонями, запустив пальцы в волосы, и сильно зажмурился, пытаясь унять бешеную чечетку пульса. Кровь колотила в виски так ритмично и тяжело, будто внутри работал метроном, заведенный на самую высокую скорость. — Что за чушь… что он себе позволяет, — едва слышно прошептал Василий в пустую, гулкую глубину пролета. Голос, надтреснутый и хриплый, эхом отскочил от каменных ступеней и вернулся обратно. Он не хотел, но память против воли, с какой-то садистской точностью начала прокручивать последние месяцы. Каждую мелкую насмешку Васьки, каждый раз, когда Лановой просто проходил мимо по коридору училища — плечом к плечу, нарочито задевая, — а он, Ливанов, замирал на месте, чувствуя, как дыхание перехватывает, точно перед прыжком в прорубь. Почему именно этот пацан из бараков? Ведь другие шутили злее, тот же Смирнов порой откровенно хамил на репетициях, но их Вася просто не замечал. Их голоса он отсеивал мгновенно, превращал в серый, неопасный белый шум. А Лановой… каждое его слово, брошенное вскользь, застревало глубоко под кожей, как мелкая заноза, которая начинала гноиться при любом движении. «А что, если он прав? — обжигающая, липкая мысль скользнула в сознание, заставив Василия вздрогнуть. — Что, если вся эта моя ярость, вся спесь, лишь попытка спрятать что-то большее? Что-то, в чем я сам себе боюсь признаться?» Он сильнее затылком прижался к стене. Холод камня пробирал сквозь ткань одежды до самых костей, но внутри, в груди, было еще холоднее — там всё сковала свинцовая, глухая паника. Он вновь вспомнил Марину, Машу, вспомнил Алину, которую так настойчиво и мягко нахваливал отец за обедом. Василий ведь честно пытался смотреть на них так, как полагается мужчине. Но они казались ему безликим театральным реквизитом: красивым, уместным, идеально подобранным для пьесы под названием «Правильная жизнь», но абсолютно мертвым. Никакого отклика в сердце. — Нет, — резко, с силой отрезал он вслух, открывая глаза. Одинокий звук его собственного голоса помог немного прийти в себя. — Нет. Это просто его наглость. Обычное дворовое хамство, а я поддаюсь. Перед глазами встала монументальная, незыблемая фигура отца в домашнем кабинете, вспомнился тихий, обволакивающий голос матери. Вся их семья, вся их жизнь на Тверской была выстроена по линейке, по строгим, нерушимым законам приличия и чести. «Ливановы так себя не ведут. Мужчины нашей фамилии не ломаются от окружения дураков», — твердил он себе как мантру, чувствуя, как липкий страх подступает к самому горлу, мешая дышать. Но это яростное отрицание не помогало — оно лишь делало страх осязаемым, тяжелым. Василий судорожно вздохнул и быстрым, злым движением вытер ладонью выступившие на глазах слезы — слезы ярости и бессилия на самого себя. Он аккуратно поправил сбившийся воротник пальто, разгладил ладонями ткань. Нужно было возвращаться туда, в прокуренную квартиру, к джазу и радиоле. Нельзя было оставаться здесь. Уйти сейчас, сбежать посреди вечера — значило показать слабость. Значило признать, что Лановой победил. * * * Последние числа декабря в «Щуке» всегда превращались в какой-то сумасшедший, изнурительный хаос. Зимняя сессия уже подходила к концу, последние зачеты выжимали из студентов все соки, и старые коридоры училища гудели от сотен голосов: кто-то в углу судорожно повторял стихотворные монологи, кто-то спорил о трактовке образов. Сразу после тяжелой лекции по мастерству актера вся их мужская половина группы привычно, словно по команде, забилась в дальний туалет. Это было единственное место на этаже, где можно было спокойно покурить, не опасаясь строгого взгляда дежурных педагогов. Воздух в уборной был настолько плотным и синим от табачного дыма, что противоположная стена казалась размытой. Пахло дешевыми папиросами «Друг», мокрой кафельной плиткой и хлоркой. Петров, удобно устроившись прямо на широком заплеванном подоконнике и пуская аккуратные кольца дыма в приоткрытую форточку, вдруг громко, заливисто хохотнул, заметив вошедшего Ливанова. — Слушайте, народ, — протянул Петров, привлекая внимание остальных и кивая в сторону Василия. — А вы заметили, как наши главные таланты курса работают? Это же цирк. Один только рот открыть успевает, а второй уже весь подобрался и в ответ язвит. Прямо как в старых водевилях — шерочка с машерочкой! Вася и Вася. Куда один, туда и второй, ходят как приклеенные. — Да ты про «химию» их сценическую забыл сказать, Петров! — подхватил Смирнов, высунувшись из облака дыма в углу. — Они же даже ругаются у раковины так, будто это генеральный прогон «Ромео и Джульетты», только шпаг в руках не хватает. Того и гляди искры полетят! Уборная взорвалась громким, грубым мужским хохотом. Ливанов замер у раковины, чувствуя, как к лицу мгновенно прилила горячая кровь. Щеки порозовели — то ли от густого дыма, то ли от жгучей, душной злости, которая мертвой хваткой сжала горло. Ему стоило огромных усилий сохранить лицо. — Петров, у тебя юмор остался на уровне газеты «Гудок», — процедил Василий сквозь зубы. Наклонившись, он с силой повернул ржавый вентиль, и холодная вода с шумом ударила в фаянсовую чашу. — Твое повышенное внимание к моим отношениям с сокурсниками начинает выглядеть несколько подозрительно. Ты бы лучше своим отрывком занялся, а то на зачете будешь играть только неодушевленную мебель. У тебя это лучше выходит. В этот самый момент тяжелая деревянная дверь пронзительно скрипнула, и в туалет вошел Лановой. Он моментально, буквально по одному застывшему воздуху считал атмосферу в комнате. Ничуть не смутившись и даже не повернув головы на притихших парней, он вальяжно, с чисто пролетарской грацией прислонился плечом к дверному косяку, сунув руки в карманы брюк. — О чем шумим, товарищи мученики науки? — Лановой посмотрел на побагровевшего тезку сквозь мутное, засиженное мухами зеркало над раковиной и тонко, понимающе усмехнулся. — Опять чужие кости перемываете от безделья? Может, парни, вы просто завидуете, что у нас с Ливановым дуэт получается ярче и убедительнее, чем все ваши сольные выходы вместе взятые? Да, Ливанов? Студенты, почувствовав, что шутка заходит куда-то не туда, начали поспешно тушить окурки о края урн. Один за другим они потянулись к выходу, перекидываясь дежурными фразами, пока дверь наконец не захлопнулась в последний раз. Лановой не двинулся с места. Василий тоже остался у раковины — он намеренно долго и тщательно вытирал пальцы носовым платком, до последнего оттягивая момент, когда придется заговорить. Они остались одни в этом сизом, пахнущем табаком полумраке. — Сколько ты еще будешь изображать из себя оскорбленную невинность? — негромко, без прежней издевки спросил Лановой, глядя прямо в затылок Ливанову. — Тебе самому еще не надоело ходить с этим лицом? — Мое лицо — это мое личное дело, Лановой, — отрезал Василий, аккуратно складывая платок и убирая его в карман пиджака. Голос его звучал сухо, как морозный наст. Лановой лишь тихо хмыкнул, но отвечать ничего не стал. В туалете повисла тяжелая, звенящая тишина, нарушаемая только мерным стуком капель из неисправного крана. Они стояли друг напротив друга словно вкопанные. Василий всем телом чувствовал это напряжение, ему до боли в мышцах хотелось сорваться с места, выскочить из душной уборной в холодный коридор, но какая-то странная, неодолимая сила удерживала его на месте. Он подсознательно понимал: что-то вот-вот должно случиться. Какая-то важная фраза, которая изменит всё. И это случилось. Брюнет глубоко, со вздохом набрал в грудь прокуренный воздух, отвел взгляд в сторону форточки и наконец произнес: — Знаешь, с января у меня съемки в Одессе, — его тон изменился, став непривычно спокойным, почти деловым, без тени привычного вызова. — Картина серьезная. Два месяца меня не будет в училище. На лекциях не появлюсь. Василий замер, так и не опустив руки. В груди, прямо под сердцем, что-то предательски, горячо шевельнулось, обдав его изнутри волной непонятной тревоги. Но воспитание и долгие часы работы над собой дали плоды: ни один мускул не дрогнул на его породистом лице, а взгляд остался ледяным. — Что ж, — Василий медленно повернулся к нему лицом. — Наконец-то в коридорах и курилках станет тише. Можно будет спокойно учиться. — Тише не значит лучше, Вася, — Лановой сделал один короткий шаг вперед, оказавшись почти вплотную к нему. Теперь Ливанов отчетливо видел каждую темную ресничку в его глазах. — У тебя есть целых два месяца одиночества. Как раз хватит времени, чтобы разобраться со своей «правдой», которую ты так глубоко прячешь. Пока меня не будет рядом и некому будет тыкать тебя в неё носом. Подумай на досуге, Ливанов… почему ты так боишься просто нормально дышать, когда я стою рядом. Василий ничего не ответил. Он резко повернулся, толкнул тяжелую дверь и вышел в пустой коридор училища. Шаги его были быстрыми, но в ушах, заглушая все остальные звуки, гулко и слишком часто отдавался его собственный, панический пульс. * * * Тридцать первое декабря в Москве был сказочным и душным одновременно. В квартире Ливановых на Тверской подготовка к Новому году шла по незыблемому протоколу. В гостиной уже стояла огромная ель, пахнущая лесом и морозом. Василий помогал матери доставать из ваты старинные игрушки; это был их ежегодный ритуал. — Аккуратно, Вася, — мама подала ему хрупкую стеклянную балерину. — Этот шарик еще твоему дедушке дарили. Борис Николаевич сидел в кресле с газетой, но внимательно наблюдал за сыном. — В следующем году ты должен определиться, Василий, — прогудел он. — Ты переходишь на тот этап, где мужская зрелость ценится больше, чем юношеский пыл. Я смотрю на тебя — ты весь в себе, весь в каких-то метаниях. — Я просто учусь, папа, — ответил Василий, вешая игрушку на ветку. — Учиться можно по-разному. Можно грызть учебник, а можно жить… — Сегодня праздник, давай не будем об этом, — прервал его Вася, но тут же оссекся своей грубости, добавив: — Пожалуйста. — То, что ты не хочешь разговаривать, не отменяет реальности, — Борис Николаевич обвел силуэт сына взглядом и махнул рукой. — Ладно, ты все равно сейчас упрямый, как осел. — Боря, сынок, давайте не будем сейчас ссориться, — Евгения Казимировна мягко вмешалась, вешая на ель разноцветный «дождик». — Дорогой, там на оливье картошка, должно быть, сварилась. Проверь, пожалуйста, и надо бы морковку уже нарезать; скоро гости придут. Старший Ливанов отложил газету и, нежно поцеловав жену в висок, направился на кухню. В этой идеальной квартире, среди хрусталя и запаха хвои, слова отца давили, как гранитная плита. Ему хотелось сорваться, выбежать на мороз, в тот самый грязный туалет училища, лишь бы не слышать этого мерного, правильного голоса. Весь этот уют казался ему фальшивым фасадом, за которым не было ничего, кроме обязательств. Евгения Казимировна глянула вновь в сторону кухни и, убедившись, что там послышались звуки кастрюли, обернулась. — Сыночек, — она тихо подошла к Васе, который сел на ковёр, пытаясь распутать замотанную гирлянду. Женщина видела, все эти едва заметные движения Васи: то, как пальцы дрожали, то как он нервно распутывал провода, и видела этот потерянный взгляд. Евгения тихо вздохнула и, поправив домашнее платье, села рядом с ним, крепко, но аккуратно сжав своей ладонью его ладонь. Вася остановился, вздрогнув, и вскинул голову вверх. — Мам? — он удивленно уставился на нее своими большими голубыми глазами. — Сынок, у меня сердце разрывается… Я же вижу, что ты в последние недели сам не свой. Он поджал губы, оставив гирлянду в покое. — Все хорошо, мам, правда, — Вася для убедительности улыбнулся, но вышло из ряда вон плохо, и женщина покачала головой. — Я знаю тебя двадцать один год, ровно столько сколько тебе самому. Ты мой сын уже почти четверть века, ты думаешь я не могу заметить перемены? — она ласково улыбнулась, а Васе стало тошно от своей лжи. Но что он еще мог сделать? Не рассказывать же о том, что… «Нет! Ничего нет». — Что случилось? Василий опустил взгляд на свои пальцы, переплетенные с проводами гирлянды. Маленькие стеклянные лампочки, выкрашенные вручную в синий и желтый цвета, казались сейчас холодными, как льдинки. За стеной, на кухне, глухо звякнула крышка кастрюли, и этот бытовой, домашний звук только сильнее подчеркнул пропасть, в которую Вася медленно соскальзывал. — Ничего, мам. Я же сказал. Всё нормально. — Вася, — женщина наклонилась чуть ближе, перехватив его руку. Ее пальцы были теплыми, сухими, пахнущими пудрой и домашней выпечкой. — Посмотри на меня. Ты третью неделю ходишь как тень. Отец думает, что ты упрямишься из-за оценок, но я же вижу… У тебя глаза другие стали. Потухшие. Расскажи мне. Кто она? Вы поссорились? Это простое, естественное «кто она» ударило Василия под дых сильнее, чем любая отцовская критика. Руки у него крупно, неистово затряслись. Он попытался силой выдернуть ладонь из маминых пальцев, чтобы скрыть эту дрожь, но только сильнее запутался в проводах. Коробка с игрушками глухо звякнула, когда он задел её коленом. — Да нет никакой «её», мама! — нервно вырвалось у него громче, чем нужно. Василий тут же испуганно осекся, бросив быстрый взгляд на кухонную дверь. За стеной мерно шумела вода — отец чистил морковь. Василий сжал зубы так, что заболели скулы. Он изо всех сил пытался сдержать подступивший к горлу комок, но горячие, злые слезы против воли брызнули из глаз. Он резко, с силой провел рукавом шерстяного свитера по лицу, размазывая влагу по щекам, прерывисто вздохнул, но слезы текли снова, оставляя влажные дорожки. Броня, которую он так тщательно ковал, раскололась. — Мам… я не могу так больше, — совсем тихо, надрывно прошептал он, уткнувшись лбом в свои согнутые колени. Его плечи мелко заходили ходуном. — Если бы это была она… если бы всё было так просто. Евгения Казимировна замерла лишь на мгновение. В её глазах промелькнуло что-то пугающе-догадливое, глубокая, вековая женская горечь, но ни один мускул на её породистом лице не дрогнул. Не было ни криков, ни вздохов. Она просто придвинулась вплотную, шурша тяжелым подолом бархатного платья, и крепко, обхватив руками за плечи, прижала его к своей груди. Василий послушно, безвольно вжался в неё, утыкаясь носом в мягкую, пахнущую домашним теплом ткань на её плече, словно ему снова было пять лет и он опять спрятался от грозы. Он зажмурился, чувствуя себя маленьким, слабым и совершенно беззащитным перед тем, что происходило внутри него. И наконец он заплакал — совсем тихо, едва слышно всхлипывая, сдерживая дыхание и буквально задыхаясь от этого плача, лишь бы звук не долетел до кухни, где находился Борис Николаевич. Мать медленно, успокаивающе пропускала пальцы сквозь его густые, слегка вьющиеся волосы, бережно приглаживая их к затылку. — Ну тихо, тихо, сыночек… Ну что ты, маленький мой… — шептала она ему в самое ухо, качаясь вместе с ним из стороны в сторону, как качают младенцев. — Всё хорошо. Мама здесь. Ну поплачь, поплачь, легче станет… Её голос был как теплое одеяло — ровный, монотонный, убаюкивающий. Василий чувствовал, как её ладонь мерно гладит его по спине через плотную вязку свитера, и этот ритм постепенно унимал сумасшедшую чечетку его сердца. Они сидели так долго, на ковре возле огромной, пахнущей морозом ели, пока на кухне не выключили воду. Василий сделал последний, глубокий судорожный вздох и затих, не выпуская, однако, маминого платья из пальцев. Евгения Казимировна чуть отстранилась, мягко приподняла его лицо за подбородок и своим шелковым платком бережно осушила его мокрые щеки и красные от слез глаза. Смотрела она на него с безграничной любовью, но взгляд этот был тяжелым, трезвым. — Васенька, послушай меня, — тихо, но удивительно твердо заговорила она, продолжая гладить его по плечу. — Всё, что сейчас горит внутри тебя, всё, что кажется таким важным, непреодолимым… это всё юность. Пыл. В вашей актерской среде столько соблазнов, столько странных, путаных дорог, которые манят своей новизной и опасностью. Я знаю. Я всё знаю, сынок. Она вздохнула, бросив короткий взгляд на дверь, и голос её опустился до едва различимого шепота: — Но это морок, Вася. Наваждение. Понимаешь? Для мужчины — настоящего мужчины — в этой жизни есть только один истинный путь. И как бы тяжело ни было, с него нельзя сворачивать. Мужчине нужен тыл. Нужна семья. Свой дом, в котором горит свет, в котором пахнет обедом, где тебя ждет законная жена и твои дети. Твои продолжения. Твой отец… посмотри на него. Он великий артист, его обожает вся страна, но кем бы он был без этого дома? Куда бы он возвращался после этих изнурительных, тяжелых съемок и репетиций, если бы здесь не ждала его я? Она аккуратно убрала за ухо выбившийся локон Василия и прижала ладонь к его горячей щеке. — Семья — это единственное, что спасает тебя, когда занавес опускается. Это твоя крепость, твой покой. Всё остальное — дым. Он растает, оставив только пустоту. Обещай мне, что ты переболеешь этим. Ради отца. Ради меня. Ради себя самого. Василий смотрел на материнские руки, на её обручальное кольцо, тускло блеснувшее в полумраке комнаты. Внутри него по-прежнему всё болело, но слез больше не было. На их место пришла глухая, свинцовая усталость. Из кухни послышались тяжелые, мерные шаги Бориса Николаевича. Евгения Казимировна тут же поднялась с ковра, мгновенно вернув лицу выражение спокойной, царственной приветливости, и принялась поправлять серебряный дождик на нижней ветке. — Ну вот и умница, распутал, — громко, обычным домашним тоном произнесла она, улыбнувшись вошедшему мужу. — Боря, посмотри, какую звезду Вася повесил. Прямо как в твоем детстве. Василий остался сидеть на полу, глядя на разноцветные стекляшки гирлянды. Ему казалось, что мать только что ласково и без крика заперла его в самой красивой, золоченой клетке в мире, из которой теперь, кажется, не было выхода. * * * Январь и февраль тянулись так медленно, словно время застряло в серых, слежавшихся сугробах, перегородивших арбатские переулки. Москва тонула в бесконечных метелях, и Щукинское училище в начале января погрузилось в ту особую, полусонную атмосферу, которая наступает сразу после зимней сессии. Студентов стало заметно меньше: иногородние разъехались по домам, кто-то по полдня пропадал на репетициях дипломных спектаклей, и в старых коридорах больше не было прежней толкотни. Для Василия Ливанова началось время, которое он сам для себя назвал «великим постом». После того разговора с матерью у новогодней елки в нем словно закрутили какой-то внутренний винт, заставив выпрямиться и застегнуть душу на все пуговицы. Он стал пугающе, подчеркнуто образцовым студентом. Каждое утро он приходил в училище ровно за пятнадцать минут до начала первой лекции. Пальто с безупречным кашне — на вешалку, тетрадь и перьевая ручка — на стол. Василий не пропустил ни одного занятия по фехтованию, часами до седьмого пота гонял себя в репетиционном зале, добиваясь идеальной точности движений, а его монологи по зарубежному театру педагоги приводили в пример даже старшекурсникам. — Посмотрите на Ливанова, — удовлетворенно говорил мастер курса, кивая в сторону Василия. — Какая собранность, какая глубина. Исчезла эта прежняя юношеская нервозность, появился стержень. Из мальчика вырастает хороший актёр. Василий вежливо благодарил, слегка наклоняя голову, а сам думал о том, что этот «стержень» больше всего похож на ледяной штырь, который вбили ему в грудь. Внутри него была звенящая, мертвая пустота. Он стал походить на идеально настроенный инструмент, на котором некому было играть. Хуже всего были перерывы. Ливанов ловил себя на том, что его маршрут по училищу стал неестественно длинным. Он шел в буфет через дальний коридор, зачем-то задерживался у доски объявлений, по нескольку минут разглядывая расписание чужих курсов, и подолгу стоял у окна на лестничном пролете, глядя, как дворник лениво скребет лопатой замерзший асфальт. Он злился на себя, презирал эту слабость, но его слух против воли оставался обостренным. В каждом резком хлопке двери, в каждом громком выкрике со стороны курилки ему подсознательно чудился один и тот же голос — хрипловатый, наглый, пролетарский. В курилках без Ланового стало невыносимо пресно. Пропал этот вечный, искрящий воздух, исчезло ощущение опасности. Смирнов и Петров продолжали травить свои анекдоты, но Василий ловил себя на мысли, что их юмор теперь кажется ему плоским реквизитом. Не было человека, который мог одним взглядом, одним мимолетным касанием в дверях выбить его из колеи и заставить почувствовать, что под кожей течет живая, горячая кровь, а не холодная крахмальная вода. Его «правда», о которой говорил Васька, не растаяла от зимних холодов. Она просто затаилась, ушла глубоко на дно, как спящая под ледяной коркой река, и глухо носила где-то в районе ребер. * * * Март пришел в Москву внезапно, принеся с собой тяжелое, сырое небо и запах мокрого асфальта. С крыш Щуки с грохотом срывались ледяные глыбы, а по тротуарам побежали первые грязные ручьи, в которых отражалось блеклое весеннее солнце. В тот понедельник Василий вошел в аудиторию мастерства актера за несколько минут до звонка. В классе было тихо, пахло мастикой для паркета и мелом. Он привычно прошел к своей третьей парте у окна, сел, расправил складки пиджака и открыл чистую страницу тетради. Напротив темы лекции он вывел аккуратную дату: «16 марта». Рука двигалась уверенно, крепость казалась прочной, выстроенной на века. Дверь в аудиторию не просто открылась — она с шумом влетела внутрь, ударившись о стену. В коридоре послышался взрыв хохота, девчонки со второго курса как-то разом зашушукались, и в класс буквально ввалилась толпа студентов. В центре этого живого узла шел Лановой. Василий не поднял головы, но пальцы, державшие перьевую ручку, мгновенно задеревянели. Сердце ухнуло куда-то вниз, оставив в груди знакомый, лихорадочный вакуум. Лановой изменился. За эти два месяца в Одессе он словно стал крупнее, раздался в плечах. Он был непривычно, по-южному загорелым, и этот темный оттенок кожи делал его резкие черты лица еще более хищными, почти цыганскими. На нем был новый, явно сшитый на заказ в портовом ателье шерстяной пиджак темно-синего цвета, который сидел на нем безупречно, подчеркивая крутой разворот плеч. От Ланового больше не пахло хозяйственным мылом — теперь от него шел густой, терпкий шлейф дорогого табака и чужого, импортного одеколона. В каждом его движении, в том, как он небрежно отбрасывал назад свои темные волосы, чувствовалась тяжелая, уверенная походка человека, который прикоснулся к настоящему кинематографу и узнал цену своему лицу в кадре. — Васька! Ну расскажи, как там море? — наперебой сыпали вопросами сокурсники. — С режиссером ладил? А правда, что тебя на главную роль в следующую картину зовут? Чуть сбоку, почти вплотную к нему, стояла Маша, та самая одногруппница. Она заглядывала ему в лицо снизу вверх, держалась за лацкан его нового синего пиджака так, будто боялась, что он исчезнет прямо сейчас, превратившись в мираж. Её щеки горели румянцем то ли от мартовского морозца, то ли от избытка чувств, а глаза сияли той глупой, отчаянной влюбленностью, которую в училище не замечал разве что ленивый. ​— Васька, ну ты же обещал! — звонко, на всю аудиторию протянула Маша, смеясь и слегка дергая его за рукав. — Ты обещал привезти мне ракушку с Черного моря, самую большую, чтобы шторм было слышно! И где она? Опять соврал, Лановой? ​Лановой притормозил у первого ряда парт, обернулся к ней и мягко, но уверенно перехватил её ладонь, снимая её со своего лацкана. Он улыбнулся — той самой своей фирменной, летящей улыбкой, от которой у Маши, казалось, даже дыхание перехватило. В этой улыбке было столько южного солнца, легкости и привычного мужского кокетства, что вся аудитория на секунду замерла. ​— Машенька, ну как я мог забыть? — голос Ланового, ставший за зиму еще глубже, бархатистым рокотом заполнил класс. — Привез. Самую красивую на всем побережье нашел. Только она у меня в чемодане осталась, в квартире. Приходи вечером в репетиционный — выдам в целости и сохранности. И шторм там будет, и шёпот прибоя, всё как заказывала. ​Маша вспыхнула еще сильнее, смущенно отвела глаза, но руку свою из его пальцев забрала не сразу. Девчонки позади неё завистливо вздохнули. ​Ливанов в этот момент продолжал смотреть в тетрадь, методично обводя чернилами заглавную букву. Каждая жилка на его шее натянулась, как струна. Лановой что-то еще весело отвечал, хлопал парней по плечам, белозубо улыбался девчонкам, но его взгляд — цепкий, быстрый — уже сканировал аудиторию. Он не искал свободное место. Он искал конкретную точку. Он мягко, по-хозяйски отстранил плечом загородившего проход Смирнова и пошел прямо к парте Ливанова. Шаги Ланового зазвучали ближе. Вокруг них постепенно затихали разговоры — однокурсники подсознательно чувствовали, что между этими двумя сейчас начнется их привычный, скрытый от чужих глаз поединок. Василий продолжал смотреть в тетрадь, методично обводя чернилами теперь уже каждую букву еще раз и еще раз. Лановой остановился у самого стола, затенив собой свет из окна. — Ну здравствуй, Василий Борисович, — раздался над головой Ливанова знакомый голос. За эти месяцы он как будто стал еще ниже, приобретя густой, бархатистый рокот, от которого по спине Василия пробежала колючая волна. — Вижу, за два месяца ты еще больше «остепенился». Прямо министерский работник, а не студент третьего курса. Не задохнулся в своем приличии без моих подначек? Ливанов выдержал паузу — долгую, театральную, как учили на курсе. Он медленно отложил ручку, расправил плечи и только после этого поднял на Ланового свой прямой, холодный взгляд голубых глаз. В его голосе зазвучала та самая, знаменитая ливановская хрипотца, но сейчас она была сухой, как растрескавшаяся земля. — Здравствуй, Вася. Рад видеть, что Одесса не лишила тебя твоей главной добродетели — провинциальной скромности. Хотя, глядя на этот пиджак… надежды, прямо скажем, было мало. Кино тебе идет, Лановой. Сразу видно — артист больших и малых театров. Лановой не обиделся. Он лишь прищурился, и в глубине его темных глаз вспыхнул тот самый, знакомый Василию опасный огонек — наполовину вызов, наполовину темное, тягучее торжество. — Пиджак — это чепуха, реквизит, — тихо сказал Лановой. Он не стал садиться на свободную парту в стороне, а вальяжно перешагнул через скамью и сел прямо позади Василия — на свое старое место. Наклонившись вперед, он оперся локтями о спинку ливановского сиденья, оказавшись так близко, что Интеллигент кожей затылка почувствовал его горячее дыхание. Запах терпкого одеколона и черноморского ветра буквально заполнил всё пространство вокруг них, вытесняя привычный запах училищного мела. — Ты мне зубы не заговаривай, Ливанов, — прошептал Лановой ему в самое ухо, так, чтобы звук не долетел до притихших сокурсников. — Ты мне лучше в глаза посмотри и скажи… ты за эти два месяца тишины нашел ответы на мои вопросы? Или мне стоит продолжить прямо сейчас, с того самого момента, на котором мы прервались на балконе? Василий почувствовал, как к лицу прилила злая, обжигающая кровь. Пальцы, которыми он снова попытался взять ручку, дрогнули — мелко, предательски. Металлическое перо со скрипом прошлось по бумаге, и по аккуратным, ровным строчкам лекции расползлась уродливая, жирная чернильная клякса, медленно впитываясь в пористый лист. Крепость, которую Ливанов так мучительно, по кирпичику строил два месяца вместе с матерью у новогодней елки, осыпалась от одного этого шепота, как высохший песочный замок. Два месяца тишины были перечеркнуты.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать