Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Закрытое отделение «Розмари». Старая, но ухоженная больница. Гранту под сорок. Он выгоревший, но не сломленный и повидавший всякое врач психиатр. Кейн — по документам — рецидивист. Был в этой больнице уже не раз. Всегда сбегал и всегда возвращался. Грант не спасает Кейна. Кейн не исцеляется. Они просто сосуществуют в этой сладкой, абсурдной, абсолютно нездоровой вселенной. И это их устраивает.
Глава 8. Финал шоу.
16 мая 2026, 04:29
Положительная динамика — штука очень непредсказуемая. Грант знает это не понаслышке. Он видел, как пациенты, казалось бы, безнадёжно застрявшие в своих симптомах, вдруг совершали прорыв — неожиданный, почти пугающий, как прыжок с обрыва в воду. И видел, как те, кто демонстрировал блестящие результаты, откатывались обратно — в агрессию, отрицание и изоляцию, — и всё приходилось начинать заново.
Но он не может не радоваться положительной динамике, когда она потихоньку набирает свой оборот. Это как наблюдать за ростком, пробивающимся сквозь асфальт: медленно, неуверенно, но до чего же трогательно. За последние недели Кейн не просто стабилизировался — он расцвёл. Групповые терапии перестали быть для него пыткой, а стали почти что сценой. Медикаменты наконец подобрали в нужной дозировке. Случаи аутоагрессии сошли на нет. Даже Джекс — тот самый Джекс, с которого всё началось, — на прошлой сессии публично извинился перед Кейном, и тот, после долгой, напряжённой паузы, кивнул в ответ. Не простил — до прощения ещё далеко, — но кивнул.
Но инцидент — тот самый, несколько недельной давности, — всё равно заставлял доктора возвращаться в тот день. В то состояние. Грант ловил себя на этом внезапно: посреди обхода, во время чаепития в ординаторской, даже в душе, когда тёплая вода вдруг напоминала о кипятке в помывочной. Перед глазами вставала картина: безжизненное тело в ванне, рыжие волосы на поверхности воды, полуоткрытые глаза. И его собственная рука, погружающаяся в обжигающую глубину. Шрам на предплечье всё ещё был свежим — розовым, рельефным, — и Грант знал, что он останется навсегда. Можно ли сказать, что у него осталась внутренняя травма на этой почве?
Но он знал и другое: всегда были, есть и будут взлёты и падения, как бы сильно он ни старался. Это знание почти успокаивало. Внутренний перфекционист — тот самый, который когда-то заставил его окончить университет с красным дипломом и который теперь требовал идеального результата от каждого пациента, — не сдавался. Он требовал безупречного плана, работающих препаратов, действенных упражнений и методов. Но перфекционизм — не панацея, особенно в методике, которой нет.
Потому что универсальной методики лечения ПРЛ не существовало. Были попытки. Были подходы и надежды. И был Кейн — непредсказуемый, невозможный Кейн, который не вписывался ни в одну схему.
Грант поставил кружку на стол и сел на скрипучий кухонный стул. Часы показывали начало первого — не так чтобы поздно, но сон не шёл третий час. Он ворочался в постели, считал овец, пересчитывал тревожные мысли и снова считал овец — бесполезно. Поэтому он сдался, натянул любимый домашний халат, заварил чай с ромашкой (Лиззи бы одобрила) и уселся за кухонный стол.
Завтра у него заслуженный выходной. Первый за три недели. Но это всё равно не освобождало его от написания злополучной докторской, которую он обещал себе закончить хотя бы в начале мая. Которая, к слову, уже несколько лет лежала мёртвым грузом в папке «Dissertation_final_FINAL_2». Он размял пальцы, натянул очки, хрустнул шеей — знакомый ритуал, предшествующий работе, — и экран старенького ноутбука загорается приятным голубоватым свечением.
А спустя ещё три часа Грант обнаружил, что листает странный форум по искусственному интеллекту в играх.
Он рассинхронно моргнул и посмотрел на время. На часах было три ночи. Где эти три часа? Куда они делись?
Он посмотрел на открытый документ — заголовок «Когнитивно-поведенческая терапия в лечении пограничного расстройства личности: клинический случай» сиротливо белел на пустой странице. Ниже — ни строчки. Зато он теперь знал, что нейросеть в одной малоизвестной RPG-игре можно научить проходить уровень без единого выстрела. Очень полезная информация для практикующего психиатра.
Мобильный завибрировал в кармане халата — старого, домашнего, который Грант по привычке накинул поверх свитера. Сначала он решил, что ему померещилось. Ну кто может звонить в три часа ночи? Но телефон завибрировал снова — настойчиво, требовательно, — и доктор Грант, не глядя на экран, поднял трубку. Там высветился номер Рагаты.
— Да?
— Привет, Королер, — буднично, но вместе с тем неестественно радостно послышался голос девушки по ту сторону. Та самая интонация, которой обычно предшествуют фразы «ничего не случилось, но...» или «ты только не волнуйся». — Я, эм, звоню спросить. Ну, возможно, ты знаешь, хотя... вдруг не знаешь...
В дверь раздался звонок. Грант замер. Ещё раз посмотрел на часы — три ночи, — чтобы точно убедиться, что он не совсем спятил, и нахмурился. Сердце странно пропустило удар, а потом забилось быстрее — тревожно, глухо, где-то в горле.
— Рагата? — подтолкнул он её к разговору, пока та что-то лепетала в трубку про «понимаешь, я отошла буквально на пять минут» и «он был в палате, честное слово». А сам поднялся и осторожно, стараясь не шуметь, направился к двери. — Ты что-то хотела? Я просто...
Мужчина отодвинул заслон глазка и тут же устало вздохнул. Открыл дверь под тревожный лепет медсестры. И только когда дверь со скрипучим звуком распахнулась, она наконец выпалила:
— Кейн опять сбежал!
Грант устало окинул пришлого взглядом и вздохнул еще раз, уже глубже.
Кейн стоял на его пороге с глупой улыбкой. В больничной пижаме, с расстёгнутой верхней пуговицей алого пальто. В одной руке — плюшевая пчела (та самая, неразлучная спутница последних недель), в другой — какой-то свёрток. Рыжие волосы, уже слегка отросшие и уложенные — видимо, перед побегом он всё-таки успел посмотреться в зеркало, — торчали в разные стороны, потревоженные ноябрьским ветром. На кончике носа блестела капля дождя.
— Да всё нормально, Рагата, он здесь, — сказал в трубку мужчина, не сводя глаз с ночного визитёра. — Нет, не говори Мадам. Да. Спасибо. Я позвоню утром.
Он отключился и сунул телефон в карман халата. Повисла пауза. Длинная, почти комичная в своей неловкости. За окном моросил дождь —ьбесконечный, который, кажется, шёл уже несколько недель без перерыва. В доме напротив горело одно-единственное окно — видимо, такой же бессонный сосед.
— Привет, — сказал Кейн.
— Привет, — ответил Грант.
Пауза. С крыши несколько капель окропили мокрый асфальт.
— Я сбежал, — сообщил Кейн очевидное, и в его голосе не было ни капли раскаяния. Скорее — гордость. Та самая, с которой когда-то он объявлял свои трюки.
— Я заметил, — кивнул Грант, опираясь плечом на дверной косяк. — Как ты выбрался?
— Через окно в помывочной, — ответил Кейн почти буднично. — Там решётка старая, болты расшатаны. Я заметил ещё когда... ну, ты помнишь. — Он осёкся, но быстро вернул себе прежний тон. — В общем, это было несложно.
Грант потёр переносицу под очками. Усталость последних часов — нет, недель, — навалилась с новой силой. Но где-то под этой усталостью, под тревогой, под «Кейн-опять-сбежал-и-теперь-у-меня-будут-проблемы» пульсировало что-то тёплое и очень похожее на радость.
— Ты хоть представляешь, что опять будет, если Мадам узнает? — спросил он, хотя уже знал ответ.
— Представляю. Но я подумал, — Кейн переступил с ноги на ногу, — что у тебя завтра выходной. Ты говорил на прошлой неделе. И я подумал... ну... что мы могли бы провести его вместе. Не в больнице. Просто... — он замялся, подбирая слово, — просто.
Грант посмотрел на него — на этого невозможного человека, стоящего на его пороге в три часа ночи, в больничной пижаме и с плюшевой пчелой под мышкой. Который обещал сводить его на свидание, когда поправится. И который сейчас, судя по всему, решил, что «когда поправится» — это сегодня. Вот кто, — напомнил себе Грант, — еще в твоей скучной, серой жизни шел на такие риски ради тебя?
— Ты понимаешь, что это нарушение примерно всех правил, которые только существуют? — спросил Грант.
— Понимаю, — кивнул Кейн. — Но, — он поднял свёрток, который держал во второй руке, и торжественно развернул его, — у меня есть хлеб. И сыр. И даже бутылка вина, которую я стащил у санитаров. Ну, не стащил, а одолжил. Они всё равно не пьют на дежурстве.
Грант посмотрел на бутылку дешёвого красного вина с уже чуть отклеившейся этикеткой. На плюшевую пчелу, которая, казалось, смотрела на него с немым укором: «Ну давай же, Королер, не будь занудой». И выдохнул.
— Заходи, — сказал он, отступая в сторону.
Лицо Кейна озарилось такой улыбкой, что Грант на секунду забыл про всё на свете. Кейн шагнул через порог — и в его движении было что-то от кота, который наконец пробрался в дом, куда его давно звали, но он ждал подходящего момента. Они прошли на кухню — ту самую, где Грант четно пытался что-то писать. Ноутбук всё ещё светился голубоватым экраном. Кружка с остывшим чаем стояла нетронутой. Кейн по-хозяйски положил пчелу на подоконник, развернул свёрток и принялся нарезать сыр — тонкими, аккуратными ломтиками, как будто они действительно были на свидании.
— Ты знаешь, что Рагата сейчас там с ума сходит? — спросил Грант, усаживаясь на стул.
— Я оставил ей записку, — ответил Кейн, не оборачиваясь. — «Ушёл к доктору. Вернусь. Кейн». Она, наверное, её ещё не нашла.
Грант закрыл лицо ладонью, глупо улыбаясь всей абсурдности ситуации. В три часа ночи. В его квартире. Пациент, сбежавший через окно помывочной. С краденым вином под одной подмышкой и с плюшевой пчелой под другой. Если бы кто-то рассказал ему это год назад, он бы рассмеялся и предложил проверить дозировку препаратов. Но сейчас — сейчас он просто сидел на своём скрипучем кухонном стуле и улыбался, как дурак. Потому что абсурдность абсурдностью, а Кейн был здесь. Как тогда.
Он убрал ладонь от лица и посмотрел на гостя — на его чуть сгорбленную над разделочной доской спину, на рыжие волосы, на то, как старательно он выкладывает сыр на тарелку, ровными, аппетитными ломтиками. И вдруг почувствовал, как внутри что-то отпускает. То самое, туго скрученное, что держалось там, кажется, с самого инцидента. А может, и раньше. Может, с того самого дня, когда Кейн впервые переступил порог отделения.
Тем временем пришедший уже вовсю орудовал на его кухне, как на своей собственной. Словно он был тут не меньше месяца назад, а буквально только что спустился со второго этажа — выпить воды, проверить холодильник, составить компанию. Он легко, по-хозяйски нашёл бокалы в верхнем шкафу, выудил штопор из ящика со столовыми приборами. Открыл бутылку — с такой лёгкостью, с такой отточенной, почти цирковой ловкостью движений, что Грант невольно восхитился. Ни одного лишнего жеста. Ни одного колебания. Пробка вышла с мягким, сочным хлопком, и Кейн, не глядя, разлил вино по бокалам — ровно, до середины, как это делают в хороших ресторанах.
— Ты невозможный человек, — сказал Грант.
— Ты тоже, — ответил Кейн и, повернувшись, протянул ему бокал вина.
Грант взял бокал. Посмотрел на тёмно-красную жидкость, плещущуюся в свете ноутбука, — рубиновую, густую, совсем не похожую на тот дешёвый сорт, что обычно пьют санитары. Потом на Кейна — на его лицо, освещённое мягким свечением экрана, на подкрученные усы, на ямочку на щеке.
И всё было таким будничным, таким простым, что Грант то и дело ловил себя на мысли: не снится ли ему это? Без ужимок, к которым он неизменно привык в общении с людьми — с коллегами, с пациентами, с продавцами в магазине. Без какого-то пафоса и наигранности. Без масок, без ролей, без этой вечной, изматывающей игры в «доктор — пациент», «взрослый — ребёнок», «спасатель — спасаемый». Просто два человека на кухне. Просто вино и ночь.
Кейн вёл себя так по-домашнему спокойно, что Грант неожиданно обнаружил: пока он сам, задумавшись, допивал второй бокал, гость уже успел полностью освоиться. Вот он скинул мокрую больничную пижаму и без тени смущения переоделся в то, что нашёл в шкафу — старые, растянутые пижамные штаны Гранта в синюю клетку и безразмерную футболку с логотипом какого-то давно забытого научного симпозиума. Вот он уже расхаживает по кухне, и изо рта у него торчит запасная зубная щётка — розовая, потому что других в хозяйстве Королера не водилось, а эту он купил когда-то по акции «две по цене одной» и даже не помнил, зачем.
Бутылка была почата наполовину. Сыр почти съеден. Хлеб нарезан кривыми, неровными ломтями — Кейн хозяйничал, но с хлебом у него отношения не задались с самого начала («цирковые не режут хлеб, они его рвут», — заявил он, когда Грант попытался вручить ему нож).
Спор разгорелся как-то сам собой. Кажется, началось с безобидного вопроса о том, кто лучше — «Битлз» или «Роллинг Стоунз», — а потом незаметно перетекло в обсуждение свободы воли, детерминизма и того, можно ли считать нейросеть в видеоигре по-настоящему разумной, если она способна пройти уровень без единого выстрела.
— Профессионально утверждаю, — Грант стукнул бокалом по столу, и вино опасно плеснулось через край, — это не интеллект! Это просто алгоритм! Ты задаёшь параметры — она их выполняет. Где там сознание? Где свобода выбора?
— А у тебя, где свобода выбора? — парировал Кейн, развалившись на стуле с таким видом, будто он тут жил последние десять лет. — Ты же психиатр, ты лучше меня знаешь: всё наше поведение — это биохимия, детские травмы и когнитивные искажения. Где тут свобода? Ты же сам говорил на сессиях: «Кейн, ваши реакции обусловлены...» — он изобразил пальцами кавычки, — «...вашим расстройством». А чем ты лучше нейросети? Тоже алгоритм, только сложнее.
— Я хотя бы могу выбрать, что мне пить — чай или вино, — возразил Грант.
— Можешь. Но выбрал вино. Потому что у тебя был тяжёлый день, потому что ты устал, потому что я сбежал, потому что тебе одиноко, потому что... — он загнул пятый палец и торжествующе улыбнулся, — биохимия, Королер. Сплошная биохимия.
Грант помолчал. Сознание, здравый смысл, вменяемость — да и все те рычажки, что держали его будничную маску взрослого и осознанного врача, — слетали после пары бокалов. Он это неизбежно знал. Более того, он знал это с того самого момента, как Кейн достал штопор. Но знание — одно, а реальность — совсем другое. Реальность сидела напротив в его пижамных штанах и рассуждала о биохимии с таким видом, будто защищала докторскую по нейробиологии.
И доктор Королер, уважаемый психиатр, гордость отделения «Розмари», без тени смущения дополнил:
— ...у тебя в брюках, когда смотришь на меня? — и выгнул бровь, прижимая бокал к груди, как последний бастион приличия.
Кейн замолчал. Вскинул брови — сначала удивленно, потом с каким-то невероятно довольным выражением лица, словно кот, который не просто добрался до сливок, а обнаружил, что сливки сами открыли ему крышку. А потом расплылся в улыбке — медленной, широкой, занимающей, кажется, всё лицо.
— Да! И прямо сейчас — особенно. — Он подался вперёд, опираясь локтями на стол, и в этом движении было что-то до того естественное, до того лишённое какой-либо неловкости, что у Гранта перехватило дыхание. — Ты такой сладкий, когда пьяный.
Ответ прозвучал как-то слишком честно. Даже не так — вызывающе честно. С той особой, актерской интонацией, которая приглашала то ли подыгрывать дальше, то ли не подыгрывать вовсе, а просто наслаждаться. И пауза, которую он выдержал перед последним словом, — вот эта крошечная, едва уловимая задержка дыхания, — говорила о том, что он наслаждается. И уже очень давно.
Грант поставил бокал на стол. Медленно, очень медленно, стараясь не расплескать ни капли — хотя какое там, бокал был уже почти пуст. Сполз на стуле чуть ниже, прижимая ладони к лицу, к щекам, которые горели так, будто он не вино пил, а стоял под софитами.
— Господи, — пробормотал он сквозь пальцы, — я это сказал вслух?
— Вслух, — подтвердил Кейн всё с той же улыбкой. — И я очень рад, что ты это сказал вслух. Потому что теперь у меня есть доказательство!
— Какое ещё доказательство?
— Что ты — без ума от меня! — Кейн откинулся на спинку стула и поднял бокал, разглядывая остатки вина на донышке.
Грант раздвинул пальцы и посмотрел на него сквозь эту решетку — как сквозь прутья клетки, которую сам себе построил. Кейн сидел напротив — растрёпанный, домашний, в его собственной футболке с логотипом симпозиума по когнитивной терапии (ирония, не иначе), — и смотрел на него с такой нежностью, с какой, наверное, смотрят на закаты. Или на звёзды. Или на что-то очень хрупкое и очень дорогое.
— Я всё ещё твой врач, — сказал Грант, не убирая ладоней от лица.
— Ты всё ещё мой врач, — согласился Кейн. — Но сейчас четвертый час ночи, ты не на дежурстве, и у тебя выходной! Так что прямо сейчас — никаких тревог, мармеладка. Только два взрослых мужика культурно пьющие вино.
— И один из них — «сладкий»?
— Потрясающе сладкий, пьяный кексик, — поправил Кейн.
Грант тихо рассмеялся — всё ещё сквозь пальцы, всё ещё краснея, — и наконец убрал руки от лица. Взял бокал и сделал глоток. Вино уже почти согрелось в комнатном тепле, но всё ещё было вкусным.
— Ты понимаешь, — сказал он, глядя куда-то в стол, на хлебные крошки и сырную упаковку, — что завтра утром мы оба проспим. И Мадам вызовет полицию. И Рагата не выдержит и всё расскажет. И меня уволят. И тебя переведут в закрытое отделение. И вообще — это катастрофа.
— Возможно, — Кейн пожал плечами. — Но катастрофа будет завтра. А сегодня — сегодня ты мой кексик. И я никуда не уйду, пока ты это не примешь.
— Я уже принял, — вздохнул Грант. — Я принял это примерно тогда, когда ты прокусил мне руку. И...
— То есть, — перебил его Кейн, и глаза его лукаво блеснули, — если укусить тебя достаточно крепко, можно заставить тебя влюбиться? И чем больше я кусаюсь, тем сильнее ты любишь меня? Это как стрела Купидона?
— Кажется, да. Но я не уверен, что эту методику стоит публиковать.
— Жаль, — Кейн поставил бокал и встал со стула — не спеша, всё с той же цирковой плавностью. Обошёл стол и остановился за спиной Гранта. А потом положил руки ему на плечи — теплые, сухие, чуть мозолистые от многолетней работы с реквизитом. — Ты напряжен. Давай я сделаю вот так.
И он принялся осторожно, почти профессионально разминать плечи Гранта — напряженные, каменные, сведенные судорогой вечного стресса. И это было так просто, так буднично, так немыслимо обыденно, что Грант закрыл глаза и просто позволил себе расслабиться. Позволил не думать о завтра, о диссертации, Мадам, о том, правильно ли это, этично ли, профессионально ли…
— Знаешь, — пробормотал он, не открывая глаз, — ты первый человек за... я не помню сколько лет... который назвал меня каким-то нелепо глупым прозвищем.
— Очевидно, — хмыкнул Кейн, продолжая разминать его плечи, — мир полон шутов.
И Грант, опьяневший от вина, от усталости, от этого невозможного, тёплого, домашнего присутствия за спиной, — Грант поверил ему. Но только сейчас, в четыре часа ночи, на его собственной кухне, с тремя бокалами вина в крови и с тёплыми, мозолистыми ладонями Кейна на плечах. И Грант невольно ощутил спазм где-то чуть ниже рёбер — горячий, тугой, совершенно непрофессиональный, — который позорно выпятился в домашних брюках. Чёрт. Чёрт. Его слишком давно не касались вот так. Его слишком давно не касались вообще.
Он резко привстал, едва не опрокинув стул, и прокашлялся.
— Мне нужно... я сейчас... в уборную. На минуту.
Это было жалко, так прозрачно, как стёклышко. Бегство — самое настоящее, трусливое, позорное бегство, которое любой психиатр с ходу распознал бы у своего пациента.
Но Кейн не отпустил. Слегка надавил на плечи — не сильно, не агрессивно, но достаточно, чтобы Грант замер на полуслове.
— Ну что вы, доктор? — голос прозвучал низко, почти интимно, и в нём была та самая бархатистость, от которой у Гранта всегда подгибались колени. — Как я могу оставить вас в таком состоянии наедине с вашей проблемой? Это было бы... — он сделал паузу, и Грант буквально кожей почувствовал его улыбку, — врачебной халатностью.
Грант покраснел. Так, как, кажется, не краснел ни с кем. Даже с женой он не чувствовал себя таким голым и до неприличия живым.
— Я... эм... ты... — он попытался что-то бессвязно лепеча вывернуться, но Кейн уже стоял слишком близко, и его руки уже не давили на плечи — они лежали на них, тёплые, надёжные, никуда не спешащие.
— Грант, — сказал Кейн тихо, и от того, как он произнес это имя — без «доктор», без «Королер», без привычной цирковой шелухи, — у Гранта перехватило дыхание. — Посмотри на меня.
Он посмотрел. Снизу вверх, потому что Кейн всё ещё стоял, а он всё ещё сидел на стуле, вжавшись спиной в спинку, как нашкодивший школьник перед директором. Но взгляд, которым Кейн смотрел на него, не был взглядом директора. Это был взгляд человека, который любит. Который ждал и целомудренно никуда не торопится.
— Это не проблема, — сказал Кейн, и его ладонь скользнула с плеча выше — к шее, к затылку, запуталась в отросших русых, с проблесками седины волосах. — И то, что с тобой происходит прямо сейчас, — не проблема. Это просто тело, которое хочет, чтобы его касались. Это нормально.
— Я твой врач, — прошептал Грант, но в этом шепоте уже не было ни протеста, ни убежденности. Только отголосок привычки.
— Ты мой врач в понедельник в восемь утра, — поправил Кейн. — А сейчас ты — просто Мой Грант. И если ты хочешь в уборную — я отпущу. Но если ты хочешь продолжить... — он не закончил. Оставил фразу висеть в воздухе, как приглашение.
Грант закрыл глаза. И — вопреки всему: вопреки этике, протоколам, внутреннему перфекционисту, который орал где-то на задворках сознания «ты что творишь, Королер!», — остался. Он сглотнул самый тяжелый ком в своей жизни, и дрожь прокатилась по телу — от затылка до пят, оставляя после себя горячие, покалывающие мурашки. Он уже пересек черту, когда просто впустил пациента в дом. Когда позволил ему нарезать сыр на своей кухне. Когда не выставил за дверь, а налил ему вина.
Почему-то эти прикосновения — такие простые, такие невесомые — вызывали в нём столько жара, и щемящего предвкушения, и страха, и чёрт пойми, чего ещё, что он, взрослый мужик, психиатр с пятнадцатилетним стажем, чувствовал себя школьником перед первым экзаменом.
— Я... никогда, — он осёкся, попытался сделать намек, но слова застревали в горле, как сухие крошки. Я никогда не пробовал с мужчинами. Это должно было прозвучать просто, по-взрослому, но вместо этого вырвалось каким-то сбивчивым, жалким полушёпотом.
Кейн понял сразу — без уточнений, без лишних вопросов. Он вообще всегда понимал Гранта раньше, чем тот успевал сформулировать. Его пальцы мягко скользнули по плечам — не надавливая, не требуя, просто обозначая присутствие, — затем пробрались за воротник свитера и провели по груди, невесомо и при этом так остро, что внутри сорокалетнего хромого психиатра взорвалась сверхновая. Он громко и нервно вздернул грудную клетку на вдохе — и так же резко её опустил, чувствуя, как воздух вырывается из легких с глухим, почти неприличным звуком.
— Ох, Грант, — сказал Кейн невероятно спокойно и ровно, словно не он только что едва не довёл своего лечащего врача до сердечного приступа. — Ты себе даже не представляешь, в какой бы позе уже был, если бы я не сидел на грёбаных таблетках.
И это было сказано так буднично, с такой интимной, понимающей усмешкой, что Грант вдруг осознал: да, он представляет.
— Веришь или нет, — он втянул воздух, стараясь, чтобы голос звучал хотя бы отдаленно уверенно. — Но во всех подробностях…
— Отлично, — Кейн блеснул глазами в полумраке, и в этом блеске не было ни капли прежней, изоляторной пустоты. Только азарт, нежность и что-то очень близкое к счастью. — Задержи эту мысль. У нас свидание, да?
— Что? Ты... подожди, ты же не... — Грант не успел договорить.
Его руку уже потянули в сторону — мягко, но настойчиво, — заставили подняться со стула, и мир на мгновение качнулся, теряя остатки привычных координат. Кухня, ноутбук, плюшевая пчела на подоконнике, лестница на второй этаж — всё это вдруг стало далеким и неважным. Важным было только тепло ладони, сжимающей его пальцы, и дорога в спальню — короткая, но почему-то бесконечная.
Грант упал на кровать с глухим выдохом. Матрас прогнулся под ним, принимая тело, как старый друг. Тонкая полоска света из коридора померкла, когда Кейн закрыл дверь в спальню, и в наступившей темноте Грант услышал его шаги — медленные, мягкие, почти бесшумные. А потом увидел, как он движется к нему: с грацией дикого зверя на манеже, но при этом хладнокровно и сдержанно. В этом движении было что-то от циркового номера — отточенного годами, доведённого до совершенства, — и в то же время что-то глубоко, изначально человеческое. Что-то, от чего доктор Грант ощутил себя подростком в пубертате перед более опытным партнёром. Одно неловкое движение — финиш гарантирован. И он, кажется, был к этому финишу катастрофически близок.
— Дрожишь, — заметил Кейн, опускаясь на край кровати. Не сверху, не нависая, а рядом — так, чтобы не давить, не пугать, не спровоцировать тот самый преждевременный финиш.
Грант хотел ответить что-то остроумное, что-то в духе «я не дрожу, это у меня просто мышечный спазм». Но язык не слушался. Всё тело не слушалось. Он лежал на спине, глядя в потолок, и чувствовал, как матрас прогибается под весом Кейна — тот лёг рядом, на бок, подперев голову рукой. И от этой простой, почти невинной близости у Гранта перехватило дыхание сильнее, чем от любого откровенного прикосновения.
— Я... — начал он и снова осёкся. Волна сильной дрожи, кажется, заставила кровать слегка заскрипеть. — Чёрт. Я вообще не понимаю, как я оказался в собственной спальне с собственным пациентом и почему меня это так...
— Заводит? — подсказал Кейн. В голосе растянулась ехидная улыбка.
— Да, — выдохнул он обреченно. — И пугает. Это вообще нормально?
— Грант, — Кейн тихо, почти неслышно рассмеялся, и его дыхание коснулось щеки врача — тёплое, с лёгким привкусом вина, — ты спрашиваешь у меня, что нормально? По-моему, ты слегка промахнулся с консультантом.
Грант фыркнул. Напряжение немного отпустило.
— Логично, — признал он. — Но всё равно. Я... никогда не был с ... И я не знаю, как это делается. Технически.
— Технически, — Кейн задумчиво провёл пальцем по его ключице, едва касаясь, — это делается примерно так же, как с женщиной. Только с мужчиной, но есть нюанс.
— Какой?
— Тот мужчина — я. А ты, ну, умный. И это всё меняет.
Грант повернул голову и посмотрел на него. В темноте спальни, подсвеченной только уличным фонарём из окна, Кейн выглядел почти нереальным. Белая футболка с логотипом симпозиума сбилась набок, обнажая плечо. И в этом плече, в этой ключице, в этой полуулыбке было столько всего, что Грант вдруг перестал бояться. Просто — перестал. Как будто кто-то выключил рубильник.
— Ты очень красивый, — сказал он, и собственный голос показался ему чужим. — Я, наверное, должен был сказать это раньше.
— Ты говорил, — Кейн улыбнулся. — Глазами. Каждый раз, когда приходил ко мне в палату. И тогда, во время Хэллоуина. Что ж поделать, я неотразим.
Доктор покраснел, кажется, ещё сильнее. Сердце громко и натужно билось о ребра, качая разгоряченную кровь.
Кейн наклонился и поцеловал Гранта — не жадно, не напористо, а медленно, давая время привыкнуть, распробовать, осознать. И тот ответил. Неумело, чуть растерянно, но ответил — потому что не ответить было невозможно. Потому что этот поцелуй был не нарушением этики. Не падением или ошибкой. Он был возвращением домой. Кейн чуть отстранился и провел ладонью по его груди — медленно, почти исследовательски, скользнул под ткань свитера.
Грант шумно втянул воздух, и по коже побежали волны мурашек.
— Значит, добро пожаловать на урок полового воспитания. Только этим вечером, эксклюзивно для Вас, — резюмировал мужчина и снова поцеловал его — на этот раз чуть дольше, чуть увереннее, чуть настойчивее. — Только, Грант...
— Д-да?
— Если ты сейчас кончишь в штаны от одного поцелуя, я буду подкалывать тебя до конца жизни.
И тогда Грант, всё ещё дрожащий и красный, не верящий в происходящее, — рассмеялся. И притянул Кейна к себе почти рассержено, словно собираясь с ним бороться. И мир за окном — с его дождём, слякотью и сигналами машин на трассе — перестал существовать. Осталась только эта комната.
Его терзали, пока на прикроватных часах циферблат с тихим щелчком не сменился на 7:42. И Грант ни секунды не сожалел — ни об ипотеке на этот старый дом, ни о том, что впустил пациента, что позволил этому случиться, что где-то там, в параллельной вселенной, Мадам, вероятно, уже подписывала приказ о его увольнении. Хотя, положа руку на сердце, если бы они были не в отдельно стоящем доме, а в квартире, соседи уже давно барабанили бы в дверь — и не с вопросом «у вас всё в порядке?», а с требованием немедленно прекратить эти слишком откровенные, слишком громкие звуки, которые издавал одинокий врач, забывший, кажется, не только о профессиональной этике, но и о существовании стен.
Он старался быть не таким громким. Честно старался. Но чувства — эти нерациональные, дикие, слишком долго запертые где-то под рёбрами — рвались наружу раньше, чем он успевал затыкать их углом подушки и собственной рукой. И подушка не помогала. И рука не помогала. И Кейн — этот невозможный, кусачий, неугомонный монстр, — кажется, только этого и добивался: чтобы Грант перестал контролировать, перестал сдерживаться, перестал быть доктором Королером — и стал просто собой.
Нужно сказать, к шраму на руке прибавилось ещё где-то... с десяток следов по всему телу. И наутро Грант чувствовал себя буквально пожеванной игрушкой — той самой, плюшевой пчелой, которую Кейн тискал с нежностью голодного удава. Плечи ныли, ребра болели, шея — о, шея, кажется, пострадала больше всего, — и даже больная нога, как ни странно, почти не болела. То ли отвлеченная общим состоянием, то ли благодарная за то, что ей наконец дали отдохнуть.
Почти радовало, что Кейн действительно сидел на сильных препаратах, притупляющих желание. Гранту было просто страшно думать, каково приходилось партнёрам Кейна до больницы — в одной постели с этим кусачим, ненасытным созданием, которое буквально вылизало своего врача с ног до головы и обратно, не пропуская, кажется, ни одного сантиметра кожи. Грант не мог себе даже представить, что петтинг может быть настолько развратнее секса. Что можно не переходить последнюю черту — и всё равно чувствовать себя так, будто тебя разобрали на молекулы и собрали заново, уже по-другому. Лучше.
Голова отлипла от подушки с невероятным усилием. Всё тело ныло и звенело, протестующе желало поспать ещё немного — хотя бы час, хотя бы полчаса, хотя бы десять минут. Но желание пойти в душ и отмыться от этого мракобесия, что сотворил с ним пациент, возобладало над сном. И Грант, мягко убрав чужую руку со своего бока (рука недовольно дернулась, но осталась лежать на смятой простыне), тихо, как мышь, выполз в холодную сумрачную комнату.
Коридор встретил его тишиной и серым ноябрьским светом. Дождь за окном всё ещё барабанил. В кухне на столе сиротливо стояли два пустых бокала и тарелка с остатками сыра. Плюшевая пчела лежала на боку — то ли осуждающе, то ли одобрительно, с её войлочного лица было не разобрать. Ноутбук, забытый и невыключенный за ночь перешёл в спящий режим и теперь терпеливо ждал, когда доктор Королер наконец вернется к своей диссертации. Ха. Ха-ха.
Грант проковылял в ванную, опираясь на стену — трость осталась где-то в спальне, а возвращаться за ней не хотелось, потому что возвращаться значило снова увидеть Кейна, спящего в его кровати, и снова захотеть остаться. А ему нужен был душ. Серьёзно. Очень. Горячая вода обрушилась на плечи, и Грант тихо зашипел, когда струи коснулись свежих отметин — засосов, царапин, следов от ногтей. Он взглянул на себя в зеркало и фыркнул. Выглядел он... как после драки. Или как после очень, очень бурной ночи. Впрочем, второе было ближе к истине.
— Ты в порядке? — раздался вдруг голос из дверного проёма.
Грант обернулся. Кейн стоял, привалившись плечом к косяку, всё в той же растянутой футболке, сонный, взъерошенный, с очаровательным отпечатком подушки на щеке. В руке он держал плюшевую пчелу — видимо, прихватил по дороге из кухни.
— В полном, — ответил Грант и сам удивился тому, насколько это правда. — Ты почему не спишь?
— Ты ушёл, — просто сказал Кейн. — Я проснулся — тебя нет. Решил проверить. — Он помолчал, разглядывая Гранта сквозь пар. — Красивый. Особенно с засосами.
— Засосы — твоя работа, — напомнил Грант.
— Я знаю, — Кейн улыбнулся самодовольно, но как-то по-домашнему, без ехидства. — И я горжусь собой. И тобой!
— Тебе нужно возвращаться, — сказал Грант, потянувшись за мылом. — Побудка была час назад. Если Мадам...
— Я знаю, знаю, знаю, — повторил Кейн, но не двинулся с места. — Ещё пять минут?
— Пять минут — и ты одеваешься в свою больничную пижаму, которая, надеюсь, высохла.
— Четыре минуты и пятьдесят девять секунд, — поправил Кейн и, отложив пчелу на стиральную машинку, одним ловким, знающим движением стянул с себя футболку.
Та полетела туда же, к пчеле, с мягким, невесомым шорохом. И Грант — взрослый, сдержанный, профессиональный — поймал себя на мысли, что опять рассматривает пациента не как пациента. Хотя, какого чёрта! Какого чёрта он должен был сейчас делать? Отвернуться? Закрыть глаза? Вежливо кашлянуть и напомнить о субординации?
Кейн был грёбаным цирковым артистом. А это означало годы довольно тяжёлых физических нагрузок. Акробатика. Жонглирование. Репетиции до седьмого пота. И даже недели в больнице, даже срывы, даже изолятор и медикаменты не испортили это тело. Оно оставалось подтянутым, — не перекачанным, не бодибилдерским, а именно таким, каким бывает тело человека, который привык владеть им в совершенстве. Широкие плечи, узкие бедра, длинная шея с выступающим кадыком. И эта дурацкая, невозможная, почти балетная грация, с которой он двигался даже сейчас — после вина, в чужой ванной. Грант смотрел. И даже не пытался делать вид, что не смотрит. Потому что — какого чёрта, правда? Они уже пересекли все мыслимые и немыслимые черты этой ночью. Ещё одна — та, что отделяла взгляд от прикосновения, — уже ничего не решала.
Кейн шагнул в ванную, прямо под горячие струи, и обнял Гранта — мокрого, взъерошенного, всё ещё покрытого мурашками от утренней прохлады. Прижался лбом к его виску и выдохнул:
— Доброе утро, мармеладка.
— Доброе утро, — Грант закрыл глаза, чувствуя, как возвращается дрожь, а кровь снова начинает закипать, но не от горячей воды — от близости. — Кажется, у нас всё-таки было свидание.
Кейн ничего не ответил — только промычал что-то неразборчивое, уткнувшись носом куда-то в изгиб его шеи. А затем притянул рёбра Гранта ближе к своему телу — плотнее, теснее, — и теперь они стояли под тёплыми струями воды вдвоём. Словно желая срастись в одно целое, раствориться друг в друге без остатка, без зазоров — так, чтобы уже не разобрать, где заканчивается один и начинается другой. И Гранту было не по себе — до чего же душно и хорошо от этой мысли. До чего же страшно и правильно.
— Кейн, — Грант неровно выдохнул и запрокинул голову, упираясь затылком в стену ванной. Но не остановил. Вероятно, отчаянно признался себе врач, ночного рандеву ему было недостаточно.
Вода стекала по их плечам, по спинам, по переплетенным пальцам. Пар оседал на зеркале, на кафельных стенах, на плюшевой пчеле, которая терпеливо наблюдала за ними со стиральной машинки.
— Лучшее свидание в моей жизни, — сказал Кейн и принялся целовать его — шею, щёку, скулу, висок. Медленно, с расстановкой, как будто пересчитывая каждую веснушку, каждую морщинку, каждый незаметный шрам. — И я поправлюсь. Обещаю. И тогда...
— И тогда? — голос Гранта прозвучал хрипло, почти надтреснуто.
— Тогда я зацелую тебя до смерти. Серьезно, Грант. Я — главный в дурдоме, мне не нужна справка. Однажды, я съем тебя.
Грант рассмеялся — тихо, хрипло, счастливо, — и прижался к нему крепче, обнимая за мокрые плечи, чувствуя, как вода стекает по их лицам, смешиваясь с паром.
— Договорились. Но пока — возвращайся в больницу. Я вызову тебе такси.
Кейн неохотно отстранился — но лишь для того, чтобы потянуться за полотенцем. И Грант, глядя на него, подумал, что да, он пропал. Окончательно. Бесповоротно. И был даже рад этому.
Грант не верил в провидение. Ни в чудо, ни в карму, ни в знаки вселенной, ни в то, во что так любят верить недалёкие, уповая на высшие силы и счастливое стечение обстоятельств. Он верил в клинические исследования, в доказательную медицину, в статистическую погрешность и в то, что если что-то пошло не так — значит, где-то была допущена ошибка. А если что-то пошло так — значит, ошибку ещё предстоит найти.
Кейна не хватились. Мадам осталась в блаженном неведении. Рагата, даром что наглоталась пустырника сверх всякой меры, не проболталась. Записка «Ушёл к доктору. Вернусь. Кейн» была найдена, изъята и торжественно сожжена в раковине сестринской ещё до того, как первый санитар вышел на утренний обход. А сам Кейн — невозможный, неуловимый, бесшабашный Кейн — вернулся в палату через то же окно в помывочной и встретил медсестру с таким невинным выражением лица, что Рагата едва не поперхнулась тем самым пустырником.
В понедельник утром доктор Королер буднично помешивал кофе в кружке. Ложка мягко постукивала по стенкам — тихое, монотонное «дзинь-дзинь-дзинь», — и этот звук действовал успокаивающе. Кружка была рабочая, жёлтая, с забавной бабочкой на боку — подарок Помни на какой-то из праздников. Грант помнил, что тогда отшутился («бабочки — это к выздоровлению, Лиззи?»), но кружку взял, и с тех пор она прижилась.
Он окидывал взглядом общий зал. Всё шло своим чередом. Санитары изредка проносились по коридору — кто с каталкой, кто с кипой свежего белья. На задворках, у стойки регистрации, мелькала Помни — что-то заполняла, методично перекладывая бумаги. Где-то вдали, из приоткрытой двери кабинета, доносился голос Мадам: она громко и весьма экспрессивно ругалась с кем-то по стационарному телефону. Грант разобрал обрывки фраз: «...нет, я сказала — нет!.. бюджет уже утверждён, и если вы думаете...» — дальше звонок, судя по всему, переводили на удержание. В последнее время таких звонков стало слишком много, и Грант периодически слышал, как Мадам нервно расхаживает в своём кабинете на каблуках — «цок-цок-цок», — ещё долго отходя после подобных разговоров.
Он отпил кофе и задумчиво уставился на плакат, висевший где-то над выключенным телевизором. Яркий, глянцевый, с нарисованными тыквами и индейками в мультяшном стиле: «День Благодарения в „Розмари“! Праздничный ужин — 28 ноября. Заявки на посещение подавать медсестре». Скоро День Благодарения. А там и Рождество. Грант вдруг поймал себя на мысли, которая раньше как-то не приходила ему в голову: интересно, какие у пациентов планы на эти праздники? Забирают ли их родственники на такие важные, семейные дни? Или они остаются здесь — в этих стенах, пахнущих хлоркой и овсянкой, — и празднуют в общем зале, под надзором санитаров и с безалкогольным пуншем?
Семья...
Звон ложки потихоньку стих, чем глубже Грант задумался. Он вспомнил жену, погибшую не так давно. Они всегда отмечали все эти праздники вместе: День Благодарения с её родителями в Огайо, Рождество — только вдвоём в старой квартире. Она обожала запекать индейку, хотя та вечно получалась сухой. Он обожал смотреть, как она колдует над плитой, и подавать ей специи — не те, которые она просила, а те, которые, по его мнению, подходили лучше. Она смеялась, называла его «шеф-поваром-недоучкой» и всё равно брала те специи, которые он предлагал. А потом они сидели на диване, укутавшись в один плед, и смотрели старые фильмы, и...
Плечо легонько тронули.
Грант вздрогнул и обернулся. Рядом стояла Помни — Лиззи, — и её лицо выражало ту самую непробиваемую, чуть ироничную невозмутимость, которую он так ценил.
— Прикройте шею, доктор, — посоветовала она ровным, будничным тоном, каким обычно просила передать историю болезни.
И Грант — сорокалетний мужик, доктор наук, психиатр с пятнадцатилетним стажем, — покраснел, как подросток, которого застукали с помадой на воротнике. Он тут же сжал ворот водолазки и оттянул его вверх, почти до самого кадыка. Полумесяцы от зубов покрывали всё его тело — плечи, грудь, ключицы, бедра, — но шею особенно. Кейн, кажется, испытывал по этому поводу щенячий восторг. Вылизывал, покусывал, оставлял метки с каким-то первобытным, собственническим удовольствием, и каждый раз, когда Грант тихо стонал и вздрагивал. Отголоски выходного вечера снова вспыхнули в памяти и под ребрами сладко скрутило.
Благо, они еще не пересекались за это утро. Благо.
— Спасибо, Помни, — пробормотал Грант, не поднимая глаз.
— Всегда пожалуйста, доктор, — ответила она, и в её голосе проскользнула та самая, едва уловимая нотка, которую Грант так хорошо знал. Не осуждение. Не насмешка. Скорее — понимание. Почти сестринское. Почти материнское. — Кстати, у вас кофе стынет.
Она развернулась и направилась обратно к стойке регистрации, оставив Гранта в одиночестве — с пылающими щеками, натянутой до подбородка водолазкой и кружкой остывшего кофе. Она точно знала. Определённо. Или по крайней мере догадывалась — с той самой непробиваемой проницательностью, которую Помни культивировала годами, как редкий сорт орхидеи. Как и Рагата, которая утром встретила его в коридоре, окинула взглядом — и ничего не сказала. Только хмыкнула, поджала губы и удалилась в сестринскую, откуда через минуту донёсся звук откупориваемого пузырька с пустырником. И это молчание было громче любого допроса.
Но Грант не хотел пугать себя этими мыслями перед рабочим днём. У него на носу планёрка. А там и обход пациентов. Нужно быть... собранным.
Он нервно поправил ворот водолазки — повыше, до самого кадыка, — одёрнул край белого халата, пригладил бэйдж на левом кармане: «Д-р Грант Кингер, психиатр». Всё на месте. Всё как обычно. Ничего необычного. Никаких следов ночного побега пациента, развратного петтинга до самого утра. Ни-че-го. Никто не знает. Успокойся. Если спросят — скажешь, ходил на свидание, и девушка оказалась очень настойчивой.
Мысль пронеслась в голове и зацепилась за край сознания. Грант мысленно прокатал её на языке — пробный шар, тестовая версия оправдания. Да. Неплохое оправдание. Пусть так.
Грант сделал глубокий вдох, потом ещё один — уже спокойнее, — и сделал глоток кофе. Окончательно остывший, горький, но — отрезвляющий. В конце концов, он психиатр. Он умеет держать лицо, умеет разделять личное и профессиональное, смотреть в глаза Мадам и не краснеть. Наверное. Почти. В прошлом у него это получалось.
Из коридора донёсся голос Рагаты — она объявляла о начале утренней группы. Пора. Планёрка через десять минут.
Грант поставил кружку на стол, поправил ворот в последний раз — так, чтобы ни единого следа, ни единого намёка, — и одними губами, почти беззвучно, закончил свою мысль: «Очень настойчивой девушкой с очень острыми зубами и плюшевой пчелой». А потом одернул халат, оперся на трость и шагнул в коридор — собранный, спокойный, почти убедительный.
Две недели пролетели незаметно. Близился праздник — День Благодарения, — и чем ближе календарь подбирался к заветной дате, тем сильнее начинал нервничать Грант. Это было не то нервное возбуждение, которое возникает перед дедлайном или важной конференцией. Нет. Это было что-то глубинное, вязкое, почти детское — как ожидание подарка, смешанное со страхом, что никакого подарка не будет. Или что подарок окажется не тем. Или что он сам всё испортит.
Каких-то пациентов заберут родственники под расписку. К кому-то обещали приехать — Грант краем уха слышал, как Зубл (Марша) обсуждала с медсестрой, что её мать должна прилететь. Даже Джекс — угрюмый, вечно насупленный Лиам — на прошлой неделе обмолвился, что к нему, кажется, заедет сестра. «Кажется» — потому что он сам не был уверен до конца, но всё же. Шанс был. Незавидная судьба у тех, у кого совсем никого не было, но Грант не хотел об этом думать ради собственного здоровья. У него каждый раз болело сердце за таких, когда он работал в предыдущем месте: за бездомных, за забытых родственниками, за одиноких стариков, которых никто не навещал годами. И каждый раз он обещал себе не принимать это близко к сердцу — и каждый раз нарушал обещание.
Но почему он нервничал, спрашивается, в этот раз? Ответ лежал на поверхности — но Грант упорно делал вид, что не замечает его. Кейн. Конечно, Кейн. Кто же ещё.
Где-то в глубине души — в той самой, куда Грант запрещал себе заглядывать в рабочее время, — он теплил надежду взять одного из таких пациентов на пару дней. Не просто абстрактного пациента. Не любого. Конкретного. Того, кто разнёс его отделение, прокусил ему руку, сбежал, а потом сидел на его кухне в три часа ночи и спорил про нейросети. Того, кто назвал его милым прозвищем и пообещал зацеловать до смерти.
Но надежда эта была хрупкой, как кости. У Кейна был брат. Где-то там, за пределами больницы, существовал человек, который — теоретически — мог приехать, оформить документы и забрать Кейна на праздник. Но Грант не знал о нём почти ничего. Только имя — Авель, — и то, что Кейн упомянул его несколько раз, мельком, на первых встречах, ещё до того, как всё завертелось. И как тот выглядел. Он больше никогда к этой теме не возвращался. Что это значило? Что брат не хочет приезжать? Что они в ссоре? Что он вообще есть — этот брат или просто числится в строке «родственники»?
И Грант не знал, что страшнее: что брат не приедет — и Кейн останется в пустом отделении на праздник, глядя в потолок, пока другие пациенты будут обнимать родственников. Или что брат приедет — и Грант останется один в своей квартире, с пчелой, с остывшим чаем и с диссертацией, которую он так и не дописал.
Эта мысль так его тревожила и нервировала, что временами он хотел вообще отмести эту идею. Выбросить из головы. Сказать себе: «Они всё ещё врач и пациент. Это было ошибкой. Это не должно повториться. Забудь». Но он не мог забыть. Не умел. Не хотел.
Он поставил кружку на стол и потёр переносицу. Часы показывали конец рабочего дня — скоро обход. А потом сессия с Кейном. И Грант понял, что не знает, как посмотрит ему в глаза и спросит — буднично, профессионально, как спрашивают у всех пациентов: «У вас есть планы на День Благодарения? Кто-то из родственников приедет?» Потому что на самом деле он хотел спросить совсем другое: «Ты хочешь, чтобы я забрал тебя на праздник? Ты хочешь индейку, которая, скорее всего, получится сухой? Ты хочешь проснуться в моей кровати и снова назвать меня кексиком?»
Незаметно календарные числа перевалили за двадцатые. И молчать было уже нельзя. Грант готовился, собирался с мыслями, прокручивал все варианты — один безумнее другого. Он выписал на листочек все риски, плюсы и минусы. Потом вычеркнул половину плюсов как «субъективные и нерелевантные». Потом добавил их обратно — потому что какая, к чёрту, релевантность, когда речь идёт о Кейне? Он продумал, что скажет в своё оправдание, если на него подадут в суд. Продумал, где у камер видеонаблюдения уязвимые и слепые пятна, если Кейн решит улизнуть через окно (и, надо признать, Кейн знал эти пятна лучше него). Где раздобыть дубликаты ключей от чёрного хода. Как составить график дежурств так, чтобы на нужном посту оказалась Рагата, а не кто-то из санитаров, которые до сих пор косились на Гранта с немым укором.
Он так закопался в этой теме, что в какой-то момент поймал себя на мысли: он представляет теперь не сам праздник с Кейном, а побег из Шоушенка с участием Кейна. Цирковой артист в роли Энди Дюфрейна, а он, Грант, — в роли Рэда. И смешно, и глупо. И почему-то от этой картинки становилось теплее на душе.
А потом в коридоре раздался грохот.
Не слишком громкий, но ощутимый — тяжёлый, как будто что-то массивное задели плечом, и оно проехалось по стене. Звук прокатился по отделению низкой, вибрирующей волной. Грант поднял глаза от записной книжки — и замер. А затем вскочил, опираясь на трость, и выглянул в коридор.
И на свой ужас увидел Авеля. Брата Кейна собственной персоной. Он вошёл в отделение так, как входят люди, привыкшие, что перед ними расступаются стены. Высокий, плечистый, в дорогом пальто, которое явно не предназначалось для прогулок по психиатрическим больницам. За ним, как две мрачные тени, следовали телохранители — оба в костюмах, оба с каменными лицами, оба на голову выше любого санитара в «Розмари». Они вошли так резко и неожиданно, что внутри Гранта тут же поднялась паника — тугая, горячая волна, ударившая в грудь.
Он вышел в коридор — и тут же понял, куда они направляются. К кабинету Мадам. Сначала — к заведующей. Потом — к пациенту. И Грант ещё не знал, что именно задумал Авель, но интуиция — та самая, врачебная, отточенная годами, — уже вопила: ничего хорошего.
Откуда-то сбоку, из своего кабинета, выскочила Мадам. Её каблуки простучали по полу — но не с привычной командирской уверенностью, а почти испуганно. Она остановилась перед Авелем, поправила жакет — и в этом жесте, обычно таком властном, сейчас сквозила растерянность.
Авель обернулся к ней так резко, что даже Мадам — несгибаемая и стальная, — оторопела. На секунду превратилась в испуганную аспирантку: плечи дёрнулись вверх, подбородок задрожал, бланк, который она держала в руках, едва не выпал из пальцев.
— Что это?! — голос Авеля прозвучал как удар хлыста. Он ткнул в женщину листами — мятыми, с какими-то тёмными пятнами и размытыми образами. Мадам вздрогнула, поймала бумаги, попыталась что-то сказать — но Авель не дал ей и рта открыть. — Я спрашиваю: что это? Вы понимаете, что я могу сделать с этой больницей? С вами? С каждым врачом, который...
Грант не расслышал окончания фразы — кажется, Авель понизил голос, и дальше последовало что-то, от чего Мадам побледнела так, как не бледнела, наверное, никогда. Её лицо — обычно невозмутимое, как мраморное изваяние, — пошло пятнами. Она вцепилась в бумаги обеими руками и, пробормотав что-то неразборчивое, скрылась в кабинете, жестом приглашая Авеля следовать за ней.
Дверь захлопнулась. Телохранители остались в коридоре — как два цербера, перекрывающих проход. Один из них скользнул по Гранту равнодушным, оценивающим взглядом — и отвёл глаза. Доктор Королер, хромой психиатр в мятом халате, явно не представлял угрозы.
Грант стоял в коридоре, сжимая рукоятку трости до побелевших костяшек. Сердце колотилось где-то в горле. Он не знал, что было в этих распечатках. Не знал, что Авель говорил Мадам за закрытой дверью. Но он знал одно: Кейн сейчас, вероятно, в общем зале. И он ещё не знает, что его брат здесь. И если Авель, закончив с Мадам, направится к нему... Врач резко развернулся и, забыв про больную ногу, почти бегом направился в общий зал. Нужно было предупредить. Нужно было подготовить. Нужно было успеть — раньше, чем эти два цербера перекроют ещё и выход в коридор, чем Авель выйдет из кабинета, чем случится непоправимое.
Потому что Грант, кажется, только что увидел того, кто мог разрушить всё — и хрупкое равновесие Кейна, и их тайные свидания, и надежду... И он не знал, что делать. Но знал, что должен быть рядом.
Кейн уже стоял в центре комнаты — не в дверях, не у окна, а именно в центре, как будто готовился к выходу на сцену. Плечи расправлены, подбородок вздёрнут, но в глазах — та самая, знакомая Гранту смесь тревоги и азарта, которая обычно предшествовала либо прорыву, либо катастрофе. Выглядел он довольно взволнованным, но недостаточно, чтобы паниковать. Пока — недостаточно.
Как же Грант был рад его встретить.
— Мне показалось, или это был братишка? — голос Кейна прозвучал почти буднично, но пальцы, сжимавшие край больничной пижамы, выдавали его с головой.
Грант не ответил — не словами. Он просто взял его под локоть, мягко, но настойчиво, и увлёк за собой в коридор, подальше от общего зала, от лишних ушей, от санитаров, которые уже начинали переглядываться. Кейн не сопротивлялся. Более того — он коснулся пальцами его руки в ответ. Легко, почти невесомо. Но этого было достаточно, чтобы сердце Гранта пропустило удар.
— Послушай, — Грант выравнивает голос и старается звучать профессионально, спокойно. Хотя у самого внутри — пожар. Он буквально чувствует, как где-то там, за дверью кабинета Мадам, бедную женщину отчитывают до девятого колена. А она, возможно, вообще ни при чём — просто оказалась на линии огня. И нужно торопиться, пока Авель не вышел, не столкнулся с Кейном в коридоре. Пока не случилось то, что может отбросить всю положительную динамику на месяцы назад. — Да, Авель здесь. И скорее всего, придётся тебе с ним увидеться.
Он замолчал, ожидая реакции. Кейн смотрел на него — не на дверь кабинета, не в сторону выхода, не на церберов, замерших у поста медсестры, а на Гранта. И в его взгляде читалось что-то странное. Не страх. Скорее — мрачная, усталая готовность. Как будто он знал, что этот день настанет. Как будто ждал его.
— Я не боюсь его, — сказал Кейн тихо. — Если ты об этом.
— Я знаю, — Грант чуть сжал его локоть, прежде чем отпустить. — Но я хочу, чтобы ты был готов. И я буду рядом.
— В качестве врача?
Грант на секунду замялся. А потом посмотрел Кейну прямо в глаза — тем самым взглядом, которым смотрят не на пациента, не на диагноз, не на случай из диссертации. А на человека, ради которого ты готов прорабатывать пути отхода через слепые зоны камер и красть дубликаты ключей.
— Не только, — ответил он тихо, почти неслышно.
И Кейн — несмотря ни на что — улыбнулся. Коротко, нервно, но улыбнулся. И от этой улыбки Гранту стало чуть легче дышать.
В коридоре послышались шаги. Громкие, уверенные, приближающиеся. Каблуки Мадам больше не стучали — только тяжёлая поступь телохранителей. Дверь кабинета открылась, и оттуда вышел Авель.
Грант выпрямился, опираясь на трость. Кейн чуть отступил назад — не трусливо, а скорее инстинктивно, как отступает актёр за кулисы за секунду до поднятия занавеса. И когда братья встретились взглядами, в воздухе повисло такое напряжение, что, казалось, его можно было потрогать руками.
— Кейн, — произнёс Авель.
— Авель, — ответил Кейн.
Следом Кейну в лицо прилетела хлесткая пощечина. Такая звонкая, что эхо разнеслось по всему коридору — заметалось между стенами, ударилось о стекло сестринской, застряло где-то под потолком. Грант вздрогнул всем телом, словно удар пришёлся по нему. И, прежде чем он успел подумать, прежде чем успел взвесить риски и вспомнить про субординацию, — он уже шагнул вперёд, выставил себя между братьями, заслоняя пациента плечом и тростью. Больная нога отозвалась тупой болью, но он не обратил внимания.
— Это переходит границу, — сказал он строго, но при этом удивительно спокойно. Так, как говорят с буйными пациентами: без агрессии, без страха, но с непоколебимой уверенностью, которая не оставляет места для спора.
Авель перевёл взгляд на него — медленно, как танк, разворачивающий башню.
— Да? А это? — он швырнул в лицо Гранта пачку листов — тех самых, которыми только что пугал Мадам за закрытой дверью. Бумаги веером разлетелись по воздуху и рассыпались по полу, как осенние листья. — Это не переходит?!
Грант опустил взгляд. И внутри у него всё оборвалось.
Фотографии. Снимки с камер наружного наблюдения. Чёрно-белые, зернистые, но достаточно чёткие, чтобы не оставить сомнений: Кейн, в больничной пижаме, с плюшевой пчелой под мышкой, буднично разгуливает за пределами «Розмари». По тротуару. Мимо того самого высокого забора. И — Грант похолодел — Кейн улыбается в объектив, даже не подозревая о его существовании.
Твою мать.
Грант медленно поднял глаза. Авель смотрел на него с выражением, которое не предвещало ничего хорошего. В этом взгляде не было ни гнева, ни истерики — только холодный, расчётливый интерес. Так смотрят на шахматную доску, прикидывая, какой фигурой пожертвовать первой.
— Я не знаю, кто вы такой, — произнёс Авель тихо, почти вкрадчиво, — и почему мой брат, находящийся на принудительном лечении по решению суда, ночью разгуливает по городу, но я намерен это выяснить. И когда я это выясню, — он шагнул ближе, и Грант физически ощутил исходящую от него угрозу, — кто-то здесь лишится не только лицензии.
Повисла пауза. Тяжёлая, вязкая, как смола. Кейн за спиной Гранта дышал часто и неровно — но молчал. Держался. И Грант, чувствуя, как внутри закипает смесь страха и злости, выпрямился во весь рост, опираясь на трость.
— Меня зовут доктор Грант Кингер, — сказал он ровно. — Я лечащий врач вашего брата. И если у вас есть вопросы — я готов на них ответить. Но в моём кабинете. Без телохранителей и рукоприкладства. Это не просьба, — добавил он, встречая взгляд Авеля своим, — это условие.
Авель смотрел на него несколько секунд.
— Хорошо, доктор Королер, — произнёс он. — Поговорим в вашем кабинете. Но учтите: я не уйду, пока не получу ответы. Все.
И Грант, кивнув, наклонился — медленно, чтобы не тревожить больную ногу, — и начал собирать рассыпанные фотографии.
— Нет, — Кейн вышел вперед. Его голос прозвучал до стального спокойно и ровно, звонко, как будто кто-то ударил по наковальне. — Он тут ни при чём. Я улизнул, и мне с тобой разбираться.
Грант замер, всё ещё держа в руках рассыпанные фотографии. Он хотел вмешаться, хотел сказать, что это не так, что он — взрослый человек, лечащий врач, и сам может за себя постоять, но Кейн бросил на него короткий взгляд — и в этом взгляде было столько всего, что Грант промолчал. Это был взгляд не пациента на врача. Это был взгляд человека, который принял решение. Взрослого. Осознанного. Того самого Кейна, который когда-то сказал «я хочу поправиться» — и теперь доказывал это делом.
— Кейн, замолчи, — Авель устало потёр лицо. В этом жесте, таком простом и будничном, вдруг промелькнуло что-то человеческое. Не угроза, не холодный расчёт — просто усталость. Бесконечная, накопившаяся за годы.
— Лучше я тебе всё объясню в моей палате, — продолжил Кейн, и голос его смягчился, стал почти мирным, — выпьем чаю.
— Какого ча... — Авель осёкся, не договорив. Он смотрел на брата так, словно видел его впервые. — Ты псих, брат! Официально! И ты гулял по улице, будто это для тебя ничего не значит! — он ткнул пальцем куда-то в сторону кабинета Мадам, вероятно, намекая на историю болезни. — И будешь мне доказывать? Договариваться со мной?
— Буду, — ответил Кейн просто. — И потому что я устал бегать. От тебя, от себя, от всего. — Он сделал шаг вперёд — не агрессивный, не вызывающий, а спокойный, открытый. — Я не прошу тебя понимать меня. Я прошу: дай мне десять минут. И чай. У меня есть печенье, — добавил он почти буднично, — правда, больничное, но сойдёт.
Повисла пауза. Долгая, напряжённая. Телохранители переглянулись — они явно не знали, как реагировать на подобное. Мадам, выглянувшая из кабинета, замерла на пороге, не решаясь вмешаться. Грант стоял, сжимая в руках проклятые фотографии, и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле.
Авель молчал. Смотрел на брата — на этого невозможного, рыжего, упрямого человека в больничной пижаме, который только что получил пощёчину, а теперь предлагал ему чай. И что-то в его лице дрогнуло. Какая-то тень — старая, забытая, почти стёртая временем — промелькнула в глазах.
— Десять минут, — сказал он наконец. Голос прозвучал глухо, но уже без прежней стали. — И без фокусов.
— Я цирковой, а не фокусник, — поправил Кейн, и в его голосе проскользнула та самая, знакомая Гранту искорка. — Но ради тебя — без фокусов.
Он развернулся и направился к своей палате — спокойно, не оглядываясь, как будто не было за спиной ни телохранителей, ни фотографий, ни многолетней вражды. И Авель, помедлив секунду, двинулся за ним, жестом приказав охране остаться в коридоре.
Грант выдохнул. Медленно, очень медленно. И только сейчас заметил, что всё это время не дышал.
И внутри, под сердцем, всё сжалось. Только было непонятно — гордость это или тревога за пациента. Или не только за пациента. Грант выпрямился, прижимая к груди листы и фотографии, как щит, и застыл посреди коридора с растерянным видом человека, который только что приготовился к битве, а битву отменили.
Он увидел, как Кейн открывает дверь в свою палату. Широким, нарочито цирковым движением — тем самым, которым когда-то приглашал зрителей на арену, — он сделал приглашающий жест в сторону брата. Дескать, добро пожаловать, проходите, не стесняйтесь, располагайтесь. И в этом жесте было столько знакомого, столько кейновского — артистичного, чуть насмешливого, но при этом странно тёплого, — что у Гранта на секунду перехватило дыхание.
На мгновение их взгляды пересеклись.
И Кейн одарил его успокаивающей ухмылкой. Той самой, которую Грант уже научился читать без слов. «Всё хорошо, мармеладка, расслабься. Папочка Кейн всё решит».
Он просто смотрел, как дверь палаты закрывается за братьями — тихо, почти бесшумно, — и коридор снова погружается в тишину.
Телохранители переглянулись, явно не зная, что делать дальше. Мадам, всё ещё стоявшая в дверях кабинета, медленно выдохнула, поправила жакет и посмотрела на Гранта. В её взгляде читалось всё сразу: «я так и знала, что этот циркач доведёт нас до беды», «спасибо, что вмешались, хоть и не должны были», и — где-то на самом дне — «я слишком стара для этого дерьма».
Грант перехватил пачку фотографий поудобнее и прислонился плечом к стене. Нога ныла. Рука ныла. Сердце колотилось где-то в горле. Но где-то там, под всеми этими тревогами, пульсировало что-то тёплое. То ли гордость. То ли надежда. То ли любовь.
Ожидание длилось, кажется, целую вечность. Грант собрал все фотографии с пола — одну за другой, методично, не торопясь, — и некоторые рассмотрел внимательнее. Снимки с камер наружного наблюдения были сделаны с разных ракурсов: вот Кейн вылезает из окна помывочной (и как он только умудрился не порезаться о решётку?), вот идёт по тротуару мимо беседки для персонала, вот сворачивает за угол. Грант узнал знакомый поворот — благо, его собственного дома на этих кадрах видно не было. То ли камера не захватывала, то ли Авель предусмотрительно не стал демонстрировать самые компрометирующие снимки, приберегая их для решающего удара. В любом случае, это давало крошечную, призрачную надежду.
В какой-то момент Грант подошёл чуть ближе к палате, прислушался. Коридор постепенно оживал: некоторые пациенты, привлечённые шумом, тоже выбрались из своих норок и теперь с любопытством разглядывали двух незнакомых амбалов в костюмах. Зубл (Марша) выглядывала из-за угла, прижимая к груди дневник. Гэнгл (Жанна) стояла чуть поодаль, скрестив руки, и смотрела на телохранителей с таким видом, будто прикидывала, какой диагноз им можно было бы поставить. Даже Джекс — вечно угрюмый Лиам — высунул нос из общей гостиной и теперь мрачно наблюдал за происходящим, почёсывая всё ещё немного опухший нос.
А затем до слуха Гранта долетел короткий обрывок громкого разговора.
— Я не нуждался в твоей помощи, когда выступал! Где ты был, когда я побирался по подработкам и выступал за гроши?!
— Я был за границей и учился! Ты сам выбрал свой путь! А я выбрал свой.
— Нет, это отец выбрал тебе путь, а ты, как ослина, пошёл по нему, потому что ничего больше не умеешь! Ты запрограммирован идти по чужим стопам!
Потом шла долгая череда брани, которую врач не мог разобрать. Они перебивали друг друга, кричали и понижали голоса — и эта звуковая карусель то взрывалась громкими, яростными всплесками, то затихала до напряжённого, звенящего шёпота. Грант стоял, прижавшись плечом к стене, и чувствовал себя так, будто слушает сердцебиение пациента — неровное, сбивчивое, но живое.
Потом он снова услышал Кейна. Отчётливо.
— Я сам могу за себя постоять, я выжил на улице, пережил закрытие цирка! И без тебя выживу!
— Ты никто без меня! Я оплачиваю твоё лечение, я помог тебе прийти сюда!
— Отлично, спасибо, братик, за всё спасибо! Нет, правда! Если бы не ты, я бы не сидел здесь три чёртовых года!
— О да, точно, я забыл. Ты же у нас артист и наверняка бы сдох где-нибудь от очередного передоза! — парировал Авель.
Он знал о зависимости. Читал в истории болезни: опиоиды, несколько эпизодов реабилитация. Но он также знал, что Кейн давно чист. Что пережил ломку — ещё до «Розмари», ещё в другом месте, — и с тех пор держался. Это была старая рана, и Авель только что безжалостно ткнул в неё пальцем.
— Пошёл нахуй, Авель.
Грант разобрал разозлённый голос Кейна так отчётливо, что по спине побежали мурашки.
Они долго ещё о чём-то спорили. Но потом Кейн снова заговорил. И в его монологе было столько силы, уверенности и злости, словно он без страха играл в психологическую игру «стул напротив». Словно он наконец-то — спустя годы, спустя больницы, спустя смирительные рубашки — говорил то, что должен был сказать.
— Я ненавижу тебя.
Его голос лился ровно, стелился гладким потоком и ни разу не сорвался на крик. Грант слышал. Грант гордился — так, как гордится не только врач, но и... кто-то гораздо более близкий. Пациент наконец нашёл в себе силы сказать это. Не разбить стул. Не прокусить руку. Не сорваться в истерику. А просто — сказать.
— Я ненавижу твою услужливость, какой ты идеальный! Хороший, пай-мальчик, всегда им был! Я ненавижу тебя за твою плоскость и немногословность. Ты псих похлеще меня, раз думаешь, что, живя по расписанию и подписывая бумажки, будешь счастлив! Отец всегда видел в тебе потенциал, все хвалили тебя. Потому что ты пластиковое дерьмо, Авель. Имитация жизни. Могу поспорить, у тебя и женщина по критериям подобрана, если такая вообще есть.
Повисла пауза. Тяжёлая, оглушительная. Грант отлип от стены и уже приготовился было зайти — рука сама потянулась к дверной ручке, — но вдруг ровный голос Авеля нарушил тишину.
— Я скучал, Каин.
И это прозвучало как такое ужасающее откровение, что оторопел даже Королер. Он замер на полушаге, рука повисла в воздухе, челюсть медленно поползла вниз. Каин. Не Кейн. Каин. Настоящее имя. То, которым его называли в детстве. То, которое он сменил, уйдя в цирк. То, которое знали только самые близкие.
— Ты старший, — последовало далее. Голос Авеля звучал глухо, но ровно — без прежней стали, без холода.
Голос понизился, и Грант не мог расслышать дальнейшего. Только обрывки — «...не хотел этого...», «...думал, ты вернёшься...», «...один, и я не знал, что делать...». Слова тонули в тишине, как камни в воде.
Грант стоял, прижавшись лбом к холодной стене рядом с дверью, и чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Он пришёл сюда, готовый защищать Кейна от брата-тирана, от холодного дельца, который видит в пациенте лишь статью расходов. А услышал... совсем другое. Двух сломленных мальчиков, которые выросли в тени одного отца, но по разные стороны этой тени. Один — бунтарь, артист, беглец. Второй — послушный наследник, который нёс бремя, которое никогда не выбирал. И оба — одиноки. Оба — ранены. Оба — любили друг друга, но не умели сказать об этом.
Каин, — повторил Грант про себя и закрыл глаза. И почему-то подумал о том, что Кейн — нет, Каин — ни разу не рассказал ему об этом имени. Может, не доверял. Может, берёг. Может, просто ждал подходящего момента.
Только спустя ещё несколько минут первым в коридор вышел Авель. Следом — Кейн. Чересчур довольный и спокойный — настолько, что Грант на мгновение усомнился: а не приснилось ли ему всё, что он слышал за дверью? Но нет. Вот они, оба брата, стоят в коридоре психиатрической больницы — и никто не кричит, никто не бросается с кулаками, никто не зовёт телохранителей. Каин и Авель переглянулись — и в этом коротком обмене взглядами было что-то новое. Что-то хрупкое, только-только народившееся. Что-то похожее на перемирие.
Пациент заметил Гранта — тот стоял у стены, всё ещё сжимая в руках несчастные фотографии, — и его глаза тут же загорелись прежним, знакомым огнём.
— Эй, братец, — позвал он ровно, почти буднично, — это доктор Королер Грант. — Он чуть запнулся на имени, но выправился. — Он мой врач и, по совместительству, очень хороший друг. Это он помог мне во многом разобраться. И я укусил его... — пауза, — случайно.
Грант мысленно фыркнул. Случайно. Как же. Он оттолкнулся от стены, перехватил фотографии в левую руку, а правую — ту самую, со шрамом, — протянул для рукопожатия. Привычка, выработанная годами: доктор всегда здоровается первым. Авель, без колебаний, сомкнул пальцы на его ладони. Рукопожатие оказалось твёрдым, сухим, уверенным — но не агрессивным.
— Приятно познакомиться, доктор. Прошу прощения за этот инцидент. Брат много раз сбегал, а у меня в администрации связи, вот мне и доложили.
Грант расплылся в неуверенной улыбке. Не сильно искренней — всё ещё помнил, как эти самые фотографии летели ему в лицо.
— Всё в порядке, друг мой. Должен сказать, у вас очень способный брат. Добиться таких результатов всего за пару месяцев — это успех для пациентов его случая.
— Вероятно, это не только его заслуга, — Авель чуть склонил голову, и в этом жесте не было ни намёка на издёвку. — Спасибо. Да, и кстати, — он вдруг усмехнулся краем рта, — добро пожаловать в клуб укушенных. Видимо, он для избранных.
Грант на мгновение бросил взгляд на Кейна. Их глаза встретились — и они улыбнулись друг другу. Той самой, тайной, понимающей улыбкой, которая говорила больше любых слов. Укусил ещё и брата. Почему он не удивлён?
— Я хотел спросить, — вдруг вклинился Кейн и сам расцепил их рукопожатие, вставая между Грантом и Авелем с той самой цирковой грацией, которая позволяла ему оказываться в центре внимания без малейшего усилия. — Точнее, не так. Я бы хотел провести праздник кое с кем. Но мне нужно твоё письменное согласие.
Авель открыл рот. Закрыл. Нахмурился.
— Что? Я обязан знать — с кем.
— С ним, — Кейн ткнул пальцем в сторону Гранта себе за плечо. Без стеснения. Без ужимок. Без попытки смягчить или завуалировать. Просто — ткнул. И замолчал.
Королер так оторопел, что выронил половину снимков. Те снова рассыпались по полу — веером, как осенние листья, — и он даже не попытался их поднять. Просто стоял столбом, хлопая глазами, и чувствовал, как щёки наливаются предательским румянцем.
— Со своим лечащим врачом? — спокойно, без какой-либо интонации уточнил Авель. Ни удивления, ни возмущения, ни сарказма. Просто вопрос.
— Именно, — Кейн кивнул с таким видом, будто речь шла о погоде. — У него такая скучная жизнь, знаешь, брат, боже. Мне его реально жаль. Мы с ним так сдружились! У нас столько общего! Он тоже ходил в шахматный клуб, и он умный, а ещё...
— Стоп, — хладнокровно перебил Авель.
Кейн с клацаньем закрыл рот. И младший брат посмотрел на растерянного врача — долгим, изучающим взглядом, под которым Грант почувствовал себя так, будто его просвечивают рентгеном.
— Где вы будете?
Грант оторопел второй раз. Спустя секунду он машинально поправил очки, кашлянул и ответил:
— М-мы? Здесь. Я... я недавно купил дом в пригороде. И живу там.
— Один, как маньяк, — услужливо добавил Кейн.
— Один как... Кейн! — вздохнул Грант, чувствуя, как краска снова заливает щёки.
Кейн тихо хихикнул, закусив кончик языка. Вид у него был до того довольный, до того мальчишеский, что Грант не знал — то ли смеяться, то ли провалиться сквозь землю.
Авель перевёл взгляд с одного на другого. Медленно. Вдумчиво. Как человек, который привык оценивать риски и читать между строк. Потом — совершенно неожиданно — уголок его рта дрогнул в чём-то, что отдалённо напоминало улыбку. Авель приподнял бровь — всего на миллиметр, но этого было достаточно, чтобы Грант понял: он прокололся. И Авель всё понял. И, кажется, принял.
— Я дам согласие, — сказал он наконец. — При одном условии: если он опять сбежит, доктор Королер, вы звоните мне лично. Не Мадам. Мне. — Он достал из внутреннего кармана пальто визитку и протянул Гранту. — Что ж, — произнёс младший брат, поправляя воротник пальто, — мне пора. Пойду поговорю с заведующей. Дела не ждут. Каин, — он посмотрел на брата, и в его голосе проскользнуло что-то почти тёплое, — не опозорь меня перед доктором.
— Постараюсь, братец, — Кейн картинно поклонился и взмахнул невидимым цилиндром. — Постараюсь.
Авель отошёл к своим телохранителям и ненадолго остановился рядом с Мадам. Та, вопреки всему, кажется, не держала на него зла — или по крайней мере делала вид для услужливости. Грант видел, как она кивает, как поправляет жакет, как что-то негромко отвечает, жестом указывая в сторону своего кабинета. Деловой разговор. Без криков. Без угроз. Кажется, буря миновала.
Грант наблюдал за этим краем глаза, а потом наклонился и стал собирать рассыпанные по полу бумаги и фото. Проклятые снимки, которые он ронял уже второй раз за сегодня. Кейн тут же опустился рядом — легко, по-цирковому, — и начал помогать. Их пальцы то и дело встречались над очередным зернистым кадром.
— Я горжусь тобой, — как бы между делом обронил Грант, не поднимая глаз, но при этом искренне вкладывая в эти слова всё то тепло, что у него было. — Ты дал отпор и постоял не только за себя. Это большой скачок, Кейн.
Пациент замер на половине действия и поджал губы. От прежнего озорства — того самого, с которым он только что хихикал, закусив кончик языка, и называл Гранта маньяком, — не осталось и следа. Он опустил глаза и положил бумаги на колени. Плечи чуть ссутулились, и Грант вдруг увидел перед собой не циркового артиста, не дерзкого беглеца, а того самого Кейна, который когда-то сидел в изоляторе и спрашивал: «Вы вернётесь?»
— Что потом будет после этого разговора? — спросил Кейн опустошённо, и голос его прозвучал так глухо, что Грант остановился. Замер с пачкой фотографий в руке. Обернулся на пациента и задумался.
— Ничего серьёзного, я думаю. Мадам наверняка проведёт с тобой беседу. Укрепит пути отхода. И определённо...
— Я не про это.
Кейн взял с пола ещё несколько листов — медленно, почти механически, — и Грант, собрав последние, подобрался ближе. Их плечи почти соприкасались. Но он не успел уточнить. Кейн ответил на незаданный вопрос сам.
— Я про свой «недуг», — он потемнел лицом, и слово это прозвучало как чуждое, заимствованное, не его. Словно он цитировал кого-то. — Меня сильно переклинит? Насколько это затянется?
Королер закусил щеку изнутри и поправил очки — привычный жест, за которым он прятал волнение. Осторожно, почти невесомо положил ладонь на плечо мужчины и наклонился чуть ближе, сокращая дистанцию до той самой, запрещённой протоколами, но необходимой сейчас.
— Кейн, посмотри на меня. — Голос прозвучал мягко, но уверенно. Так, как говорят с теми, кому страшно. — Я могу тебе рассказать, что бывает в таких случаях. Но хочешь ли ты это услышать?
Кейн поднял глаза. В них не было ни вызова, ни бравады. Только усталость — и тихая, почти смиренная готовность. И он кивнул — нерешительно, но осознанно.
— Ладно, — Грант не стал спорить. Не стал уговаривать подождать до сессии или облекать ответ в профессиональную форму. Кейн заслужил честность. — После эмоциональных всплесков, особенно таких интенсивных, как сегодня, у людей с ПРЛ часто наступает период спада. Это не откат в том смысле, в каком мы говорили о нём раньше. Скорее — эмоциональное похмелье. Ты выплеснул очень много всего: гнев, обиду, боль, которые копились годами. Это было правильно. Это было нужно. Но теперь твоя психика будет восстанавливаться. Ты можешь чувствовать опустошение, апатию, вину — ту самую, которая любит нашептывать тебе, что ты всё испортил.
Он сделал паузу — короткую, но достаточную, чтобы подобрать слова. Кейн слушал молча. Не перебивал. Только пальцы, державшие бумаги, чуть дрожали.
— Ты можешь проснуться завтра и почувствовать, что всё бессмысленно. Можешь захотеть извиниться перед Авелем за то, что наговорил, — хотя на самом деле ты сказал правду. Можешь испугаться, что он теперь отвернётся от тебя навсегда. Это нормально. Это часть процесса. И это пройдёт.
— Насколько затянется? — тихо повторил Кейн.
— Я не знаю точно, — честно ответил Грант. — Может, день. Может, несколько дней. Может, неделя — если наложатся другие триггеры. Но, Кейн... — он чуть сжал его плечо, — ты справишься. Ты уже справлялся с гораздо более тяжёлыми вещами. И в этот раз ты не один. У тебя есть я. У тебя есть твой брат, который только что дал тебе понять, что скучал все эти годы. И у тебя есть ты сам — тот, кто сегодня впервые в жизни сказал Авелю всё, что думает, и не разрушился.
Кейн молчал. Но его плечо под ладонью Гранта чуть расслабилось — едва заметно, на какую-то долю градуса, но этого было достаточно.
— Ты правда считаешь, что это — скачок? — спросил он наконец. — А не просто очередная истерика?
— Я считаю, — Грант убрал ладонь с его плеча, но не отодвинулся, — что ты только что провёл сеанс семейной терапии с человеком, которого не видел три года, и ни разу не сорвался. Ты был зол — но ты говорил словами. Ты ненавидел — но ты не разрушал. Ты защищал себя — и заодно защитил меня. Это не истерика, Кейн. Это прогресс. Настоящий!
Кейн выдохнул — длинно, с присвистом, как выпускают пар из перегретого котла. А потом вдруг, совершенно неожиданно, усмехнулся:
— Я назвал тебя своим врачом и другом. При брате. Ты слышал?
— Слышал, — Грант не смог сдержать улыбку. — И даже не поправил тебя.
— Потому что это правда? — Кейн поднял на него глаза, и в них снова зажглась та самая искорка — не озорная, а скорее тёплая. Домашняя.
— Потому что это правда, — подтвердил Грант.
Кейн перелистнул лист с ровными строчками сплошного текста. Несколько распечатанных страниц, скромно скреплённых степлером в самом углу, были тщательно сканированы внимательным, сосредоточенным взглядом — тем самым, с которым он когда-то разглядывал зеркало перед выходом на сцену. Карандаш, зажёванный между зубами, временами оказывался в левой руке и делал заметки на полях — быстрые, угловатые, с характерным цирковым наклоном вправо. Кейн занял собой весь диван, нежась за чтением, как большой рыжий кот, развалившийся на солнышке, пока другие пациенты тихо ходили вокруг, стараясь не тревожить это странное, почти идиллическое спокойствие.
Весеннее солнце ровными лучами проникало в общий зал для отдыха, рисовало на полу длинные, золотистые прямоугольники и заставляло пылинки танцевать в воздухе. Тихо гудел старенький телевизор — какое-то дневное шоу, которое никто не смотрел. В углу, над выключенным аквариумом, всё ещё висел плакат с Днём Благодарения, который забыли снять, хотя на календаре уже был март.
Из-за угла вышли трое. Женщина — мать, судя по возрасту и сходству, — сжимающая в объятиях Зубл, слёзно благодарила доктора и какое-то время ещё беседовала с ним, не отпуская дочь ни на шаг. Марша выглядела подавленной и расстроенной. Почему же, спрашивается? У неё же выписка! Долгожданная, заслуженная, подписанная всеми инстанциями. Но от внимательного взгляда Кейна ничего не ускользало. Он видел, как Зубл долго и виновато смотрела на Гэнгл — Жанну, — сидящую в большом кресле у окна и что-то сосредоточенно рисовавшую в своём блокноте. Их взгляды встретились. И выражение лица Гэнгл сменилось мгновенно — как грозовое небо перед бурей. Она поджала губы, уронила блокнот на пол и выбежала из общего зала, едва не задев плечом санитара. Выписка Зубл огорчала её до слёз. Они сдружились за месяцы лечения — две потерянные души, нашедшие друг друга в серых коридорах «Розмари», — и теперь одна уходила, а вторая оставалась.
Кейн проводил Жанну взглядом и вернулся к чтению. Какое-то время его больше ничего не отвлекало. Только шелест страниц, только скрип карандаша, только тёплое весеннее солнце на щеке.
— Что скажешь?
Над диваном возникла голова Гранта — врач наклонился над спинкой и улыбнулся той самой улыбкой, которую Кейн научился читать за эти месяцы лучше любого текста. Уютная. Домашняя. Чуть уставшая — он, кажется, опять не спал, — но тёплая.
Кейн выпустил карандаш из зубов и улыбнулся в ответ. Потом помахал рукописью в воздухе, как будто это была программка циркового представления.
— Мне нравится глава с когнитивными искажениями и расщеплением личности у пациентов, — заявил он, растягивая слова с явным удовольствием, — весьма завораживает. Но не кажется ли тебе, что немного растянуто?
Грант по-доброму засмеялся — тем самым смехом, от которого у Кейна всегда теплело где-то под рёбрами.
— Это только черновик. Ты сам просил быть первым читателем.
Кейн сел и тут же сложил ноги по-турецки, освобождая место на диване. Жест был приглашающим, но Грант остался стоять — опираясь на трость, чуть склонив голову. Он всё ещё соблюдал формальности на публике. Почти.
— Вот именно! — Кейн ткнул карандашом в страницу. — Но я всё равно должен внести свою лепту. Вот смотри, тут как будто ошибка...
Он развернул рукопись к Гранту и ткнул карандашом в абзац, обведённый кривоватым кружком. Грант наклонился ниже, поправил очки и вчитался.
— «...пациенты с ПРЛ склонны к обесцениванию терапевтических отношений при малейших признаках фрустрации», — прочитал Кейн вслух и покачал головой. — Звучит так, будто мы — бракованные тостеры. «При малейших признаках фрустрации» — фыркнул он. — Как будто это не про реальную боль, а про какой-то там перепад настроения. Я бы переписал.
Грант выпрямился и с интересом посмотрел на Кейна. В его взгляде читалось не раздражение — совсем нет. Скорее, профессиональное любопытство пополам с гордостью.
— И как бы ты переписал?
Кейн на мгновение задумался, покрутил карандаш в пальцах — тот самый цирковой жест, отточенный годами, — и ответил:
— Я бы написал: «Пациенты с ПРЛ переживают разрыв терапевтического альянса не как абстрактную фрустрацию, а как реальную угрозу отвержения, соразмерную по интенсивности переживанию потери близкого». — Он поднял глаза на Гранта. — Потому что это так и есть. Когда я думал, что ты меня бросишь из-за диссертации, я чувствовал себя так, будто у меня вырывают сердце. Не метафорически. Буквально. Вот здесь, — он ткнул пальцем себе в грудь. — Это не «обесценивание». Это самозащита. Кривая, глупая, но самозащита.
Грант молчал несколько секунд. А потом опустился на край дивана — осторожно, чтобы не потревожить больную ногу, — и положил рукопись на колени.
— Ты понимаешь, что сейчас дал мне лучшую редактуру, которую я когда-либо получал? — спросил он тихо.
— Понимаю, — Кейн самодовольно улыбнулся. — Я вообще очень умный. Просто иногда дерусь с гипсокартоном.
— Иногда, — эхом повторил Грант и усмехнулся. — Ладно. Я перепишу этот абзац. Но при одном условии.
— Каком?
— Ты прочитаешь следующую главу. Про контрперенос. Она, боюсь, тебя сильно развеселит.
Кейн прищурился — и в его глазах заплясали те самые бесенята, которые обычно предвещали либо блестящую шутку, либо небольшую катастрофу.
— Контрперенос? Это когда врач влюбляется в пациента, да?
— Кейн...
— Что? Я просто уточняю! Для науки!
Грант вздохнул, поправил очки и пробормотал что-то неразборчивое. Но уголки его губ предательски дёрнулись вверх. И Кейн это заметил. И расцвёл в улыбке — той самой, от которой когда-то замирали зрительные залы. А теперь — замирало сердце одного-единственного хромого психиатра.
Грант и сам не заметил, как это вошло в привычку. Каждый вечер, после обхода, после сессий, после планёрок, на которых Мадам всё реже хмурилась, а всё чаще — почти незаметно — кивала с одобрением, он приносил Кейну несколько страниц. Свеженапечатанных, ещё пахнущих чернилами и теплом старенького принтера из сестринской. И Кейн читал, не из вежливости, не потому, что «пациент должен сотрудничать с лечащим врачом». А потому что ему было по-настоящему интересно.
Он проглатывал страницу за страницей с той же жадностью, с какой когда-то глотал аплодисменты. Зачитывался так, что забывал про ужин, про вечерний чай, про то, что Помни уже дважды заглядывала в общий зал и многозначительно показывала на часы. Карандаш в его пальцах мелькал, как дирижёрская палочка: чирк — заметка на полях, чирк — подчёркнутая фраза, чирк — жирный вопросительный знак рядом с особо спорным тезисом.
— Тут хорошо, — бормотал он себе под нос, и Грант, сидящий в кресле напротив с кружкой остывшего чая, делал вид, что не подслушивает. — Очень хорошо. Прямо в точку. А вот тут...
Он хмурился, зажёвывал карандаш и выводил на полях кривоватую, но энергичную надпись: «ЛИШНЕЕ».
— Ты уверен? — не выдерживал Грант, заглядывая в рукопись через его плечо. — Это же ключевой параграф про механизмы компенсации...
— Компенсация компенсацией, — отмахивался Кейн, не поднимая головы, — но ты уже трижды разными словами написал одно и то же. Пациент, — он ткнул пальцем в страницу, — устанет читать. А если пациент устанет, он закроет диссертацию и пойдёт дебоширить. Проверено на практике.
Грант не мог спорить с практикой.
А однажды — ближе к полуночи, когда отделение уже затихло, и только принтер в сестринской одиноко стрекотал ночные сводки, — Кейн, лёжа в кабинете доктора на стареньком диване, вдруг остановился посреди страницы. Замер с карандашом в руке. А потом медленно, очень медленно зачеркнул целый абзац — жирной, решительной линией, от края до края.
— Ой. Про эту не пиши.
Грант, дремавший в кресле, встрепенулся и подался вперёд. Заглянул в рукопись. Абзац был о пациентке с ПРЛ — одном из первых случаев в его практике, ещё до «Розмари». Клинический случай, обезличенный, сухой, но...
— Почему? — спросил он осторожно.
Кейн пожал плечами, но как-то слишком небрежно. Слишком наигранно.
— Она не вписывается в общую структуру, — сказал он, не глядя на Гранта. — У тебя вся глава строится вокруг идеи, что ПРЛ — это не приговор. Что пациенты с этим диагнозом могут выстраивать отношения, держаться за них, расти. А этот случай... — он постучал карандашом по зачёркнутому абзацу, — он про другое. Про то, как всё пошло не так. Это выбивается из тона.
Грант молчал. Смотрел на зачёркнутые строчки — ровные, аккуратные, написанные ещё до того, как он встретил Кейна. До того, как всё изменилось. И понимал: Кейн прав. Не просто как читатель — как соавтор. Как человек, который знал эту тему изнутри.
— Ты сейчас провёл структурный анализ лучше, чем научный руководитель, — сказал он наконец.
И они рассмеялись — тихо, чтобы не разбудить отделение. А потом Кейн перевернул страницу и уткнулся в следующую главу, а Грант откинулся в кресле и закрыл глаза. И впервые за всё время работы над диссертацией почувствовал не страх, не раздражение и не усталость. А что-то другое. Что-то очень похожее на гордость. Не за себя — за Кейна. За его ум, за его проницательность, за его способность видеть структуру и тон. За то, что он, несмотря ни на что, оставался тем самым человеком, который когда-то сказал: «Я хочу жить, как ты». И теперь — кажется — жил.
А значит, это и была та самая, долгожданная положительная динамика, которую каждый психиатр скрупулёзно, под микроскопом, с пинцетом, выуживал из каждого пациента. Только обычно она выглядела иначе: сухие строчки в истории болезни, циферки в опросниках, галочки в чек-листах. «Пациент демонстрирует снижение импульсивности». «Пациент способен к рефлексии». «Пациент выстраивает конструктивные копинг-стратегии». Скучно, казённо, но правильно.
Грант открыл глаза и посмотрел на Кейна. Тот, увлечённый чтением, не замечал его взгляда. Его губы беззвучно шевелились, проговаривая особенно сложные термины, брови то сходились к переносице, то взлетали вверх. На щеке, чуть ниже скулы, всё ещё виднелся бледный шрам — след того самого дня в изоляторе. Но сейчас этот шрам не вызывал у Гранта ни боли, ни страха. Только нежность.
Вот она, положительная динамика, — подумал он. Не в учебниках, не в отчётах и не в диссертации, а здесь. На диване в его кабинете. С этим человеком.
— Ты чего улыбаешься? — спросил Кейн, не поднимая головы от рукописи. — Я что-то смешное зачеркнул?
— Нет, — ответил Грант. — Просто подумал, что ты — лучшее, что случилось с этой диссертацией.
Кейн поднял глаза. Карандаш замер на полуслове. И в наступившей тишине — он улыбнулся. Не цирковой, не артистичной улыбкой, а той самой, домашней. Которую Грант видел только наедине.
— А ты — лучшее, что случилось со мной, — сказал он просто. — Но диссертацию я всё равно добью. Будешь должен мне соавторство, мармеладка.
— Договорились, — Грант снова
закрыл глаза и откинулся в кресле. — Соавторство. И строчка в благодарностях.
Конец.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.