Make America Great Again

Исторические личности Политика Адольф Гитлер Radiohead
Джен
В процессе
R
Make America Great Again
vaccinationscar
автор
Описание
Модерн-AU / Дургая страна-AU; Пенсильванские неудачники Адольф и Август штурмуют альт-сцену Нью-Йорка 90-х, ютясь в подвале под саундтрек Radiohead. Но за порогом их богемной норы Америка незаметно сходит с ума: грядущий 9/11, бесконечные войны, политический театр абсурда, где знакомые имена — Геббельс, Рем, Ханфштенгль — носят другие костюмы и творят историю заново. Личная драма взросления врастает в национальную паранойю; инди-подвал оказывается сценой, на которую падает тень большой политики.
Примечания
Сразу предупреждаю: идея сама по себе большая, и я, скорее всего, не смогу уместить сюда всё, что напридумывал. Тут будет и про музыку, и про бедность, и про 9/11, и про войну, и про то, как политика медленно, но верно заползает даже в самые богемные подвалы, американские политики, медиа-магнаты и прочие сомнительные фигуры с собственными биографиями, пересобранными под новый контекст. Можно сказать это почти ориджин.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Пенсильвания конца семидесятых

Девяностые годы двадцатого столетия в Соединённых Штатах Америки представляли собой уникальное историческое явление, сравнимое по степени абсурдности разве что с эпохой первоначального накопления капитала, но с добавлением синтетических наркотиков, кабельного телевидения и всеобщей убеждённости в том, что фланелевая рубашка является высказыванием. История, как известно, развивается по спирали, и если в двадцатые годы двадцатого же века американцы с энтузиазмом поглощали джин из ванных комнат и верили в безграничные возможности фондового рынка, то их внуки с не меньшим энтузиазмом поглощали совсем иные вещества и верили в безграничные возможности музыкального рынка, что, как показала практика, было приблизительно одинаково разумно. Это было время, когда слово «альтернативный» ещё не успело превратиться в маркетинговый ярлык, а обозначало вполне конкретную жизненную позицию, суть которой сводилась к тому, что всё общепринятое — отвратительно, всё массовое — пошло, а всё, что показывают по телевизору в прайм-тайм, заслуживает исключительно презрительного фырканья. Время, когда молодые люди с серьёзностью, достойной отцов-основателей, обсуждали сравнительные достоинства басистов разных инди-групп, а наличие в домашней фонотеке альбома, записанного на четырёхдорожечный магнитофон в чьём-то гараже, считалось пропуском в мир избранных. Время, когда можно было быть искренне убеждённым, что группа из четырёх человек с гитарами способна изменить мир, и в этой убеждённости было столько же наивности, сколько и обаяния. Пенсильвания конца семидесятых — начала восьмидесятых годов, где нашему повествованию суждено было пустить свои первые ростки, представляла собой штат, в котором консерватизм был не просто политической позицией, но чем-то вроде атмосферного явления, разлитого в воздухе наряду с запахом кукурузных полей и выхлопных газов старых пикапов. Здесь, в небольших городках, где все друг друга знали, а слово «прогресс» произносилось с той же интонацией, что и слово «непотребство», родились два наших героя — Адольф Гитлер и Август Кубичек, чьё появление на свет в столь неподходящем для их будущих устремлений месте можно объяснить лишь прихотью Мойры, которая иногда сажает лавр среди бурьяна и дарует великие умы самым глухим уголкам земли. Впрочем, провинция провинции рознь, и если австрийская провинция начала века могла похвастаться хотя бы имперским наследием и архитектурными излишествами, то пенсильванская глубинка восьмидесятых могла похвастаться лишь придорожными закусочными, церквями разнообразных деноминаций и тем особым сортом тишины, который навевает не столько умиротворение, сколько мысли о бренности всего сущего. Маленький Адольф появился на свет в муниципальной больнице города Трой системы Гатри — обстоятельство, о котором биографы умалчивают за полным отсутствием героики. С ранних лет он проявлял характер, для мягкосердечной родительницы — «сложный», для всех прочих — попросту невыносимый. Мать Адольфа женщина была не злая, но решительно неспособная взять в толк, зачем отпрыск часами разглядывает репродукции, вместо того чтобы гонять на велосипеде и интересоваться бейсболом. И к восемнадцати годам Адольф имел несчастье остаться круглым сиротой: отец умер от инсульта, мать — от рака. Эта двойная утрата придала его жалобам на вселенскую несправедливость трагическую глубину, которой им прежде недоставало. Август Кубичек, со своей стороны, имел родителей столь же живых, сколь и бедных, ибо семейство Кубичеков принадлежало к той почтенной пенсильванской породе людей, чьё богатство исчерпывается старым пикапом, заводящимся через раз, и радиоприёмником, способным поймать две станции, если держать антенну под специально вычисленным углом. Судьба свела двух мальчиков на ежегодной окружной выставке-продаже домашней выпечки и ремёсел, куда оба были затащены родителями в возрасте тринадцати лет с целью хоть как-то приобщить к нормальной жизни, и где они, укрывшись за стендом с вязаными салфетками от неизбежного общения со сверстниками, немедленно обнаружили друг в друге то, чего им так отчаянно не хватало в окружающих, — а именно, готовность часами рассуждать о вещах, которые никому больше не были интересны, и твёрдую, как пенсильванский известняк, убеждённость в собственном превосходстве над всеми, кто не умеет отличить хороший вкус от ярмарочного китча. Их дружба, скреплённая общей нелюбовью к школьной программе, спортивным мероприятиям и прочим проявлениям коллективного духа, крепла год от года, и к тому моменту, когда обоим исполнилось по восемнадцать лет, они представляли собой тот тип молодых людей, которых в девяностые годы называли «артистическими натурами», а в любую другую эпоху назвали бы просто бездельниками, но с претензией. Пенсильвания с её патриархальным укладом и отсутствием какой-либо культурной жизни, кроме ежегодной ярмарки с конкурсом на самую большую тыкву, была для них чем-то вроде персонального чистилища, временного, как они надеялись, пристанища перед вознесением в мир большого искусства. Этим миром, разумеется, был Нью-Йорк — город, который в воображении двух пенсильванских юношей рисовался чем-то средним между Меккой, Содомом и Гоморрой, с добавлением музыкальных магазинов и кофеен, где, по слухам, подавали напиток под названием «эспрессо». Пенсильванская глухомань, где даже комары жужжали с консервативным акцентом, была для двух юных снобов не столько родиной, сколько декорацией к бесконечному фильму категории «B», который они смотрели с выражением брезгливого превосходства на лицах. Местные леса, заросшие ежевикой и паутиной, служили им кафедральным собором, где Август, запинаясь, читал вслух обрывки из Керуака или «1984», а Гитлер, закатывая свои пронзительные голубые глаза к верхушкам дубов, комментировал прочитанное с интонациями ветхозаветного пророка, обличающего грехи человечества, каковым здесь выступали одноклассники, не способные отличить «The Velvet Underground» от шума газонокосилки. А потом, вдоволь согреты апельсиновыми летними лучами, они шли купаться в оржавевших, прогретых солнцем прудах, где вода пахла тиной и вечностью, и в эти моменты бледные, худые тела обоих напоминали двух заблудившихся эльфов, случайно залетевших в мир комбинезонов и бейсбольных бит. У Августа, с его веснушчатым носом и кудрями, в которые набивался тополиный пух, не было ни малейшего желания искать другой компании, потому что люди, если называть вещи своими именами, его утомляли до зубовного скрежета, а вот Адольф, напротив, утомлял ровно настолько, насколько шум водопада утомляет привыкшего к нему отшельника — то есть никак. Гитлер же, со своей стороны, презирал человечество с методичностью инквизитора и ревновал Августа даже к случайно пробегавшей мимо белке, считая, что любой, кто посмеет отвлечь его единственного слушателя, совершает преступление против искусства, караемое если не законом, то как минимум получасовой лекцией о деградации нравов; и надо сказать, Августу, искренне полагавшему, что они с Адольфом действительно парят где-то в стратосфере над тупыми обитателями пенсильванских равнин, такая расстановка сил казалась не просто нормальной, но единственно возможной — он был рад молчать, слушать и чувствовать себя частью тайного ордена избранных, состоящего ровно из двух человек. Всё это подростковое отшельничество, замешанное на дешёвых кассетах и затёртых до дыр журналах «Spin», неизбежно должно было вылиться в нечто большее, чем просто прогулки по лесу и высокомерные комментарии в адрес фермерских сынков. Так что вот, в один прекрасный день, наши юные Гении сидели на своем любимом месте — на ржавом капоте брошенного «Шевроле», который ещё в семидесятых какой-то незадачливый фермер приволок на опушку леса и забыл, словно сама природа решила напомнить человечеству о тщете всего сущего. Автомобиль давно врос в землю, превратившись в часть пейзажа. Был тот сиреневый час, когда солнце уже завалилось за кукурузные поля, но темнота ещё не набрала обороты, и комары только начинали свою ночную смену. Август, скрестив ноги по-турецки, машинально перебирал струны видавшей виды «Ямахи», извлекая из неё что-то медленное, меланхоличное, отдалённо напоминавшее «Street Spirit», если бы «Street Spirit» сочиняли не в Оксфордшире, а в месте, где главной достопримечательностью была автозаправка с облупленной вывеской. Гитлер лежал рядом на капоте, закинув руки за голову, и смотрел в небо с выражением человека, который только что получил оскорбительное письмо от мироздания и теперь обдумывает ответный иск. — Знаешь, что сказал мне сегодня дядя Билл? — произнёс он тоном, не предвещавшим ничего хорошего. Дядя Билл был дальним родственником, у которого Адольф квартировал после смерти матери, и каждое его высказывание служило Гитлеру топливом для очередного витка негодования. Август, не прекращая перебирать струны, издал вопросительный звук — он давно усвоил, что в таких монологах его роль сводилась к функции громоотвода, и честно её исполнял. — Он сказал, что мне пора «определиться с профессией». — Последние два слова Гитлер произнёс с отвращением, словно это было название особо мерзкого заболевания. — Как будто я могу пойти работать на склад, как его сынок, или, того хуже, в страховую компанию. Ты можешь меня представить в страховой компании, Густль? Август представил и непроизвольно поморщился. — Вот именно, — кивнул Гитлер, хотя Август не произнёс ни слова. — Это кладбище. Самое настоящее кладбище. People are literally dying here, spiritually I mean. Посмотри на моего дядю — он же не живой, он просто… принимает сигнал. Как старый телевизор, который забыли выключить, и он показывает только «снег», но думает, что это осмысленная передача. Август издал короткий, неопределённый звук — не то согласие, не то простое обозначение того, что он слушает. — Не хмыкай, — отрезал Гитлер раздражённо. — Ты знаешь, о чём я. Он сел, спустил ноги с капота и повернулся к другу всем корпусом — верный признак того, что сейчас последует речь. Август, зная эту повадку, приготовился слушать, приглушив струны ладонью. — Искусство, — начал Гитлер, и слово это прозвучало с заглавной буквы, — требует от нас actions, понимаешь? Решительной, бесповоротной, total commitment. Если мы останемся здесь, мы просто… сгниём. Заживо. Это даже не метафора, это самая буквальная правда. Ты будешь играть на свадьбах и бар-мицвах, я буду рисовать вывески для магазинов, и через двадцать лет мы встретимся здесь же, на этом же дурацком капоте, только уже толстые и сломленные, и будем вспоминать, как когда-то хотели стать кем-то. Это не жизнь, это slow motion suicide. Август помолчал. Мысли его витали вокруг музыкальной школы в Нью-Йорке уже давно — этой подлинной цитадели, где уроки давали музыканты, аккомпанировавшие самому Sonic Youth, где студенческая братия щеголяла в винтажных свитерах и до хрипоты препиралась о достоинствах разных фузз-педалей. Школа являлась ему во снах: облупленный особняк старого Ист-Виллидж, навечно пропитанный ароматами кофе и канифоли, с подвалом — средоточием ночных джем-сейшенов. Он грезил о ней с тихой, неотвязной истовостью паломника былых времён, одержимого мечтой приложиться к святым мощам. — Меня опять не взяли, — неожиданно тихо сказал Гитлер. Он имел в виду художественную студию при местном Доме культуры — единственное место во всей округе, где можно было хоть как-то учиться рисованию. — Сказали «талантливо, но чересчур». Им подавай натюрморты с фруктами. Им подавай пейзажи с коровками. А если ты рисуешь то, что у тебя внутри, — ты уже «чересчур». Он сплюнул в траву — жест, который он явно подсмотрел в каком-то фильме и сейчас использовал для пущей драматичности. — Я хочу в настоящую художественную школу, — продолжал он, и голос его вибрировал страстной смесью гнева и мольбы, которая составляла суть его характера. — Туда, где ценят видение, а не технику. Где понимают, что искусство — это не про «красивенько», а про правду. Где я смогу диктовать толпе свои вкусы, а не подчиняться вкусам толпы, которая считает, что потолок надо белить, а не расписывать. — Ты хочешь диктовать вкусы, — повторил Август с лёгкой, незаметной улыбкой. — Конечно! А что в этом плохого? Если у тебя есть вкус — а у меня он есть, — то не делиться им с человечеством просто преступно. Это как… как иметь лекарство от рака и не раздавать его больным. Морально недопустимо. Смерть матери Гитлер не упоминал прямо — он вообще редко говорил о ней после тех первых, самых тяжёлых дней, — но она присутствовала в каждом его слове, в каждом его жесте. Это она оставила в нём дыру, которую он отчаянно пытался заткнуть то музыкой, то рисованием, то бесконечными разговорами об искусстве, и дыра эта имела свойство расширяться всякий раз, когда кто-то из родственников пытался проявить участие. Семьей он их не считал — так, скопище людей, объединённых общими генами и полным отсутствием амбиций, живущих так, словно жизнь — это не великое приключение, а череда коммунальных платежей. Общаться с ними было для него не просто скучно, но почти физически мучительно. — Я не могу здесь больше, — сказал он вдруг, и это прозвучало так просто, так окончательно… — I just can’t. Переезд — это гигиеническая необходимость. Душевная гигиена. Я тут с ума сойду буквально, психушка, и меня запрут в чердаке у дяди Билла до конца моих дней. Август, который всё это время слушал с тем же выражением лица, какое бывает у людей, наблюдающих за приближением урагана — смесь тревоги и заворожённости, — наконец подал голос: — Но ты же понимаешь, что Нью-Йорк — это не… не просто «уехать». Там всё чужое. Мои родители… они же с ума сойдут от беспокойства. И вообще, maybe we should think this through, составить план, накопить денег… — Накопить денег? — перебил Гитлер, и в его голосе зазвенел металл, который впоследствии, сыграет свою роль, а пока что заставлял лишь лягушек в соседнем пруду замолкать в недоумении. — Накопить денег? Здесь? В этой дыре? Август, проснись! Ты нерешительный до мозга костей и ты будешь до конца жизни впаривать диски в каком-нибудь занюханном Sam Goody, за кассой, в дурацкой униформе, и каждый день к тебе будут приходить люди, которые спрашивают, есть ли у вас «последний альбом Mariah Carey», и ты должен будешь улыбаться и говорить «конечно, сэр, пройдите к стенду с попсой»! Вы! Август Кубичек! Август вздрогнул. Образ продавца в Sam Goody был настолько унизителен и настолько конкретен, что у него пересохло во рту. — Или того хуже, — продолжал Гитлер, входя в раж и начиная расхаживать перед ржавым капотом, как проповедник перед паствой. — Ты пойдёшь по стопам отца и станешь обивать мебель в мастерской на Мейн-стрит. И ты будешь приходить домой с руками, пропахшими морилкой, и садиться перед телевизором, где показывают три канала, и всё, что ты услышишь за весь день, — это радио с кантри-хитами, и через год ты забудешь, как настраивать гитару, а через пять — как звучит минорный аккорд. We’re beyond this lame town, мы созданы для большего! Он остановился, тяжело дыша, и уставился на Августа своими пронзительными голубыми глазами. В наступившей тишине было слышно, как где-то далеко, за лесом, гудит трактор. Август, чей страх перед судьбой «позёра из массмаркета» — выражение, которое Гитлер употребил в прошлый вторник и которое с тех пор засело у него в голове, как заноза, — окончательно перевесил страх перед неизвестностью, медленно кивнул. — Whatever, — пробормотал он, опуская глаза и снова начиная перебирать струны, на этот раз что-то более резкое, более громкое, почти агрессивное. — Поехали. Только, um… только поможешь поговорить с родителями. Они тебя любят.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать