Пэйринг и персонажи
Описание
Новое имя стерло её прошлое. Новый город похоронил её настоящую. Теперь она — всего лишь тень: рисует подделки для торговца чужими шедеврами, ворует стиль мертвецов. Но каждое утро её будит не будильник. А взгляд, от которого стынет кровь. Джексон Фрост — наследник мафии, любимый друг её сестры, дьявол в идеальном костюме — смотрит на неё. Из темного окна напротив. Из ряби в кофейном зеркале. Из влажной дымки кошмара, где он шепчет её настоящее имя.
Примечания
Автор немного зачитался Даной Делон. Все происходящее здесь родилось благодаря ей.
Enlèvement
14 апреля 2026, 03:57
***
Небо над Атлантикой было чёрным — ни одной звезды, ни одного огонька. Только бесконечная бархатная тьма за иллюминатором, в которой тонули все мысли. Элизабет сидела, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела в эту тьму. Пальцы сами собой рисовали на запотевшей поверхности узоры — круги, линии, бессмысленные завитки. Она не спала. Не могла. Каждый раз, когда она закрывала глаза, перед ними вставало его лицо. Джексон на аукционе. Его взгляд — тяжёлый, прожигающий, как лазер. То, как он смотрел на неё сквозь толпу, сквозь свет софитов, сквозь годы лжи и недомолвок. Она чувствовала этот взгляд на своей коже до сих пор — горячий, почти осязаемый, как чужое дыхание на шее. — Ты в порядке, душечка? — спросил Айзек. Голос у него был мягкий, чуть хрипловатый — такой, каким убаюкивают детей. Он сидел напротив, укрытый клетчатым пледом. В руках — чашка с ромашковым чаем, от которого пахло мёдом и покоем. — Да, — ответила она, не отрываясь от стекла. — Просто устала. — Отдохни, — сказал он. — До Парижа ещё три часа. Я разбужу тебя перед посадкой. Она кивнула, хотя знала, что не уснёт. Потому что стоило ей закрыть глаза — и перед внутренним взором вспыхивала Эйфелева башня, мерцающая золотом, и его руки, заправляющие прядь волос за её ухо. Она заставила себя закрыть веки. Темнота. И сразу — его губы на её губах. Тёплые. Мягкие. Пахнущие вином и чем-то горьким, как тёмный шоколад. Она провалилась в сон. Она проснулась от звука, которого никогда раньше не слышала. Это был не крик. Не взрыв. Это был вдох — резкий, влажный, захлёбывающийся. Так дышит человек, когда в его лёгкие вместо воздуха попадает кровь. Элизабет открыла глаза. Пилот стоял в дверях кабины. Его лицо было белым как мел, а на груди — на белой рубашке, которую она видела час назад безупречно отглаженной — расплывалось тёмное пятно. Оно росло прямо на глазах, захватывая ткань, делая её тяжёлой и влажной. Он открыл рот. Хотел что-то сказать. Но из горла хлынула кровь — ярко-красная, пузырящаяся, пахнущая медью и железом. Она потекла по подбородку, по воротнику, капая на ковёр салона — кап, кап, кап. Он рухнул на колени, потом на пол. И за его спиной Элизабет увидела их.Тени.
Они были одеты в чёрное — с ног до головы. Ткань не бликовала даже в свете ламп, поглощая все лучи, делая их частью темноты. Маски закрывали лица — только щели для глаз, чёрные и пустые, как стволы пистолетов. Они двигались беззвучно — даже ткань их одежды не шелестела. Они скользили, как вода, как призраки, как сама смерть, которая решила нанести визит и забыла постучать.Японские ниндзя.
Элизабет слышала о них. Шёпотом. По углам. В доме Айзека, когда охрана думала, что она спит. Никто никогда не видел их лиц. Никто никогда не оставался в живых, чтобы рассказать, как они пахнут — а они пахли железом и чем-то сладковатым, как цветы сакуры, растущие на кладбище. — Айзек! — закричала она. Голос сорвался, прозвучал тонко и жалко, как у испуганного ребёнка. Айзек проснулся. Его глаза — умные, живые, всегда чуть насмешливые — расширились, когда он увидел тени. Зрачки стали огромными, почти закрывшими радужку. Он потянулся к карману пиджака — туда, где лежал пистолет, маленький, но смертоносный, «беретта», которую она видела всего раз. Он не успел. Один из теней сделал шаг вперёд. Движение было таким быстрым, что Элизабет не разглядела ничего — только смазанное пятно, только ветер, качнувший прядь её волос. Нож блеснул в тусклом свете — на долю секунды, на выдох. Она увидела, как рука Айзека дёрнулась — рефлекторно, бесполезно. Как его глаза стали огромными — не от страха, от удивления. Как из его горла хлынула кровь — тёмная, густая, почти чёрная при тусклом свете салона, пахнущая горячим металлом. — НЕТ! — заорала она. Это был не крик. Это был вой — низкий, звериный, вырывающийся из самой глубины, из того места, где пряталось всё, что она подавляла годами. Она бросилась к Айзеку, не думая, не соображая, только желая — дотронуться, зажать рану, остановить кровь, которая заливала клетчатый плед, делая его бордовым и тяжёлым. Чужая рука схватила её за волосы. Пальцы были в перчатках — тонких, почти невесомых, но цепких как сталь. Они вцепились в её затылок, намотали пряди на кулак и дёрнули назад так сильно, что Элизабет вскрикнула — не от боли, от неожиданности. Голова мотнулась, шея хрустнула, и её отшвырнули в кресло. Она ударилась головой о подлокотник — глухой звук, вспышка белого перед глазами, и во рту появился привкус крови. Своей. Горячей и солёной. — Айзек… — прошептала она, глядя на его тело. Он не двигался. Его глаза смотрели в потолок — широко открытые, удивлённые, как будто он до последнего не верил, что это происходит. Плед сполз на пол. Чай разлился по ковру — ромашковый, сладковатый запах смешался с запахом крови, и Элизабет чуть не вырвало. — Где Анна? — раздался голос. С акцентом. Тягучим, шипящим, как змеиное шипение на солнце. Каждая «с» в этом голосе звучала как предупреждение. Элизабет подняла голову. К ней наклонился один из теней — тот, что убил Айзека. Он снял маску — медленно, почти небрежно, как будто его лицо не стоило скрывать. Под маской оказалось лицо азиата — с резкими, будто вырезанными из дерева чертами. Глубокие морщины вокруг глаз — не от возраста, от привычки щуриться, прежде чем ударить. Рот — тонкая линия, которая никогда не улыбалась. И глаза — чёрные, пустые, как колодцы без дна. От них веяло холодом, который пробирал до костей. — Где Анна? — повторил он. Его голос был спокоен. Страшно спокоен. Таким голосом говорят с ребёнком, который сломал игрушку, — и взрослые уже решили, каким будет наказание. — Она мертва, — прохрипела Элизабет. Голос сел, сорвался на шёпот. — Два года как. Его глаза сузились — всего на миллиметр, но этого хватило, чтобы воздух в салоне стал тяжелее. — Ты лжёшь. — Я не лгу. Её убили. Инсценировали самоубийство. Я видела её тело в морге. Я трогала её руки — они были холодными. Я закрывала ей глаза. Элизабет не знала, зачем она это говорит. Может быть, хотела, чтобы он увидел её боль — настоящую, живую, незаживающую. Может быть, надеялась, что правда остановит его. Она не остановила. Мужчина выпрямился. Его лицо не выражало ничего — ни гнева, ни сочувствия, ни разочарования. Только пустота. Бесконечная, как небо за иллюминатором. — Ты похожа на неё, — сказал он. — Та же кровь. Та же дерзость. Тот же изгиб бровей, когда врёшь. Он ударил её. Открытой ладонью — но удар был таким сильным, что её голова мотнулась в сторону, а шея хрустнула снова. Губа рассеклась о зубы, и Элизабет почувствовала, как тёплая струйка потекла по подбородку, капая на светлую блузку — кап, кап, кап, как из пилота, только теперь это была её кровь. — Ты поедешь с нами, — сказал он, наклоняясь так близко, что она почувствовала запах его дыхания — чеснок, перец, что-то острое и чужое. — И будешь отвечать на вопросы. Пока мы не поверим, что она мертва. — Она мертва, — повторила Элизабет, не разжимая зубов. — И вы ничего не измените. Он ударил её снова. На этот раз сильнее — кулаком в висок. Мир взорвался белым, потом стал красным, потом провалился в чёрную, беззвучную пустоту.***
Она очнулась в темноте. Не той темноте, когда можно различить очертания предметов. В той, которая давит на глаза, на веки, на зрачки, заставляя сомневаться — открыты они или закрыты. Вокруг было холодно. Не просто прохладно — холод пробирал до костей, до мозга, до самого центра, где пряталась душа. Бетонный пол впивался в щёку — шершавый, колючий, пахнущий цементом и мочой. Элизабет лежала на животе, и руки её были связаны за спиной — верёвка впивалась в запястья, мешая кровотоку, заставляя пальцы неметь и покалывать. Она попыталась пошевелиться — и застонала. Стон вырвался из горла сам собой — низкий, протяжный, больше похожий на скулёж раненого животного. Всё тело болело. Каждое ребро отзывалось острой вспышкой при малейшем движении. Каждый позвонок, казалось, был сломан и сложен заново, неправильно, вкривь и вкось. Она не знала, сколько времени прошло. Часы? Дни? Вечность? — Очнулась, — раздался голос над ней. Тот же самый. С акцентом. Спокойный. Страшный. Чьи-то пальцы вцепились в её волосы — грязные, слипшиеся, спутанные в колтуны — и дёрнули вверх. Элизабет закричала — от боли, когда волосы рвались с корнями, и от страха, который она не могла контролировать. Её поставили на колени. В лицо ударил свет — яркий, белый, режущий глаза, как тысяча иголок. Она зажмурилась, но свет проникал сквозь веки, окрашивая мир в оранжево-красный. Потом она приоткрыла глаза — сначала один, потом второй — и увидела, где находится. Подвал. Бетонные стены — серые, в трещинах, кое-где покрытые чёрной плесенью. Одна лампочка под потолком — голая, без абажура, на длинном проводе, который раскачивался от сквозняка, заставляя тени плясать по стенам. И мужчина перед ней. Он сидел на деревянном стуле — единственном предмете мебели в этом месте. Руки сложены на коленях. Лицо спокойное, почти скучающее. На нём был чёрный костюм — дорогой, идеально сшитый, без единой складки. Только на манжетах — маленькие тёмные пятна. Кровь. Не его. — Где Анна? — спросил он. — Мертва, — ответила Элизабет. Голос был чужим — хриплым, сиплым, с металлическим призвуком. В горле пересохло так, что каждое слово царапало изнутри, как наждачная бумага. Язык распух и не помещался во рту. — Неправильный ответ. Он встал — медленно, плавно, как хищник, который не торопится. Подошёл к ней — шаг, второй, третий. Его ботинки — чёрные, начищенные до зеркального блеска — остановились в сантиметре от её коленей. Он ударил её ногой в живот. Элизабет согнулась пополам, как тряпичная кукла. Лёгкие горели, отказываясь впускать воздух. Она открыла рот, чтобы вдохнуть, но вместо воздуха вырвался только беззвучный хрип. Слюна смешалась с кровью и потекла по подбородку. Она упала на бок. Бетонный пол встретил её щёку — холодный, шершавый, пахнущий плесенью и старыми слезами. Чья-то нога — не главаря, другого — ударила её по рёбрам. Хруст. Элизабет услышала этот звук — глухой, влажный, как треск льда под ногами весной. И вслед за ним пришла боль — такая, что мир стал белым, а потом чёрным, а потом снова белым. Она закричала — не в силах сдержаться, не в силах проглотить этот крик. Он эхом отразился от бетонных стен, многократно повторённый, жалкий и беспомощный. — Упрямая, — сказал главарь, стоя над ней. — Как Анна. Он присел на корточки — его колени хрустнули, и Элизабет почему-то заметила этот звук, хотя должна была думать о другом. Он взял её за подбородок — пальцы холодные, сухие, как пергамент — и заставил смотреть на себя. Вблизи его глаза были ещё страшнее. Не просто чёрные — бездонные, как колодцы, в которых никогда не было воды. В них не отражался свет. В них не было ничего. — Я ищу её два года, — сказал он. — Она должна была приехать в Токио. Подписать контракт. Вместо этого — она исчезла. А теперь ты говоришь, что она мертва. — Она мертва, — прошептала Элизабет. Она смотрела в его глаза и не моргала. Если она умрёт — она умрёт, глядя на своего палача. Не пряча лица. Не закрывая глаз. Он отпустил её. Встал. Отошёл к стене. — Бейте, — сказал он. — Но не убивайте. Это продолжалось два дня. Элизабет перестала считать удары. Перестала считать часы. Перестала отличать день от ночи, боль от онемения, реальность от бреда. Она лежала в углу, свернувшись калачиком, и смотрела на свои руки — грязные, в синяках, с ногтями, под которыми запеклась кровь. Чужая? Своя? Она не знала. Они приходили каждые несколько часов. Пилили её. Били. Задавали одни и те же вопросы. Уходили. Возвращались. — Где Анна? — Мертва. — Где документы? — Не знаю. — Кто её убил? — Не знаю. Она говорила правду. Но они не верили. Или верили, но им было всё равно — боль была самоцелью. На второй день её рвало кровью. Она смотрела на тёмные сгустки на бетонном полу и думала: «Это конец». Потом приходил главарь. Он сел на стул напротив, положил ногу на ногу, сложил пальцы домиком. Долго смотрел на неё — так, что Элизабет захотелось закрыться руками, спрятаться, исчезнуть. Она сидела, прислонившись к стене. Её лицо было неузнаваемым — губа рассечена, под глазом огромный синяк, переходящий в фиолетово-жёлтое месиво, на лбу запёкшаяся кровь, смешанная с грязью. Она не чувствовала боли — только усталость. Бесконечную, тяжёлую, как вода, которая заливает лёгкие, когда тонешь. — Ты похожа на неё, — сказал он снова. — Но ты не она. Анна никогда бы не сдалась. Она бы торговалась. Угрожала. Улыбалась. А ты просто молчишь. — Потому что мне нечего сказать, — ответила Элизабет. И это была правда. У неё не было документов. Не было тайн. Не было информации, за которую стоило бы умирать. У неё была только любовь к человеку, который, возможно, убил её сестру. И эта любовь не была валютой, которую можно обменять на жизнь. Он кивнул — медленно, как будто принимал решение, которое обдумывал давно. — Ты бесполезна, — сказал он. — И ты умрёшь. Он достал пистолет. Элизабет смотрела в дуло пистолета. Оно было чёрным — круглым, как глаз того самого колодца, в который она падала последние два дня. Глубоким. Бесконечным. Странно — она всегда думала, что в последний момент испугается. Что будет кричать, плакать, молить о пощаде. Что её тело предаст её и она начнёт дёргаться, умолять, обещать всё, что угодно, только бы не нажимали на спусковой крючок. Но сейчас была только пустота. И одна мысль — тихая, как шёпот на ветру: «Хорошо, что он не видит меня такой». Он — Джексон. Он — Фрост, как она называла его в те дни, когда мир был другим. Она увидела его лицо — не перед собой, а внутри себя, в том месте, куда никто не мог забраться. Его зелёные глаза с золотыми искрами. Его пальцы, заправляющие прядь волос за её ухо. Его губы на её губах — тёплые, мягкие, пахнущие вином и тёмным шоколадом. Эйфелева башня мерцала на заднем плане, как напоминание о том, что счастье существует. Существовало. Один вечер. Один поцелуй. Одна звезда, которая упала и сгорела, не долетев до земли. Главарь поднял пистолет. Дуло смотрело ей прямо между глаз. Элизабет закрыла глаза. Она не хотела видеть, как он нажимает на курок. Она хотела в последний раз увидеть звёзды — те самые, с террасы. И его лицо. И улыбку, которая когда-то заставила её поверить, что любовь существует. В этот момент дверь подвала взорвалась внутрь. Не буквально — но звук был такой, будто в неё врезался таран, будто кто-то снёс её с петель ногой, с такой силой, что металл застонал и поддался. Грохот был оглушительным — он прокатился по бетонным стенам, ударил в уши, заставил главаря обернуться. Элизабет открыла глаза. Она увидела, как рука с пистолетом дёрнулась — ствол пошёл в сторону, вверх, выстрелил, пуля врезалась в потолок, осыпав её бетонной крошкой. Увидела, как из темноты вылетела фигура — огромная, быстрая, как ураган, как стихийное бедствие, которому дали имя.Иккинг.
Он двигался как зверь — как пантера, как волк, как тот самый хищник, которого она видела в спортзале, когда он тренировался. Его кулак врезался в лицо главаря — хруст костей был отчётливо слышен даже сквозь шум в ушах. Главарь отлетел к стене, выронив пистолет, который заскользил по бетонному полу и остановился в луже крови. Иккинг не остановился. Он схватил главаря за горло — одной рукой, не глядя, не напрягаясь — и прошипел что-то на японском. Короткое. Острое. Слово, которое не нуждалось в переводе: «умри». Элизабет не разбирала слов. Она видела только, как в подвал ворвались другие тени — но это были уже не те, что мучили её. Эти были в чёрном, но с другими знаками на рукавах — серебряные драконы, вышитые на ткани. Они бились с якудза, и комната превратилась в ад. Кто-то кричал — высоко, тонко, как женщина. Кто-то стрелял — хлопки, от которых закладывало уши. Кровь брызгала на стены — тёмными веерами, как акварель, которую разлили нечаянно. Пахло порохом, железом, и почему-то — жасмином. Может быть, ей казалось. А потом чьи-то руки подхватили её — сильные, осторожные, такие, которые могли убить, но держали её как хрупкий фарфор. — Тихо, это всего лишь я, — сказал голос.Фрост.
Низкий. Хриплый. Прямо у уха — так близко, что она почувствовала его дыхание на своей щеке. Горячее. Неровное. Он бежал сюда. Он задыхался. Он был здесь. Он нашёл её. Элизабет не различала уже ничего — перед глазами всё плыло, мир превратился в размытое пятно из серого, чёрного и красного. Но она узнала его запах. Кедр. Табак. Горький шоколад. Тот самый, который преследовал её во снах, от которого у неё кружилась голова, когда он стоял рядом на террасе. — Джек… — прошептала она. Губы не слушались. Слово вышло скомканным, почти неразличимым, но он понял. — Я здесь, — сказал он. — Дыши. Ты в безопасности. И он поцеловал её в макушку. Это было бережно — так целуют детей перед сном, так целуют любимых, когда боятся сделать больно. Его губы задержались на её волосах на секунду — на выдох, на удар сердца. Элизабет почувствовала их тепло даже сквозь грязь и кровь. Сквозь всё. Он понёс её. Сильные руки прижали к груди — она слышала, как бьётся его сердце. Слишком быстро. Он боялся. Фрост никогда не боялся — она видела его в сотне ситуаций, и всегда он был спокоен, как лёд, как горная вершина, как тот самый Маттерхорн, под которым они пили кофе и говорили о звёздах. Но сейчас он боялся. За неё. — Не закрывай глаза, — сказал он. — Лиззи, слышишь? Не закрывай. Его голос дрожал. Она никогда не слышала, чтобы его голос дрожал. Он прижал её крепче, так, что она почувствовала каждый мускул его тела, каждый удар сердца. — Но ты должна. Ещё немного. Он бежал по коридорам — мимо бетонных стен, мимо лампочек под потолком, которые раскачивались от его шагов, отбрасывая длинные тени. Элизабет слышала выстрелы позади — Иккинг прикрывал их отход, там, в подвале, где осталась кровь и боль. Потом хлопнула дверь — уличная, тяжёлая, металлическая, с пневматическим доводчиком. Холодный воздух ударил в лицо — такой резкий, что Элизабет вдохнула полной грудью впервые за два дня. Воздух пах дождём, бензином и свободой. Она почувствовала, как её укладывают на что-то мягкое. Сиденье машины — кожаное, дорогое, пахнущее так же, как он. Кедр. Табак. Шоколад. Двигатель завёлся — низкий рык, от которого задрожала земля. Фрост сел рядом — она чувствовала его руку, которая сжимала её ладонь. Пальцы у него были длинные, холодные — как всегда. Но он держал её так, будто боялся, что она исчезнет. — Я рядом, — повторил он. — Я не отпущу. Элизабет открыла глаза. Сквозь пелену боли и усталости — сквозь синяки, ссадины, трещины в рёбрах — она увидела его лицо. Оно было осунувшимся, как будто он не спал несколько дней. Под глазами — тёмные круги, которых она никогда не видела. На скулах — жёсткие линии, которые появились только сейчас, от напряжения, от страха. Он был прекрасен. Даже таким. Особенно таким. — Ты пришёл, — прошептала она. — Я всегда прихожу, — ответил он. И его большой палец погладил её ладонь — медленно, успокаивающе, как будто он гладил испуганного зверька. — Я все еще тебя ненавижу. — Я знаю, — сказал он. И она выключилась. Но перед тем, как провалиться в темноту, она почувствовала, как его губы коснулись её лба — легко, как первый снег. И она улыбнулась.***
Она плыла. Не в воде — в чем-то другом, более тягучем и вязком. В жаре. В огне, который полыхал внутри неё, выжигая лёгкие, превращая кровь в расплавленный металл. Элизабет лежала на чём-то мягком, но не чувствовала этого. Она чувствовала только жар — он шёл откуда-то из глубины, из самой середины, где раньше жила душа. Теперь там был только огонь. Белый. Немой. Всепоглощающий. Кто-то рядом говорил — слова разбивались о стену жара, не долетая до сознания. Она слышала только обрывки: «температура… сорок… сердце… может не выдержать…». «Может не выдержать». Она хотела сказать: «Я выдержу». Но губы не шевелились. Они были сухими, потрескавшимися, как земля в засуху. Язык прирос к нёбу. В горле стоял металлический привкус — кровь. Её собственная. Она глотала её уже два дня. Потом жар стал отступать — не исчезать, а меняться. Он превратился во что-то другое. В свет. В картинки, которые всплывали перед закрытыми глазами, яркие и пульсирующие, как старые киноплёнки. Бред. Она знала, что это бред. Но не могла остановиться. Она снова была ребёнком. Ноги босые, трава щекочет ступни — влажная, холодная, пахнущая утренней росой. Солнце только встало, и розовые лучи скользят по фасаду замка — старого, нормандского, с башнями, которые помнили ещё Столетнюю войну. — Лиззи! Лиззи, беги быстрее! Анна бежала впереди — её светлые волосы развевались на ветру, ночная рубашка развевалась, открывая коленки в царапинах. Ей было пятнадцать, Лиззи — семь. Но для Элизабет Анна всегда была взрослой. Всегда была защитой. — Догоняй! — кричала Анна, оборачиваясь и смеясь. Её смех был громким — таким громким, что, казалось, его слышно во всей Нормандии. Он отражался от каменных стен, поднимался к небу и смешивался с пением птиц. Элизабет бежала, спотыкаясь о корни старых дубов. Трава скользила под ногами, и она упала — лицом в землю, пахнущую перегноем и цветами. — Осторожнее, малышка, — Анна уже была рядом. Её руки — тёплые, сильные — подхватили Элизабет, поставили на ноги, отряхнули коленки. — Не падай. Я же не могу потерять тебя. Эти слова в бреду звучали иначе. Как предсказание. Как проклятие. Потом картинка сменилась. Они сидели в саду — за большим деревянным столом, накрытым белой скатертью. Бабушка разливала чай из серебряного чайника — с бергамотом, с мёдом, с маленькими бутербродами с огурцом. Дедушка сидел в соломенной шляпе и читал газету — ту самую, старую, которую потом перестали выпускать. — Ты слишком быстро ешь, Анна, — говорила бабушка. — Девушка должна быть изящной. — Я художница, бабушка. Художницам можно всё, — отвечала Анна, жуя бутерброд. — Вздор, — фыркала бабушка, но в её глазах светилась любовь. Дедушка откладывал газету и смотрел на внучек поверх очков — добрыми, выцветшими глазами. — Лиззи тоже будет художницей, — говорил он. — Я чувствую. В ней есть та самая искра. — А во мне? — спрашивала Анна. — В тебе — пламя. А пламя сжигает всё на своём пути. Будь осторожна, девочка. Элизабет смотрела на дедушку — его морщинистое лицо, его седые усы, его руки, которые когда-то держали кисть, а теперь дрожали над чашкой. Она хотела сказать: «Я люблю тебя, дедушка». Но слова застряли в горле. Потому что она знала — в её реальной жизни дедушка умер, когда ей было десять. Бабушка — через год. Замок продали. Сад зарос. А Анна… Анна лежала в морге с перерезанными венами. Картинка дрогнула и растаяла. Ей семнадцать.Она стоит в белом платье — длинном, воздушном, которое мама заказала у портнихи специально для выпускного. В руках — диплом, свернутый в трубочку и перевязанный лентой. Вокруг — сотни людей. Родители, преподаватели, друзья. Кто-то кричит «Лиззи!», кто-то аплодирует, кто-то фотографирует. Но она видит только одного. Джексон. Он стоит у колонны — в тени, но она видит его улыбку. Она видит, как его глаза — зелёные, с золотыми искрами — светятся в полумраке. На нём белая рубашка с закатанными рукавами — он никогда не носил пиджаки на её мероприятиях. Говорил, что пиджаки — для лжи, а он хочет быть настоящим рядом с ней. Он улыбается — ярко, открыто, так, что у неё внутри всё переворачивается. — Поздравляю, малышка, — говорит он, когда она подходит. Голос низкий, тёплый, как летний ветер. — Ты гений. Я всегда это знал. — Ты просто мне льстишь, гадкий ты угодник, — отвечает она. — Нет. — Он наклоняется ближе — так близко, что она чувствует запах его парфюма. Кедр.Табак. Горький шоколад. — Я просто константирую факты, Лиззи. И ты сегодня прекрасна. Она краснеет — так сильно, что щёки горят. Анна, стоящая рядом, смеётся. — Не смущай её, Джек. Она ещё ребёнок. — Она уже не ребёнок, — отвечает Джексон, не отводя взгляда от Элизабет. И в его глазах она видит что-то новое. Что-то, что заставляет её сердце биться быстрее, а ладони — потеть. Она тогда не поняла. Теперь — понимает. Он уже любил её тогда. Уже тогда. Ей девятнадцать. Торжество по случаю дня рождения — в ресторане на набережной, с видом на Эйфелеву башню. Сотни гостей. Шампанское. Цветы. Анна произносит тост и плачет. Кристоф обнимает её за плечи и что-то шепчет на ухо. Элизабет душно. Она выходит на улицу — вдохнуть свежий воздух, отойти от света и шума. Останавливается у парапета, смотрит на башню. Она мерцает — каждую ночь, ровно в час, она начинает сверкать, как миллион звёзд, упавших на землю. — С днём рождения, — раздаётся голос за спиной. Джексон. Он подходит тихо — она не слышала шагов. В руках — маленькая коробочка, обёрнутая в синюю бумагу. — Ты не должен был, — говорит она. — Правильно. Я обязан был! — Он встаёт рядом — близко, так близко, что его плечо касается её плеча. — Ты заслуживаешь всех звезд с небосклона, Лиззи. Он протягивает коробочку. Она открывает её дрожащими пальцами. Внутри — кулон. Маленькая звезда из белого золота, на тонкой цепочке. — Чтобы ты помнила, — говорит он. — Что звёзды — это не только свет. Это ещё и надежда. Она смотрит на кулон, потом на него. На его лицо — освещённое огнями башни, красивое, опасное, такое родное. — Джек… — Тсс. Он поднимает руку — медленно, как будто боится спугнуть птицу — и заправляет прядь волос за её ухо. Пальцы задерживаются на щеке — на секунду, на вдох. — Ты выглядишь как упавший с небес ангел, — говорит он. И наклоняется. Его губы касаются её — сначала невесомо, как вопрос. Потом — настойчивее, как ответ. Она чувствует тепло его дыхания, вкус — вино и мята, и лёгкая щетина, которая царапает нежно, почти ласково. Эйфелева башня мерцает на заднем плане — сотни огней, которые вспыхивают и гаснут, как сердца влюблённых. Элизабет закрывает глаза и тонет в этом поцелуе. «Пожалуйста, — думает она. — Пусть это никогда не кончается». Но сон дрожит, тает, и картинка снова меняется. Рим. Город, который пахнет пиццей, старыми камнями и вечностью. Они сбежали сюда на три дня — только вдвоём, без Анны, без Кристофа, без всего мира. Она помнит каждую минуту. Как они гуляли, его рука лежала на её пояснице, горячая, тяжёлая. Как ели джелато у фонтана Треви — и он слизал сливочное мороженое с её пальца, глядя ей прямо в глаза. Как поднимались на купол Святого Петра — и наверху, где было тесно и душно, он прижал её к стене и поцеловал так, что у неё подкосились колени. Но самый яркий момент — утро. Они снимали маленький номер в старом палаццо — с высокими потолками, лепниной и окнами, выходящими на узкую улочку. Она проснулась от того, что солнечные лучи пробивались сквозь неплотные шторы и ложились золотыми полосами на его лицо. Джексон спал. Он лежал на животе, уткнувшись лицом в подушку. Простыня сбилась на талии, открывая спину — широкую, загорелую, с выступающими лопатками. Его рука была вытянута вдоль тела, пальцы слегка сжаты — как будто он даже во сне держал что-то важное. Элизабет смотрела на него и не могла надышаться. Солнечные лучи скользили по его плечам, по шее, по волосам — тёмным, спутанными, падающими на лоб. Он выглядел моложе во сне — беззащитным, почти мальчишеским. Губы чуть приоткрыты. Ресницы — длинные, тёмные — дрожат, как крылья бабочки. Она протянула руку и кончиками пальцев провела по его спине — от лопаток до поясницы. Кожа была горячей, гладкой, и под ней чувствовались мышцы — твёрдые, как камень. — Ммм, — промычал он, не открывая глаз. — Что ты делаешь? — Хочу запомнить момент, — прошептала она. Он перевернулся на спину, потянулся, как огромный кот, и открыл глаза. Голубые. Сонные, тёплые, полные такой нежности, что у неё перехватило дыхание. — Иди сюда, — сказал он хриплым со сна голосом. Он притянул её к себе — сильной рукой, собственнически, и прижал к груди. Она чувствовала, как бьётся его сердце — ровно, спокойно, как прилив. Его пальцы гладили её спину — медленно, лениво, как будто у них была целая вечность. — Я люблю тебя, — сказал он. — Я знаю, — ответила она. — Нет. — Он приподнялся на локте и посмотрел ей в глаза — серьёзно, почти сурово. — Ты не знаешь. Я люблю тебя так, что это пугает меня самого. Я готов убить за тебя. И умереть за тебя. И никогда не отпустить. Ты понимаешь? Она не понимала тогда. Теперь — понимала слишком хорошо. Он поцеловал её — глубоко, медленно, как будто пробуя на вкус. Солнце поднималось выше, и Рим просыпался за окном, но они не замечали ничего — только друг друга. «Останься со мной, — думала она. — Никогда не уходи». Но сон снова дрогнул. Дальше были обрывки. Осколки памяти, которые смешались в один калейдоскоп, и она не могла отличить правду от вымысла. Вот она и Анна в мастерской — рисуют натюрморт, и Анна смеётся, потому что яблоко у Лиззи получилось фиолетовым. «Это сорт такой», — оправдывается Элизабет, и Анна смеётся ещё громче. Вот она и Джексон на берегу Сены — он учит её смешивать краски, и его пальцы накрывают её пальцы, и она не может дышать. Вот её мать — в слезах, в день похорон Анны, и чёрное платье, и дождь, который не прекращается, и слова священника, которые не долетают до сознания. Вот Джексон снова — но он не улыбается. Он стоит у окна, в своей квартире, и смотрит на неё красными глазами. «Уходи», — говорит он. «Не хочу», — отвечает она. «Уходи, или я за себя не ручаюсь». И она уходит. И оборачивается. А он стоит у окна и смотрит ей вслед, и его лицо разбито, как зеркало. Потом — темнота. И голос. Её собственный голос, но не такой — чужой, взрослый, сломанный: «Где ты, Джек? Почему ты не пришёл раньше? Почему ты позволил им сделать это со мной?» И ответ — тихий, как вздох: «Я искал тебя. Всё это время. Я никогда не переставал искать». Она хотела спросить — «Анна? Ты убил Анну?». Но не спросила. Потому что боялась ответа.***
Она открыла глаза. Мир был белым. Белый потолок. Белые стены. Белые простыни, которые пахли чем-то стерильным и чужим. Капельница в руке — тонкая трубочка, входящая под кожу, и холодный раствор, который разливался по венам. Мониторы — три штуки — пищали ровно, как метроном, отсчитывая удары её сердца.Больница.
Элизабет лежала неподвижно, потому что каждое движение отзывалось вспышкой в рёбрах, в голове, во всём теле, которое превратилось в один сплошной синяк. Она смотрела на потолок и пыталась понять, где реальность, а где — сон. Джексон. Рим. Поцелуй под звёздами. Эйфелева башня. И потом — ниндзя. Кровь. Айзек, падающий в кресло с ножом в груди. Слёзы потекли сами собой — не от боли, от потери. — Ты жива. Голос — низкий, хриплый, родной. Она повернула голову — медленно, осторожно, потому что шея затекла и каждый позвонок хрустел.Иккинг.
Он сидел у окна — в кресле, которое было ему мало. Его огромное тело как будто сжалось, уменьшилось, спряталось в себя. Он был похудевшим — щёки впали, скулы заострились. Под глазами — тёмные круги, как у человека, который не спал несколько дней. Его рука была перевязана — поверх рубашки, наспех, прямо в бинт. На лице — ссадины, царапины, синяк на скуле. Он выглядел так, будто прошёл через ад. И, наверное, так и было. — Врачи сказали, что это чудо, — продолжил он. Голос сел — он звучал глухо, как из-под воды. — Ты была на том свете, Лиззи. Сорок один градус. Сердце останавливалось. Два раза. — Сколько я здесь? — спросила она. Губы не слушались. Слово вышло скомканным, почти неразличимым. — Пять дней, — сказал Иккинг. — Первые два ты была без сознания. Потом началась горячка. Мы думали — не выживешь. Она смотрела на него. На его руки — огромные, сильные, которые вчера — когда? — разрывали глотки якудза. Сейчас они дрожали. Слегка. Неуловимо. — Айзек? — спросила она. Знала ответ. Но нужно было услышать. Иккинг опустил голову. Его плечи дрогнули — один раз, второй. Он не плакал. Иккинг никогда не плакал. Но его лицо стало серым, как у мёртвого. — Мёртв, — сказал он. — Похоронили вчера. Тебя не стали будить. Ты была очень слаба. Врачи сказали, что любой стресс может убить тебя. — Я должна была быть там, — прошептала она. — Нет. — Он поднял голову, и его глаза — обычно спокойные, почти пустые — вспыхнули. — Ты должна была жить. Он умер за тебя. Если бы ты умерла — его жертва была бы напрасной. Ты понимаешь? Она понимала. Но боль от этого не становилась меньше. Элизабет смотрела в потолок. Белый. Чистый. Стерильный. Она думала об Айзеке — его кривой улыбке, его ромашковом чае, его руке, которая гладила её по голове, когда она плакала по Анне. — Кто они? — спросила она. — Кто их послал? Иккинг молчал долго — так долго, что Элизабет подумала, он не ответит. Он смотрел в окно — на серое парижское небо, на голые ветки деревьев, на редких прохожих, которые кутались в пальто. Потом он встал. Кресло скрипнуло. Его шаги — тяжёлые, медленные — прозвучали по линолеуму. Он подошёл к кровати и сел на край — осторожно, чтобы не задеть капельницу, не потревожить её сломанное тело. Матрас прогнулся под его весом. Элизабет почувствовала тепло его тела — через простыни, через одеяло. Рядом с ним было безопасно. Как когда-то рядом с Айзеком. Как когда-то рядом с Анной. — Время узнать правду, Лиззи, — сказал он. — Всю правду. Ты готова? Она посмотрела в его глаза — серые, усталые, с красными прожилками. В них не было жалости. Только правда. Та самая, которую она так долго искала — и так боялась найти. — Нет, — ответила она. — Но рассказывай. Иккинг вздохнул — глубоко, как ныряльщик перед погружением. Но заметил как она жмурится. У Элизабет болела голова. Точнее не болела. А просто раскалывалась. Она прикрыла глаза. Иккинг это сразу же заметил. — Поговорим, когда тебе станет полегче. Он просидел с ней до самого утра. Когда первые лучи солнца пробились сквозь больничные жалюзи — серые, бледные, но всё-таки живые, — Иккинг поднялся. Его спина хрустнула — долгое сидение в неудобной позе дало о себе знать. Он потянулся, и суставы щёлкнули, как сухие ветки. — Я пойду посплю, — сказал он. — Пару часов. Ты будешь в порядке? — Буду, — ответила она. Она не была уверена, но он не должен был знать. Он кивнул и вышел, прикрыв за собой дверь. Дверь закрылась с тихим щелчком, и Элизабет осталась одна. Элизабет смотрела ему вслед и думала: «Ему в разы хуже, чем мне». Он потерял отца. Айзек был для него всем — наставником, защитником, единственным человеком, который верил в него, когда весь мир отвернулся. И теперь все проблемы свалились на Иккинга — бизнес, активы, связи, война с кланами, защита её, Элизабет, которую он должен был беречь по приказу мёртвого человека. Каждое утро он просыпался с мыслью о том, что отца больше нет. Каждую ночь он засыпал с грузом ответственности, который мог раздавить кого угодно. Она смотрела на дверь, за которой исчез его широкий силуэт, и чувствовала благодарность — такую огромную, что она не помещалась в груди, распирала рёбра изнутри. Он не спал несколько дней. Он дрался за неё. Он держал её над водой, когда она тонула в собственной крови. И он ничего не просил взамен. Никогда. Элизабет отвернулась к стене и заплакала — тихо, беззвучно, чтобы никто не услышал. Слёзы текли по щекам, застревая в уголках губ, солёные и горячие. Она плакала по Айзеку, по Анне, по себе, по той жизни, которой больше никогда не будет. Часы текли. Она ворочалась — но теперь не от кошмаров. Теперь от нетерпения. Ей нужно было рисовать. Нужно было вытащить из себя всё, что скопилось внутри — боль, страх, любовь, ненависть, воспоминания, которые душили её, как удавка. Ей нужно было переложить это на бумагу, иначе она бы задохнулась. На заре, когда солнце только поднималось над Парижем — бледное, робкое, разбивающееся о крыши домов на тысячи золотых осколков, — она встала. Ноги дрожали. Голова кружилась так, что стены поплыли. Перед глазами поплыли чёрные точки. Она оперлась о стену, прижалась щекой к холодной штукатурке, перевела дыхание. Сделала шаг — второй, третий. Дошла до стула, на котором лежал её свитер. Он пах домом. Не больницей, не лекарствами, не смертью. Домом. Тем самым, которого больше не существовало. Она натянула его через голову — огромный, синий, бесформенный, он сползал с плеча, закрывал пальцы, делал её маленькой и уютной, как в детстве. В детстве, когда мама заворачивала её в одеяло и несла на руках из ванной в кровать. В детстве, когда мир был простым и понятным. Элизабет села перед альбомом. Взяла карандаш — старый, сточенный почти до основания, с обгрызенным концом. Провела первую линию. Море. Она рисовала море. Не то, которое видела вчера или сегодня. То, которое помнила — из детства. Нормандию. Серые волны, которые лижут песок с мерным, успокаивающим шумом. Белые барашки пены, которые рождались и умирали за секунду. Чайки, кричащие так громко, что, кажется, они могут разбудить мёртвых. Она рисовала пирс — старый, деревянный, с облупившейся краской, с ржавыми гвоздями, торчащими из досок. Тот самый, с которого они с Анной прыгали в воду, когда родители не видели. Вода была холодной — такой холодной, что перехватывало дыхание и тело сводило судорогой, но они смеялись и ныряли снова и снова, потому что страх был частью кайфа. — Ты сумасшедшая, Анна! — кричала маленькая Элизабет, выныривая и отплёвываясь. — Нет, — отвечала Анна, её глаза блестели от восторга. — Я живая. А живые должны чувствовать. По-настоящему. До мурашек. До крика. Элизабет рисовала и плакала. Слёзы капали на альбомный лист, смешивались с грифелем, делали линии размытыми и мягкими — такими, какими они были в её памяти. Капля падала на пирс — и дерево расплывалось. Капля падала на море — и волны становились живее. Она думала о том, как сложилась бы её жизнь, если бы она не выбрала карьеру художницы. Если бы осталась в Нормандии. Если бы никогда не поехала в Париж. Если бы не встретила Анну в мастерской в тот день, когда пришёл Джексон и перевернул её мир. «Может быть, я стала бы дипломатом, — думала она, ведя карандаш по бумаге. — Представляла бы Францию в ООН. Говорила бы красивые речи о мире и дружбе. Носила бы строгие костюмы и пила шампанское на приёмах. Никто бы не знал, что внутри меня — пустота». Или виноделом. У её семьи были плантации — маленькие, скорее баловство, чем бизнес. Дедушка любил возиться с виноградом, проверял лозы каждое утро, даже когда болел. Вино получалось терпким, с горчинкой — как сама жизнь. «Я бы назвала его "Анна", — подумала Элизабет. — И каждый глоток напоминал бы мне о ней. О её смехе. О её безумии. О том, как она танцевала босиком под дождём». Она так глубоко ушла в мысли, что перестала слышать окружающий мир. Не слышала, как пищат мониторы — их ровное, успокаивающее попискивание слилось с шумом волн у неё в голове. Как за окном шумит утренний Париж — далёкий, равнодушный, живущий своей жизнью. Как открывается дверь — бесшумно, осторожно, как будто тот, кто входит, боится спугнуть. Она не заметила его. Джексон стоял, прислонившись к углу около двери. Он не вошёл — просто замер на пороге, скрестив руки на груди, и смотрел на неё. Как Шерлок Холмс, изучающий улику. Как хирург, который рассматривает пациента перед сложной операцией, просчитывая каждый разрез. Как мужчина, который слишком долго не видел женщину, которую любит, и теперь не может насмотреться. Он анализировал её. Её позу — сгорбленную, усталую, но сосредоточенную, как у кошки перед прыжком. Её пальцы — в грифеле, в краске, с заусенцами на ногтях, с той особенной мозолью на среднем пальце, которая бывает только у тех, кто держит карандаш часами. Её свитер — синий, огромный, сползающий с плеча, открывающий ключицу и тонкую шею, где билась жилка. Её шорты — короткие, домашние, из мягкого хлопка, которые она носила, когда думала, что никто не видит. Её волосы — спутанные, немытые, падающие на лицо живыми прядями, сквозь которые она щурилась на рисунок. Она была прекрасна. Несмотря ни на что. Без грима, без причёски, без нормальной одежды. В больничной палате, с синяками на лице и капельницей в руке. Она была прекрасна так, как бывает прекрасна жизнь на грани смерти — остро, отчаянно, невыносимо. Он смотрел на неё так долго, что, казалось, время остановилось. Секунды тянулись как часы. Каждый её вздох — грудная клетка поднималась и опускалась под синим свитером. Каждое движение карандаша — грифель скользил по бумаге с тихим, успокаивающим шорохом. Каждый взмах ресниц — они дрожали, когда она моргала. Он впитывал это, запоминал, запечатлевал в себе, как будто боялся, что это исчезнет, растает, как сон. Она рисовала пирс. Тот самый, в Нормандии. Он узнал его мгновенно. Он был там однажды — с Анной, когда они приезжали на выходные. Анна показывала ему своё детство, показывала море, показывала замок, который потом продали за бесценок. Он стоял на этом пирсе и смотрел на волны, и думал о том, как сильно хочет, чтобы Лиззи была рядом. Тогда она училась в академии, и он не имел права. Теперь — все права были утеряны, сожжены, залиты кровью. Теперь Лиззи рисовала этот пирс. Как будто они встретились на середине — между прошлым и настоящим, между болью и надеждой, между «никогда» и «навсегда». Элизабет замерла. Она почувствовала его взгляд раньше, чем увидела. Тот самый взгляд — тяжёлый, горячий, прожигающий кожу сквозь синий свитер, сквозь бинты, сквозь шрамы. Тот самый, который она чувствовала на себе в аукционном зале, когда он заплатил двести миллионов за её картину — и не моргнул. Тот самый, который она искала в темноте своих кошмаров. Она подняла глаза. Он стоял в дверях. Джексон. Фрост. Он был в чёрном — чёрная футболка, обтягивающая широкие плечи, чёрные джинсы, чёрные ботинки. Волосы зачёсаны назад, но одна прядь упала на лоб — непослушная, как всегда. На скуле — свежий шрам, которого раньше не было. Розовый, ещё не заживший до конца. Под глазами — тени. Глубокие, синие, как синяки. Он не спал. Может быть, тоже несколько дней. Может быть, тоже видел кошмары. Но его глаза, те самые, которые она рисовала сотни раз и никогда не могла передать точно — смотрели на неё так, что она забыла, как дышать. Лёгкие отказывались работать. Сердце, которое ещё минуту назад билось ровно, сорвалось в галоп. — Миленько, — сказал он. Голос низкий, чуть хрипловатый — как будто он не говорил несколько дней, как будто каждое слово давалось ему с трудом. — Короткие шорты и толстовка. Как будто старые добрые времена. Тебе очень идёт. Она онемела. Не могла говорить. Губы шевелились, пытаясь сформировать звук, но из горла вырывался только хрип — сухой, беспомощный, жалкий. Язык прирос к нёбу. В горле пересохло, как в пустыне. Он сделал шаг вперёд. Один шаг. Его ботинки ступали по линолеуму бесшумно — он всегда двигался как кошка, даже когда не пытался. Второй шаг. Третий. — Ты рисуешь пирс, — сказал он, кивая на мольберт. Голос стал мягче. — Около вашего дома в Нормандии. Я помню его. Анна показывала мне. Мы сидели на краю и смотрели на закат. Она говорила, что ты любишь это место больше всего на свете. Она всё ещё молчала. Глаза — распахнутые, огромные, полные того, что она не могла выразить словами. Страх? Ужас? Любовь? Всё вместе, перемешанное, пульсирующее в такт сердцу, которое колотилось где-то в горле. Зрачки расширились так, что радужка почти исчезла. Джексон нахмурился. Его лицо — обычно непроницаемое, как маска — дрогнуло. Он увидел в её глазах то, что напугало его. — Лиззи? — Он подошёл ближе. — Ты в порядке? Она не отвечала. Её дыхание участилось — слишком часто, слишком поверхностно. Грудь ходила ходуном под синим свитером, плечи поднимались и опускались как у испуганного зверька. Мониторы рядом запитали чаще — пик-пик-пик-пик, как сигнал тревоги. — Элизабет, чёрт возьми, — он уже не шёл — он летел к ней, сократив расстояние за мгновение. Он упал на колени перед её стулом — резко, не думая, не заботясь о том, как это выглядит. Его рука — горячая, сухая, с длинными пальцами, которые умели держать и кисть, и нож — дотронулась до её щеки. Пальцы скользнули по скуле, по подбородку, заставляя поднять голову и посмотреть на него. — Ты как? — спросил он. Голос сорвался — впервые в жизни. Она слышала этот голос в сотне ситуаций: спокойный, насмешливый, опасный. Но никогда — сломанный. — Всё хорошо? Лиззи, дыши. Смотри на меня. Дыши. Она смотрела на него. В его глаза — голубые как небосклон, в которых сейчас плескалась паника. В его шрам — свежий, розовый, который она хотела погладить пальцами. В его губы — те самые, которые целовали её под звёздами, которые шептали её имя в Риме, которые говорили «я люблю тебя» так, что у неё подкашивались колени. И она разрыдалась. Не тихо, не сдержанно — громко, навзрыд, как ребёнок, которому больно, страшно и одиноко. Слёзы хлынули потоком, смешиваясь с соплями и капая на его пальцы, которые всё ещё держали её лицо. Она зарыдала так, что всё тело сотрясалось, так, что сломанные рёбра отозвались острой болью, но ей было всё равно. — Я… я думала… — прохрипела она между всхлипами. — Я думала, ты… что ты… — Тш-ш-ш, — сказал он. Его голос стал тихим, почти нежным — таким, каким он говорил с ней только в самые сокровенные моменты. — Не надо. Не надо сейчас. Он притянул её к себе. Его руки обвили её — сильные, надёжные, пахнущие кедром и табаком и горьким шоколадом. Тот самый запах, который она искала в каждой комнате, в каждой толпе, в каждом сне. Она уткнулась лицом в его плечо, в чёрную футболку, которая пахла им, и рыдала так, что он, наверное, чувствовал влагу на своей коже. Он гладил её по спине — медленно, успокаивающе, как гладят испуганное животное, как гладят любимую, когда боятся сделать больно. — Я здесь, — говорил он. — Я здесь, Лиззи. Я не уйду. Она не знала, сколько они так просидели. Минуту? Час? Вечность? Время потеряло смысл. Существовали только его руки, его запах, его голос, который шептал что-то бессвязное, успокаивающее, любящее. Мониторы затихли. Сердцебиение выровнялось. Слёзы высохли, оставив после себя солёную корочку на щеках и опухшие веки. Она уснула в его объятиях — прямо на стуле, прижавшись к его груди, чувствуя, как бьётся его сердце под её щекой. Ровно. Спокойно. Надёжно. Он не двигался. Он сидел на коленях на больничном полу, держал её в руках и смотрел в окно на рассветный Париж. Его пальцы продолжали гладить её спину — автоматически, нежно. Он не спал. Он охранял её сон. Она проснулась в постели пару часов спустя. Комната была пуста. Только мольберт стоял на том же месте, и карандаши лежали там, где она их оставила. Свет из окна падал на альбомный лист, и рисунок моря казался живым — волны шевелились, чайки летели. И ещё кое-что. На столе — рядом с больничной кружкой и пузырьком с таблетками — лежал лист бумаги. Не её. Другой. Более плотный, дорогой, с чуть шершавой поверхностью — бумага для акварели, которая стоила целое состояние. Края были идеально ровными. Элизабет села на кровати. Ноги подкосились, голова закружилась, комната поплыла перед глазами. Она зажмурилась, подождала, пока мир перестанет вращаться. Потом заставила себя встать. Капельница дёрнулась, игла кольнула вену, но она не обратила внимания. Подошла к столу. Взяла лист. Её портрет. Джексон нарисовал её. Она стояла в саду — в том самом, нормандском, который она рисовала сегодня ночью. Вокруг — старые дубы, их ветви тянулись к небу, как руки в молитве. Кусты сирени в цвету — крупные гроздья, от которых, казалось, исходил аромат. Трава по колено — мягкая, зелёная, с вкраплениями одуванчиков. На ней было платье — длинное, лёгкое, почти прозрачное, развевающееся на ветру. Волосы — длиннее, чем сейчас, до талии — падали на плечи мягкими волнами, и ветер играл с ними. Но главным было лицо. Это была она — и не она. Повзрослевшая. Успокоившаяся. С глазами, которые видели боль, но не сломались — в них была глубина, которая появляется только после потерь. С губами, которые умели улыбаться, даже когда внутри пустота. С линиями на лбу — не морщинами, а метками прожитых лет. Старшая версия. Та, кем она могла бы стать. Та, которую он не знал. Внизу, в правом углу, было написано мелким, почти неразборчивым почерком — тем самым, которым он писал свои картины, когда хотел оставить послание только для неё: «Я видел тебя в другом времени, Лиззи. И ты там счастлива. Д.» Элизабет прижала лист к груди — к тому месту, где под рёбрами билось разбитое сердце — и закрыла глаза. Он ушёл. Его уже не было в комнате. Только запах — кедр, табак, шоколад — остался висеть в воздухе, напоминая, что он был здесь. Реальный. Живой. Любящий. Она села на кровать, свернувшись калачиком, подтянув колени к подбородку, и долго смотрела на портрет. Водила пальцем по линиям, которые он провёл. Чувствовала грифель под подушечкой — там, где он нажимал сильнее, и там, где его рука была невесомой. Она не плакала. Слёз больше не было. Она просто смотрела и дышала. Дверь открылась. Иккинг вошёл — широкий, тяжёлый, но в его походке появилось что-то новое. Облегчение? Может быть. Или просто усталость, которая наконец-то позволила себе показаться. Плечи чуть расслаблены. Шаг чуть легче. — Есть хорошие новости, — сказал он. Элизабет подняла голову. Она всё ещё держала портрет в руках, прижав к груди. — Тебя отпустили домой. — Он остановился у кровати, посмотрел на неё сверху вниз. В его глазах — тень того, что могло бы быть улыбкой, если бы он вообще умел улыбаться. — Домой? — переспросила она. Это слово прозвучало чужеродно, как на чужом языке. — В поместье— он запнулся, на секунду его лицо окаменело, но он быстро взял себя в руки. — Там безопасно. И там тебе будет лучше, чем здесь. Она кивнула. Не стала спорить. Спорить не было сил. Иккинг достал телефон и начал усердно набирать что-то — короткие, резкие сообщения, явно не любовного содержания. Его брови были сведены к переносице, пальцы двигались быстро, почти агрессивно, стуча по экрану с такой силой, что, казалось, стекло могло треснуть. — Иккинг, — позвала Элизабет. — Мм? — не поднимая головы. — Что у тебя с Фростом? Он замер. Его палец завис над экраном. Телефон затих. Он поднял голову. Посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом — таким, который прожигает насквозь, читая всё, что она пытается скрыть. — Откуда ты знаешь? — спросил он тихо. Элизабет усмехнулась — горько, безрадостно, одними уголками губ. — Он был здесь сегодня ночью, — сказала она. — И не слепая. Иккинг молчал. Его лицо не выражало ничего — маска, которую он носил годами. Но в глазах мелькнуло что-то. Уважение? Или сожаление? Или страх перед тем, что сейчас начнётся? — Он будет ждать внизу, — сказал он наконец. — В машине. Элизабет встала. Ноги дрожали — мелко, противно, но она держалась. Взяла портрет — осторожно, как самую драгоценную вещь в мире. Собрала свои вещи — мольберт, карандаши, альбомы. Сунула всё в сумку, которую Иккинг держал открытой. Потом замерла. Она не знала, что будет дальше. Не знала, сможет ли смотреть на него без слёз. Не знала, сможет ли не броситься в его объятия. Не знала, сможет ли спросить то, что жгло язык все эти дни. Она знала только одно: у неё крутился в голове один вопрос, тяжёлый, как камень, привязанный к ногам. «Что, блять, происходит? И откуда они друг друга так знают?» Иккинг взял её сумку — подхватил легко, как пушинку, хотя та весила килограммов пятнадцать. Открыл дверь и пропустил её вперёд — жест старой школы, который её дедушка называл «хорошим тоном». Она вышла в коридор. Прошла мимо поста медсестры — женщина в белом халате подняла голову и улыбнулась, пожелала удачи. Мимо лифта, который пиликнул и открыл двери перед кем-то невидимым. Мимо дверей, за которыми кто-то стонал, кто-то плакал, кто-то умирал. Спустилась по лестнице — ступенька за ступенькой, держась за перила, потому что ноги не слушались. Каждый шаг отдавался болью в рёбрах, но она не останавливалась. В холле больницы было пусто. Только охранник у двери — молодой парень, который смотрел на неё с любопытством, но ничего не сказал. Эхо её шагов разносилось по кафельному полу, как капли воды в пещере. Иккинг открыл дверь. Холодный вечерний воздух ударил в лицо — свежий, чистый, пахнущий приближающейся зимой. В нос ударил запах мокрого асфальта и уходящего дня. Она вдохнула полной грудью — впервые за много дней. Машина стояла у тротуара. Чёрный «Мерседес» — тонированный, бесшумный, с работающим двигателем. Из выхлопной трубы шёл лёгкий белый пар. Фары не горели. Он ждал в темноте, как зверь, затаившийся перед прыжком. Дверца со стороны водителя открылась. И из машины вышел он. Джексон. На нём была чёрная кожаная куртка — расстёгнутая, поверх тёмного свитера. Джинсы. Ботинки. Всё простое — но на нём это сидело так, что у неё перехватило дыхание. Вечерний свет падал на его лицо, выхватывая шрам на скуле, золотые искры в зелёных глазах, прядь волос, упавшую на лоб. Он не улыбался. Не говорил ничего. Его лицо было спокойным — но она видела, как напряжены его плечи, как сжаты кулаки в карманах куртки. Просто смотрел на неё через крышу машины — долго, внимательно, так, что она почувствовала это всем телом. Кожей. Костями. Тем местом, где раньше жила душа. Иккинг открыл заднюю дверцу и кивнул ей. — Садись, — сказал он. Элизабет сделала шаг. Второй. Третий. Она остановилась перед открытой дверцей. Посмотрела на Джексона — тот не двигался. Ждал. Его глаза не отпускали её. — Привет, Лиззи, — протянул он. Голос — низкий, спокойный. Как будто они виделись вчера. Как будто не было двух лет лжи, крови, похищений и пыток. Как будто она не стояла сейчас на грани между жизнью и смертью, а он — между любовью и ненавистью. Как будто он не убивал своего отца ради неё. Как будто она не знала, что он, возможно, убил её сестру. Как будто она не любила его до сих пор — той любовью, которая не умирает, даже когда её убивают. Она села в машину. Кожаное сиденье приняло её в свои объятия. Запах кедра, табака и горького шоколада окружил её со всех сторон. Дверца закрылась. И мир снова перевернулся.***
Париж остался позади — огни города таяли в зеркалах заднего вида, превращаясь в размытые золотые точки, которые медленно умирали на горизонте. Элизабет смотрела в окно на убегающие фонари, на мокрый асфальт, блестящий после недавнего дождя, на серые дома, которые сначала сменялись безликими пригородами, потом деревьями, а потом и вовсе исчезли, уступив место темноте. Она не знала, куда они едут. Не знала, зачем согласилась. Не знала, правильно ли поступила. Внутри неё боролись два голоса — один кричал, что нужно бежать, не оглядываясь, другой — тихий, почти неслышный — шептал, что она наконец-то там, где должна быть. В салоне было тихо. Слишком тихо. Тишина была плотной, почти осязаемой — она давила на уши, заставляла слышать каждый шорох, каждый вздох. Иккинг сидел на переднем пассажирском. Его огромная фигура едва помещалась в кресле — широкие плечи упирались в потолок, колени почти касались торпеды. Он снова уткнулся в телефон — пальцы бегали по экрану с удивительной для таких рук лёгкостью, отправляя сообщения одно за другим. Свет от экрана падал на его лицо, выхватывая жёсткие скулы и глубокие тени под глазами. Он не поднимал головы. Не вмешивался. Создавал иллюзию, что их только двое — она и Джексон. А Джексон… Джексон смотрел на неё в зеркало заднего вида. Она заметила это не сразу. Сначала думала — показалось, игра света, случайность. Потом поймала его взгляд снова. И снова. Короткие, быстрые взгляды — на дорогу, потом в зеркало, на неё, снова на дорогу. Как будто он проверял, что она всё ещё здесь. Что не исчезла. Не растаяла. Не оказалась плодом его воображения. Элизабет ловила эти взгляды. Не могла не ловить. В полумраке салона его глаза светились — зелёные, с золотыми искрами, которые она знала наизусть. Она могла бы нарисовать их с закрытыми глазами, могла бы смешать нужные оттенки вслепую — изумруд, охра, каплю чёрного для глубины. И не раз рисовала. В своих альбомах, которые никто никогда не видел. На полях лекций. На клочках бумаги, которые потом сжигала в камине. Каждый раз, когда их взгляды встречались в зеркале, у неё внутри что-то обрывалось. Сердце пропускало удар — один, два, три — а потом пускалось в галоп, как испуганная лошадь. Дыхание становилось поверхностным, прерывистым, грудь ходила ходуном под синим свитером. Она чувствовала, как краснеют щёки — предательский жар разливался по скулам, спускался на шею — и ненавидела себя за это. Он, конечно, видел. Он видел всё. «Скажи что-нибудь, — думала она. — Спроси его. Где мы едем? Зачем? Что происходит? Разорви эту тишину, пока она не задушила тебя». Но слова застревали в горле. Они были там — сотни вопросов, тысячи слов — но язык прилипал к нёбу, и единственное, что она могла, это смотреть на его отражение в зеркале и чувствовать, как с каждой секундой растёт что-то тяжёлое, липкое, невыносимое. Она просто не понимала, что происходит. Два дня назад она лежала на бетонном полу в луже собственной крови, смотрела в дуло пистолета и прощалась с жизнью. Два дня назад она была готова умереть — и, кажется, даже хотела этого, потому что смерть казалась легче, чем эта постоянная боль. Сегодня она сидела в машине мужчины, который, возможно, убил её сестру. Который точно убил своего отца. Который целовал её под звёздами и шептал «я люблю тебя». Её мир превратился в калейдоскоп — осколки прошлого и настоящего смешались в случайном узоре, и она не могла разобрать, где правда, а где ложь. Где любовь, а где ненависть. Где безопасность, а где смертельная ловушка. Она опустила взгляд. Сжала портрет сильнее — бумага чуть смялась под пальцами, шурша, как сухие листья. В зеркале она увидела, как уголок его губ дрогнул. Чуть-чуть, на миллиметр. Он заметил. Он заметил всё — её смущение, её страх, её неспособность отвести взгляд. Он заметил, как она сжимает его рисунок, как прячет лицо от его глаз. И ничего не сказал.Но его молчание говорило громче слов.Машина свернула на частную дорогу. Элизабет не сразу поняла это — просто заметила, что асфальт стал глаже, а фонари — реже. Сначала мелькнул указатель с надписью, которую она не успела прочитать. Потом — высокая каменная ограда, теряющаяся в темноте. Потом появились ворота — высокие, кованые, с чёрными пиками наверху, с камерами по периметру, которые смотрели на них красными глазками. Охранник в чёрной форме — без знаков отличия, без лица в полумраке — вышел из будки. Он заглянул в окно — его взгляд скользнул по салону, задержался на Элизабет на долю секунды дольше, чем нужно. Узнал Джексона. Кивнул. Ворота открылись бесшумно, как будто их вели невидимые руки. Они въехали на территорию. Дорога вилась между старыми деревьями — дубами, платанами, чьи ветви сплетались над головой, образуя живой тоннель. Кое-где ветки касались крыши машины, и по стеклу скребли сухие листья. Где-то вдалеке ухнула сова — низко, протяжно, как предупреждение. Пахло влажной землёй и увядающими листьями — поздняя осень вступила в свои права, и воздух был холодным и чистым. Элизабет смотрела на особняк, который вырастал перед ними из темноты, и её сердце замерло. Это был не дом Айзека. Совсем не тот. Дом Айзека был уютным — старым, обжитым, с низкими потолками и каминами, в которых всегда горел огонь. Он пах книгами и ромашковым чаем. В нём было безопасно. Этот дом был другим. Он был огромным — старинным, каменным, с башнями и высокими окнами, за которыми горел тёплый свет, но свет этот казался чужим, далёким, недосягаемым. Плющ оплетал стены, поднимаясь до самой крыши, закрывая окна первого этажа почти полностью. Парковая скульптура — мраморные львы у входа, вросшие в землю по самые лапы — смотрела на подъезжающую машину пустыми каменными глазами, которые, казалось, следили за каждым движением. Это место пахло деньгами. Старыми деньгами, которые копились поколениями, впитываясь в стены, в мебель, в сам воздух. И чем-то ещё — чем-то тёмным, что пряталось за красивым фасадом, за лепниной и хрустальными люстрами. Чем-то, что заставило волосы на её затылке встать дыбом. Страх. Элизабет охватил холодный, липкий страх, который поднялся откуда-то из живота — из того самого места, где пряталась интуиция, предки, древние механизмы выживания. Он сжал горло, перекрыл дыхание, заставил сердце биться где-то в ушах. «Я в логове мафии, — поняла она. — Я в его доме. В доме человека, который убивает людей и покупает картины за двести миллионов. В доме, откуда, возможно, нет выхода». Она перевела взгляд на Джексона — тот смотрел на неё в зеркало. На этот раз дольше обычного. Его лицо было спокойным — непроницаемая маска, за которой она когда-то привыкла искать эмоции. Но в глазах — что-то новое. Что-то, чего она не могла прочитать. Ожидание? Тревога? Надежда? Он знал, что она испугана. Чувствовал это — так же, как она чувствовала его взгляд на своей коже. И ничего не делал с этим. Не успокаивал. Не объяснял. Позволял ей переварить страх самой. Машина остановилась перед крыльцом. У входа их ждала блондинка. Элизабет увидела её сквозь окно — высокую, стройную, как тростинка, но с широкими плечами спортсменки. На ней был облегающий чёрный свитер с высоким воротом и чёрные джинсы, заправленные в грубые армейские ботинки. Светлые волосы были собраны в высокий хвост, открывая точеную шею и острые, почти модельные скулы. Она стояла, скрестив руки на груди, и улыбалась — не той вежливой, дежурной улыбкой, которой встречают гостей, а настоящей, тёплой, которая делала её почти красивой, несмотря на суровые черты. Двигатель заглох. Тишина стала полной — только ветер шумел в кронах деревьев, гоняя сухие листья по асфальту, да где-то далеко лаяла собака, и лай этот был одиноким и тоскливым. Иккинг вышел первым. Он выпрямился во весь свой огромный рост — дверца машины жалобно скрипнула, когда он отворил её. Потянулся — кости хрустнули, спина выгнулась дугой. Сделал шаг к блондинке. Его ботинки тяжело ступали по гравию. Она бросилась ему на шею. Прямо так — прыгнула, обхватила руками, прижалась всем телом, как будто они не виделись годы, а не, может быть, пару дней. Иккинг поймал её — его огромные ладони легли на её талию, — приподнял, крутанул — и на секунду его каменное лицо превратилось в лицо обычного мужчины, который скучал по своей женщине. В глазах появился тот самый блеск, который Элизабет видела только у влюблённых. Элизабет смотрела на них через окно и не могла поверить своим глазам. «Интересно», — подумала она. Иккинг — тот самый Иккинг, который разрывал глотки якудза, который сидел с ней ночами, когда её рвало кровью — обнимал блондинку так, будто она была самым ценным, что у него есть. Будто она была его единственным якорем в мире, который рушился. Он что-то шептал ей на ухо — низко, почти неслышно — и она смеялась. Тихо, счастливо, уткнувшись носом в его шею, вдыхая запах, который, наверное, был для неё домом. Элизабет почувствовала укол зависти. Не злой, не жёлчной — просто острой, как заноза, которая впилась под кожу и не выходила. Кто-то мог вот так просто обнимать того, кого любил. Кто-то мог быть счастливым. Кто-то не нёс в себе этот груз подозрений, страха и невысказанных вопросов. Она открыла дверь сама. Не дождалась, пока кто-то откроет ей. Не хотела быть беспомощной. Не хотела ждать. Дёрнула ручку — металл был холодным, почти ледяным — толкнула дверь. И чуть не ударила ею Джексона. Он стоял слишком близко. Уже стоял. Когда он вышел из машины? Как он оказался здесь? Она не заметила. Не слышала ни шагов, ни звука открывающейся двери. Он просто появился — как всегда, бесшумно, как тень, как хищник, который не предупреждает о своём присутствии. Дверь остановилась в сантиметре от его бедра. Он даже не моргнул. Даже не шелохнулся. — Полегче, дорогая — сказал он, и в его голосе прозвучала насмешка. Низкая, тягучая, как карамель. — Я знаю, что ты меня хочешь убить. Пожалей хотя бы мое красивое личико. Элизабет подняла на него глаза. Он улыбался. Не той своей опасной, хищной улыбкой, от которой кровь стыла в жилах — а другой, почти мальчишеской, с приподнятыми бровями и блеском в глазах. Улыбкой человека, который получил то, чего хотел, и теперь наслаждался моментом. Он был доволен. Тем, что она здесь. Тем, что привёз её в свой дом. Тем, что она смотрит на него снизу вверх, растерянная, испуганная, с красными от недавних слёз глазами, с дрожащими губами — но всё ещё здесь. Она не сбежала. Не отказалась. Она приехала. Элизабет захотелось ударить его. Сильно, со всей силы, по этой самодовольной красивой физиономии. Или вцепиться в его куртку и притянуть к себе. Или поцеловать — так, чтобы забыть всё. Она не знала, что сильнее. И это незнание сводило её с ума. Она вышла из машины. Ноги подкосились — земля качнулась под ногами, как палуба корабля в шторм. Дорога, больница, машина, темнота — всё смешалось в один вязкий, пульсирующий ком. Мир поплыл перед глазами — деревья качнулись, особняк накренился, звёзды на небе смазались в белые полосы. Она пошатнулась — резко, всем телом. Джексон поймал её.Его рука обвила её талию — крепко, собственнически, как будто он имел на это право. Как будто она всегда была его. Прижал к себе — так, что она почувствовала жар его тела даже через свитер и куртку, через два слоя ткани, которые вдруг стали тонкими, как папиросная бумага. Его пальцы впились в её бок — не больно, но ощутимо, оставляя следы, которые она будет чувствовать ещё долго. — Не падай, — сказал он тихо, наклонившись к самому уху. От его дыхания — горячего, неровного — у неё побежали мурашки по шее. По позвоночнику. По рукам. Волосы на затылке встали дыбом. Она почувствовала, как её сердце — предатель, идиот, мазохист — забилось быстрее. Она хотела оттолкнуть его. Собрать остатки гордости, выпрямиться, сказать что-то колкое, холодное, уничтожающее. Или прижаться сильнее. Уткнуться носом в его плечо, вдохнуть его запах — кедр, табак, горький шоколад — и забыть, забыть всё, что было, как страшный сон. Она не знала, что правильно. Она вообще ничего не знала больше. Иккинг обернулся. Он всё ещё держал блондинку за руку — их пальцы были переплетены, как у подростков на первом свидании, большие и маленькие, грубые и нежные. Его лицо снова стало каменным — маска вернулась на место. Но в глазах оставалась та теплота, которую Элизабет видела только когда он смотрел на отца. И сейчас — на эту женщину. — Элизабет, — сказал он. Голос был ровным, спокойным. — Это Астрид. Блондинка сделала шаг вперёд. Отпустила руку Иккинга — нехотя, с задержкой, как будто ей было жаль терять тепло. Улыбнулась — открыто, дружелюбно, без тени фальши, которую Элизабет научилась распознавать за последние годы. — Привет, — сказала она. — Я столько о тебе слышала. Элизабет смотрела на неё и чувствовала, как путаются мысли. Как они сталкиваются, перекрывают друг друга, создавая хаос. «Астрид. Невеста Иккинга. И что она здесь делает? В доме Джексона?» Она перевела взгляд на Джексона. Тот не прятал улыбку — наоборот, стал ухмыляться ещё шире, явно наслаждаясь её замешательством. Он смотрел на неё сверху вниз — она всё ещё была в его руке, он не отпускал её талию, его пальцы рисовали невидимые круги на её боку — и явно получал удовольствие от каждой секунды. — Не переживай, — сказал он, и в его голосе прозвучала ленивая, расслабленная уверенность. — Мы тут все свои. «Свои». Это слово прозвучало двусмысленно. Оно могло означать «друзья». А могло означать «сообщники». А могло означать «семья» — та самая, тёмная, от которой он пытался её уберечь, но в которую она всё равно попала. Элизабет смотрела на всех вокруг и не понимала, что происходит. Эти люди знали друг друга. Знали давно. Знали так, как будто их связывало что-то большее, чем случайное знакомство. В их взглядах, жестах, в том, как они стояли рядом, чувствовалась многолетняя привычка — та, которая появляется только у тех, кто прошёл через огонь и воду вместе. Она чувствовала себя чужой. Лишней. Зайцем, который забежал не на свою территорию и теперь замер в надежде, что его не заметят. И тут она всмотрелась в лицо Астрид. Что-то щёлкнуло. Где-то глубоко, в той части памяти, которую она похоронила вместе с Анной. В той части, куда она боялась заглядывать. Стоп. Она видела это лицо раньше. Не на фотографии. Не в журнале. Не в академии. Вживую. В темноте. В крови. Когда сознание ускользало, и мир сужался до одной точки — до женских рук, которые тащили её из темноты на свет. До голоса, который говорил: «Держись, девочка, я тебя не брошу». — Я тебя знаю, — сказала Элизабет. Её голос прозвучал глухо, как из-под воды. Чужой. Она не узнала его. Она отстранилась от Джексона — он не сопротивлялся, отпустил, но его рука задержалась на её пояснице на секунду дольше, чем нужно. Как будто он не хотел отпускать. — Ты меня тогда вытащила, — продолжила Элизабет, не отводя взгляда от Астрид. — Из того дома. После покушения. Я помню, как ты несла меня по лестнице. Астрид улыбнулась. Тихо. Почти грустно. В её глазах мелькнуло что-то — воспоминание? Боль? Сожаление? — Да, — сказала она. Это не был вопрос. Это было утверждение. Констатация факта. Элизабет посмотрела на Иккинга. Тот молчал. Его лицо ничего не выражало — каменная маска, которую она уже привыкла читать. Но он не отводил взгляд. Не оправдывался. Не объяснял. Просто стоял и смотрел на неё своими серыми, усталыми глазами. Потом — на Джексона. Тот уже не ухмылялся. Его лицо стало серьёзным, напряжённым. Он смотрел на неё так, как будто от её следующего слова зависело всё — его жизнь, её жизнь, их общее будущее. — Что происходит? — спросила Элизабет. Голос сорвался на шёпот. — Кто вы все друг другу? И почему… почему я здесь? Вопрос повис в холодном ночном воздухе. Астрид сделала шаг вперёд. Протянула руку — не для того, чтобы ударить, не для того, чтобы схватить. Для того, чтобы взять под локоть. Её пальцы были тёплыми — такими тёплыми, что Элизабет почувствовала это даже через толстый рукав свитера. — Пойдём, — сказала она мягко, тем самым голосом, который Элизабет помнила из темноты. — Не здесь. На улице холодно, а ты дрожишь. Элизабет не дрожала от холода. Она дрожала от страха, от напряжения, от близости Джексона, который стоял в двух шагах и смотрел на неё так, что у неё плавились кости. Но спорить не стала. Астрид взяла её под локоть — осторожно, почти невесомо, как будто боялась сделать больно — и повела к крыльцу, ловко обойдя Джексона. Тот даже не попытался её остановить. Просто смотрел вслед. Его взгляд был тяжёлым — она чувствовала его спиной, затылком, каждой клеткой. — Ты в порядке? — спросила Астрид тихо, когда они поднимались по каменным ступеням. — Твои раны? — Со мной уже всё сделали, — ответила Элизабет. — Я просто… не понимаю. — Понимание придёт, — сказала Астрид. — Не сразу. Но придёт. Она открыла тяжёлую дубовую дверь — та отворилась бесшумно, как будто её смазывали каждый день, как будто она ждала этого момента. Элизабет шагнула внутрь. Особняк внутри оказался ещё прекраснее, чем снаружи. Высокие потолки — такие высокие, что терялись в полумраке. Лепнина — ручной работы, с цветами и ангелами, которые смотрели вниз с улыбками, застывшими на века. Старинные люстры из венецианского стекла отбрасывали тёплый золотистый свет на паркетный пол, натёртый до зеркального блеска. Стены были увешаны картинами — настоящими, дорогими. Элизабет узнала несколько имён. Вот Клод Моне — его «Кувшинки», не копия, оригинал, она видела его в каталогах. Вот Рембрандт — портрет старика, от которого веяло такой глубиной, что захватывало дух. Вот современный художник — что-то абстрактное, но дорогое, очень дорогое. В воздухе пахло деревом, старыми книгами и чем-то ещё — кофе, может быть, или выпечкой. Где-то тихо играла музыка — виолончель, Бах, сюита №1, та самая, которую Анна любила включать по воскресеньям утрам. Это не было похоже на логово мафии. Это было похоже на дом. Настоящий дом, в котором живут люди. В котором пахнет уютом и безопасностью. В котором можно забыть, кто ты есть, и просто быть. Элизабет остановилась посреди холла и огляделась. Астрид стояла рядом, не отпуская её локоть. Иккинг вошёл следом — его шаги гулко отдавались от паркета — и закрыл дверь. Задвинул засов — тяжёлый, металлический, с глухим стуком. Она не слышала, как он вошёл. Ни скрипа половиц, ни шороха одежды. Только спустя секунду воздух в комнате стал другим — тяжёлым, насыщенным озоном, будто перед грозой. А потом по спине прошёл тот самый холодок. От копчика до затылка. Мурашки — крупные, болезненные — встали на руках. Он здесь. Элизабет повернулась. Джексон стоял в трёх метрах от неё. Прислонился плечом к косяку. Смотрел. Не моргая. Слишком долго для нормального человека. Она хотела сказать: «Ты обещал ответы». Но голос сел где-то в горле. Пришлось сглотнуть —вязко, шумно. Повторить: — Я здесь. Я слушаю. Он не ответил. Просто шагнул вперёд. Пальцы сомкнулись на её локте — горячие, почти обжигающие. Стальные кольца нажали на кость. Он развернул её и повёл. Наверх. Молча. Каждая ступенька лестницы скрипела под их весом. Потом скрип прекратился — они вышли в коридор. Здесь пахло им. Дорогой табак, кожа, что-то терпкое и тёмное, как древесная смола. Запах заползал в лёгкие, оседал на языке. У неё закружилась голова. Или это от того, как близко он шёл — так, что его плечо почти касалось её спины? Он толкнул дверь. Спальня. Она замерла на пороге. Комната была огромной. И чужой. Здесь всё дышало им — от тёмного шёлка простыней до разбросанных на столе кистей. Но главное — стены. Картины. Его работы. Она узнала их мгновенно — тот мазок, ту манеру, ту боль. А посередине — её полотно. То самое. Проданное с аукциона. Она смотрела на него и чувствовала, как мир сжимается до размеров этой комнаты. Как воздух становится густым, как смола. Призрак. Не её картины. Её прошлого. Её самой — той, кого больше нет. — Иди, — голос Джексона прозвучал у самого уха. Низко. Требовательно. От него повеяло жаром — она физически ощутила температуру его тела через одежду. Она сделала шаг внутрь. Пол под ногами был холодным — паркет леденил ступни даже сквозь туфли. Второй шаг. Третий. А потом она почувствовала его затылком. Он подошёл. Встал в опасной близости. Она не видела, но знала — он смотрит на неё. Смотрит на её шею, на линию плеч, на то, как вздымается ткань майки на каждом вдохе. Она повернула голову. Их взгляды встретились. Его глаза были тёмными. Нет, не так. Чёрными. Как та вода, в которой она утонула. В них плескалось что-то голодное, тяжёлое, почти звериное. Он смотрел на неё так, будто раздевал. Будто уже трогал. Будто помнил каждую родинку, каждый изгиб, каждый звук, который она когда-то издавала. У неё пересохло во рту. — Ты… — начала она. И замолчала. Потому что он улыбнулся. Не широко. Нет. Краешками губ. Так, что в уголках рта залегла тень. Эта улыбка говорила: «Я знаю. Я чувствую то же самое. И это убивает меня». Он стоял так близко, что она слышала его дыхание. Глубокое. Неровное. Он пытался дышать ровно — и не мог. Грудная клетка ходила ходуном под тонкой тканью рубашки. Она видела, как бьётся жилка на его шее. Как дергаются пальцы, сжатые в кулаки. Он хотел её. Не как мужчина хочет женщину — нет. Как умирающий от жажды хочет воды. Как наркоман хочет дозу. С отчаянием. С болью. С тем животным страхом, что «сейчас сорвусь, сейчас не сдержусь, сейчас сделаю больно». Она видела это по его лицу. По тому, как он стиснул челюсть — желваки заходили ходуном. По тому, как он сглотнул — слишком шумно, слишком заметно. Он взял её за плечи. Ладони обожгли — горячие, сухие, чуть шершавые. Он развернул её к окну. Её тело слушалось его беспрекословно — мышцы расслабились против воли. Она ненавидела себя за это. Из окна открывалось озеро. Чёрное. Бескрайнее. Маслянистое под луной. Она узнала его сразу — то самое озеро, где она хотела утопиться в их позапрошлую встречу. Джексон замер у неё за спиной. Его грудь почти касалась её лопаток. Если бы она сделала вдох глубже — соприкоснулись бы. Он дышал ей в макушку. В затылок. Горячий воздух опускался на кожу, заставляя волоски на загривке встать дыбом. — Я до сих пор злюсь, — сказал он. Голос сел. Хрипел. Как будто он сдерживал крик. — Я думал, ты умерла. Опять. Его пальцы сжали её плечи сильнее. До лёгкой боли. — Я только-только нашёл тебя. Нашёл — и сразу потерял. Он замолчал. Она слышала, как он дышит — часто, рвано. Как сглатывает. Как пытается успокоиться — и не может. — Когда я нырнул… — его голос дрогнул. Впервые за всё время. — Я боялся, что поздно. Что вода уже сделала своё дело. Что я вытащу тело. Пауза. Тяжёлая, как бетонная плита. — А ты оказалась злой штучкой. Он сжал её плечи так, что она прикусила губу. А потом его пальцы скользнули выше. К затылку. Он отвёл пряди волос — медленно, почти нежно. Кончиками пальцев провёл по коже. От основания шеи до первого позвонка. Элизабет замерла. Внутри всё перевернулось. Тёплая волна прошла от точки касания до самого низа живота. Она ненавидела эту реакцию. Она хотела вырваться. Но тело не слушалось. Его дыхание коснулось её шеи. Горячее. Влажное. Обжигающее. Она почувствовала, как расширяются зрачки. Как немеют кончики пальцев. Как сердце начинает биться где-то в горле — так часто, что трудно дышать. Не поддавайся. Он наклонился ниже. Его губы почти касались её кожи — там, где шея переходит в плечо. Она ощущала их тепло. Воображаемое прикосновение. Она знала, что если он сейчас поцелует — она сломается. — Джек, — выдохнула она. Голос прозвучал чужим — тонким, ломким. — Я не думаю, что нам стоит... Он не ответил. Вместо этого развернул её. Резко. Силой. Притянул к себе — одной рукой за талию, другой вцепившись в затылок. Их тела столкнулись. Она ударилась грудью о его грудь — твёрдую, горячую. И тут же потеряла ориентацию в пространстве. Потому что он поцеловал её. Это было не как раньше. Не страстно. Не нежно. Это было отчаянно. Голодно. Так целуют, когда боятся, что завтра не наступит. Он вжимал её в себя так сильно, что хрустнули рёбра. Его язык требовал ответа. Его зубы прикусили её нижнюю губу — до солёного привкуса крови. Но при этом… При этом его руки дрожали. Она почувствовала эту дрожь. Он гладил её спину — широкими, нервными движениями. Боялся сделать больно. Боялся, что она исчезнет. Боялся, что это сон. Он прижимал её к себе так, будто она — хрусталь. Будто в любой момент может рассыпаться. Она утонула в поцелуе. На секунду. На две. Её руки сами поднялись к его груди — не оттолкнуть, просто коснуться. Почувствовать, как бьётся его сердце под рёбрами. Бешено. Сбивчиво. Как у загнанного зверя. А потом осознание ударило током. Он — капо. Он — мафия. Убийца. Ты — его жертва. Она оторвалась. Занесла руку. Пощёчина вышла хлесткой. Ладонь загорелась. Его голова дёрнулась в сторону — кольцо на мизинце рассекло губу. Тонкая ниточка крови потекла к подбородку. Джексон медленно повернулся. Посмотрел на неё. И ухмыльнулся. В его глазах не было злости. Только удовлетворение. И голод. И какая-то бесконечная, почти болезненная нежность. — Кажется, я не вовремя, — раздалось с порога. Иккинг. Стоял, прислонившись к косяку, и крутил в пальцах зажигалку. На его лице не было ни тени смущения. Только усталая насмешка. В Элизабет кипела злость. Горячая, солёная, невыносимая. Она ненавидела его. Ненавидела их всех. Ненавидела себя — за то, что губы горят от его поцелуя. За то, что низ живота тянет. За то, что хочется закрыть дверь перед Иккингом и продолжить. Джексон провёл большим пальцем по разбитой губе. Слизал кровь. Медленно. Смакуя. Его ухмылка стала шире — почти безумной. Он посмотрел на неё сверху вниз. Тяжело. Неотвратимо. Как приговор. — Мы обещали тебе ответы, — сказал он. Голос всё ещё хрипел — от желания, от боли, от того, что ему пришлось остановиться. — Задавай вопросы, Элизабет Разенграффе. Он сделал шаг назад. Всего один. Но дистанция между ними стала невыносимой. Как будто вырвали часть воздуха из комнаты. Она вдруг поняла, что задыхается без его тепла. И это было страшнее любых ответов.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.