Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Их свела простая случайность. Художник, что вдохновился яркими голубыми глазами, и обладатель этих самых голубых глаз, приревновавший художника к кистям.
Его тело стало вдохновением. Анатолий хотел быть написанным во всех палитрах и позах, а Дмитрий ему в этом потакал.
Примечания
В диалогах после четвертой части проскакивает нецензурщина. Метки нет, ведь не на этом завязана работа.
Никакой буквы "ё", за исключением фамилии Семёнов.
Сначала конец должен был быть плохим. Ближе к середине передумала, переиначила. Если останутся силы, то отдельным драбблом я пропишу запланированную сцену.
Если интересуют какие-то подробности по работе и моему творчеству в целом, то предлагаю зайти в тг канал
(https://t.me/chihhficc).
Рада каждому✨
Посвящение
Благодарю бету за проверку и созданный в качестве обложки коллаж!)
Никакого красного! Часть 7
24 января 2026, 02:00
Происходящее пугает не до дрожи, а до нервной улыбки и ступора. И все же он сопротивляется в попытке сделать лучше. «Не смей!». «Не трогай!». «Это неправильно!». Он помнит свои звонкие вскрики и помнит, как руки хватали за запястья, поднимая над головой, тем самым обездвиживая. Он помнит боль, но не помнит, за что ему делают так больно.
Удары останутся шрамами, синяками и кровоподтеками на некогда чистой коже. Били не его — ему пережимали кисти и его тянули вниз по постели за лодыжку, тем самым выкручивая и растягивая. Бил он — свободной ногой отпихивался, попадая по ребрам и ключице. Единожды ударил носком стопы по лицу.
Но он не помнит лица!..
А в ответ шипение и щипание. В ответ жгучие пощечины и приказ успокоиться. Удар по ребрам и тихий стон. «Иди сюда», — брошено с нестерпимым холодом и незаинтересованностью. Но он не хочет идти, напротив, хочет сжаться и не подпускать к себе. Против воли раздевают, отрывая пуговицы и растягивая ткань одежды. И слово «нет» его не останавливает. Ни поцелуев, ни укусов, лишь пощечины и удары. Рука сжимается на шее, и совсем скоро он не может не только дышать… он не может думать и сопротивляться. Движения становятся вялыми, а все вокруг нестерпимо горячим, пугающим и не родным. Еще несколько секунд, еще несколько оскорблений. Больно везде: болят синяки; болит горло; болит голова; болит из-за пальцев, безбожно и нагло, несмотря на просьбы не делать, проникающих внутрь. Болит сердце от любви к нему.Ах, но ведь у него
золотой крест на шее.
Так какого черта?!
Где вера и правильность!
Где святое прощение!
Вздыхает глубоко через рот, будто никакая рука на шее не давит и не мешает. Сам не заметил, как закрыл глаза, а когда открыл, то уже ничего не было. Он хлопал голубыми глазами в темноте и тепле ночной комнаты. Где-то под боком с левой стороны совсем тихо и очень мило сопел Дима. Этого всего он не делал, не смел. Он спал, а то, что до глубины души поразило Толю, было лишь вульгарным кошмаром. Тело все еще болит, а в ушах звенит от тишины комнаты. Он садится в постели, пытаясь прийти в себя и отдышаться. Потом шуршит, лезет к Дмитрию. Тянет одеяло вниз, оголяя тело. Никаких синяков и ссадин, чистая грудь, мерно вздымающаяся в такт дыханию. В темноте, конечно, плохо видно, но… ничего. Там ничего нет. Ничего не было. Ничего, а все это лишь страшный сон. Потому он и не помнит лица. Не сумел во сне представить детально. Потому не помнит предыстории их ссоры, более того, он позабыл большую часть сна, но вот страх и боль никуда не забылись. Потирает запястья стыдливо. — Дим? Ты спишь? — тихий шепот, а в ответ молчание. Спит. Уже не сопит и лежит как-то слишком ровно, будто напряженно. Толя копошится совсем рядом, ложится обеспокоенно, руку кладет на его грудь, а носом старается ткнуться куда-нибудь в шею. Ногу закидывает поверх. Ему все равно, что так тяжело и жарко. Так спокойнее. Сердце колотится все так же бешено. Возится. Ногу старается положить повыше. Ладонью гладит теплую грудь. Сухим поцелуем касается шеи. Потом еще раз и еще. Затем вздрагивает — рука любимого поймала его под коленом и ногу подняла еще выше, так, как удобно будет обоим. — Ты не спишь? — шепот и шуршание. — Спал. И ты спи, — хриплым ото сна голосом Дима просит заснуть. Сейчас он даже не подумает расспросить Толю, отчего же тот никак нормально не ляжет, но потом, утром, обязательно напомнит. — Сплю… — вздох и ерзанье. Его прижимают к себе, чтобы наконец-то перестал возиться.***
Одет богохульно, но Богу точно понравился бы такой костюм. Статная сутана в пол скрывает босые стопы. Белый воротничок — колоратка — контрастирует с черной плотной тканью. Одежда по силуэту. Не обтягивает, но демонстрирует широкие плечи и крепкую грудь. Толстая лента узлом ближе к правому боку завязана на талии. Подчеркивает силуэт. Россыпь черных пуговиц ползет от ворота и до пояса. На груди крест, аккуратный, золотой, простой и совершенный в своей простоте. — У кого-то пунктик на церковь? — улыбается Толик, взглядом голубых глаз из-под оправы очков бегая по чужому силуэту. — Нет, любимый, пунктик будет у тебя… — он серьезен. Красивые сильные любимые ладони сложены в замок на животе — символ спокойствия. — …ведь тебе придется с меня это снять, — губы трогает нежная косая улыбка. Руки — взгляд цепляется за длинные пальцы и платиново-золотое кольцо — бегут по телу, от ключиц по бокам к животу. Пальцы мнут выглаженную ткань, и да… это возбуждает. Толя улыбается в ответ, переставая цепляться за детали. Теперь он смотрит только на лицо, только на губы. — Ах… — позволяет себе тихо, но четко простонать. Удивлен увиденным. К нему тянут руку. Величественно, едва поднимая и сгибая в локте. Открытой ладонью вверх. Дмитрий улыбается, слабо склоняя голову к плечу. — Могу ли я исповедоваться?.. — подходит к нему ближе и взгляд прячет. К его руке тянется, но не касается. Стало стыдно, а не горячо. — Если исповедь будет искренней, то конечно, — в ответ мягкий кивок. Рачинский пятится медленно и под тяжелым подолом черных одежд незаметно. Почти невесомо, придерживая полы сутаны, он усаживается на стул и ждет, когда же к нему подойдут. — Священники должны принимать исповедь стоя, нет? По крайней мере, у меня принимали только так… — любопытно хлопает глазами и почти беззвучно подходит к нему. Опускается на колени, голову возлагает на его ноги и беспомощно цепляется за полы юбки. — А часто ли ты исповедуешься, сын мой? — хихикнул, теплой ладонью погладив по голове. Зарылся пальцами в отросшие вьющиеся волосы, принялся массировать. — Нечасто. Не в чем раскаиваться, отец, — расслаблено закрыл глаза. На коленях, конечно, было неудобно, но его гладили и согревали. К тому же он сам вызвался.Говорил же, что опустится
перед ним на колени.
— Это хорошо, что не в чем раскаиваться. Жить нужно благочестиво, благородно и смирно, чтобы было не стыдно в первую очередь перед собой, — кивнул понимающе. Толя, подняв взгляд голубых глаз, искоса посмотрел на Диму. Неужели тому нравится этот цирк? Нет. Дмитрий хотел поиграть, но вместе с тем давал возможность высказаться. — Что ж… Я… — и Толя замолчал, не зная, что сказать. — Я… — у любой игры есть правила. Правила этой игры он нарушает, тем самым делая больно. — Я… позволил чужому человеку любить и желать меня в момент, когда я был любим другим человеком. Я обманул. Мне стало скучно, я почувствовал себя нелюбимым, — напомнил Семёнов. Эту историю они знали и все никак не могли пережить. Анатолий чувствовал, как чужие пальцы напряженно сжимаются. Не нравится ему эта тема, но он молчит и терпит, принимая откровение. — Дим… — поднимает голову, упираясь взглядом в темные глаза. В них не черти. В них боль и сомнение в себе. — Кто тебе сказал? И что ты с ним сделал? — потянулся боязливо к чужой зажившей губе. Провел кончиками пальцев и одернул руку. — А тебе вот прям обязательно знать, что я с ним сделал? — он нахмурился, лицо помрачнело. Толя вновь потянулся к нему, чтобы приласкать и успокоить. Прикоснулся к щеке, погладил. — Это просто любопытство… — прошептал, смущенно улыбнувшись. — Он все еще небезразличен тебе, что о нем ты смеешь спрашивать у меня? — прекратил гладить. Хотел оттолкнуть и остановиться, но Толя трепетно сжимал полы юбки и продолжал податливо стоять на коленях. Его стало жаль. Он ведь… такой любимый. — Безразличен, — отрезал, опустив голову. — Я с ним подрался.Прям как ребенок.
Только дрался не играючи,
а до крови,
стертых костяшек кулаков,
сломанного носа
и черепно-мозговой травмы.
— Зачем? — Чтобы не хватило больше смелости и мозгов лезть к тебе. — Дим… — взял за руку, сжал крепче. — Что «Дим»? Я пятьдесят кусков ему торчу. Он судиться со мной собрался из-за того, что я нос ему разбил, — Рачинский пытался говорить спокойно, но агрессивный рык подавлять едва ли получалось. — И… ты будешь с ним судиться?.. — Я просто заплачу и забуду. А судиться он хочет, чтобы денег побольше срубить за побои. Черт с ним, с этим петухом… — ругался Дмитрий, сжимая его руку. — Прости… — всхлипнул. Если бы он не смолчал тогда, то не было бы этого. В его волосы опять зарылись пальцами. — Покайся… — голос стал бархатным и мягким. Дима кусал себя за язык и пытался быть нежным. Терпел, смиренно опустив голову. Молчал и гладил. Играть не хотелось. Любить не хотелось. Где-то внутри клокотала обида, но ее, так же как множество иных чувств, желаний и откровений, Дмитрий сдавливал и не смел признаться. Признания он считал слабостью, а слабым быть не хотелось. Напротив, Рачинский был готов бесконечно слушать Семёнова и ковыряться в его проблемах, лишь бы не принимать свои. — Дим… — пальцами он сминал черные полы одежды. Себя чувствовал таким же смятым. Толя начал этот разговор не для того, чтобы сделать больнее и надавить на старую мозоль. Его хотелось разговорить, но Дмитрий не говорил, лишь, гордо выпрямив плечи, смотрел вперед и дышал медленно, грудью. — Дим? — он продолжил, слегка потянув за подол. На него посмотрели внимательно и спокойно. Семёнов поднялся с колен, оперся на его ноги и потянулся к нему, чтобы поцеловать. В поцелуе ему не отказали. — Дим, расскажи мне что-нибудь? — взмолился, усевшись к нему на колени. Теплые ладони приобняли за талию и ягодицы, не давая сползти с колен и упасть. — Что тебе рассказать? — его целовали, но он оставался беспристрастным. — Про себя. Я ведь о тебе почти ничего не знаю. Не знаю ни твоего отношения к этой ситуации, ни тебя самого… — сухими поцелуями рисует линию вверх по его скуле. Зажившие губы трогает едва заметная улыбка. — Я не люблю о себе рассказывать. У меня неинтересная жизнь, — теплые ладони мнут ягодицы, постепенно поднимаясь и начиная разминать поясницу и грудной отдел. — Не ври! — указательный палец ложится поверх губ. — У тебя интересная жизнь. Ты художник, Дим! Кого ты все это время рисовал на своих холстах? Кто это? Где ты их находил? А кто тебя вообще научил рисовать? Расскажи, расскажи! — требует, ерзая осторожно. Дмитрий улыбается светлее. Когда-то давно, на первой встрече, они затронули эту тему. Дмитрий рисует примерно двадцать лет. Закончил сначала художественное училище с отличием, затем выучился на дизайнера. Постепенно он доучивался, открывая для себя все больше специальностей, связанных с творчеством. Толя об этом знает. Вскользь ему рассказали и даже показали дипломы-сертификаты!Но ведь этим
его история
не заканчивается.
И вообще Рачинский
хитро посматривает
в сторону архитектурного.
Вечный ученик,
а не учитель.
Аминь…
— Толь… — он вздохнул, отвернувшись устало. Поток вопросов утомлял его. И все-таки пришлось отвечать. — Все это время я рисовал совершенно незнакомых мне людей. Первые портреты, конечно, были сделаны с однокурсников. Кривые, косые, едва ли похожие. Да не хотел я рисовать их, но нас заставляли. Иногда к нам приходил натурщик, и да, я возмущался, ведь натурщиками чаще всего были бабушки-дедушки за шестьдесят. Чуть позже я понял: позирование — это тяжкий труд. Молодые позировать за копейки не станут… — он гладил его по спине. Руки нагло залезли под полы светлой футболки. Кончики пальцев осторожно прикоснулись к спине, слегка пощекотав. — Как только я выучился, то впал в ступор. Кого рисовать? Что рисовать? Пробовал писать пейзажи. Да… весьма неплохо… — он рассказывал, качая головой. Смотрел вверх, вспоминал прожитые года. Его слушали внимательно, глотая информацию. — И все же люди меня привлекали больше. Люди — это вообще самое прекрасное, что существует. Да, они несовершенны в плане поведения, но их тела… Боже, как они мне нравятся. Любого роста, возраста, пола и веса. Годами оттачивая мастерство передачи натуры, я полюбил людей. Моделей выискивал спонтанно. Предлагал свои услуги бесплатно незнакомцам на улице. Позже, обретя навык, я стал им торговать. Далеко не каждый готов заказать картину, ведь фотография куда проще и дешевле… и все же ценители находились. А потом я ушел в веб-дизайн и диджитал. Ну и как-то все… — он развел руками, и Толя с его колен от неожиданности чуть не брякнулся на пол. Вцепился в плечи, в попытках не съехать с колен. Они засмеялись. Обнялись крепче. — И много ты рисовал? — Да дохрена, — он бросил это так легко. Что такое «дохрена?». Дохрена — это годы бессонных ночей, спонтанного вдохновения; масса изорванных от бессилия листов и холстов, потерянных кистей, изрисованных красок. Дохрена — это когда запястья начинают болеть, ведь рисовать навесу неудобно. Дохрена — когда спина ноет от одной и той же позы, но только так удобно рисовать. Дохрена — это его жизнь. Дохрена — это целый скетчбук с толстыми акварельными листами, на страницах которого только Толя и никого больше. Дохрена — папка листов А3, забитая вульгарными эскизами, на которых Толя либо раздет полностью, либо прикрыт скорее символически. Глаза, руки, губы. Гуашь, акварель. Маслом он пишет не эскиз, а полноценный портрет. И на портрете нет красного, только черный, белый и голубой. Ведь красный — это кровь. Дмитрий помнит, как она каплями текла по чужому лицу, от носа к губам. На портрете не будет чистого красного. Ни крови, ни царапин. На картине не будет страха — только счастье, ведь именно таким, счастливым, Дмитрий хочет видеть его. Дохрена — это его любовь к нему. Дохрена потраченных минут, чтобы тайком нарисовать портрет, ведь Толя так просил. — А почему ты выбрал живопись? — он покачал ногой, сильнее прилипая к его груди. Рачинский дышал медленно, горячо и спокойно. Сутана так красиво на нем смотрелась. Семёнов закрыл глаза и подумал, что нет… снимать ее в ближайшее время он точно не будет. — А с чего ты взял, что я ее выбрал? В детстве я вообще терпеть не мог живопись. Медовую акварель мне нравилось больше есть, нежели что-то ей рисовать… — Дима, фу! — на него фыркают, расширив глаза от удивления. — Ты не пробовал? — а в ответ тихий смешок и снисходительная ухмылка. — Фу, я сказал! — Собаке фукать будешь. И они замолкли на пару секунд, заигравшись в гляделки. — Ты правда ел акварель?.. — Только один раз и то на спор. — Все художники такие ебнутые или только ты? — брови ползут наверх. Губы тянутся в смущенной улыбке. — У нас половина группы гуашь ела. Только она не такая вкусная, как детская акварель… — Да откуда ты знаешь, что гуашь невкусная?! — Хочешь попробовать?.. — такое милое предложение. Пару десятков баночек у него точно найдется. Его затыкают поцелуем. Нет сил больше слушать подобное. — Так… почему ты рисовал, если тебе не нравилось? — продолжил Толя, утерев губы после влажного поцелуя тыльной стороной ладони. Дмитрий облизнул нижнюю губу — его нагло укусили, хотя ничего плохого он не сделал. — Да потому что похрен няньке было, нравится мне или нет. Куда определили, там и крутился. — Какой няньке? — яркие голубые глаза блестят от детского удивления. Дмитрий осекается и больше не улыбается. — Я не рассказывал?.. — хмыкает он, а в ответ мерное покачивание головы. — Детдомовский я, Толь. На двадцать человек была приставлена нянечка. А ей нами было неинтересно заниматься. Нас пытались пихнуть в любые кружки и секции, лишь бы мы дурью не маялись. Мне вот, например, посчастливилось с семи лет в художественное училище ходить. Я злился. Кого-то определили на плаванье, кого-то на легкую атлетику, а мне дали какую-то изгрызенную кисть и сказали рисовать, — он рассказывал, взглядом бегая где-то понизу. Его лицо было хмурым, напряженным. Ему было больно вспоминать то время. — Почему ты не говорил об этом раньше?.. — шок, замерший в ярких глазах и приглушенном тонком голосе. — А я уже шутить хотел, что ты меня с родителями не знакомишь… А нет… родителей… — и он замолчал, перестав прожигать взглядом. — Нет родителей, Толь. И не было. Сколько себя помню, всегда так жил. Я был замкнутым и слишком спокойным. Возможные родители из-за такого поведения считали меня на голову больным, оттого мне предпочитали милую улыбчивую девочку. У меня не было шансов на усыновление. А с тринадцати лет я, кажется, начал делать все, чтобы меня не усыновили. Я больше не хотел семьи… — по щеке его погладили нежно, с сожалением. Скупая любовь и хладность поведения… тяжелое детство это объясняет. — Я помню, что с детства верил в Бога. Всегда носил крестик и… знал пару молитв, хотя никто мне их не рассказывал. Я думал, что если буду усердно молиться, то Бог поможет. Никто не помог. Барахтаться пришлось самому. С годами вера ослабла, а непонятно откуда взявшийся крестик на синей веревке стал золотым дизайнерским. Сейчас это просто украшение, — Дмитрий начал рассказывать о кресте, как только заметил повышенный интерес Толи к нему. Семёнов перекатывал золото меж пальцев, а Рачинский смотрел за этим искоса и продолжал говорить. — Я не помню свое детство. Лет до семи точно не помню. Запомнилась только художественная школа и барбариски, которые нам приносила буфетчица украдкой. С детства люблю барбариски… А больше как-то и вспомнить нечего… — в его спину вцепились сильно, больно. С тихим мычанием Толя уложил голову на его плечо и зажмурился. Он хотел утешить, но не знал как. Теплые ладони вылезли из-под его футболки и легли на плечи. Дмитрий тоже обнимал, но вяло, подобно недотроге. — А, ну… первые семь лет школы я ебланил, прогуливал, получал указкой по лбу. Потом пришло осознание, что никакой помощи не будет, если сам за голову не возьмусь. Я начал учиться и умудрился закончить на красный. Замечательно сдал экзамены и сумел пройти на бюджет в художественный ВУЗ. В этом я увидел свое призвание. Да, выгорал. Да, забрасывал. Сейчас мне тридцать два года и я художник. Не жалею. — Тебе тридцать один, — звонкий голос у уха. — Мне тридцать два, — поправил Дмитрий. — Тебе тридцать один, и ты об этом сказал мне при знакомстве! — отрывает голову от плеча и смотрит возмущенно. Голубые глаза щурятся, жгут упертым взглядом. — Ну так сколько времени-то прошло? Мне уже тридцать два. — Какого хуя мы не праздновали?!***
Сейчас он, сминая напряженными ладонями черные полы сутаны, держит их высоко, оголяя ноги до бедра. Жарко. Хочется раздеться. Восседает на его бедрах и на члене скачет медленно. Двигает только бедрами, шумно дышит через нос и не стонет. Все равно выглядит пошло. Его лениво торопят. Они закончили пару секунд назад. Толя глубоко в него, а Дима на одежду. Стыдно, обидно, руками придется отстирывать. Член внутри горячий и твердый, по-прежнему возбужденный. Требует продолжения. А вот он сам напряженный. Все никак не может расслабиться и отдышаться, чтобы продолжить. — Давай я помогу? — предлагает Анатолий, обе руки укладывая на открытые бедра. Давит, насаживая до основания. В ответ громкий стон и запрокинутая от стыда и удовольствия голова. Белеющие пальцы сильнее сжимают ткань. — Ну же, святой отец? — Толя улыбается хищно, сам двигает бедрами и руками помогает ему двигаться. — Если начали грешить, то грешите до конца. Бог не простит, но вы хотя бы получите удовольствие, — мурлычет. Садится и каждое слово буквально выдыхает в его шею, ладонями крепче сдавливая бедра. В ответ мычание и закатанные глаза. Руками больше не держит подол одежды, а гладит себя, приковывая внимание. Двигается быстрее и размашистее, до шлепков кожи о кожу и собственных несдержанных стонов. От обилия смазки член хлюпает, входит во всю длину без проблем; пульсирует, давит на стенки и, кажется, упирается куда-то в простату. Не упоминай имя Господа всуе, но опускаясь до основания, он вот уже третий раз задыхается и третий раз под довольную ухмылку шепчет сдавленное «Господи!..». Крест на его груди скачет в такт движениям. Под сутаной голая кожа. Не было даже белья. А ведь Дмитрий казался приличным… Руки ползут выше, с бедер перескакивая на низ живота. Он касается головки члена, но не помогает, только дразнит. Член течет, капает прозрачным предэякулятом на живот. Да, это красиво. Да, им нравится. Руки ползут выше, умещаются на талии. Его двигают быстро и грубо. Двигают так, как хочется. Так, чтобы он кончил за пару минут, заскулив и сжавшись на его члене. — Расслабься, — приказывает, расплываясь в голодной улыбке. И Дмитрий расслабляется, перенимая темп и прыгая так, как его заставляют. — Толь… — всхлипывает. Одной рукой он продолжает гладить себя, вверх-вниз, вниз-вверх, оглаживая бок, пробегаясь по ребрам, сдавливая пальцами грудь и сосок через одежду, поднимаясь выше к ключице, задерживаясь на пару секунд и опять вниз по тому же маршруту. Ему особого кайфа это не доставляет, только отвлекает, но он знает, что на это приятно смотреть. Иначе Толя бы не впивался взглядом в его движения. Он забывает дышать, наблюдая за его поглаживаниями и покачиваниями бедер. Второй рукой тянется к его руке. «Возьми!» — просит, сплетаясь с ним пальцами. Они поднимают руки выше, напоминая себе, что любят. Должны любить. Принудили друг друга, но это принуждение отныне не доставляет им неудобств. Его толкают. Член неприятно бьет по внутренностям и выскальзывает. Он охает, рефлекторно сжимаясь и поджимая ноги. Оказался на спине, сам не понял, как так вышло. — Не прячься… — требует, а яркие голубые глаза будто темнеют под пеленой возбуждения. Подол задирают так высоко, как только возможно — до самого живота. Его ноги сгибают в коленях, тем самым вызывая прилив возбуждения и стыда. Щеки горят. Он отворачивается, пытается прикрыть лицо ладонью. — Сколько раз просил!.. Убери руку от лица! — возмущается и тянется, чтобы за руку схватить и отбросить ее куда подальше. Дмитрий неисправим. Каждый раз ему это говоришь, но каждый раз он это делает. Глаза мокро поблескивают. Красивый. Смущенный. Тихо шепчет, что в следующий раз Толя будет снизу и на нем отыграются. Семёнов только посмеивается. — Убери руку… — повторяет уже нежнее. И больше Дима не пытается закрыть лицо руками. Под непонимающий взгляд блестящих темных глаз одна его нога оказывается на плече. Затем и вторая. — Мне тяжело… — напоминает Дмитрий, но на него наваливаются всем телом, заставляя болезненно выдохнуть и сжаться. Согнутые ноги придавливают к груди. Еще восемьдесят килограмм любимого тела сверху. — Я тебе припомню!.. — скулит — на большее нет сил. Каждый стон скорее как тяжелый вздох. — Тебе понравится… — заявляет Толя, наваливаясь сильнее, чтобы поцеловать. Теперь Рачинский точно забывает, как дышать. Как ни странно в этой позе — распятый по рукам, прижатый к постели собственными ногами, — он умудряется закончить слишком быстро. Быть может, от нехватки воздуха. С него спешат слезть, чтобы дать возможность выпрямиться и отдышаться.***
В старых скетчбуках, блокнотах и записных книжках в клетку сохранилось множество рисунков — почеркушки, нарисованные на скучных уроках. Дмитрий сохранил от скуки, но сейчас каждую страничку с любопытством рассматривал Анатолий. Рисунки не идеальны — где-то яркая картинка, а где-то нервно заштрихованные очертания. Где-то одной только ручкой или простым карандашом без нажима, где-то цветными маркерами — стырил у девочек, что оформляли конспекты. Монстры, что терзали сознание; машины; сломанные изящные руки; безумные глаза… грибы… в основном мухоморы. — Ты что вообще рисовал? — хмыкнул Толя. Никакой упорядоченности. На страницах было все, что только можно было представить и нарисовать.Белка из ледникового периода!
Откровенная порнуха; скелеты; чьи-то лица; синие бабочки-морфо. Просто закрашенные клетки в шахматном порядке; нецензурщина в сторону математички. Все было ужасно контрастным, но интересным. Толя рассматривал все. — Да я все рисовал… Все, на что фантазии хватало, — с тетрадного листа глядят две твари — один поросший грибами, другой похож на фонарь, что окружен пожирающими плоть мотыльками. Толя смотрит, и… какие-то строки невольно складываются в голове. Может, ему и правда стоит уйти из поварского дела. Пойти по профессии, а в свободное время опять писать песни. Ах, он не знает, но старые рисунки побуждают его.***
— … я не буду
учить тебя
рисовать хентай.
— Ну Дима!
— И сам рисовать
хентай я тоже
не буду!
— Дима!
— Не Димкай.
— Ты рисовал раньше!
— Мне было
восемнадцать.
Я все рисовал!
— Нарисуй!
— Нет!
— Какой ты мне муж
после этого…
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.