Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Она посмотрела в бездну. Бездна принюхалась. И улыбнулась.
Примечания
Наконец-то и мне захотелось окунуться в свои тёмные когда-то подростковые фантазии. И заодно перенести это сюда. Будет мрачно, будет интересно и больно. Наслаждайтесь)
Глава 6. Смеющийся Джек.
14 мая 2026, 02:20
Огонь в камине потрескивал, отбрасывая на стены дрожащие тени. Натали всё ещё возилась с ранами Тоби — тот шипел, дёргался, но терпел. Тим стоял у камина, молчаливый и неподвижный, как статуя в белой маске. Брайан — тёмный силуэт у двери — казалось, вообще не дышал. А Ребекка...
Ребекка смотрела в огонь.
Она не заметила, как это случилось. Только что она разглядывала комнату, анализировала, прикидывала пути к отступлению — окно? дверь? чёрный ход? — а в следующую секунду уже провалилась в себя, в прошлое, в те воспоминания, которые всегда были с ней, как старая, заношенная одежда, которую не выбросить, потому что другой нет.
Огонь всегда делал это с ней. Гипнотизировал. Усыплял бдительность. Возвращал туда, куда она не хотела возвращаться.
Ей было шесть лет, когда мать в последний раз заплела ей косички.
Она помнила этот день с болезненной, фотографической чёткостью — такие воспоминания не тускнеют со временем, а только становятся острее, как осколки стекла, которые с каждым годом врастают в плоть всё глубже. Солнечный свет лился сквозь кухонное окно, заливая жёлтый линолеум и старый деревянный стол, на котором стояла вазочка с печеньем. Печенье было домашним, с шоколадной крошкой — мать пекла его по выходным, когда бывала трезвой.
В то утро она была трезвой.
Её пальцы — тонкие, с облупленным лаком на ногтях — проворно перебирали пряди Ребеккиных волос, разделяя их на три части, сплетая в тугую косичку. От неё пахло ванилью и сигаретами — этот запах Ребекка до сих пор не могла выносить, он вызывал у неё тошноту и странную, щемящую тоску одновременно.
— Ты у меня красивая, — сказала мать, и голос её был мягким, почти счастливым. — Самая красивая девочка в школе. Ты это знаешь?
Ребекка кивнула, хотя не знала. Она вообще мало что знала в шесть лет — только то, что мама иногда бывает весёлой и печёт печенье, а иногда лежит на диване лицом к стене и не отвечает, когда её зовут. И что папа приходит домой поздно, от него пахнет чем-то кислым, и тогда лучше спрятаться в своей комнате и не выходить, пока он не уснёт.
— Я хочу, чтобы ты запомнила это, — продолжала мать, завязывая бантик на конце косички. — Запомни, что ты красивая. Что ты умная. Что ты никому ничего не должна. Особенно мужчинам. Особенно тем, кто говорит, что любит тебя, а потом делает больно.
Ребекка не поняла тогда этих слов. Она поняла их позже — через несколько недель, когда отца арестовали. Когда соседи зашептались. Когда мать перестала печь печенье и начала пить каждый день, не просыпаясь до полудня. Когда социальные службы забрали Ребекку на полгода в приёмную семью — хорошую, чистую, скучную, где никто не кричал и никто не бил, но и никто не заплетал косички.
Отец получил двенадцать лет за убийство. Подробностей ей не рассказывали. Она и не спрашивала.
Ей было двенадцать, когда она перестала плакать.
Это случилось не в один день. Сначала были слёзы — много слёз, по любому поводу. Она плакала, когда её дразнили в школе за старую одежду. Плакала, когда приёмная мать смотрела сквозь неё, как сквозь пустое место. Плакала, когда биологическая мать забывала о её днях рождения — сначала о десятом, потом об одиннадцатом, потом о двенадцатом.
А потом что-то щёлкнуло.
Она сидела на кровати в своей комнате и смотрела на фотографию матери. Старую, потрёпанную, сделанную ещё до её рождения. Мать на ней смеялась — молодая, красивая, без синяков под глазами. Ребекка смотрела на этот смех и чувствовала, как внутри неё что-то умирает. Надежда. Вот что это было. Надежда на то, что мать исправится, что отец выйдет и станет другим, что кто-нибудь — хоть кто-нибудь — полюбит её по-настоящему.
Она взяла фотографию и разорвала её пополам. Потом ещё раз. Потом ещё — пока в руках не осталась горстка глянцевых обрывков. И не заплакала. Ни тогда. Ни после. Ни через год, когда узнала, что мать умерла — захлебнулась рвотными массами в собственной постели, пьяная, одна, никому не нужная.
Ни на похоронах, куда она пришла одна, в чёрном платье с чужого плеча. Ни когда гроб опустили в землю. Ни когда социальный работник спросил, как она себя чувствует, и она ответила: «Нормально».
Нормально. Это слово стало её щитом. Холодное, отстранённое спокойствие — бронёй. Она научилась улыбаться, когда хотелось кричать. Шутить, когда хотелось ударить. Смотреть прямо в глаза тем, кто пытался её запугать, и не отводить взгляд. С ней пытались работать психологи — она вежливо им улыбалась и говорила то, что они хотели услышать. В конце концов от неё отстали. Решили, что девочка адаптировалась. Никто не понял, что она просто перестала пускать людей внутрь.
Жизнь стала пресной. Не плохой — пресной. Как вода, которую пьёшь не потому что хочется, а потому что надо. Она работала, общалась, даже смеялась иногда — но всё это было понарошку. Как будто она играла роль в спектакле, где все остальные актёры верили в происходящее, а она знала, что декорации картонные.
— Эй.
Голос Тоби выдернул её из воспоминаний. Он уже сидел с новой повязкой на лице, наложенной аккуратно и туго, и смотрел на неё из-под капюшона.
— Ты чего застыла? У тебя лицо странное.
Ребекка моргнула, возвращаясь в настоящее. В комнату с камином. В лесной дом. К людям, которые не были людьми. Она поймала себя на мысли, которая не была озарением — скорее, тихим, почти незаметным сдвигом где-то глубоко внутри.
Она не чувствовала пресности.
Вот что было странно. Она сидела в логове монстров, без обуви, со следами верёвок на запястьях, с двумя метками на шее, не зная, убьют её завтра или отпустят, — и при этом не ощущала той привычной внутренней пустоты, того ватного безразличия, которое сопровождало её годами. Ей не нужно было притворяться, что она что-то чувствует. Чувства были здесь — острые, яркие, возможно, не совсем приятные, но настоящие. Страх был настоящим. Любопытство было настоящим. Даже раздражение на Тоби было каким-то живым, почти тёплым.
Это не было похоже на инсайт или судьбоносное открытие. Скорее на то, как если бы она всю жизнь ходила с лёгкой простудой, не замечая её, — а потом вдруг вдохнула полной грудью и поняла, что до этого дышала вполсилы.
И это её встревожило.
Потому что нормальные люди — по-настоящему нормальные — не должны чувствовать себя живее в компании убийц. Нормальные люди должны кричать, плакать, молить о пощаде. А она сидела на чужом диване и думала о том, что здесь, в этом странном доме, с этими странными существами, ей почему-то легче дышится, чем в собственной квартире.
— Ничего, — ответила она Тоби, и голос её прозвучал ровно, как всегда. — Просто задумалась.
— О чём? — спросил Тоби.
Она перевела взгляд с камина на него — раненого, заштопанного, с вечно дёргающимся плечом и карими глазами, в которых всё ещё тлела смесь злости и любопытства. Потом на Тима — застывшего в своей белой маске. На Натали — с циферблатом в глазнице и зашитым ртом. На Брайана — молчаливого, как могила.
— О том, что я сижу в доме, полном существ, которых считала подростковыми страшилками, — сказала она. — И о том, что это, наверное, самая странная компания, в которой я когда-либо оказывалась. А я работаю в кофейне. Ко мне заходят очень разные люди.
Тоби фыркнул — осторожно, чтобы не потревожить швы.
— Ну, спасибо. Всегда приятно, когда тебя называют «странной компанией».
— Это был комплимент, — сказала она. — Почти.
Она замолчала. Усмешка, только что мелькнувшая на её губах, угасла сама собой. Что-то изменилось в воздухе — неуловимо, как падение температуры перед грозой. Может быть, ветер за окном завыл чуть громче. Может быть, тени в углах комнаты стали чуть гуще. А может, это просто её собственные мысли, тяжёлые и вязкие, потянули за собой реальность.
Ребекка перевела взгляд на свои руки. Они всё ещё лежали на коленях — бледные, с красными полосами от верёвок на запястьях. Она смотрела на них и вдруг подумала: сколько ещё следов оставят на ней эти люди? Сколько отметин, шрамов, синяков? Она уже потеряла счёт. Царапина на шее от ногтя Джека. Порез от ножа Джеффа. Синяк от хватки Тоби. Сейчас добавятся следы от верёвок — они сойдут через пару дней, но будут ли они последними?
«Ты умрёшь здесь», — сказал тихий, холодный голос у неё в голове. Не чей-то — её собственный. Тот самый, который всегда говорил ей правду, когда все остальные лгали. Тот самый, который сказал ей в двенадцать лет: «Мама больше не придёт. Хватит ждать». Тот самый, который сказал ей в пятнадцать: «Никто тебя не спасёт. Спасай себя сама».
«Ты умрёшь здесь. Может, не сегодня. Может, не завтра. Но рано или поздно один из них решит, что ты больше не нужна. Или что ты представляешь угрозу. Или что ты просто надоела. И тогда — всё. Никто не найдёт твоё тело. Никто не узнает, что с тобой случилось. Энни будет ждать тебя на вечеринках, Ник будет заходить в кофейню в твои смены, а ты уже будешь лежать где-нибудь в этом лесу, под слоем хвои и прошлогодних листьев».
Огонь в камине потрескивал. Тени на стенах танцевали свой бесконечный, бессмысленный танец. В углу, у книжного шкафа, что-то тихо скреблось — мышь? Или что-то другое, чему она не знала названия? В этом доме всё могло оказаться не тем, чем казалось.
Натали закончила обрабатывать раны Тоби и теперь убирала медицинские принадлежности обратно в жестяную коробку. Её движения были медленными, почти механическими — словно она делала это сотни раз до этого и сделает ещё сотни раз после. Тоби сидел ссутулившись, глядя в пол. Его тики возобновились — тише, чем раньше, но всё ещё заметно. Плечо дёргалось. Челюсть щёлкала.
«Посмотри на них», — продолжал голос в её голове. — «Посмотри на Тоби. Ему, может, лет семнадцать? Восемнадцать? А он уже весь в шрамах, в крови, на каких-то таблетках, которые вырубают его нервную систему. Сколько он протянет? Год? Два? До первого удачного удара ножом, который ему нанесут раньше, чем он нанесёт свой? Посмотри на Натали. У неё часы в глазу. Часы, Ребекка. Кто-то вставил ей в глазницу циферблат и зашил рот. Ты думаешь, это был акт любви и заботы? Посмотри на Тима. Он прячет лицо. Как думаешь, что под маской? Шрамы? Ожоги? Или, может, ничего — пустота, как у Джека? А Брайан — он вообще говорит? Или его язык давно уже не в его рту?»
«И ты — среди них. Ты думаешь, что ты особенная? Что Джек пометил тебя, и это что-то значит? Может, он метит всех, кого собирается убить. Может, это просто способ не потерять добычу в темноте. Ты не избранная, Ребекка. Ты не героиня. Ты — жертва, которая пока не поняла, что уже мертва».
Она стиснула зубы. Руки, лежавшие на коленях, сжались в кулаки — так, что ногти впились в ладони, едва не прорывая кожу. Она запретила себе дрожать. Запретила себе показывать страх. Но внутри — глубоко внутри, там, куда не доставали её шутки и её сарказм, — внутри было холодно. Очень холодно.
— Ребекка?
Голос Натали. Мягкий, осторожный, с той особенной интонацией, которая бывает у людей, привыкших иметь дело с ранеными — и с телом, и с душой. Она стояла в нескольких шагах, держа в руках ту самую жестяную коробку, и смотрела на неё. Глаза — один зелёный, живой, второй механический, бесстрастный — но оба внимательные. Слишком внимательные.
— Ты дрожишь, — сказала она. — Я могу принести плед. Или чай. У нас есть чай.
— Чай, — повторила Ребекка глухо. — Чай — это хорошо. Чай решает проблемы. Меня похитили, связали, тащили через лес и собираются показать монстру без лица, но чай всё исправит.
— Я не это имела в виду, — тихо сказала Натали. — Но чай действительно помогает. Немного. Проверено.
Она не стала дожидаться ответа. Просто кивнула — то ли Ребекке, то ли самой себе — и направилась к двери, ведущей, видимо, в кухню. Тоби проводил её взглядом, потом снова уставился в пол. Тим, стоявший у камина, не двигался — но Ребекка чувствовала его взгляд из-под маски. Тяжёлый. Оценивающий. Словно он видел её насквозь — видел и этот внутренний голос, и эти мысли, и этот холод, разливающийся по венам.
А Брайан...
Брайан просто стоял. Чёрный силуэт на фоне тёмной стены. Неподвижный. Бесстрастный. Словно сама смерть, которая ждала — терпеливо, безлико, неумолимо.
