Tabula Rasa

Ориджиналы
Слэш
Завершён
NC-17
Tabula Rasa
Описание
Средние века. Незаконнорожденный тринадцатилетний сын короля, Гленн, мечтает о кардинальской мантии. Путь к власти нелегок и лежит через подвалы Инквизиции. Пройти его можно лишь рука об руку с демоном.
Посвящение
Татьяне Лукьяновой. Человеку, без которого ничего бы не получилось: ни книга, ни жизнь.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 10

Радоваться? Горевать? Молиться? Мне нужно с кем-то поговорить. Рассказать все и попросить совета. Куда мне идти? К себе? Там Солли. Он добрый мальчик и не станет надо мной смеяться. Только что он может? Выслушает, даст несколько практических рекомендаций по быстрому соблазнению настоятеля. Это не то, что мне нужно. Солли отлично разбирается в любовных делах, но не в самой любви. Джозеф? Он едва ли не девственник и ненамного меня старше. Мне необходим кто-то взрослый, умудренный опытом. Где ты, Ветер? Поговори со мной, пожалуйста. Демон молчит. С чего ему помогать, когда он сам имеет на меня виды? Кто тогда, если не демон? Священник? Я всегда считал исповедь постылой и ненужной обязанностью. Три раза Аве… Но я же не каяться иду. Разве не для того существуют служители Божьи, чтобы помочь смятенной душе? Что, если обвинят в содомском грехе? Опять я дурно думаю об окружающих. Они ведь тоже люди, и страсти им не чужды. Вдруг помогут? По крайней мере, выслушают. Или я сам, облекая мысли в слова, успокоюсь и пойму, что делать дальше. Не слишком ли поздно? Устав монастыря гласит, что в церковь можно прийти в любое время. Священник вряд ли будет рад, но я не каждую ночь его беспокою. В церкви темно и тихо. Несколько едва теплящихся лампад практически не дают света. К счастью, я с детства отлично вижу в темноте. Где же священник? Я нахожу его лежащим на скамье в блаженной истоме опьянения. — О, Альгер! — он с кряхтением садится и широко улыбается, — как хорошо, что ты пришел! С каких пор он мне так рад? — Я малость приболел, сын мой, и нуждаюсь в отдыхе. Так что я пойду немного посплю, а ты побудь тут. Вдруг кого нелегкая занесет? Увидишь страждущего — зови меня. Сразу зови. Я приду. Не дожидаясь ответа, он медленно удаляется, стараясь держаться середины прохода. В таком состоянии только страждущим помогать. Добудиться его будет невозможно, а если у меня и получится, разве сможет он соображать? Я опускаюсь на скамью. Не удалось поговорить с людьми, может, с Богом получится? Не получается. За спиной раздаются шаги. В церковь входит латинянин. Он не может разглядеть меня в темноте, но я вижу его прекрасно. Господи, что происходит? Эпидемия поразила преподавательский состав? Внезапная чума обрушилась на монастырь? Учитель латыни выглядит значительно хуже настоятеля. Он крайне возбужден и дышит с трудом, каждый вздох больше похож на стон. Пальцы нервно теребят четки. Резкий рывок — и деревянные бусины со стуком рассыпаются по полу. Он словно не замечает этого. Красные пятна выступают на скулах, но через мгновение кровь отливает от его лица, и оно становится мертвенно-белым. Я боюсь, что латинянин вот-вот потеряет сознание и делаю несколько шагов, чтобы подхватить его. Он останавливается. — Поговорите со мной, Святой Отец. — Я не… — «не священник», пытаюсь продолжить я, но он не слышит или не понимает смысла моих слов. — Ради Бога, поговорите, я не могу больше с этим жить, — в голосе его слышатся рыдания. — Но я… Он падает на колени. — Вы должны меня выслушать. Во имя всего святого, вы не можете меня оставить. Я… я наложу на себя руки, если вы откажетесь. Бог свидетель, я не желаю присваивать чужой сан и не имею права творить таинства. Я не священник и не знаю, буду ли им вообще. Но отказать человеку, стоящему передо мной на коленях, всерьез намеренному убить себя, я не могу. Латинянин совсем плох, раз не узнал меня. Конечно, в церкви темно, но и в темноте понятно, что я значительно моложе и тоньше здешнего падре. Как бросить преподавателя в таком состоянии? Пусть меня накажут, если я не прав. — О чем вы хотите поговорить? — Нет, не здесь… — он озирается, — пойдемте в исповедальню. Трудно с глазу на глаз… Войти в исповедальню, выдав себя за священника? Если об этом узнают, меня высекут перед всеми и с позором выгонят из семинарии. И никто мне не поможет, ни Вашество, ни Отец Марк. Если дело получит огласку, можно и в инквизицию загреметь. Не сожгут, но епитимью наложат, мало не покажется. Не пойти? Что, если он умрет этой ночью? Я буду всю жизнь проклинать себя за трусость. Делай, Альгер. Иди. Я не вижу лица преподавателя сквозь решетку, но чувствую, как его дыхание постепенно выравнивается. Получив мое согласие выслушать, он понемногу успокаивается. Молчание затягивается, и я уже втайне надеюсь, что он посидит и уйдет, как вдруг он задает вопрос: — Вы были когда-нибудь в Ирландии, Святой Отец? — Нет, сын мой (до чего же сложно впервые назвать взрослого человека сыном!). — Говорят, в Ирландии самая зеленая в мире трава. Правда, я слышал это только от иностранцев, будучи во Франции и Италии. На мой взгляд — трава как трава, а вот климат отвратительный. Тот март, десять лет назад в Белфасте, выдался сырым и холодным. Свинцовая вода. Серое небо. Сжатый воздух, пластами оседающий на землю. Ни дуновения ветра, ни движения вокруг. Я пришел в порт. В больших деревянных бочках полусонные рыбы раскрывали рты, пытаясь дышать. Весь порт пропах рыбой и водорослями. Куда ни глянь, везде серый цвет, сотни оттенков серого. Мне было грустно, и я уже собрался уходить, как что-то блеснуло в воздухе, словно яркий солнечный луч пробился сквозь тучи. Он шел по мокрым доскам, мимо канатов и бочек, мимо матросов, застывавших при его появлении, шел легко, прекрасный, юный, весь в головокружительном великолепии алого шелкового плаща. Даже волосы его отливали алым. Он был словно ангел, спустившийся с небес. «Господи, — подумал я, — где же карающий меч в его руке?». — Вы говорите о мужчине, сын мой? От волнения я произношу первую пришедшую в голову глупость. Естественно, он говорит о мужчине. Не ангела же он встретил в порту, и уж, конечно, не демона. — О юноше, — латинянин пропускает глупость мимо ушей, — он был еще очень юн. В руках у него ничего не было, а огромные карие глаза под длинными ресницами смотрели без гнева, может только слишком дерзко. Он взглянул на меня и засмеялся. И я остановился, забыв, как сделать следующий шаг, разучившись говорить, растерянный и одинокий. «Встретить священника в порту — дурная примета», — сказал он и ушел, а я продолжал стоять и смотреть ему вслед. — Разве есть такая примета? — В Ирландии множество предрассудков. Очень дурно, сойдя с корабля на землю, встретить первой женщину. Еще хуже — священника. Считается, что это влечет за собой массу неприятностей. — Вы верите в приметы? — Тогда не верил. К несчастью, некоторые из них сбываются. Позвольте мне продолжить. Я несколько лет служил в Белфасте инквизитором. Высокий сан позволял мне общаться с местной знатью. Дворяне с домочадцами регулярно ходили к исповеди, воспринимая ее, пожалуй, как развлечение вроде бала или воскресной мессы. Грехи их были воистину невелики. Жизнь города текла тихо и мирно. За последние два года по обвинению в ереси был арестован всего один несчастный, да и то не дворянин, а мелкий лавочник. Признавшись во всех грехах, он принес публичное покаяние, отправился паломником в Святую землю и сгинул там. Никто его с тех пор не видел. Мне было так скучно, что я по праву сильного отнял у приходского священника право служить воскресные мессы. Он, кстати, был не особо против, так как это давало ему возможность беспрепятственно наливаться пивом и спать до полудня. Само собой вышло и то, что я начал исповедовать его прихожан. Чем еще мне было заняться? Появление знатного незнакомца изменило привычный уклад тихого болотца и было для нас из ряда вон выходящим событием. Никогда в жизни я не видел столь красивого юношу. И, конечно, никто из известных мне людей не смеялся открыто в лицо священнику. — Вы родились в Ирландии? — Родился и вырос там, но семинарию заканчивал в Альгерте, здесь лучше образование. А потом снова вернулся. Скучал по родине. — Что же ваш незнакомец? Вам удалось выяснить, кто он? — К полудню его имя знал весь город. Получив в наследство от умершего родственника приличное состояние и родовой замок в придачу, он обосновался в нем и с первой же минуты стал окружать себя неслыханной роскошью. Он не принимал никаких законов и традиций размеренной сонной жизни. Его слуги совершали набеги на ювелирные лавки, к безмерной радости торговцев, и сметали практически все — украшения, дорогую посуду, безделушки. То же касалось и парфюмеров. Создавалось впечатление, что юный сэр Стефан собирается принимать ванны из духов и драгоценных масел. С первых же дней вокруг него стал собираться круг весьма оригинальных людей — то ли философов, то ли разбойников с большой дороги. Некоторые из них жили прямо во дворе замка, спали под навесом, варили похлебку в больших котлах, а вечером шатались по городу, во все горло декламируя малопонятные стихи, перемежая их отборной бранью. Портовые шлюхи, калеки и уродцы обожали Стефана за внимание и щедрость. Ему ничего не стоило подойти к местному прокаженному и проболтать с ним четверть часа. Он не брезговал обществом матросов в порту. Их часто видели вместе в тавернах за стаканом виски. Пренебрегал он лишь светскими дамами, чем приводил последних в бешенство. Не так уж много в свете завидных женихов — богатых, красивых, а главное, юных. Его приглашали на все приемы и балы. Иногда он являлся публике в высокомерном великолепии, блистая драгоценностями. Но чаще, не потрудившись даже найти достойный предлог, отклонял приглашение и оставался со своими приятелями. Что интересного он находил в их обществе, Бог весть. Он будто притягивал к себе всё отвратительное и грязное, но при этом юное лицо его оставалось невинным. — Вы считали его дурным человеком? — Поначалу да. Пожалуй. Не слишком добрым, по крайней мере. Но потом… Некоторое время спустя, бредя по улице под непрекращающимся мартовским дождем, я услышал плач и увидел зевак, столпившихся у строящегося дома. В том месте, где предполагали класть фундамент, вода размыла глинистую почву, образовав глубокий овраг со скользкими стенками. На дне оврага съежилась маленькая фигурка, облепленная глиной. Мне показалось, в беду попал ребенок, но по возгласам толпы я быстро понял, что это не ребенок, а карлик. Видимо, он скатился вниз и теперь никак не мог выбраться. Подвыпившая компания, наблюдающая за ним, веселилась от души. «Эй, поглядите, как скулит этот карлик! Заткни глотку, малыш, там тебе самое место! Гномы живут под землей!» Никто не решался ему помочь. Связываться с рослыми детинами из-за карлика было небезопасно. К тому же, никто не желал запачкать одежду, спускаясь в овраг. Пока я размышлял, что предпринять, рядом возник Стефан. Растолкав толпу, он соскользнул по глинистым стенкам и выбрался на поверхность, неся малыша на руках. Никто не посмел остановить его. Дорогой черного бархата камзол был перепачкан глиной, плащ и перчатки намокли. «Дай тебе Бог здоровья, сынок», — промолвила стоявшая неподалеку пожилая женщина. Он криво усмехнулся, ничего не сказав, пошел прочь. Карлик прижался к груди Стефана, обхватил его за шею обеими руками. Через неделю я встретил их обоих. Вечерние сумерки немного скрашивали вид узкой улочки, стараясь скрыть грязные лужи, но не могли прекратить дождь. Я порядком устал и промок, добираясь домой после беседы со вздорной старухой, желающей получить от меня гарантии небесной благодати. Сзади кто-то сильно дернул меня за сутану и нахально захихикал. Обернувшись в ярости, я увидел Стефана. Что он себе позволяет? Его широкий плащ подозрительно зашевелился. Из-под него раздались причитания вперемешку со смехом: «Что же я наделал? Что же натворил?» Из-под полы на меня глянул хитрый зеленый глаз. «Все шишки на хозяина, а я тут ни при чем». Стефан рассмеялся: «Не сердитесь, Святой Отец. Это Бликса. Он просто балуется». Карлик вылез на свет Божий. Гримаска, состроенная им, была так уморительна, сердиться стало просто невозможно. Латинянин на несколько минут замолкает. Что произошло с ним? Отчего события десятилетней давности тяготят его настолько, что он не может жить с этими воспоминаниями? Я не решаюсь задавать вопросы. Через некоторое время преподаватель продолжает. — Не все так просто. Он был разным. Всегда разным. На другой день он хлестнул по лицу плетью турка-торговца тканями за то, что тот недостаточно быстро открыл перед ним дверь. Кажется, он выбил ему глаз, но не удосужился даже посмотреть, что стало с лавочником. Он ушел бы прочь, если бы турок не начал ругаться вслед. Стефан обернулся. Медленно отстегнул от пояса острый тонкий кинжал. В его движениях не было ни малейшей спешки. Я впервые видел такое сочетание спокойного безмятежного лица и явной решимости убить. Турок заворожено смотрел на оружие, его словно парализовал блеск клинка. Чувствуя, что сейчас произойдет непоправимое, я метнулся вперед и схватил Стефана за руку: «Пожалуйста, не надо». «Не вы ли отправляете иноверцев на костер за меньшую провинность, а порой и без всякого повода?» Он нехотя убрал кинжал: «Ладно, как хотите, сжигайте сами». — Вы имели полномочия отправить человека на костер? — Я один, разумеется, нет. Необходимо было соблюсти условности вроде дознания и следствия. Но в конечном итоге к моему мнению прислушивались. Я хочу сказать, что порой оно становилось решающим. Я был молод и глуп, Святой Отец, несмотря на мое высокое положение. Когда тучи впервые начали сгущаться, я ничего не понял и не увидел посланного мне свыше знака. Сейчас, возможно, я сумел бы все исправить. Или нет… Судя по голосу, вы тоже молоды. Вас недавно сюда прислали? — Буквально сегодня. — А, тогда понятно. Ваш предшественник был старше. Не знал, что ему нашли замену. Бог с ним. Не мне давать вам советы, я не смог разобраться и с собственной жизнью. Но если вам доведется любить, умоляю, вспомните эту исповедь и будьте осторожны. — Я постараюсь… Если смогу… (поздно говорить об осторожности, я уже люблю). Что за знак вы получили, сын мой? — Ко мне пришла юная леди Сондра, первая красавица города. Просила исповедать ее, но как только вошла в исповедальню, начала рыдать. Никакие увещевания не могли остановить этот надрывный плач. Так плачут малыши из-за какой-нибудь ерунды. То есть это ерунда с нашей, взрослой, точки зрения. Отняли любимую игрушку, разошелся шов на боку у тряпичной куклы. Событие, согласитесь, несерьезное для взрослого человека, но ребенку оно доставляет истинную боль. Что мы знаем об этом? И что мне было сказать на ее слова, едва различимые между всхлипами: «Я люблю его, Святой Отец, я так его люблю». — Она полюбила… — Стефана. Как мне было объяснить этой девочке, что жизнь, которую она готова отдать, никому не нужна. Что цветы, которые она собрала на лугу в солнечном озарении любви, завянут на могиле этой же любви? Девочка, горящая в алом пламени его волос. Хрупкая фигурка, объятая огнем. Чем я мог помочь ей? В сотый раз воззвать к христианским добродетелям? Признаться, я позавидовал ей. Да что же это? Я возлюбил Господа, возлюбил ближнего, но никогда не любил никого настолько, чтобы отдать без оглядки свое сердце, положить жизнь на кон заведомо несбыточного. Я, священник, понял вдруг, что ничего не знаю о самом главном, и любовь моя не имеет ничего общего с действительностью, бытием, миром… Если бы я знал тогда, чем все это кончится, я забыл бы о себе и постарался найти нужные слова. Но, к несчастью, мысли мои были далеко, и я не придал значения ее отчаянию. Все юные девушки когда-то влюбляются, большинство из них постигает разочарование. Потом они выходят замуж по велению родителей и, становясь почтенными матронами, прячут чувства за складками избыточной плоти. Или вовсе перестают чувствовать? Зависть к мирской любви, внезапно вспыхнувшая в моей душе, не позволила мне утешить Сондру. Чем она лучше других? Как смеет она говорить о том, что другие девушки не поверяют даже звездам в ночном небе? Я ограничился тем, что упрекнул ее в несдержанности чувств и посоветовал обратиться к Господу, дабы Он укрепил ее дух. Рано утром ее нашел садовник. Она повесилась на суку старой засохшей яблони. Не оставила записки, накануне вечером не произнесла ни слова. Для большинства повод этого самоубийства так и остался загадкой. Мало ли что творится в голове юных девушек. Верно, подвинулась рассудком. Лишь ее отец догадывался об истинной причине. Разговор с ним был невыносимо тягостен. Самоубийца не может лежать в освященной земле. С этим он даже не спорил. Он требовал наказать Стефана. Но за что? Он не обещал ей любви, формально в действиях его не было ничего бесчестного. По сути, вся его вина состояла в том, что он не хотел замечать полных страдания глаз, устремленных на него, болезненного румянца, вспыхивающего на ее щеках при его появлении, тихих вздохов за спиной. Разве можно наказать человека за отсутствие взаимной любви? Между тем, отец леди Сондры твердо поклялся отомстить. Его девочки больше нет на свете, не будет на свете и виновного в ее смерти. Увещевая его, напоминая о всепрощении Господнем, я помимо воли испытывал острую неприязнь. Надо было лучше следить за своей дочерью и воспитывать ее в должном смирении, вместо того, чтобы требовать теперь правосудия. Что бы я ни говорил, сводилось все к одному — я просто желал уберечь Стефана от опасности. Я готов был лукавить с другими и даже с самим собой, только бы с ним ничего не случилось. Впрочем, говорили, что он умело владеет оружием на случай честного поединка, а о наемных убийцах и речи не могло быть — вряд ли дворянин опустился бы до такой низости. Я думал о Стефане. С некоторых пор я вообще думал только о нем. Вскоре отец Сондры исчез. Ходили слухи, что он уехал в Рим, но я не придал этому значения. — А Стефан? Он не переживал из-за этой истории? Не испытывал угрызений совести? Не пытался замолить свой грех? — Нет, похоже, ему было все равно. Мы часто сталкивались в городе, но никогда — в церкви. Стефан не посещал мессы, не исповедовался, не причащался. Мне следовало поговорить с ним, но я всякий раз откладывал разговор. Никогда прежде со мной не случалось такого. Он принадлежал к другому миру, где царили алый шелк, стоны возлюбленных, невиданные цветы, непостижимое великолепие. Я не мог и не имел права проникнуть туда. Священник, преданный Богу, проводящий жизнь в молитвах и постах, может лишь подсматривать мирскую жизнь в замочную скважину, в маленькую щелку, делая при этом вид, что ему совсем-совсем не хочется утех и радости. А еще я ведь знал, что лукавлю сам с собой. Если честно, появление Стефана в церкви нужно было в первую очередь мне самому. Видеть его. Слышать его голос, безошибочно выделяя его в хоре других. Говорить с ним. Проникнуть в его мысли через исповедь. Это был единственный способ завязать знакомство, и я боялся, что выдам себя неосторожным словом или жестом. — Неужели вам так и не удалось приблизиться? — Это вышло само собой. В то воскресенье я читал проповедь, но она явно не получалась. Солнце, заглядывающее в окна церкви, манило горожан на улицу. Взрослые еще пытались казаться серьезными, а малыши вертелись на своих местах, исподтишка толкали друг друга, хихикали, с трудом сдерживая рвущийся наружу смех. Я ощущал себя мальчишкой-семинаристом, мечтающим только об одном — поскорее удрать с уроков. К тому же мне мешали сосредоточиться звуки какой-то возни на площади перед церковью, взрывы хохота, крики и визг. Я был рад не меньше своих прихожан, когда проповедь подошла к концу, и тяжелые двери наконец-то распахнулись, милосердно отпуская собравшихся на свободу. На площади царило веселье. Стефан гонялся за городским дурачком, щекотал его, дергал за одежду и при этом хохотал, как мальчишка. Волосы его растрепались, сброшенный плащ валялся на паперти, глаза сияли. Дурак, польщенный вниманием важной особы, самозабвенно визжал, даже не пытаясь убежать. Кажется, настал подходящий момент, чтобы воззвать к набожности Стефана, но пока я искал подходящие слова, он неудачно повернулся и тут же со стоном опустился на землю. Я подбежал к нему. Он держался за ногу, прикусив губу от боли. Какой-то господин, проходя мимо, побормотал: «Так тебе и надо, безбожник», — и удалился с сознанием собственной значимости. Исчез и дурачок, почувствовав беду. Стефан с трудом сдерживал слезы. Я взял его на руки и отнес к себе. Вызванный лекарь без труда вправил вывих и выдал сомнительного вида снадобье в мутном пузырьке, которое Стефан решительно отверг, потребовав вина. Он уже успокоился и, хотя нога все еще болела, строил из себя героя. «Еще вчера я был похож на юного бога, — разглагольствовал он, растянувшись на подушках, подобно римскому патрицию, — а теперь у меня губа прокушена. Очень некрасиво, Святой Отец?» Я спросил: «Почему ты не ходишь в церковь, сын мой?» Он только плечами пожал: «Мне не нужны посредники при общении с Богом. А уж тем более посредники, заставляющие меня набивать Христом желудок в виде хлеба и вина». Он сладко зевнул и закрыл глаза. Выпитое вино клонило его в сон. Я осторожно накрыл его пледом, через минуту он крепко спал. Господи, почему я тогда не почувствовал опасности, не узнал ереси? Почему сидел рядом и любовался спящим юношей, не вникая в смысл сказанных им слов? Ведь прошло не более полувека после Церковного собора, где заклеймили адептов альбигойской ереси. Сам Папа в своих буллах предписывал священнослужителям пресекать ее распространение. Даже маленький Бликса поминал эту историю, восседая на паперти. Правда, он превратил ее в легенду-страшилку, а не в поучительный рассказ. Звучал он уморительно и жалобно: «Так вот, выгнали их, значит, из города, и пошли они, бедолаги, скитаться по полям, и стучались они в дома крестьян и просили хлебушка. Но никто не открывал им двери, ибо боялись местные жители гнева Святой Церкви, что строго-настрого приказала им не впускать еретиков. И стали они умирать один за другим от голода и лишений, и все умерли. Но не прибрал их души Господь, и бродят по сей день в полях страшные тени в полуистлевших лохмотьях. Если попадется им одинокий путник, схватят они его крепко за руку холодными пальцами и попросят: «Дай хлебушка!» И коли не найдется у него с собой хлебушка, сожрут они его с потрохами — кусь! — и все». Почему я не вспомнил об этом тогда? Проснувшись через пару часов (все это время я не сводил с него глаз), Стефан попросил отвезти его домой, и больше мы не говорили о Церкви. Впрочем, через неделю, в воскресенье, он появился на проповеди. Даже не пытаясь придать своему лицу благочестивое выражение, он сидел, разглядывая меня, будто диковинную зверушку. В какой-то момент мне стало казаться, что мы наблюдаем друг за другом. Был ли я ему хоть сколько-нибудь интересен? Или я случайно выдал себя неосторожным взглядом? Страшно становилось от мысли, что он догадывается о моих чувствах. Почему-то я решил, что он точно над ними посмеется, да не дай Бог расскажет кому-нибудь из своих многочисленных поклонников. Хотя в глубине души я все же полагал, что он не способен на такую подлость. — Вы… любили его? — решаюсь спросить я, несмотря на откровенную бестактность вопроса. — Что такое любовь? Когда она начинается и какими словами говорить о ней? Теперь мне кажется, что я полюбил его с первой секунды, еще в то серое утро в порту. Но осознание любви пришло ко мне позже, накрыло лавиной счастья и щемящей боли, закружило и разлилось волной в сердце. Майским утром я читал, сидя у открытого окна. Случайно поднял глаза и увидел его, проходившего по залитой солнцем площади. В который раз я залюбовался им — его стройной фигурой, легкой походкой, алыми искрами в рыжих волосах. Почему именно тогда — не знаю, но слова «я люблю тебя» сорвались с моего языка сами собой. Он не мог слышать их на таком расстоянии, совершенно точно не мог, но что-то заставило его остановиться на минуту, постоять, не оборачиваясь, и спокойно продолжить путь. Как это случилось? Я полюбил его, забыв обо всех клятвах и обетах. Для меня было совершенно не важно, что он мужчина. Признав свое падение, я всеми силами пытался оградить себя от следующего. В конце концов, я был всего лишь здоровым молодым человеком. То, что казалось мне раньше чем-то далеким, существующим в миру, вне меня, внезапно обрело реальные формы. Я судорожно убеждал себя, что любовь эта не имеет ничего общего с похотью. Тщетно. При мысли о Стефане плоть моя неумолимо восставала. Днем я, по крайней мере, видел его. Всегда на расстоянии, не приближаясь. Он будто дразнил меня: как бы ненароком приоткрывал церковную дверь во время службы, просовывал в щелку рыжую голову, скалил белоснежные зубы в довольной усмешке. Целовался с юношами прямо под моими окнами. Сидел на паперти, болтая с нищими или мастеря из щепочек игрушки для Бликсы. Ночи превращались в кошмар: боль захлестывала меня. Ночи, проведенные без него. Долгие часы самобичевания, духота кельи, липкая кровь, бессильные слезы. — Зачем вы причиняли себе еще большую боль? Отчего истязали себя? — Надеялся, что телесная боль притупит душевную. Я просил Господа вразумить меня, Он отвечал молчанием. Я усердно молился и ловил себя на том, что произношу слова машинально, а все мысли принадлежат любимому. Иногда я видел его во сне. Он сидел на моей постели, близко-близко, и было очевидно, что он тоже любит и ждет встречи. «Любимый, — умолял я его, — любимый, коснись меня». Но он молчал и не двигался. Я протягивал к нему руки… и просыпался. Рядом никого не было. Меня бросает в жар. Перед глазами ясно возникает лицо Дэвида. Еще недавно я сам готов был отдать жизнь за прикосновение его руки. Слишком много совпадений. Я понимаю, что история должна закончиться катастрофой, но мечтаю о хорошем конце. Неужели рассказ латинянина — знак? Предостережение? Разве мир может состоять лишь из череды разочарований и разлук? Я всем своим существом ощущаю страдания молодого священника, тону в бескрайнем море его боли. За что? Что он сделал такого, чтобы Господь обрек его на бесконечное ожидание? Учитель продолжает. — Между тем дни шли, небывало жаркие и безветренные. Август смеялся, будто юродивый, шатался по сжатым полям, приветствовал последнюю агонию лета. Наслаждался запахом дыма погребальных костров из срезанных веток, сворачивался клубочком, пытаясь согреться ранним холодным утром. Мне нравится август — в нем чувствуются неизбежность смерти и судорожные попытки ухватиться за жизнь. Так умирают больные чахоткой, периодически впадая в радостное возбуждение на грани безумия. Или отчаяния? Радуются ли они каждому часу, дарованному им Господом, или это всего лишь проявление болезни, диктующей свои условия вопреки воле несчастных? На моем столе лежал донос. Благородная дама двадцати пяти лет от роду обвиняла Стефана в ереси, служению дьяволу, участии в черных мессах и еще в сотне всевозможных грехов. Сам по себе этот документ без свидетельских показаний стоил немного. К тому же мне было понятно отчаяние стареющей девицы, отвергнутой предметом ее воздыханий. По роду деятельности я был обязан учинить расследование, но вызвать на допрос человека знатного — слыханное ли дело? К тому же, я любил его. — Как он мог быть настолько неосторожен? — Стефан не походил на доброго христианина. Иногда он играл в Мессию, собрав вокруг поклонников, именовавших себя его учениками. Бог знает, чему он их учил. Мне, священнику, стоило задуматься над этим, но когда этот мальчик с лицом ангела, этот самозванец от небожителей, проходил по площади в окружении своей свиты, возлагал руки и толковал Писание, я не мог помешать ему забавляться. Он все время во что-то играл: в утонченность, в жестокость, в развязность, в кротость, играл настолько артистично и непринужденно, что глаз было не отвести. Изысканность его игр доставляла мне почти забытое эстетическое наслаждение. Я не смел подойти к нему, но желание говорить с ним было слишком велико. Если бы я умел, то писал бы любовные стихи. Однако робкие попытки закончились полным провалом, и я перешел на письма, которые никогда не отправлял. Я описывал в них нашу прекрасную совместную жизнь, признавался ему в любви, просил о встрече. В конце концов, меня некому было судить. Бездарные изыски глупого влюбленного священника до него все равно бы не дошли. В ту ночь я, как обычно, лежал без сна. Не знаю, почему это случилось именно в тот момент, но я вдруг понял, всем своим существом ощутил НЕВОЗМОЖНОСТЬ быть без него. Я почувствовал, что умру, если не увижу его сейчас же. Это ощущение было таким сильным, что я, кое-как одевшись, через минуту уже шел к его замку. — Да как же вы решились? — Не судите меня строго, Святой Отец. Всему на свете есть предел. — Я не сужу. Не мне вас судить. Пожалуйста, продолжайте. — Открытая беседка освещалась неверным пламенем свечи. Он занимался любовью с каким-то юношей на брошенной прямо на землю шкуре. Наверное, я смотрел на них слишком пристально и долго, потому что он вдруг оторвался от любовника и встал. Глаза наши встретились. Он улыбнулся: «Идите ко мне, Святой Отец». Искушение было слишком велико. Я не поддался ему. Господь оставил меня, мое тело сделалось моим злейшим врагом. Я бежал и в ту ночь отсек свою возбужденную плоть. — Вы… вы… что? — ахаю я, начисто забыв о своей роли исповедника. То, что он говорит, слишком чудовищно, чтобы быть правдой. Живой человек не может так надругаться над своим телом. — Позвольте мне не повторять, Святой Отец, — тихо произносит латинянин, — «ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну». Боже правый, он на самом деле это сделал! Мне кажется, что я схожу с ума. До какой степени отчаяния нужно дойти, чтобы навсегда убить в себе мужчину? И во имя чего? Обета целомудрия? Мне казалось, никто не относится к нему серьезно. Или дело было в чем-то другом? Я не могу этого понять. Ревность к случайному любовнику? Но они не давали друг другу клятвы верности. Что сделал бы я, если бы Дэвид любил другого у меня на глазах? Сбежал бы из семинарии, зарезал соперника в темном углу, все, что угодно, только не это! Или не обманули меня глаза, когда я принял преподавателя за монаха-фанатика? Что если он уже тогда был не в своем уме, а душевные страдания лишь усилили его безумие и позволили ему проявиться? Кто может ему теперь помочь? Какому богу под силу вернуть естество, уничтоженное таким варварским способом? Господи, как жаль… — Как вам удалось выжить?.. — Я потерял много крови, долго болел… Мое отсутствие быстро заметили, прислали лекаря, но я отказался от его услуг. Не хотел, чтобы кто-то знал. Просто лежал, пил воду, иногда впадал в забытье, иногда приходил в себя. Бесконечные дни и ночи, наполненные болью. Я молил Господа о смерти. Она не пришла за мной. — Долго это продолжалось? — С месяц, наверное. А потом ночью… Я открыл глаза. Он сидел рядом, настоящий, из плоти и крови, в белой шелковой рубашке и смотрел на меня. Господи, как он был красив, как нежна кожа, как ласков взгляд. Легко и осторожно, кончиками пальцев, он провел по моей щеке: «У вас жар, Святой Отец». Мне хотелось остановить время, продлить это прикосновение, но он убрал руку и в следующую минуту уже лежал рядом. «Позвольте мне побыть с вами. Вы совсем нездоровы. Я все ждал, что вы придете ко мне первым. Сколько можно мучить друг друга?» Я слушал его, не отвечая. Никогда в жизни не знал я такого счастья, оно казалось безграничным, острым до боли. «Не отворачивайтесь, Святой Отец, я хочу поцеловать вас», — прошептал Стефан. Он целовал меня нежно, словно боясь поранить. Рука, ласкающая мое тело, казалась невесомой. Она скользила легко и вдруг замерла. «Зачем вы сделали это?», — услышал я откуда-то издалека. Никогда еще молчание не длилось так долго. Мне казалось, что время превратилось в тягучий прогорклый сироп. Я не почувствовал стыда. Не почувствовал боли. Все во мне застыло от внезапного осознания: вот теперь, когда он рядом, когда он готов любить меня, когда мне всего двадцать семь лет, все уже закончилось, ничего больше не будет кроме этой сутаны, постов и молитв. «Так вы боролись с искушением? — спросил он, — что ж, вы настоящий священник». Он встал. Мой мальчик, мой любимый уходил, а я ничего не мог сделать. Ему не нужен был обрубок тела с недостающими деталями. Стоя на пороге, он усмехнулся: «Скопец». Преподаватель замолкает. В тишине исповедальни слышно его сдавленное дыхание, прерываемое резкими судорожными вздохами. Ему удалось подавить рыдания, душившие его в начале, но обманчивое спокойствие пугает меня как тонкий лед над черной водой ноябрьских озер. Лучше бы он закричал, выплеснул хоть малую толику боли. Как можно столько лет держать это в себе? Мне хочется отказаться от навязанной роли исповедника, подойти к нему, крепко обнять, оказать поддержку на уровне прикосновения, раз уж я не умею помочь словом. Впервые я задумываюсь о смысле учебы в семинарии. Можно ли научиться словам утешения? Ободрить попавшего в беду? Убедить его в том, что он услышан? Если да, я обязательно должен овладеть этой наукой. Очень тяжело сочувствовать человеку и не уметь дать ему об этом знать. Кажется, история подошла к концу. Что ж, помощь моя невелика, однако безумное возбуждение латинянина поутихло, и о самоубийстве он больше не упоминает. И на том спасибо. Если он переживет эту ночь, завтра утром ему станет легче. По себе знаю. Вероятно, он уехал из Ирландии подальше от своей безнадежной любви. Предпочел роль скромного учителя латыни. Забыл Стефана? Я в это не верю. Иначе он не страдал бы так сильно. Не искал собеседников по ночам. Что это — сила воли или смирение? Оставить того, кого любишь больше жизни. Не видеть и не слышать его. Заставить себя не интересоваться тем, как он живет. Смирение или трусливое бегство? В течение десяти лет каждую ночь ждать прикосновения невидимой руки. Я бы не смог, наверное. Тронулся бы рассудком. Вот и он тронулся. Лупит семинаристов почем зря. А толку? Неужели ему от этого легче? — Можно я расскажу, что было дальше, Святой Отец? — Разве вы не уехали? — Я не смог. Мне не хватило сил простить. На следующее утро я дал ход доносу. Нашлись и свидетели, слишком многие были обижены или оскорблены. Стефана арестовали по обвинению в ереси. — Вы так любили его, что отправили в инквизицию? — Господи, я ведь не хотел ничего дурного, только отомстить за причиненные мне страдания, унизить его немного, заставить почувствовать страх и толику той боли, что испытывал я. Добиться от него раскаяния и отослать прочь из города. Навсегда. Я не знал, смогу ли жить без него, но видеть его каждый день было еще хуже. — Не могу поверить. Вы устроили дознание? Применяли допрос с пристрастием? Вы сами? Своими руками? Или велели другим этим заняться? — Я бы никому не позволил прикоснуться к нему. Точнее, я думал, что никому не позволю. И, клянусь, я не собирался его пытать! Да, в первый же вечер я вошел в его камеру с плетью в руках, но у меня и в мыслях не было ею воспользоваться, просто я чувствовал себя с ней уверенней. Я желал испугать его, но гораздо больше боялся себя самого. Маска инквизитора давала мне видимость защищенности, не позволяла упасть на колени и в очередной раз умолять… Я не был сильным, но, знаете, Святой Отец, любой мужчина-мирянин выглядит мужественнее в офицерском мундире, а любой монах — в инквизиторской сутане. Я же не мог предположить, что мой вид произведет на Стефана прямо противоположное впечатление, и он окажется столь неблагоразумным, чтобы начать спорить. Когда я вошел, он поднялся с соломенной подстилки, на которой лежал: «Вот мы и доигрались, Святой Отец, вы — в любовь, я — в ересь». Мне было обидно. Я никогда не играл в любовь. В отличие от Стефана, который, казалось, воспринимал жизнь как игру, я относился ко всему серьезно. Слишком серьезно. Я положил на алтарь любви все, что имел. Неподходящий сюжет для ярмарочного представления, вы не находите? Он, очевидно, считал иначе. Глупый мальчишка. Мне хватило сил ответить: «Ты можешь покаяться»… Он ухмыльнулся: «Зачем? Вы все равно убьете меня рано или поздно. Или вы сможете жить со мной на одной земле?» Я смог бы. Он слишком мало знал о любви, чтобы понять: тот, кто любит, не делит мир. Не сталкивает возлюбленного в пропасть, дабы получить единственное право на землю. Я благословил бы каждый камень, которого коснулась его нога. Только бы он не смеялся. Но он улыбался, и я продолжил изображать инквизитора: «Если ты сознаешься в своих грехах»… Его улыбка расползлась до ушей: «Да бросьте вы. Какая разница? По-вашему, это великий грех — произойти от ангелов, Адама и Евы? Лучше быть букашкой, которую утром с похмелья сотворил ваш Бог?» «Они не были ангелами». «Были-были. Сатана взял их в свою компанию, наверное, лучше не нашлось никого. Жаль их, но подарочек в виде плотского желания того стоил. Маленький ужик с яблочком тут ни при чем. Только Сатана мог подарить своим ангелам божественную похоть, и привязать их этим к себе». Он явно издевался надо мной, повторяя догмы ереси альбигойцев. Втаптывал в грязь все святое, смеялся над тем, во что я верил. Меня захлестнула злость: неужели ему мало? Сколько еще боли готов он причинить мне? Голова закружилась, мои руки сами собой сомкнулись на его горле, отбросили к каменной стене. Он ударился головой, медленно сполз на пол, пару минут лежал с закрытыми глазами. — Он дразнил вас из чувства противоречия. Из надуманной гордости. Разве вы не поняли? При чем тут альбигойцы и их ересь? — Я и сам был молод. Он был зол на меня, я на него. Он говорил глупости, я потерял голову. Злость моя еще не прошла, когда он пришел в себя. «Это только начало, Стефан. Лучше бы тебе перестать богохульствовать», — я коснулся его щеки. Не для того, чтобы дать пощечину, нет, мне нужно было убедиться, что она потеплела после обморока. Он с трудом сел, потирая ушибленный затылок: «Лишив меня головы, вы не отрастите себе новое мужское достоинство, — кажется, он решил добить меня окончательно, — а если и отрастите, то скорее снова отсечете, чем пустите в дело. Не пристало вам получать удовольствие от плотских утех. Боженька может обидеться». Как это было вынести? Я хлестнул его плетью. Он взглянул, как ребенок, не понимающий, за что его обижают. Взгляд карих глаз проник глубоко в меня, ранил так сильно, что я не мог позволить ему продолжать смотреть. Я бил его и бил, постепенно впадая в раж чудовищного извращенного оргазма. Белые искры вспыхивали в моем мозгу. Казалось, еще миг — и все вокруг загорится. Что-то лопнуло в моей голове. Не больно, но ощутимо. Левая рука онемела, но я не придал этому значения. Я не мог остановиться, только покрепче сжал плеть. — Вы убили его? — Нет… Он потерял сознание от боли. Я не сразу понял, что он не шевелится. А когда остановился… Кровь стекала по моим пальцам, падая на земляной пол, оставляя на коже неровные дорожки. Я смотрел на это бледное лицо и уже не чувствовал прежней радости разрушения. Усталость. Недоумение. Зачем я сделал это? И еще левая рука… С тех пор я не мог ей пользоваться. Лекари говорили, ничего, отойдет, но, видно, Бог шельму метит. Латинянин коротко смеется. — Вы находите это смешным? — Я не об этом. Вспомнилось… После того, как я ушел к себе и лег в постель… Чем безобразнее действительность, тем прекраснее сны. Мы шли в звенящей тишине летнего полдня по клеверному полю. Над бело-розовыми цветами летали пчелы, собирали сладкий нектар и уносились в бесконечную синеву неба. Стефан пытался сплести венок и водрузить его на мою голову, но стебли цветов были слишком коротки и не хотели цепляться друг за друга. Стефан бросил свое занятие, и, обрывая у цветов стебельки, кидался в меня разноцветными головками клевера. Они падали на мои волосы, распространяя сладкий аромат, от которого кружилась голова. Мне хотелось опуститься на землю и лежать рядом с возлюбленным, следя за процессией облаков в небе. — Вам тоже снятся клеверные поля? — Почему тоже? — Так… Один мой друг, очень давний, как-то раз пригласил меня выпить вина неподалеку от монастыря. Там было много клевера, и пчелы, и синее небо. — Вы… любили его? — Как друга. Он уехал с другим. Давно. Не знаю, вернется ли. — Я не должен был спрашивать, Святой Отец. Простите. Думаю, в совпадении наших снов нет ничего странного. Клевера предостаточно как в Ирландии, так и в Альгерте. Красивый образ… — Не стоит. Я иногда задаю нелепые вопросы. И вы пришли сюда не для того, чтобы выслушивать мои откровения. Ваш сон так и не воплотился в реальности? — Он был почти реальным… но в нашу идиллию вмешался чей-то отвратительный голос. Церковный служка стоял у моей постели, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Его всклокоченные волосы и расширенные от страха глаза выглядели так нелепо, что я принял его за персонажа сна. Единственным моим желанием было отмахнуться от него, повернуться на другой бок и возвратиться в клеверные поля. Однако голос его настойчиво превращал сон в явь: «Святой Отец, Святой Отец, проснитесь! Папский легат приехал!» Я сел на кровати. Какой еще легат? Зачем приехал? Служка не унимался: «Он ждет вас, Святой Отец». — Неужели легат? С чего бы Риму посылать своего человека в такую глушь, как Ирландия? — И все-таки вы молоды. Рим контролирует весь католический мир и не считает зазорным интересоваться, как обстоят дела в других странах. Вы можете столкнуться с представителями Папы в любом месте и в любой момент, причем вас даже не обязаны ставить в известность о времени и цели их приезда. — Они чем-то отличаются от обычных людей? — Не могу судить обо всех. Легат, перед которым предстал я, оказался мужчиной средних лет, с тронутыми сединой волосами. Выглядел он властным и высокомерным, что вполне соответствовало его сану. Каменное лицо аскета и сухая мускулистая фигура свидетельствовали о силе и непреклонности. — Что ему от вас понадобилось? — Он не стал тратить время на долгие приветствия и сразу приступил к делу: «Нам стало известно, брат мой, о возникновении в Белфасте ереси катаров, именуемой также альбигойской. Кроме того, до нас дошли сведения о вашем потворстве ее распространению и нечестивых помыслах в отношении некоей знатной персоны… Однако, учитывая произведенный вами вчера арест этой персоны, мне радостно видеть доказательства необоснованности последнего обвинения. Разумеется, сей случай заслуживает самого тщательного разбирательства с участием представителя Его Святейшества Папы Римского». — Но как они узнали?! Не могут же они контролировать каждого священника по всему миру? — Легат не делал из этого секрета. Ватикану стало известно обо всем от сэра О’Кайли, отца покойной леди Сондры. Как выяснилось, он в свое время снискал благоволение Папы, проявляя доблесть в крестовых походах во имя веры. Я об этом не знал. О’Кайли представил Сондру как несчастную заблудшую душу, жертву приспешника Сатаны, то есть Стефана. Беда накрыла меня своими черными крыльями, не пропускающими воздух. О’Кайли… Бедная Сондра. Она была лишь маленькой несмышленой девочкой, запутавшейся в своей любви. Зачем теперь она требовала жертв? Зачем пыталась утащить в мир бесконечного мрака юношу, за которого я бестрепетно отдал бы жизнь? Лучше бы она взяла мою, глупышка. Что за дело ей было до моего мальчика? — Они передали дело другому священнику из Белфаста под патронажем легата? — Какое там. Не зря же он ехал в такую глушь, как вы выразились. Он желал заниматься всем сам. Псы Рима никому не доверяют. Вы столкнетесь с этим, если достигните определенных высот. Я надеялся на чудо, но услышал только: «Разумеется, перед официальным расследованием я должен самолично повидать безбожника и дать собственную оценку происходящему». — И вы… — Я попытался сказать: «Он всего лишь ребенок, Святой Отец». Легат странно взглянул на меня и, ни слова не говоря, вышел. — Неужели ему не хватило ума разобраться, что к чему? Не мог же священник, отягощенный знаниями и опытом, всерьез отнестись к россказням дерзкого мальчишки? — Ум тут ни при чем. Каждый делает свое дело в рамках закона, придуманного людьми. Догмы инквизиции незыблемы. Легат вернулся через час, сосредоточенный и бледный. Его плотно сжатые губы не предвещали ничего хорошего. «Господи, все еще хуже, чем я ожидал. Это просто исчадие ада. Ни тени раскаяния. Ничего святого. Почему вы сразу не заключили его под стражу? Дело следует немедленно передать светским властям, брат мой. Разумеется, после того, как он укажет своих сообщников. К сожалению, ожидать покаяния в данном случае бессмысленно». — По вашим рассказам мне не показалось, что Стефан был глуп. Почему он не изобразил бедную овечку хотя бы перед легатом, раз уж ему не удалось договориться с вами? — Вы лицемерны, Святой Отец. — К черту лицемерие, — я забываю о том, что мы находимся в храме Божьем и не слежу за выражениями, — он что, жить не хотел? — Не знаю, — латинянин не обращает внимания на поминание черта, — возможно, дело было в том, что от него требовали выдать друзей. «Учеников». А может, Рим все решил изначально и превратил дознание в показательное выступление. — Что с ним сделали? — Началась череда пыток. Казалось, они длились бесконечно. Я знал, как это делается. Еретика не убивают. Доводят до края беспамятства. Откачивают. Начинают снова. И так много раз, пока он не расскажет все. Даже то, чего никогда не было. Стефан не признавался ни в чем и никого не выдавал. — Вы могли вмешаться? Вас же все там знали. Неужели не пропустили бы? — Я порывался пройти к нему, но каждый раз на моем пути возникали стражники. «Простите, Святой Отец, представитель Папы ведет это дело. Он распорядился никого не впускать». — Почему вы не устроили побег? — Я думал о побеге и даже пытался подкупить стражников, но они, словно истуканы, не издавали ни звука и не брали золото. — Нет дверей, которых золото не смогло бы открыть! — Нет золота, которое смогло бы победить страх перед гневом Папы! — Где вы были, когда его пытали? Меня охватывает ярость. Как он мог оставить Стефана в подвалах инквизиции и вяло «пытаться» кого-то подкупить? Он должен был спасти его! Наверняка был выход. — Рядом. Я был рядом и в тот момент, когда раздался его крик. Он ударился в стены, взвился под потолок, отдался в моем сердце взрывом боли. Я бросился к дверям камеры пыток, бился о них и кричал, чтобы они пощадили его, ведь он всего лишь мальчик, играющий в ересь, он ни в чем не виноват, это просто глупая ошибка, нельзя же, нельзя, нельзя… Дверь открылась, и на пороге возник легат. Едва ли я помню, что делал тогда. Кажется, я стоял на коленях и просил его о милости. «Я люблю его, он вся моя жизнь, все, что дал мне Господь. Возьмите меня, пожалуйста, только пощадите его». Он поднял меня. Взглянул в глаза печально и коротко: «Следствие закончится завтра. Послезавтра состоится аутодафе». Он все знал. Знал самого начала. В порыве отчаяния я спросил, отчего он не осудит меня? Почему не отправит на костер нас обоих? «Сын мой, в Ирландии, Альгерте, по всему миру сотни священников погибают от руки Святой Церкви, ибо они предают веру свою, и ничто не может направить их на путь истинный. Горе живет в твоем сердце, помыслы твои нечестивы, но я не возьму грех на душу, обвиняя тебя в отступничестве. Все кончено. Помочь ему нельзя, ибо он виновен в ереси. Молю, сохрани себя во имя Христа, останься жить ради Господа нашего, и позволь свершиться правосудию», — ответил легат. — Я не смог бы жить после этого, — произношу я одними губами, но он слышит. — Покончить с собой пока он был жив? Нет, это было невозможно. Оставить его одного не приходило мне в голову. Я продолжал жить, пока объявляли приговор — вдали от него и незримо присутствуя рядом. Я продолжал жить ночью, которую он провел в своей камере перед аутодафе. Мы вместе не смыкали глаз и встретили рассвет. Мы оба ждали смерти. Тоска сжимает мне сердце. Счастливая любовь бывает только в книгах. На деле влюбленным не дано быть вместе. Может, только короткие мгновения или во сне. Видел ли я в жизни хоть одну любящую пару, живущую в мире и согласии? Среди людей — никогда. Ветер с Ангелом? Они не люди. Один из них демон, другой мертв. Полное счастье возможно лишь с тем, кто не существует. Принятие этого факта и есть пресловутое смирение. Радуйся мелочам. Создай из них свой мир и живи в нем счастливо. Но, Боже тебя упаси, не помышляй о большем. Глубокое чувство, огненная страсть — прямой путь в преисподнюю для всех участников драмы. Кто-то из великих мудрецов сказал в свое время: «Старайся быть незаметным». Видимо, он тоже знал толк в любви. Последняя робкая искра надежды (все-таки я безнадежно юн) заставляет меня спросить: — Неужели вы так больше и не увиделись? — Перед сожжением нам позволили видеть друг друга. Единственный и последний раз. Он был спокоен и задумчив. Его кости были переломаны, тело почти растаяло, но прекрасное бледное лицо осталось нетронутым, губы — нежными, как у девушки, волосы — сверкающе алыми. Мы смотрели друг на друга молча. Я никогда не узнаю, действительно ли глаза его светились любовью и нежностью, или мне это только казалось. Почему-то и теперь я думаю, что он любил меня. И постарался оградить от боли, не произнеся запретного слова. Латинянин тихо плачет. — Мальчик мой, что же мы наделали? Рыженькое солнышко с алыми искрами в волосах. Они даже не задушили его перед костром. Отказали в последнем жесте милосердия. Теперь я знаю, как кричат перед лицом Смерти. А я-то, глупый, думал, что познал настоящую боль. Капли слез звенят в тишине, наполняя воздух прозрачной соленой влагой. Жар огня смешивается с нашим дыханием. Нечего сказать в утешение над углями погребальных костров. Я бы не решился посоветовать ему обратиться за помощью к Господу, даже будучи священником. Это прозвучало бы слишком цинично. Кто может отогреть раненое навеки сердце? Новый мальчик? Едва ли. Одинокий скопец, учитель латыни, всегда будет искать своего Стефана, и ни в ком не найдет его. Самые нежные ласки, самая глубокая преданность, самая верная любовь неизбежно померкнут перед бело-розовым великолепием клеверных полей. Стефану в каком-то смысле повезло. Он сгорел и теперь мертв. Тот, кто любит его, обречен гореть вечно. — Они говорили, что я сошел с ума. — Что? — я почти забыл, где нахожусь, и что в исповедальне нас по-прежнему двое. — Они говорили, что я сошел с ума, — латинянин произносит слова отчетливо и холодно, — после гибели Стефана я ожесточился. Легат уехал на следующий день после аутодафе, и Белфаст запылал. — Почему? — растерянно спрашиваю я. — Они все должны были понести наказание. Все, виновные в смерти моего мальчика. — При чем тут жители Белфаста? — А кто писал на него доносы? — Должно быть, у них были причины. — Причины?! Глупость и зависть — вот все, что у них было. Ограниченным безмозглым тварям всегда невыносимо существовать рядом с тем, кто находится за границами их понимания. Все прекрасное вызывает у них ярость. Они желали его смерти, и потому были виновны. Я забыл о самоубийстве. Им было бы удобно, если бы я ушел, но я не собирался сдаваться так просто. Я хотел сжечь Белфаст и, видит Бог, имел на это некоторые полномочия. — А после Белфаста — Рим? — Не сравнивайте меня с Нероном. У нас были совершенно разные мотивы. — По мне, гуманнее сжечь Рим во имя любви к искусству, чем под влиянием ярости и горя. — Как вы умудрились закончить семинарию с подобными мыслями? — Да мало ли. Что же Белфаст? — Жители возненавидели меня в той же мере, в какой любили раньше. А потом я вдруг устал… — Устали жечь? — Да. Просто устал. Началась осень. Долгий дождь не тушил пламя костров. С тех пор, как его сожгли, в Белфасте все время шел дождь, то низвергаясь потоком, будто отпуская грехи, то застывая влажной пеленой. Мои волосы никогда не высыхали полностью. Я проходил мимо костров, возвращался, протягивал правую руку к огню, пытаясь согреться, но не чувствовал тепла. Иногда мне попадались обрывки алого шелка. Я знал: тот, кто носил его, где-то близко. Кучка пепла, оставшаяся от него — всего лишь бутафория, игра, так любимая им. Он был совсем рядом, просто я не видел его. Может быть, в новой жизни ему нравится черное. В глубине души я надеялся, что имею отношение к этому изысканному трауру. Грубая сутана, пропитанная влагой, прилипала к коже. Я с радостью снял бы их вместе и накинул на сплошную кровоточащую рану алый шелк. Впрочем, в этом не было необходимости. Я отчетливо осознавал: те, кого я не успею сжечь, совсем скоро разорвут меня в клочья, и я тоже буду в алом. — Судя по тому, что вы живы, они не успели. — Во время очередного обхода пепелища маленькие пальчики доверчиво легли в мою ладонь. «Пропал мой хозяин, — горько вздохнул Бликса, — ты возьмешь меня к себе?» Его зеленые глаза казались еще ярче от стоящих в них слез. — Он не винил вас? — Думаю, он никогда никого ни в чем не винил. Мне показалось, что тучи чуть расступились. Небо улыбнулось тоненьким солнечным лучиком. Я осторожно сжал маленькую чумазую руку: «Пойдем, малыш. Все будет в порядке. Не бойся ничего». — Вы взяли его к себе? — Я увидел в этом знак свыше. Возможность отчасти искупить свой грех. Мне казалось, если я полюблю его, стану о нем заботиться, Стефан простит меня. Я больше не хотел ни костров, ни проповедей, ни веры, ни Бога. Сославшись на тяжелую болезнь, я оставил службу в Белфасте, и мы уехали в Рьян. — Долго вы были вместе? — Три года. — А потом? — Потом он заскучал со мной. Он был веселым и легким. Радовался любому проявлению жизни — зеленым травинкам весной, призрачным летним рассветам, осеннему листопаду. Под Рождество он мог часами ходить по городу, останавливаясь у каждой украшенной витрины. Любая мелочь приводила его в восторг, а я был слишком грустен и замкнут, чтобы разделить его радость. Тогда же я понял, что любовь не подвластна доводам разума. Ее нельзя создать из нежности и заботы. Любовь либо есть, либо нет. Все остальное — дружба, привязанность, чувство долга — только не любовь. Бликса, несмотря на видимое простодушие, тоже это знал. Он был благодарен, но мое присутствие душило его. За три года он не сказал мне ни одного дурного слова, мы ни разу не поссорились, но видеть по вечерам его грустные глаза было невыносимо. Я не мог сказать ему «иди», потому что ему некуда было идти, а он не уходил, боясь меня обидеть. И это тянулось и тянулось, пока однажды он не бросил все и не сбежал с бродячим цирком. Стыдно признаться, но я вздохнул с облегчением и… — А-А-Альгер! — своды церкви оглашают истошные завывания, — где ты, мерзавец? Я же велел разбудить м-меня, если припрется страждущий! — О, е, — только и могу я произнести. — Ах… — вырывается у латинянина, и слово, следующее за «ах» абсолютно не вписывается в свод церковных канонов. Мы одновременно вылетаем из исповедальни и оказываемся в узком пространстве, выход из которого намертво забаррикадирован тушей нетрезвого священника. — Ч-что вы здесь делаете? — глупо спрашивает он. — Исповедуемся, — хлестко бросаю я. Какая разница? Завтра утром меня выгонят из семинарии. — Исповедуемся, — повторяет вслед за мной латинянин. — К-кому? — от удивления глаза священника лезут на лоб. — Господу, Святой Отец, — преподаватель берет меня за руку и делает шаг вперед, стараясь обогнуть живое препятствие. — В-вдвоем? — Он слышит всех и каждого в отдельности, Святой Отец, — латинян делает еще один шаг, и я поневоле следую за ним, — дайте же пройти! — А… прошу вас, — священник отодвигается, освобождая проход, — м-могу я чем-то п-помочь? — Благодарю. На сегодня достаточно, — преподаватель кивает через плечо, и мы выходим из церкви. Уже далеко за полночь. Окна монастырских построек темны, двор обезлюдел. Свет не горит даже во флигеле епископа, хотя, по слухам, он предпочитает работать по ночам. Надеюсь, тинко с виски помог, и настоятель крепко спит. Жаль, что не рядом со мной. Если завтра меня выгонят, пути назад уже не будет. Мне придется забыть карие глаза Дэвида и нежную кожу его рук. Смогу ли? Или стану скитаться по свету в бесконечных поисках его двойника? Мы молча идем к семинарскому корпусу. В глубине сада мой спутник останавливается, и я понимаю, что до завтра могу не дожить. Никого вокруг. Что ему придет в голову? Понять выражение лица учителя трудно, и я во второй раз жалею, что провел в семинарии мало времени и совсем не научился читать в душах. — Хотел посмеяться надо мной? — спрашивает он, глядя в упор. Я качаю головой. — Это вышло случайно. Я пришел в церковь за советом, а потом появились вы. У меня не было выбора. — Ты должен был остановить меня. — Я не мог. Священник напился в стельку. От него было мало толку. — Да, заложить за воротник он любит… И что ты думаешь об услышанном? — Я не успел все осмыслить. Пока я думаю только, что до глубины души вам сочувствую. — Сочувствуешь? — он усмехается, — странно. Здешние мальчики меня не любят. — Вы прекрасно знаете, почему. — Я только требую от них выполнения их обязанностей. — Возможно, ваши требования не соответствуют их представлениям о гуманности. Он поднимает брови. Держу пари, я первый, кто решился сказать ему правду, но мне как-то все равно. Учеба, семинария, латынь — ерунда по сравнению с любовью и смертью. — Ты понимал, чем может обернуться для тебя этот спектакль? — Понимал. Если бы я считал это спектаклем, то ни за что не стал бы рисковать. — Что же ты — пожалел меня? — Можно и так сказать. — Да как ты смеешь? — сердится он. — Смею. Я не считаю, что жалость всегда унизительна. В моем поступке не было ни тени пренебрежения к вам. Мне хотелось помочь. Получилось или нет — вам судить. — Сколько тебе лет? — вдруг спрашивает он. — Пятнадцать. — Я думал, ты старше. Как Стефан… — Святой Отец, я понимаю, как дико для вас рассказать историю своей жизни пятнадцатилетнему мальчишке, но, поверьте, если бы вы в свое время не держали все в себе и нашли возможность поговорить со Стефаном, беды бы не случилось. — Хватит, Гленн, — он машет здоровой правой рукой и отворачивается, — мы не будем это обсуждать. Я хочу, чтобы ты забыл обо всем, что услышал. — Я никогда не забуду и никогда никому не расскажу. — Иди спать. Я не хочу ни думать, ни спрашивать о том, что будет завтра. Выясню утром. Сейчас и в самом деле лучше поспать немного. Латинянин, не оборачиваясь, идет прочь. Не убил — и ладно. Одеяло Солли вздымается и опадает. Под ним угадывается возня двух тел, но я слишком устал, чтобы деликатно прикрыть дверь и отправиться восвояси. Пока я раздеваюсь, на поверхность выныривает растрепанная голова соседа. — Гленн? Ты опять с Джозефом был? — Нет. С преподавателем латыни. — Господи, что от тебя понадобилось этому чучелу? — Сам ты чучело, — беззлобно огрызаюсь я и отворачиваюсь лицом к стене. Пусть делают, что хотят. Я буду спать.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать