Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Когда ты встретишь того или ту, кого подарила тебе Судьба, ты должен держать его, держать крепче, крепче прочих, даже крепче самого себя. Он покажет тебе весь мир таким, какой он есть на самом деле, а мир у нас, Росио, волшебный.
Примечания
Ау, в котором до касания своего соулмейта человек видит мир в чёрно-белых цветах.
Обращаем ваше внимание, что работа написана двумя авторами в ПОЛНОЦЕННОМ соавторстве. К сожалению, мы не имеем возможности обыграть это верно в связи с правилами работы ФБ.
Слово "соулмейт" заменено на слово "дуал" ввиду авторского желания.
III
06 апреля 2026, 02:12
«Знаешь что?
Можешь не убегать!
Все равно у тебя из этого
ничего не получится...»
Роберт Рождественский
За столько лет определённо стоило перестать удивляться тому, как судьба продолжает вновь и вновь устраивает ему сюрпризы. Хотя в Фабианов день он совсем перестал понимать, какие цели та кошкина дочь преследует, поступая с ним столь премерзко. Привычная жизнь, заведённый порядок вещей — всё это рухнуло, разлетелось мириадами хрустальных осколков в один миг — он сам словно переменился, стал другим человеком, и никто, кроме него самого, ещё не знал об этом. А может, и он сам не знал — мог только подозревать, мыслить лишь краешком сознания, там, где даже от себя не получается утаить сокровенное. Тело двигалось само, на каком-то неосознанном, чистом инстинкте, за много лет приученное делать то, что должно, когда Рокэ поймал юнца. “Ах, славно бы было, коль твоё сразу падало тебе в руки, да не бывает так!” — И вот, пожалуйста, с Алва бывает. Он едва смог спровадить его в чужую заботу, чтобы не прерывать церемонию, ради условностей в чужих головах, но больше ради своей тайны, пробыл среди высокомерных полудурков ещё с час, а может и два, но долго усидеть на своём законном месте всё равно не смог — сорвался, скрылся среди ужасно пёстрых нарядов, бивших в глаза. Может, в душе он всё ещё был тем несносным и непослушным мальчишкой, которого ругала niñera за растрёпанные волосы да мятые рубахи. Боль в голове снова набирала обороты. Хотелось зажмуриться, не видеть всего этого яркого ужаса, не слышать шума чужих разговоров. Ему нужно было время — всё обдумать и понять, но Ричард не оставил ему никакого выбора своим маленьким театральным представлением и Рокэ, будто в насмешку, не оставил его и своему дуалу — колёса уже стучали по каменной кладке мостовой. Неужели мальчишка и правда настолько перенервничал от всего, что свалилось на юные плечи, что уподобился милейшим эреа или дело в болезни, которую Алва уловил ещё до того, как выбрал его?.. Рокэ не помнит, как оказался в карете, не помнит, как и кому доверил уложить туда же юное тело, но уже сам внёс мальчишку в дом, подхватив под спину и коленный сгиб. Тот даже не шелохнулся, не изменился в дыхании — лишь пару раз трогательно свёл бровки в домик. Всё такой же бледный, очевидно слабый и выжатый… Позволить осмотреть Ричарда кому-то ещё не хватило сил — Алва сбросил с него стёганый дублет, прошелся пальцами по тонкой коже — на боль касаний Окделл реагировал слабо, зато замотанная и кровящая ладонь быстро привлекла внимание и объясняла всё. Спросить бы, по-хорошему, какая тварь могла так укусить и что за идиотская идея была в голове у герцога, раз тот довёл себя до такого состояния, усугубив и без того заразную рану, но Ричард не соображал совсем. Ихор и сукровица сочились не переставая, а жуткая вонь заполнила помещение небольшой спальни сразу, как отвратительные тряпки слетели на пол. Пройти через это разом — обретение цветов, что само по себе довольно болезненно, еще и премерзкая, гниющая рана, налившееся желтовато-зелёными оттенками — по крайней мере именно о таких цветах говорилось в анатомических трактатах — Рокэ вздрогнул бы от одной этой мысли, не отучи его Алваро давным давно. В какой-то момент Ричард выныривает в полусознательное состояние — отличный момент, чтобы, приподняв чужую голову, влить ему в глотку касеры. А вот гной уже приходится вскрывать, ведя тонким ножом вдоль раны — вонь тут же становится резче, вынуждая крикнуть слугу, дабы тот распахнул шире ставни. Невозможный упрямец, разметавшись по ложе, даже в полуобмороке всё пытался сцепить зубы, но чужие короткие всхлипы Рокэ, в любом случае, были слышны — и при каждом новом что-то отчаянно билось внутри, примерзотненько тянуло, не давало покоя. Хотелось держать его — пока боль не уймется, не пройдет, но нужно было продолжать загонять в него острый металл глубже и глубже, против всего существа своего делать больно, только бы спасти. Когда всё было кончено и его новоиспеченный оруженосец, так и не принесший ему присяги, наконец-то погрузился в беспокойный сон — Рокэ все не мог отойти от его постели. Даже не силился оставить его одного — хоть он и вычистил рану, лихорадка могла вернуться в любой момент, о чём свидетельствовал румянец, расползающийся рваными пятнами на щеках и нервное метание во сне. Он бы никогда не произнёс этого вслух, признаваться было до колючего странно даже в собственных мыслях, но сейчас Ричарда отчаянно захотелось коснуться, да ещё и как никогда сильно — убедиться, что он реален, повторить то, первое, случайное. Зарыться пальцами в непослушные, отросшие вихры волос, пройтись пальцами по коже вновь, мягко нажимая, хотя этого всего делать явно нельзя. Необходимо было подняться, открыть дверь, выйдя в полуосвещенный тусклым светом лампадок коридор, оставив рядом с мальчишкой кого-нибудь из слуг. Давно уже пора вставать, заниматься чем-то важным, но время скользило мимо него, обтекало, исчезая в неизвестности, погружая в него же и Алву. Рокэ всё не мог оторвать от Ричарда взгляда, всё продолжал рассматривать чужое лицо, вбирая в себя каждую черточку, цепляясь за каждую мягкость, каждый изгиб, желая сохранить их хотя бы отпечатком ярких пятен на радужке глаз. Поразительно было смотреть на него — сейчас закрытые, но несомненно серые, такие серьёзные глаза, строго нахмуренные брови, гордость, почти надменное честолюбие, и вместе с тем что-то по-детски наивное, живое, трогательное. То, что не успели, не смогли искоренить, выломать, вытравить из него все святоши мира, которых наверняка успел повидать Ричард куда больше, чем Рокэ за свои неполные сорок. Мысли никак не могли обрести прядок, раскатистым гулом отдавали в виски, становилось тошно и дурно, но не оторваться никак — взор скользит по нежному профилю ещё не до конца сформированного лица, по оголённым плечам и бледной шее… Он просидел рядом с Ричардом весь вечер и всю ночь до самого рассвета — совсем потерял счет времени, и осознал это только когда солнце проскользнуло в комнату. Ни единой связной мысли в голове так и не появилось, но может того и не нужно?.. Тоненькие полосочки света пробежались по чужому расслабленному, впервые на его памяти, лицу. Так мог бы выглядеть Лит, додумайся кто-нибудь написать с ним эсператистскую икону — те любят, чтобы нимб обрамлял копну волос, и сияние света вокруг, и сомкнутые веки любят не меньше. Бархатного, мраморного, посланного для Рокэ кем-то свыше, но пронзительно юного мальчишку наконец отпускала тяжелая тень лихорадки, в рассветных лучах он казался Алве удивительно красивым. Ты одеваешься светом, как ризою... Ричард нахмурился на миг, стоило кружочку света остановиться на нем, и тело Рокэ отреагировало быстрее, чем он сам успел осознать, что делает — руки потянулись закрыть неплотно запахнутые шторы, так, чтобы ничто не потревожило спящего дуала. Пусть дольше остаётся в небытии, пусть набирается сил, пока ещё может, пока ему кажется, что всё хорошо. А ведь наверняка мальчуган мечтал о сказке — грезил о прекрасной суженной, о нежных, тонких девичьих пальчиках, о хрупкой эреа, которую тот подхватил бы на руки, пока та будет смущенно прятать покрасневшее лицо в сгибе его плеча. Он посадит её на белоснежного коня, увезет далеко, спрячет от всех, и в мире останутся лишь они вдвоём. Кто не помышляет о таком, в его-то ломкие, непорочные годы? Куда ни плюнь, все романтики да поэты, особенно в вопросах дуальной любви. Каждому из них, из юнцов, кажется, что он-то уж точно кого-то да встретит, совершит сотни две подвигов во имя своей ненаглядной и станет для неё центром мира, не иначе. Ну что же — видимо всем, рано или поздно, предстоит испить эту ядовитую цикуту реального мира, пусть в случае Ричарда именно кровник-Рокэ стал его личной, горькой отравой. Тело не удивить было бессонной ночью, а ноющий зуд в голове давно превратилась в привычку — монотонную, как жужжание назойливой пчелы знойным летним днём, часть жизни. Ему казалось раньше — за столько лет к бесконечному пульсированию в висках можно привыкнуть, не обращать внимания, но боль каждый раз брала своё, заставляла морщить лоб, тревожно хмурить брови, останавливаться посреди комнаты, пустой, если повезёт, чтобы никто не видел его слабости, хвататься за подвернувшуюся опору. Оказалось — бывает хуже. Оказалось, что в одночасье твоим дуалом может оказаться сын человека, которого ты заколол в сердце несколько лет назад. И мало того — дуалом окажется тот, кого ты старше на жизнь и сто восемьдесят пять стран, кто-то другой политики, другого мира. Они не должны были подойти друг другу, но Судьба смеялась Рокэ в лицо так же, как он хрипло скалился ей в ответ, заставляла платить по неведомым счетам. Вот, мол, держи, несгибаемый соберано, того, кто тебя сломит. Здесь и трепещущая юность, и нахальный взор, и уверенности с излишком, и, уж поверь, ненависти к тебе полно — на эту жизнь и сотни три прочих. Смотри на него, тебе подаренного, смотри и не смей тронуть, потому что тебе не позволят, потому что такое настоящее, живое и мягкое тебе не по зубам, потому что в долго и счастливо не веришь уже давно, потому что тебя и на шаг не подпустят. Полюбовался ночью своей спящей красавицей — так запомни каждый миг, потому что это единственное, что ты будешь вспоминать, единственные минуты, когда на тебя не рычат, обещая расправу. Сейчас уж больно резво всплывает в памяти, как сильно Эгмонт любил говорить о сыне. Сдержанный, никогда не теряющий лица, строгий и раздражающе серьёзный — лишь в эти мгновения в глазах его появлялся блеск, лицо озарялось трепетной радостью, и таким живым он становился, стоило губам сомкнуться в произнесенном имени: «Дикон». Все Торкские вояки слушали его истории, и только юный Росио притворялся, что совсем ему не интересны чужие семьи и дети — кого, в самом деле, кроме таких же скучных, образцовых семьянинов могли бы зацепить подобные разговоры, — и, тем не менее, хранил почему-то в памяти то, что следовало вычеркнуть давным-давно. Рокэ отчего-то знал, что есть у Ричарда шрамик на правой руке — маленькому Надорскому тану поскорее хотелось научиться ездить на лошади. Знал, что Ричард обожает яблоки, обязательно зелёные, с легкой кислинкой, и терпеть не может терпкие ягоды рябины. Знал о его любимой детской колыбельной — про жестокого короля завоевателя и маленький народ, что ценой собственной маленькой жизни сохранил свои маленькие традиции, — рыцарскую честь и бессмысленную браваду в Окделлах взращивали с младенчества. Может быть, в параллельном мире, в другой бусине ожерелья, где не существовало Алана и Рамиро, и Грегори Карлиона, и Винной улицы, и тех противоречий между ними, что стали неразрешимыми в конечном итоге — все могло сложиться по-другому. Но не здесь и не в этой жизни. Малодушным с его стороны было бы не признавать своей вины — ведь он не остановил Дорака от бессмысленных чисток армии, — но кошки бы драли благородство, ходящее рука об руку с лицемерно опущенными ресницами и готовое нанести удар, стоит только отвернуться. «Если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Создатель наш, всеблагой и всемилостивый», твердят в один голос святоши, «прощайте — и будьте прощены». Но его покровителем всегда был Леворукий, и он, несомненно, позволит ему эту небольшую вольность — не прощать. Ричард был… Много слов приходило на ум, хотя дело ведь было далеко не в самом Окделле. Просто в дуале Рокэ не нуждался уже много лет. Не искал ни встреч, не допускал мыслей. Он просто не был к этому готов, растерялся, как позорный юнец. Грезил же раньше, но подарили лишь когда отрёкся — и что теперь с этим прикажете делать? Говорить со вчерашним ребёнком не хотелось до противного, в черепной коробке и в теле эхом отзывалась мерзкая паника. Куда деть его, столь желанного и давно ненужного? Как себя с ним теперь вести? На каком языке заявить — Ричард, герцог Окделл, поздравляю, мы связаны нитями судьбы? Каждый шаг в собственном поместье даётся с трудом. В груди поднималась удушливая, жаркая волна, от всех этих мыслей жжение в голове стало совсем невозможным — даже старинный особняк казался ему местом, где слишком пестро и ярко, где всего так много, так бесконечно много — как цветов, так и мыслей. Чтобы прийти в себя хоть немного, отвлечься, дать небольшую отсрочку от того, к чему так или иначе придётся вернуться, Рокэ провёл всё утро за разглядыванием преобразившегося дома, бродил по знакомым коридорам с детской любознательностью, вертел головой, вглядываясь в яркие узоры, картины и дороговизну, впервые за всё время обретшую хоть какой-то смысл. Здесь и сейчас можно было поддаться интересу и Алва дал себе маленький карт-бланш, снова и снова цепляя взглядом детали и предметы, невесомо касался пальцами текстур, словно и они изменились. Картины рам с позолотой на ощупь казались дурными — впрочем, как и всегда, но Рокэ никак не мог понять, нравятся ли ему эти сочетания. Каждый цвет сквозил чем-то странным, диковинным и непонятным, слишком аляпистым. Он знал, больше с чужих слов, что особняк обставлен хорошо и в верных тонах, но ничего “верного” найти так и не смог. Ноги сами привели его в библиотеку, в недрах которой отыскалась толстенный фолиант, содержащий целые хорны рассуждений о цветовой палитре да сочетании красок, с пространными и сложными описаниями каждого оттенка. В книге были и пёстрые картинки — Рокэ решил начать с пейзажей, чтобы понять, как называются самые простые, основные цвета. Чёрный и белый он пролистал сразу — слишком привык к ним за все те годы, что провёл без дуала. На оттенках красного пальцы сами собой замерли, неосознанно подмяли книжный лист. Было удивительно вглядываться в похожие, почти одинаковые полутона, называющиеся совершенно по-разному: шарлах, сольферино, киноварный, рубиновый, винный. Неужели и правда есть те, кто способен отличить гранатовый от фалунского, а карминовый от кораллового? Рокэ знал только, что алый — это кровь, струёй бьющая из колотой раны, закатное небо, всполохами да пятнами обрамляющее южное небо, до криков обжигающий огонь в камине; родовые цвета герцога Окделла, оказавшегося его кошкиным дуалом. Правота от своей догадки — о том, как много алого было вчера на Ричарде, нисколько не приносит облегчения. — Закатные твари, — выругался Рокэ, вспомнив, что пришел сюда не для того, чтобы вновь и вновь возвращаться мыслями к мальчишке. Те, в лучших традициях кошачьего рода, терзали, впивались когтями в подреберье, противно тянули, дурманя. Утопить бы их, как делают в глубинках по весне, да нельзя — сейчас до ужасного нужно было оставаться трезвым. Названия цветов он знал с детства, знал то, каким цветом назвать предметы тоже с юности, но сейчас изучал это всё заново, с пониманием. Зеленый и желтый оказались самыми легкими — солнце в зените дня, густые заросли травы, крапива, кипарисы и можжевельники, всевозможные растения. Теперь он воочию мог видеть, какие именно камни отправлял своей девочке уже много лет — даже со страниц книги изумруды поражали своей яркостью. Синий — его цвет, цвет его рода. Прямо сейчас он в синем парадном камзоле, руки так и не дошли переодеться в свежее. Кольца с синими сапфирами, звезды Кэналлоа с синими камнями. Синим были цвета, которые предстояло носить Ричарду ближайшие три года — правда, если тот согласится остаться при нем. Синим было море в Алвасете. Алвасете. Мысли об Алвасете нахлынули на него, затопили с головой, стоило представить, каким окажется настоящий дом. Сейчас, в тишине библиотеки, с раскрытой пестрой книгой перед глазами, его как никогда прежде настигло осознание — Рокэ никогда не видел Алвасете в цветах. Если одни только страницы фолианта и столица, ничем не походившая на дом, так поразили его, то какого будет увидеть все то, о чем Рокэ до этого момента мог лишь слышать?.. Полупрозрачные переливчатые волны, лазурь у кромки берега, рассыпчатый песок, черепаховые кошки, апельсиновые рощи, о которых так любил петь отец: «когда умру — схороните меня с гитарой в речном песке, в апельсиновой роще старой, в любом цветке..». Рокэ знал лишь, что дом пахнет пряностью специй, свежими фруктами, свободой, корицей и цитрусами — но теперь он мог узнать Кэналлоа по-настоящему. Вряд ли Талиг ждут спокойные годы — лишь очередная война, идущая вслед за предыдущей. И все-таки он должен оказаться в Алвасете, увидеть его хотя бы раз — и тогда не жаль будет умирать. Вспомнилось вдруг, что здесь, в этой самой комнате находится то, что так отчаянно хранил отец в плотно запертом комоде, чтобы единственное оставшееся от матери сокровище не пострадало от воздуха и лучей солнца. Рисунки Долорес Алвы. Руки касается лёгкая дрожь, дышать становится труднее. Mamita. Рокэ легко находит давно никем не тронутый ключ — тот продолжает терпеливо лежать на своём месте в дальнем ящике у стола. Замок легко поддается — Хуан зорко следит за каждым уголком дома, даже самым дальним, и не допускает поломок. Пальцы слегка подрагивают, сами тянутся к плотным листам — две дюжины почти, и это только малая часть того, что рисовала мама. У них было не так много совместных воспоминаний, как ему хотелось бы, но очень многие из них были связаны с Долорес, держащую кисть в своей тонкой, махонькой руке и серую палитру во второй. Маленький Росио подолгу следил за тем, как мама рисует — он не представлял, о чём та говорит, не осознавал, что значит «правильное сочетание цветов», какие из них первичные и вторичные, что из себя представляют холодные и тёплые тона, но силился понять изо всех сил — такой вдохновенной и живой казалась mami, и так сильно ему хотелось разделить с ней эту детско-кукольную радость. Картины, несомненно, можно было продать за баснословные деньги — а кому из знати не хотелось бы повесить у себя дома пейзажи супруги соберано?, — вместо этого мама дарила свои рисунки горожанам, восторженным детям, служанкам. В те годы Долорес ещё улыбалась и твёрдо стояла на ногах. Она впутывала пальцы в густые пряди её детей и ерошила их, сплетая в речи марикьяре да кэналли. Отче был не так груб, хоть и далёк, но тогда ещё можно было на его плечах виснуть вниз головой и смеяться, смеяться с перевёрнутого лика земли. В те годы он мог заливисто смеяться, беззаботно плескаться в море, гонять наперегонки с, Чужой помилуй, двумя братьями. Сладкий персиковый сок струился по крохотным, припухлым от юности пальчикам, спускался ниже, к локтям и это совсем не раздражало. Ему не нужен был цвет — у него было тепло, счастье, неудержимая радость день ото дня. И пусть он не видел тогда так, как было нужно, Рокэ мог поклясться — солнце светило ярче и бережнее. Красные туфельки, белые гольфики, ленточки в волосах, раночки, ссадинки, цветики-лютики. Без цветов у него было разноцветное лето, друг ждал у причала и кроме разбитой коленки не было другой боли. Боли вообще не было места. Рокэ закрывает глаза на мгновение — о, ему так нужна эта маленькая передышка перед тем, что он увидит и после того, как тоскливая боль по былому горькой отравой разливается в душе, — и только потом подносит к глазам самый верхний рисунок. Террасу родного дома он узнает сразу — они с Карлито, будучи мальчишками, обожали носиться вокруг белых колонн, как сумасшедшие, и ненароком распугивать всех кошек в округе. Колонны и правда светлые — но совсем не такие, как ему запомнилось. Мрамор отливает лазурной синевой, по нему скользят бледно-желтые солнечные лучи, и краски эти переплетаются так гармонично, так правильно — слова матушки оказались чистейшей правдой. Россыпь листвы над террасой, которую Рокэ всегда видел темно-серой и однородной, у мамы была бесконечно яркая, в ней словно сплелись все оттенки зеленого, про которые он читал в книге — от малахитового до хвойного. Небо почти такого же цвета, что и море — светло-голубой цвет успокаивает, умиротворяет; их разделяют белесые облака — и Рокэ вновь поражается тому, что даже знакомый белый раскрывается для него с новых сторон. Так странно — он лишь смотрит на рисунок, но ему кажется, что он стоит прямо там, посреди этой террасы, и лениво наблюдает за тем, как ветер размеренно покачивает листву, заставляет облака плыть, а море — идти тихой рябью. Кажется — вот сейчас в дверях покажется Карлос, юный и беззаботный, и впереди их ждет целый день, наполненный приключениями, звонким смехом и невинными шалостями. Они заберутся на скалу и найдут там гнездо белой ласточки, искупаются в море, сорвут пару апельсинов — и весь мир будет принадлежать лишь им одним. Он откладывает рисунок, берет следующий. Хмурится, не сразу узнавая, кто перед ним. Подпись внизу заставляет удивленно выдохнуть. «Querido esposo», выведено изящным почерком матери, и Рокэ осознает, что перед ним Алваро Алва собственной персоной. Отец совсем не похож на себя — во взгляде нет и намёка на холодную, отчужденную строгость, с какой тот смотрел на Рокэ в последние годы. Глаза отца светлые, теплые, лучащиеся нежностью, умиротворенным спокойствием. «Любовью», понимает Рокэ, любовью к той, на кого направлен взор Алваро. Судя по дате на оборотной стороне листа, портрет написан через пару месяцев после свадьбы родителей — наверное именно поэтому он больше выглядит, как зарисовка, а не полноценное полотно. Оранжевые линии уверенные и выразительные, каждый штрих идеально передает форму, вот только.. наверняка мама, рисуя портрет отца, ещё не успела привыкнуть к обилию цветов и красок перед глазами, и только упражнялась передавать различные оттенки и полутона. Девушку, собирающую алые плоды тамарилло на фоне предвечерних сумерек, Рокэ узнал сразу. Его сестрица любила всевозможных птиц — забирала раненых чаек из юрких кошачьих когтей, выхаживала выпавших из гнезда воронят и воробьев, и даже на картине у её ног на лестничных ступеньках резвилась стайка белоснежных голубей. Инес здесь совсем юная, босая — и такая безмятежная, по-детски счастливая. Они виделись совсем редко — после свадьбы Инес не так часто покидала Багряные земли, — и все равно Рокэ помнил, как сестра ласково ерошила ему волосы при встрече, привозила самые вкусные сласти, называла его «mi hermonito Rosio», рассказывала о черных львах, и смеялась звонко, когда брат дергал её за рукав причудливых одежд, прося поведать новые и новые истории. Рокэ перебирал, перекладывал листы дрожащими руками, тонкими пальцами невесомо гладил далёкое счастье, всматривался в них, пока глаза не начинало жечь от усталости и солёных, мерзких слёз — он их даже не силился вытирать, только отчаянно смаргивал, кусая до алого губы, сглатывая удушливый ком в горле. Вот и береговой утес, и бескрайнее море, и цветущие сады, и Ласточкино гнездо. Робко улыбающийся Рубен, смеющийся Карлос, болезненно-юный Рамон, не видавший дальше жестоких шести, у кромки воды, Антония с охапкой полевых цветов — впервые в жизни Рокэ видел брата и сестру, сгинувших в небытие за несколько лет до его рождения. Его не было на свете, в то время как родители уже потеряли двоих детей. Ему было семь, когда погиб Рубен. Двенадцать, когда Инес не смогла перенести очередных родов. Четырнадцать, когда Карлос заслонил собой своего дуала, эра с противным именем — о, бедный старик Рудольф. Отец и мать ушли вслед за ними — из всей их семьи, такой яркой и бесконечно живой, оставшейся только на этих картинах, взглянуть на которые, подумать только, он не решался всю свою поганую жизнь, в живых был лишь он один — младший сын, блеклая неудавшаяся копия. Рокэ так рано потерял их даже не успев обрести, потерял всех до единого, потерял до того, как успел увидеть по-настоящему. Все, что осталось от них — серые, тусклые воспоминания, и ослепительные, такие драгоценные картины Долорес, по которым можно лишь бесконечно водить пальцами, силясь запомнить каждую деталь, каждый штрих, каждый взмах кисти. Семья теперь превратилась в далёкое, странное, такое чужое для него слово; оно напоминало бабочку — стоит лишь протянуть руку, коснуться мягких крыльев, и та уже вспархивает изящно с цветка, оставляет после себя лишь пустой бутон, испив с него весь живительный нектар. Следующий лист застает его врасплох. Юный мальчишка на очередном портрете не может быть никем иным, кроме него самого — ведь только его судьба наделила столь яркими синими глазами. Он не возьмётся сказать точно, но на вид ему здесь лет двенадцать, или, быть может, четырнадцать. Возможно, ему только кажется — он не художник, и, уж тем более, не знаток произведений искусства, — но собственный портрет видится единственным, в котором нет той беззаботности и легкости, какую маме удавалось запечатлеть на других своих полотнах. Вся работа пропитана безмолвной тревогой — не только самого маркиза Алвасете, но и того, чьей рукой он был написан. Значит, всё же, ему здесь больше четырнадцати — мама уже успела потерять Карлоса, и Рокэ остался последним из её ненаглядных отпрысков. Ему вспоминается вдруг, как Долорес писала картины в последние годы своей жизни — беспокойно, судорожно, словно понимая, что время уже на исходе, каждый её день может стать последним. Внезапная догадка заставляет его замереть — быть может, она боялась не собственной смерти, а его. До дрожи страшилась потерять последнего сына, не хотела отпускать от себя, старалась запечатлеть на своих творениях — чтобы физическое воплощение его оставалось в этом мире как можно дольше, и спустя много лет Рокэ мог увидеть, как сильно она его любила — иначе не мог он объяснить столь нежно выведенные линии, изящные штрихи, бережно воссозданые детали. Он пережил горе, одно за другим, но удивительное дело — на портрете оставался собой, не выглядел сломленным, побежденным. Даже в центре бушующего урагана, в который превратилась их жизнь, мама старалась находить проблески света, хоть и была совершенно обессилена, опустошена. Эта мысль разливается приятным теплом в груди, придает столь необходимые сейчас силы, но вместе с тем — слёз становится чуть больше. Время снова замедлилось, перестало иметь хоть какое-то значение. Соблазн провести весь день в библиотеке, не выпуская из рук стопку маминых рисунков и вспоминая был очень уж велик — ему пришлось прерваться с огромным сожалением лишь тогда, когда из коридора донеслись быстрые шаги и в дверь ритмично постучали. Рокэ приказывал не тревожить его без веской причины, и стук мог означать только одно — мальчишка наконец очнулся. Рокэ закрыл книгу, неспешно, с трепетной бережностью собрал рисунки. Теперь он сам будет зорко следить за их сохранностью вместо отца. У Долорес всё ещё был тот, кто сохранил её любовь и теперь хранит её тёплый мир. Усталость навалилась на худые острые плечи, накрыла волной, стоило выйти в коридор, и он только сейчас осознал, насколько вымотан. Ошибкой было недооценивать своё состояние — нужно выкроить хотя бы пару часов на сон да питьё, чтобы никто из придворных ызаргов не догадался, что случилось с ним на Фабиановом дне. Обретенный дуал, да к тому же из вражеской партии — непредсказуемое, неконтролируемое и такое опасное оружие против него. Эгмонт был последним, наверное, из Людей Чести, в ком осталось хоть какое-то благородство, да и его так называемые кошкины «союзнички», говоря по правде, ничем “Лучших” не лучше. Придворные ызарги, без сомнения, пустят мальчишку в расход при первом же удобном случае — нельзя позволить этому случиться. Фердинанд, конечно, ничего не поймёт, а вот Дорак... Как бы он не понял слишком многое. Рокэ мысленно дает себе безмолвное обещание — перед чужими делать вид, словно ничего не произошло, не показывать, что он начал видеть цвета. Любое неосторожное слово может завести его в болота, по сравнению с которыми Ренкваха покажется премилым, уютным озерцом. О, знали бы о случившемся все те, кто так сильно жаждет утихомирить Ворона семейной жизнью!.. За этими мыслями он не заметил, как приблизился к покоям Ричарда. Он так и не придумал, что скажет, а ведь разговор, что их ждал, однозначно нельзя будет назвать простым — не каждый день твоим дуалом, твоей судьбой оказывается кровник, злейший враг семьи, отродье Леворукого и прочее, прочее… Мальчишка наверняка получше самого Рокэ знает о всех тех титулах, которыми его успели наградить — от этого удивительно больно сжимается за рёбрами. Стоя у самого порога Рокэ осознает вдруг, что медлит, поддается столь несвойственному для себя чувству — нерешительности. Бессмысленным взглядом всматривается в резьбу на двери — замысловатые узоры начинают расплываться перед глазами, ему приходится закрыть их на пару мгновений — словно затушить пляшущий огонек свечи. Кончики пальцев дрожат; его всего мелко потряхивает, как бы не хотелось этого отрицать. Рокэ легко умел считывать людей, видел их намерения и усердно скрываемые чувства — научился этой науке против воли, когда оказался на пороге смерти, и поклялся больше не повторять совершенных ошибок, — но Ричард казался ему непредсказуемым. Он походил на отца внешне, но и только. Не было в нем ни следа холодного, равнодушного спокойствия Эгмонта, ни лицемерной расчетливости Ариго, ни глупой, нелепой подлости Килеана. Вскормленный идеями о возрождении былого величия, взрощенный молитвами к Создателю, Ричард казался ему маленькой тайной, загадкой, которую так отчаянно, до дрожи в пальцах хотелось решить, самому себе ответить на вопрос — что за мальчишка достался ему, кого избрала для Рокэ судьба? Гадать, как поведет себя Ричард, не хотелось совершенно, поэтому Рокэ наконец толкнул легко поддавшуюся дверь, желая прервать эту гнетущую неопределенность. Комната всё ещё погружена в полумрак, полузакрытые шторы приглушают дневной свет; стоит поберечь пока глаза мальчишки, дать ему прийти в себя, и только после этого позволить полноценно взглянуть на мир. Хосито, его лекарь, еще прошлым вечером говорил, что обретать цвета всегда бывает непросто, особенно во взрослом, осознанном возрасте, и должно пройти время, чтобы можно было адаптироваться, привыкнуть к новой реальности вокруг. Ещё он упоминал, что неплохо бы прочнее закрепить связь — пока та остается слабой, процесс привыкания может проходить дольше и сложнее, — но едва ли они могут рассчитывать на какое-либо сближение друг с другом. Сидящий на постели Ричард, явно погруженный в мысли, не обращает внимания на суетящегося вокруг него лекаря и даже не сразу замечает Рокэ. Лишь вздрагивает слабо, стоит тому приблизиться, но тут же берёт себя в руки, стараясь не выдавать своего смятения. Лихорадочный румянец сошел с его щёк, но пришедшая вместо него меловая бледность нисколько не внушает спокойствия. Он все еще слаб, и даже сидит, опираясь на здоровую ладонь. Лекарь только сменил повязку — алая рана скрылась под белоснежными бинтами, как под толстым слоем снега прячется земля в самом начале зимы. Странная отрешенность Ричарда напрягает ужасно — неужели тот настолько разбит известием о том, кто все это время был предназначен для него? Лекарь произносит какие-то наставления, советует воздерживаться от активности ещё несколько дней и как следует отдохнуть, но Ричард едва ли слушает. Когда дверь за ним захлопывается и они остаются одни в комнате, Рокэ понимает — нужно сказать хоть что-то, иначе молчание сведет его с ума. — Как вы себя чувствуете? — с нарочитой небрежностью спрашивает Рокэ, только чтобы нарушить гнетущую тишину. Руки скрещены на груди, плечо опирается о дверной косяк — храбрится, пусть сам не знает чего. Ричард переводит на него взгляд, рассматривает внимательно, задумчиво, с каким-то детским почти недоверием, пытается ответить, но у него не получается — голос выходит слишком хриплым, и он заходится в судорожном кашле. Рокэ замечает стакан воды на прикроватном столике, и вновь его тело реагирует быстрее, чем он успевает осознать, что делает. Подносит стакан к сухим, обмётанным губам, помогает сделать глоток. Ричард не сопротивляется, покорно и жадно пьёт до тех пор, пока ему не удается перевести дух, и вымолвить наконец тихим голосом: — Со мной всё в порядке. Рокэ не верит ему — ну а кто бы поверил, после ночи лихорадки и сумасшедшей, словно мир все ещё остается бесцветным, бледности на щеках? Но вряд ли Ричард мог сказать ему иное — если даже на дне Фабиана он изо всех сил старался показать, что всё идёт так, как нужно, и происходящее нисколько не занимает его высокую особу. — Почему я здесь? — через какое-то время спрашивает Ричард, когда комната уж слишком сильно наполняется звенящей тишиной, — я помню только, что вы назвали мое имя, а потом.. всё как в тумане. — Я понимаю, что вы не в восторге от перспективы быть при моей особе, — осторожно начинает Рокэ, — и всё же мне показалось, что оставить вас там будет не самой лучшей затеей. Вместо ответа Ричард лишь задумчиво кивает. Рокэ почти набирается решимости, чтобы спросить — и о том, что Ричард думает о случившемся, что теперь планирует делать, хочет ли он остаться с ним, проверить на прочность их связь, протянутую между ними тоненькую цветную нить, что кажется сейчас такой хрупкой, но быть может им удастся укрепить её, вопреки всему, уже только для того, чтобы проверить, ошибается ли судьба. Он собирается произнести все те вопросы, что крутятся на языке, и первые слова уже хотят сорваться с губ, но он не успевает. Ричард, после минутного колебания и явных сомнений, всё таки решается первым прервать молчание — и, видит Создатель, лучше бы он не делал этого вовсе. — А вы... не знаете случайно, когда я потерял сознание, происходило ли что-нибудь, ну... странное? — спрашивает Ричард, и этот вопрос, такой неожиданный, застает Рокэ врасплох. Едва оформившаяся догадка безжалостной волной выбрасывает его прямо на скалистые утесы, — может, рядом был кто-то необычный, или.. Ричард совсем смущается от изумленного, непонимающего взгляда Рокэ, и ещё более расплывчато поясняет, потупив взгляд куда-то в пол: — Мне просто кажется, что произошло нечто важное, понимаете, а я... — он качает головой, закрывает лицо руками, окончательно растерявшись, и явно жалея, что начал этот разговор, — нет, нет, ничего такого. Показалось, наверное... И тогда Рокэ оглушает осознанием: он не помнит. Мальчишка ни кошки не помнит произошедшего в Фабианов день, не знает наверняка, кто именно прикоснулся к нему, не осознает, насколько связан теперь с Рокэ. Не клятвой оруженосца, которую тот даже не успел произнести — а чем-то более древним, сильным, могущественным; тем, что Рокэ так жаждал, и вместе с тем так боялся обрести. Ещё секунду назад он чувствовал себя так, словно наконец-то увидел сушу после бесконечного нахождения в бескрайних водах, но оказалось — он недооценил просторы океана, и пусть он видит теперь берег, до него далеко, так мучительно далеко, что он успеет уйти под воду прежде, чем приблизится к нему. Напрасно подумал, что судьба смилостивилась вдруг над ним, решилась исправить все ошибки этим северным мальчишкой, робко попросить у него прощения за предыдущие обманы. Действительно, а на что другое мог рассчитывать Рокэ? Что юнец кинется в его объятия сразу при пробуждении, разом обо всем позабыв? Оба они теперь видят цвета — и этого достаточно. Нет смысла надеяться, что в остальном хоть что-то изменится, ведь не его Ричард ждал всю жизнь. Пусть его мальчишка наслаждается обретенными красками и яркостью этого мира, а когда придёт время, встретит кого-нибудь, кого сам захочет выбрать в спутники, кто не будет навязан ему против воли. Создатель не допускает ошибок, разумеется, но разве они — не живое подтверждение его полнейший несостоятельности? Разве сам Рокэ, Леворукого дитя, не был ошибкой от кончика ног до смолянисто-черной макушки, своим существованием перечеркивая всё правильное в их мире? И кому только эсператисты посвящают годы своих служений. Как там было у Иссерциала? «Как-нибудь проживём и без весны… Мне, в общем,всё равно — есть она иль нет её, и самочувствие моё будет неизменным...» Вот и он как-нибудь сможет оставить мысли об этом нахальном воробье с его огромными серыми глазами, теплыми ладонями и мальчишескими обидами, не станет портить его жизнь своим навязчивым присутствием в ней. — Вы, стало быть, неплохо приложились головой, — с глухим раздражением произносит Рокэ, и тут же корит себя за несдержанность. Он не мог удариться, конечно, ведь Рокэ не позволил ему упасть, подхватил сразу, и держал все то время, что Ричард напоминал безвольную тряпичную куклу, но откуда бы ему об этом знать? “И правда, к чему запоминать встречу со своим дуалом, подумаешь, ерунда какая — злой насмешкой отдаётся в мыслях. Особенно когда твой дуал — не прекрасная эрэа, и даже не какой-нибудь благородный златоволосый принц, в чьи распростёртые объятия можно броситься, позабыв наставления о недопустимости гайифского греха даже с тем, с кем ты сплетён связью, которыми так щедро сыплют эсператистские святоши.” Такое и впрямь лучше забыть поскорее, как страшный сон. Жаль только, что у Рокэ так не получится. — Почему вы это сделали? Почему... выбрали меня? — с искренним удивлением спрашивает Ричард, трогательно хмурит брови домиком, — хотите склонить меня на свою сторону, сделать меня верным подданным Оллара? Или, правильнее будет сказать, Квентина Дорака? Маленький, язвительный паршивец. Рокэ почти восхищен его наглостью, по-кошачьи ступая ближе, кривит губы в подобии насмешливой улыбки — Ричард ведь не осознает, не понимает, какую власть имеет теперь над Рокэ, и почему тот дозволяет ему говорить подобные вещи. Он ведь верит во всё, что произносит — его, наивного, такого доверчивого, сожрут при дворе, не подавившись, и от этого Рокэ становится по-настоящему страшно. — У меня нет на вас планов, юноша, не равняйте меня со столь любезным вашему сердцу кансильером и иже с ним. Считайте это сиюминутным порывом — мерзавцы вроде меня бывают сентиментальны и предаются иногда воспоминаниям, — туманно пояснил Рокэ, — вашему здоровью боле ничего не угрожает, и я не намерен удерживать вас в моем доме против вашей воли. Ступайте куда хотите, делайте что пожелаете, для меня это не имеет значения. Он и сам не понимает, что несёт — разве способен он отпустить теперь Ричарда? Сердце заполошно бьётся в груди, отдаётся болью в рёбрах. Бывали ведь случаи, когда связь, тонкая паутинка грядущей любви, с треском рвалась на части и люди гибли, не пережив долгих разлук… И что он будет делать, если тот и правда решит уйти? Как будет объясняться? «Я вовсе не то имел в виду, когда сказал, что ты можешь убираться на все четыре стороны — просто я и в самом деле никого и никогда не просил остаться, и я не имею ни малейшего понятия, как сделать это сейчас. В твоих силах причинить мне любую боль, какую только захочешь, и мне страшно, мне правда так страшно, что ты и вообразить себе не можешь!.. Я напрасно считал себя мудрецом — оказалось, я и есть тот глупец, что живет во тьме, боясь ослепнуть — и на самом деле теряет зрение, когда глаза его, погруженные во мрак, перестают воспринимать солнечный свет..» Мальчишка замирает, оглушенный его словами. Прикидывает что-то в уме, резко вскидывает голову, от чего копна светлых волос спадает на глаза — он сразу же её убирает неловким движением широкой ладони — после чего произносит серьезно: — Я... предпочел бы остаться, эр Рокэ. «Он остаётся, он хочет остаться» — мысль бьёт набатным колоколом в голове, по телу разливается облегчение, и Рокэ предпочитает игнорировать гаденький, мерзкий голосок, что прорывается через общую какофонию ликования — «но не ради тебя». — В таком случае — располагайтесь. Комната теперь ваша. Об обязанностях можете не тревожиться — меньше оруженосца мне требуется лишь добродетельный пастырь, отпускающий прегрешения. Дайте знать, если вам потребуются деньги, — Рокэ сухо перечислял все, что приходило в голову, только бы не выдать свое состояние, — если вы потребуетесь мне на церемониях или ещё для чего, я дам вам знать. На этом всё, юноша. Можете распоряжаться своей персоной, как хотите — когда придете в себя, разумеется. Хочется уйти, поскорее покинуть эту комнату — покои герцогини Алва, и чем только Рокэ думал, приказывая постелить Ричарду именно здесь, о, как это было глупо, самодовольно и наивно, он сам в очередной раз глухо смеётся над собой, — и он был так и поступил, прихватив с собой пару бутылок крови по пути, и приказав, чтобы никто не тревожил его, но внезапно произнесенные слова останавливают его прежде, чем он успевает развернуться к двери. — Раз все так вышло, я хотел бы принести вам присягу, — торжественно сообщает ему Ричард, намеренный, похоже, соблюсти все церемонии. В отличии от Ричарда, Рокэ никогда не занимали законы, гласные и негласные, что уж говорить о неписаных традициях и замшелых обычаях, но соблазн побыть рядом, привязать его к себе хотя бы заученными словами клятвы оказывается непозволительно велик, и он не решается возразить. — Приносите, — холодно бросает Рокэ, и взмахом руки останавливает Ричарда, когда тот собирается подняться, — только не вставайте. Вам вредно. Мальчишка набирает в грудь побольше воздуха, явно нервничая, и начинает. — Я, Ричард из дома Окделлов, благодарю Первого маршала за оказанную мне честь. Я обещаю... я клянусь, — слегка сбивается мальчишка, и Рокэ думает раздраженно, что тому бы спать сейчас, а не воображать себя благородным рыцарем, — исполнять его волю и служить ему и в его лице служить Талигу. Отныне бой герцога Алвы — мой бой, его честь — моя честь, его жизнь — моя жизнь. Да покарает меня Создатель, если я нарушу клятву. Да будет моя шпага сломана, а имя предано позору, если я предам своего господина. Обещаю следовать за ним и служить ему, пока он не отпустит меня. Клятва, принесенная прямо в больничной постели должна бы казаться нелепой, но Рокэ не смешно совсем. Пока он не отпустит меня. Держи, держи его крепко, держи крепче, чем самого себя. Не отпускай. Больше всего в этот миг Рокэ ненавидит того, что придумал эту кошкину клятву; Ричард берет его ладонь в свою, быстро прикасается губами и Рокэ замирает, чувствуя мягкое тепло, окутывающее тыльную сторону руки, прислушивается к ощущениям — касание слишком мимолетное, но даже так ему кажется, что на самую толику мгновения мир становится чуточку ярче. Чуточку живее. Интересно, почувствует ли это Ричард? Он смущенно отпускает руку, хмурится, но снова быстро справляется с собой. Ох, на этом юном лице эмоции видны слишком уж хорошо, да ещё и все разом! Смешиваются в причудливую какофонию, меняются с невообразимой скоростью — едва ли сам Ричард понимал их. — Эр Рокэ, а вы... — нерешительно начинает он, и замолкает на полуслове. Явно ведь пытается спросить нечто важное, что столь сильно его тревожит, и Рокэ вопросительно вскидывает брови, переспрашивает нетерпеливо: — Вы что-то хотели? — мелькает хвостик надежды, чтобы исчезнуть тут же, когда Ричард мотает головой и произносит тихое: — Нет, нет, ничего. Ничего. Он не решился даже задать вопрос, значит и говорить тут не о чем совершенно. Холодная, липкая тоска окутывает его, манит в свои привычные объятия. В жизни, начавшейся столь неудачно, удачным быть не может ничего. Рокэ вдруг расхотелось пить в одиночестве — если повезёт, он еще успеет застать дома Ли. Пусть однокорытника язык не повернётся назвать другом, впрочем, лишь потому, что таковым не звался его в жизни никто, собутыльник из него выходит чудеснейший и мрак ледяного Заката уже не пугал столь сильно. — Я дам знать, если вы мне понадобитесь, — говорит Рокэ, и сам дивится тому, сколько горечи и разочарования в его голосе, и как слова царапают глотку, — можете отдыхать. Дверь за ним захлопывается с ощутимым раздражением и тихим скрипом. Тем же отдаёт и поступь по коридорам — запрячь бы слуг, проверить половицы да кафельные кладки. Хотя смысла в том мало — и во всей жизни он медленно теряется. Зачем ему блеск злат, зачем сладости яств, зачем азарты войны, радость побед, немыслимый шёлк тканей, улыбки гулящих дам. Зачем ему цвета?.. Дуал, о котором нельзя было и мечтать, на три ненавистных года привязан к нему, но не знает ни о связи, ни о том, каков сам Рокэ — ужаснее лишь, что иного сын Эгмонта знать и не возжелает. Лучшей пытки для Алвы в мире не сыскать. Раньше ему казалось: то, что истлело давно, уже не может сгореть. У всего в мире есть свой предел, будь то радость или страдание, и рано или поздно на их месте остается лишь холодная, остывшая зола. Оказывается, он ошибался, и все совсем не так — ведь даже угасшее пепелище лишь ждет новый порыв ветра, чтобы вспыхнуть с новой силой.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.