И где-то в этой тишине, в этом холоде, в этом ожидании Ребекка вдруг поняла: голос в её голове был прав. Она не знала, выживет ли. Не знала, что будет завтра. Не знала, зачем она здесь и зачем нужна этим существам. Но она знала другое. То, что не давало ей сломаться окончательно.
Она всё ещё чувствовала. Страх, холод, боль — всё это было реальным. А реальность — это единственное, за что можно держаться, когда всё остальное рассыпается в прах.
И она будет держаться. До последнего. Как держалась всегда.
Тишина в гостиной стала другой — не такой, как прежде. Раньше она была наполнена звуками: потрескиванием огня, щелчками Тоби, звяканьем медицинских инструментов Натали, мерными шагами Тима. Теперь, когда все разошлись, остался только камин и её собственное дыхание. И скрип.
Тихий, ритмичный, почти медитативный. Нож входил в дерево и выходил из него — вжик-вжик, вжик-вжик, — снова и снова, без цели, без смысла, просто чтобы чем-то занять руки. Ребекка перевела взгляд на источник звука.
Джефф сидел в дальнем углу комнаты, в старом продавленном кресле, которое она раньше не заметила — или он сам был так неподвижен, что сливался с тенями. «И когда он успел туда переместиться?» — подумала девушка. Он полулежал, закинув ногу на ногу, и лениво ковырял остриём ножа подлокотник, вырезая в дереве какие-то узоры — или просто бессмысленные борозды.
Он не смотрел на неё. Казалось, он вообще забыл о её существовании — ушёл в себя, в свои мысли, в свой бесконечный диалог с лезвием. Но как только шаги Натали стихли наверху, как только закрылась дверь за Тимом и Брайаном, а Тоби перестал греметь чем-то в своей комнате, — что-то в нём изменилось. Едва уловимо. Как у хищника, который почуял, что стая разбрелась и добыча осталась без присмотра.
Он поднял голову. Голубые, лишённые век глаза впились в неё из-под спутанных прядей. Ожоги на лице, растянутые разрезанными щеками, придавали его взгляду выражение вечного, безумного веселья. Но сейчас в этом веселье читалось что-то ещё. Что-то острое. Что-то голодное.
— Ну что, вампирша, — протянул он, и голос его, хриплый и ломаный, сочился ядом пополам с ленивым любопытством. — Остались вдвоём. Прямо как старые друзья. Или как будущие друзья. Смотря как посмотреть.
Ребекка сидела на диване, сжимая в ладонях кружку с остывшим чаем. Чай был травяной — ромашка и что-то ещё, успокаивающее. Ирония была слишком очевидной, чтобы её не заметить.
— Я бы предпочла компанию камина, — ответила она ровно. — Он хотя бы не разговаривает.
Джефф хмыкнул. Нож в его руке замер, войдя в дерево на полдюйма и оставшись там.
— Острая на язычок. Джеку такие нравятся, да? Он вообще любит всё острое. Или, наоборот, никакое? С ним никогда не поймёшь. Но знаешь, что я думаю?
— Мне не интересно, что ты думаешь.
— А зря, — он пропустил её реплику мимо ушей. — Я думаю, ты просто притворяешься. Строишь из себя ледяную королеву, а внутри — дрожишь. Как все. Как все вы, нормальные, правильные, целые. — Слово «целые» он выплюнул с особой интонацией, словно оно было оскорблением. — Думаешь, ты особенная? Думаешь, если Джек тебя пометил, то ты теперь неприкосновенна?
— Я так не думаю.
— Врёшь.
Он выдернул нож из подлокотника и поднялся. Медленно. Лениво. С грацией человека, который знает, что ему некуда спешить, потому что добыча никуда не денется. Сделал шаг к дивану. Ещё один. Ребекка не отодвинулась, но пальцы, сжимавшие кружку, побелели.
— Знаешь, что я вижу, когда смотрю на тебя? — Он склонил голову набок, разглядывая её с тем же маниакальным, голодным интересом, что и прошлой ночью в её спальне. — Я вижу хорошенькое личико. Гладкую кожу. Аккуратный носик. Губки бантиком. Ты красивая. По-настоящему красивая. Не как я. Я-то красивым был когда-то. Очень красивым. Мне все это говорили.
Он замолчал на мгновение, и что-то в его глазах дрогнуло. Какая-то тень. Какая-то трещина в маске вечного веселья.
Ребекка заметила это. И — то ли от усталости, то ли от врождённого инстинкта нажимать на больные места — сказала то, чего не следовало говорить:
— «Был» — ключевое слово.
Улыбка Джеффа застыла. Не исчезла — физически не могла исчезнуть, — но перестала быть улыбкой. Превратилась в оскал. В гримасу. В застывшую маску, за которой не осталось ничего человеческого. И игривое настроение, эта ленивая, кошачья жестокость, исчезло в один миг. Сменилось чем-то холодным. Чем-то смертельным. Чем-то таким, от чего воздух в комнате стал плотнее, а тени у стен — длиннее.
Он не прыгнул. Не закричал. Просто оказался рядом — быстрее, чем она успела заметить движение, — и лезвие ножа упёрлось ей в горло. Не в то место, где темнела метка Джека. Не в то, где краснел его собственный порез. В новое. В чистое. Туда, где кожа была совсем беззащитной.
Кружка выпала из её пальцев. Упала на ковёр с глухим стуком, расплескав остатки чая по ворсу. Ребекка замерла. Дыхание перехватило. Сердце — оно всё-таки было живым, всё-таки умело бояться — забилось где-то в горле, гулко и часто.
Но она не закричала. Даже не отшатнулась. Просто подняла на него глаза — золотисто-карие, с расширенными от ужаса зрачками — и встретила его взгляд. Прямой. Немигающий. Лишённый век.
— Ты, — прошептал он, и голос его был тихим, как шорох ножа по коже, — совсем страх потеряла? Или думаешь, раз Джек тебя пометил, то я не посмею?
Она молчала. Губы сжались в тонкую линию. Подбородок чуть вздёрнут — ровно настолько, чтобы не казаться сломленной, но и не настолько, чтобы провоцировать лишний раз. Где-то в глубине души она понимала, что только что совершила ошибку. Глупую, детскую, возможно, смертельную. Но отступать было некуда. И извиняться она не собиралась.
— Я просто сказала правду, — произнесла она тихо, и голос её дрогнул лишь самую малость. — Ты сам начал этот разговор.
Лезвие надавило чуть сильнее. Она почувствовала, как по коже пробежала тонкая, горячая струйка — кровь. Совсем немного. Предупреждение. Демонстрация. Он мог бы надавить сильнее. Мог бы полоснуть. Мог бы сделать с ней всё, что угодно, и никто — никто в этом доме — не успел бы его остановить.
Но он медлил. Всего секунду. Но медлил. И в этой секунде, в этом напряжённом, звенящем промежутке между жизнью и смертью, Ребекка увидела в его глазах не только ярость. Что-то ещё. Что-то, похожее на застарелую, гниющую рану, которую она нечаянно разбередила.
Нож всё ещё был у её горла. Лезвие — холодное, острое, неумолимое — касалось кожи ровно на той грани, где заканчивается угроза и начинается непоправимое. Ребекка не дышала. Глаза Джеффа, лишённые век, смотрели на неё с той же застывшей, безумной яростью, но рука его — рука, державшая нож, — дрогнула. Совсем чуть-чуть. Достаточно, чтобы она поняла: он ещё не решил.
И в этот момент в комнате появился кто-то третий.
Это случилось не через дверь. Не с шагами, не со скрипом половиц, не с предупреждающим шорохом одежды. Просто в углу, у книжного шкафа, где только что колыхались тени от камина, одна из этих теней вдруг стала гуще остальных. Вытянулась вверх. Обрела очертания. Словно кто-то, кто всё это время прятался в темноте, решил наконец выйти — или, вернее, перестать прятаться.
Ребекка увидела его краем глаза и сначала подумала, что у неё галлюцинация. Потом — что вернулся Брайан. Но силуэт был другим. Выше. Худее. И он был...
Чёрно-белым.
Белое лицо — не бледное, как у Джека, а именно белое, как грим, как фарфор, как кость. Длинный, острый нос, заострённый подбородок, высокие скулы. Вокруг глаз — тёмные провалы, но в них что-то было, что-то живое, что-то смотрящее. И главное — рот. Губы, растянутые в широчайшей, невозможной, клоунской ухмылке, полные острых, как иглы, зубов.
Он был одет в старомодный костюм — чёрный пиджак, полосатые брюки, — но ткань казалась не настоящей, а нарисованной, словно он был не человеком, а персонажем, сошедшим с немого фильма ужасов. В руке — длинный, тонкий леденец, закрученный в спираль, с острым концом, как у циркульной иглы. И тишина. Абсолютная, мёртвая тишина, в которой даже потрескивание камина стало далёким и неважным.
Он не двигался. Просто стоял там, в пяти футах от них, и улыбался.
Джефф замер. Ребекка почувствовала это — как напряглись его мышцы, как лезвие на её горле чуть сместилось, не углубляясь, но и не убираясь. Он не обернулся — он знал, кто это, и знал без взгляда.
— Какого... — начал Джефф, но осёкся. Потому что фигура в углу издала звук.
Это был смех. Тихий, скрипучий, как несмазанная дверь, открывающаяся в пустой дом. Он начался низко, на грани слышимости, и постепенно поднимался, становился громче, выше, пока не заполнил всю комнату. Это был смех человека, который понимает шутку, недоступную никому другому. Шутку, от которой нормальные люди седеют за одну ночь.
Смеющийся Джек. Не Безглазый — другой. Тот, кто старше. Тот, кто страшнее. Тот, кто был не просто монстром, а чем-то иным — древним, хаотичным, непредсказуемым. Если Безглазый Джек был воплощением холодной, потусторонней неизбежности, то этот был воплощением безумия, которое играет с миром, как кошка с полумёртвой мышью.
Он сделал шаг вперёд — не шаг, а скольжение, словно его ноги не касались пола. Чёрно-белый силуэт выплыл из теней в круг света от камина, и теперь Ребекка могла разглядеть его во всех деталях. Костюм, который не мялся. Волосы, торчавшие в разные стороны, непослушные. Глаза — не пустые, а наполненные какой-то жуткой, древней весёлостью. И этот рот. Этот невозможный, растянутый до ушей рот, полный острых зубов, который не закрывался, не смыкался, а просто существовал — как рана, как насмешка над самой идеей человеческого лица.
Он остановился в двух шагах от них. Наклонил голову набок — движение было резким, птичьим, неестественным. Леденец в его руке был нацелен прямо на них, как дирижёрская палочка, готовая начать симфонию. Симфонию боли. Симфонию безумия. Симфонию, которую он один мог слышать.
Джефф медленно, очень медленно убрал нож от горла Ребекки. Не потому что испугался — нет, Джефф ничего не боялся. Но даже у его безумия были границы, и Смеющийся Джек находился где-то далеко за этими границами.
— Я просто развлекался, — сказал Джефф, и голос его прозвучал почти обиженно. Почти по-детски. — Она первая начала.
Смеющийся Джек перевёл взгляд на Ребекку. Его тёмные глаза — не пустые, а именно что полные, полные какого-то древнего, нечеловеческого понимания — встретились с её золотисто-карими. И в этом взгляде она почувствовала что-то, от чего кровь застыла в жилах быстрее, чем от любого ножа. Он смотрел на неё не как на жертву. Не как на добычу. Даже не как на игрушку. Он смотрел на неё как на шутку, которую ещё не рассказали. Как на загадку, которую ему предстояло разгадать. Как на развлечение, которое только начиналось.
И он улыбнулся. Шире. Ещё шире. Казалось, его рот мог расколоть лицо пополам, но этого не происходило — он просто становился больше, заполняя всё поле зрения, всю комнату, всю реальность.
А потом он заговорил. Голос его был похож на скрежет мела по доске и на колыбельную, спетую в заброшенном цирке. Слова растягивались, скручивались, меняли тональность посреди фразы.
— Ну-ну, Джеффри. Не порть веселье раньше времени. — Он перевёл взгляд на Ребекку, и его улыбка стала, казалось, ещё шире. — А ты, должно быть, та самая бариста. Джек-Без-Глаз тебя пометил, Джек-С-Улыбкой тебя нашёл. Две легенды, одна девушка. Знаешь, каковы шансы?
Он склонился ближе — и хотя он не дышал, Ребекка почувствовала запах. Сладкий, приторный, как леденцы и гниющие цветы. Запах цирка. Запах безумия. Запах детства, которое пошло не так.
— Никаких шансов, — ответил он сам себе и рассмеялся снова — тем самым смехом, от которого у Ребекки зазвенело в ушах, а тени в комнате заплясали быстрее. — Вот что делает это таким интересным.
— Не переживай, Джеффри, — пропел Смеющийся Джек, и голос его перескочил с низкого скрежета на высокий, почти детский фальцет, а потом обратно, словно кто-то крутил ручку настройки радио. — Я пришёл всего лишь посмотреть. На пополнение. Коллекции. Нашего. Дорогого. Джека.
И он выбросил руки в стороны — резко, небрежно, по-клоунски, — ладонями вверх, пальцы растопырены, леденец зажат в одной руке, как дирижёрская палочка. Жест был настолько театральным, настолько неуместным в этой мрачной комнате, что Ребекка на мгновение забыла о ноже, который только что был у её горла. Это было похоже на представление. На выход актёра на сцену. На цирковой поклон перед началом номера. Только цирк был мёртвым, а номер обещал быть смертельным.
Джефф отступил на шаг. Не от страха — от раздражения. Его вечная ухмылка скривилась, глаза прищурились, пальцы, всё ещё сжимавшие нож, побелели от напряжения.
— Ты издеваешься? — процедил он. — Сначала Джек, теперь ты. Что, вся кодла решила собраться в этом доме? Может, ещё Слендера позовём? Устроим чаепитие?
— О, чаепитие! — Смеющийся Джек ахнул, прижав свободную руку к груди в притворном восторге. — Какая прекрасная идея! С сахаром? С мёдом? Или с чем-нибудь... покрепче?
Он скосил глаза на Ребекку — его тёмные, древние, полные безумного веселья глаза — и подмигнул. Подмигнул так, словно они были старыми друзьями, словно она была в курсе какой-то давней, общей шутки, которой здесь больше никто не знал.
Ребекка сидела неподвижно, прижав ладонь к шее — к тому месту, где нож Джеффа оставил тонкий алый след поверх метки Джека и пореза Джеффа. Третья отметина. Третий автограф. Она не сводила глаз с клоуна, пытаясь осознать то, что видит. Ещё один. Ещё одна крипипаста. Ещё одна легенда, которая ходит, говорит и улыбается ей так, словно она — самое интересное, что случилось с ним за последние сто лет.
Смеющийся Джек опустил руки. Не спеша. Так же театрально, как и поднял. И двинулся к ней — не скользя на этот раз, а шагая, чеканя шаг, как на параде. Его полосатые брюки мелькали в свете камина, создавая гипнотический, раздражающий узор. Он остановился в футе от дивана, наклонился вперёд, уперев руки в колени, и стал рассматривать её с тем же жадным, маниакальным любопытством, с каким коллекционер рассматривает новый экспонат. Его лицо было так близко, что она могла пересчитать острые зубы в его улыбке. От него пахло сладким — леденцами, попкорном, карамелью — и чем-то ещё, гнилым, как забытый на задворках ярмарки сахарный петух.
— Значит, вот ты какая, — произнёс он почти шёпотом, почти интимно, словно они были вдвоём в целом мире. — Джек-Без-Глаз, наш молчаливый, наш холодный, наш неприступный Джек выбрал себе человека. Не убил. Не забрал. А пометил. Оставил себе. Как интересно. Как необычно. Как... — он выдержал паузу, полную звенящего, невыносимого напряжения, — ...весело.
Последнее слово он растянул на несколько слогов, и каждый из них был окрашен в свою, неповторимую интонацию — от детского восторга до старческого скрежета. А потом выпрямился, обернулся к Джеффри и погрозил ему леденцом, как пальцем.
— А ты, Джеффри, портишь игрушки. Ты всегда их портишь. Быстро, грязно, без фантазии. Где искусство? Где стиль? Где драматургия? — Он притворно вздохнул, покачал головой. — Никакого чувства театра.
Джефф стоял неподвижно, и в этой неподвижности было больше ярости, чем в любом крике. Его изуродованное лицо, вечно растянутое в ухмылке, сейчас казалось не веселым, а застывшим — как маска, которую забыли снять. Голубые глаза без век смотрели на клоуна с выражением, которое Ребекка затруднилась бы описать. Это не был страх. Это не была ненависть. Это было что-то более старое. Что-то, похожее на усталую, застарелую обиду — ту, что копится годами и уже не требует выхода, потому что выхода ей нет.
— Заткнись, — бросил он без выражения, без интонации, даже без злобы. Просто слова, упавшие в пустоту. — Ты не лучше меня.
Клоун повернулся к нему всем корпусом — резко, театрально, как марионетка, которую дёрнули за ниточки. Его улыбка на мгновение стала шире, а потом вдруг сузилась, превратившись в нечто почти человеческое. Почти сочувственное. Но только почти — потому что в глазах его по-прежнему плясали те самые древние, безумные искры, которым было всё равно.
— О, Джеффри, — произнёс он, и голос его на этот раз был мягким, бархатным, почти ласковым. — Конечно, я не лучше. Никто из нас не лучше. В этом-то и соль. В этом-то и шутка. Ты думаешь, я пришёл тебя стыдить? Читать мораль? Петь псалмы? — Он рассмеялся — коротко, сухо, как треск ломающейся ветки. — Нет, нет, нет. Я пришёл посмотреть. Только посмотреть. На маленькую баристу, которая перевернула наш муравейник. На девочку, ради которой Джек-Без-Глаз нарушил правила. Ты злишься на неё, Джеффри? — Он наклонил голову набок, и его длинный нос, острый, как клюв, почти коснулся плеча. — Или злишься на него?
Джефф не ответил. Его пальцы, всё ещё сжимавшие нож, разжались и снова сжались — единственное движение, выдававшее напряжение. Ребекка смотрела на них обоих, переводя взгляд с одного на другого, и чувствовала себя так, словно попала на середину чужого, давно идущего спектакля. Она не понимала правил. Не понимала контекста. Но одно было ясно: между этими двумя была история. Долгая. Тёмная. Незаконченная.
Смеющийся Джек, не дождавшись ответа, снова повернулся к ней. Взмахнул леденцом, описав в воздухе замысловатую фигуру — не то восьмёрку, не то знак бесконечности, — и, сделав ещё один шаг к дивану, опустился перед ней на корточки. Теперь их лица были на одном уровне. Его тёмные глаза смотрели прямо в её золотисто-карие, и в этом взгляде она увидела то, чего не ожидала: не угрозу. Не безумие. А чистый, незамутнённый, почти детский интерес.
— Ты дрожишь, — заметил он тихо, почти интимно, словно они были вдвоём в целом мире. — Но не кричишь. Не плачешь. Не умоляешь. Почему?
Он ждал. Склонённая набок голова, застывшая улыбка, тёмные глаза, в которых плясали искры древнего, нечеловеческого любопытства. Леденец в его руке замер, нацеленный на неё, как вопросительный знак. Тишина в комнате стала такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом — тем самым, который всё ещё был в руке Джеффа.
Ребекка открыла рот — и не нашла слов. Что можно ответить существу, которое выглядит как ночной кошмар, пахнет как прокисшие сладости и задаёт вопросы с интонацией театрального актёра? Она не знала. И, честно говоря, не была уверена, что вообще хочет отвечать. Этот клоун пугал её иначе, чем Джефф или даже Безглазый Джек. Те были понятны в своей угрозе: один хотел разрезать, другой — пометить. Этот же... этот хотел непонятно чего. И эта неопределённость была хуже любого ножа.
Но ответа от неё, кажется, и не ждали.
— Впрочем! — Смеющийся Джек вдруг выпрямился, подскочив на месте с той неестественной, пружинистой лёгкостью, которая была у всех его движений. Леденец взметнулся в воздух, описав прощальную спираль. — Не важно! У меня ещё куча дел. Дела, делишки, делищи. Ты даже не представляешь, сколько всего нужно успеть за ночь. Особенно за такую ночь. Особенно в такой компании.
Он отступил на шаг. Его чёрно-белая фигура начала терять чёткость, словно растворяясь в тенях, которые всё ещё плясали на стенах. Но прежде чем исчезнуть окончательно, он замер на мгновение, перевёл взгляд с Ребекки на Джеффа и обратно, и его улыбка стала чуть шире, чуть острее, чуть более понимающей.
— Прощайте, — пропел он, и это слово прозвучало как обещание, как угроза, как приговор. — Или нет. Не прощайте. До встречи. Так будет точнее. Гораздо, гораздо точнее.
Тени сомкнулись вокруг него, как занавес, и он исчез. Не вышел в дверь, не растворился в воздухе — просто перестал быть, оставив после себя только запах сладкого и горького, и тишину, которая теперь казалась оглушительной.
Ребекка выдохнула.
Джефф стоял в двух шагах от неё, всё ещё сжимая нож. Его лицо было обращено к тому месту, где только что стоял клоун, и в его глазах читалось что-то, чего она не могла понять. Не страх. Не облегчение. Скорее, мрачное, тяжёлое подтверждение каких-то своих мыслей.
А потом он медленно, очень медленно убрал нож. Сунул его в карман толстовки — не демонстративно, как раньше, а устало, почти буднично, словно жест этот больше не имел значения.
— А ведь ещё пять минут назад, — произнёс он задумчиво, глядя куда-то в сторону камина, — мне не хотелось тебя убивать за твой острый язычок.
Она промолчала, всё ещё прижимая ладонь к шее, чувствуя, как под пальцами пульсирует свежая царапина поверх старых меток. Он перевёл взгляд на неё — голубые глаза без век смотрели теперь без ярости, без голода, без предвкушения. Просто смотрели. Как человек смотрит на уравнение, которое он почти решил, но ответ всё ещё ускользает. Он развернулся и, не прощаясь, направился к двери. Но на пороге на мгновение замер, бросив на неё последний взгляд через плечо.
— С днём рождения, бариста. Ты везучая. Сегодня.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.