Пэйринг и персонажи
Описание
Новое имя стерло её прошлое. Новый город похоронил её настоящую. Теперь она — всего лишь тень: рисует подделки для торговца чужими шедеврами, ворует стиль мертвецов. Но каждое утро её будит не будильник. А взгляд, от которого стынет кровь. Джексон Фрост — наследник мафии, любимый друг её сестры, дьявол в идеальном костюме — смотрит на неё. Из темного окна напротив. Из ряби в кофейном зеркале. Из влажной дымки кошмара, где он шепчет её настоящее имя.
Примечания
Автор немного зачитался Даной Делон. Все происходящее здесь родилось благодаря ей.
S'échapper
13 апреля 2026, 02:10
Тишина в машине была такой плотной, что Элизабет слышала, как кровь стучит в висках.
ОН нашел ее.
Джексон нашел ее.
Мысль пульсировала как нечто небывалое — чужеродное, живое, оно росло внутри неё, заполняя лёгкие, сжимая грудную клетку, заставляя пальцы неметь на руле. Она не могла дышать. Или дышала слишком часто — Элизабет уже не понимала. Всё смешалось: страх, адреналин, и где-то глубоко, на самом дне, эта запретная, предательская, больная радость.
Он нашел её.
Он приехал за ней.
Элизабет вдавила педаль газа в пол. Старый «мерседес» Айзека взвыл мотором, как раненый зверь, выплёвывая километры серого французского асфальта. За окнами мелькали деревья — они сливались в сплошную тёмную стену, потому что рассвет ещё не решился разорвать ночь. Только тонкая полоска молочного света на горизонте обещала, что день всё-таки наступит.
Вопрос: застанет ли она его?
Поместье Айзека пряталось где-то в тридцати минутах езды от Парижа, среди старых лесов, где даже навигаторы сходили с ума. Она была там всего раз — два года назад, на поминках, которых официально не было. Это место охранялось так, будто внутри держали не коллекцию картин, не винные погреба и не память о мёртвой девушке, а государственную тайну.
Камеры на каждом дереве. Датчики движения под землёй. Люди в чёрном с пистолетами под мышками — люди, которые никогда не улыбаются и называют друг друга только по позывным. Элизабет всю трясло. Не от холода — от животного, первобытного страха, который скручивал внутренности в тугой узел. Она сжимала руль так, что костяшки побелели, и повторяла про себя: «Не останавливайся. Не смотри в зеркала. Не думай о нём».
Но она думала.
Она всегда думала о нём.
Телефон на пассажирском сиденье завибрировал. Экран вспыхнул в полумраке, и Элизабет бросила взгляд — короткий, краем глаза, потому что оторвать взгляд от дороги сейчас было равносильно смерти.
«Иккинг едет за тобой. Не беспокойся. Он выехал двадцать минут назад. Держись».
Не беспокойся. Элизабет выдохнула — резко, горлом — и почувствовала, как к глазам подступают слёзы. Не от страха. От бессилия. От того, что этот текст написал Айзек. Айзек, чьё тело медленно съедает болезнь, но чей ум остаётся самым острым оружием в их войне.
Она гнала машину и думала: «Как я оказалась здесь?» И память, как киноплёнка, которую перемотали назад, понесла её в другое время.
Анна.
***
Элизабет всегда казалось, что старшая сестра состоит из света. Буквально. Когда Анна входила в комнату, тени отступали. Её смех — громкий, искренний, иногда неприличный для девушки из их семьи — разбивал стены. Её волосы пахли жасмином и скипидаром — потому что она вечно что-то рисовала, вечно пачкалась в краске, вечно спорила с преподавателями. — Жизнь — это что-то прекрасное, Лиззи, — говорила Анна, лёжа на траве в саду их загородного дома. — Ты просто посмотри. Лучи солнца. Пастель. Горы. Это всё — твоё. Ты просто должна взять. Она говорила это, и Элизабет верила. Потому что Анна никогда не врала. Анна говорила, что жизнь прекрасна, даже когда Кристоф в очередной раз не пришёл на свидание. Говорила, что искусство спасёт мир, даже когда её картину забраковали на выставке. Говорила, что Элизабет станет великой художницей, даже когда та в тринадцать лет нарисовала натюрморт, похожий на последствия ядерного взрыва. — У тебя есть глаз, — говорила Анна, тыча пальцем в её рисунок. — Ты просто ещё не знаешь, куда смотреть. А потом Анны не стало. Два года назад. Элизабет помнила этот день как череду бессмысленных, рваных кадров. Она вернулась из академии поздно — была весна, в Париже пахло дождём и цветущими каштанами. В доме горел свет во всех окнах — ненормально, потому что мать экономила электричество, а отец никогда не возвращался раньше одиннадцати. Она вошла в гостиную и увидела мать. Мать сидела на полу, прижимая к груди что-то белое, и раскачивалась вперёд-назад. Её рот был открыт, но звука не было — она кричала беззвучно, так кричат только люди, которые потеряли часть себя навсегда. — Мама? — позвала Элизабет. Мать подняла голову. Её лицо было мокрым от слёз, и на щеке — Элизабет запомнила это на всю жизнь — было пятно крови. Чужой крови. — Анна, — прошептала мать. — Анна… Потом были полицейские. Скорая, которая приехала не для Анны, потому что Анне уже ничем нельзя было помочь. Вопросы. Вопросы. Вопросы. «Были ли у вашей дочери психические расстройства?» «Принимала ли она антидепрессанты?» «Не говорила ли она о желании покончить с собой?» Покончила жизнь самоубийством — так было написано в отчётах. Тело нашла мать. Ванна. Кровь. Вода, ставшая розовой, как акварель — Анна любила этот цвет, называла его «утренней зарей». На запястьях — разрезы. Хирургично чистые. Слишком ровные для человека, который резал себя впервые. Причина неизвестна. Мотив не установлен. Дело закрыто. Но Элизабет не закрыла. Она провела в морге достаточно часов — тайком, ночью, когда мать пила валерьянку и смотрела в одну точку, а отец не возвращался с «работы» (какой работы, он же архитектор, какие у него могут быть ночные смены?). Она подкупила санитара — пятьсот евро, которые копила на новый планшет для рисования. Она видела тело Анны. Видела раны. Не два разреза — три. Видела синяки на запястьях — пальцы. Кто-то держал её. Кто-то сильный. На рёбрах — трещина. Удар. И на затылке — гематома, скрытая волосами. Это не было самоубийством. Это было преднамеренно. Хирургичная работа. Кто-то знал, где резать, чтобы вены вскрылись с первого раза. Кто-то знал, как держать жертву, чтобы не осталось следов борьбы под ногтями. Профессионал. Или тот, кого учили профессионалы. Но кому понадобилась Анна? Она была просто наглой аристократкой. Иногда слишком громкой. Иногда слишком дерзкой. Она дружила с Джеком, спорила с Кристофом, любила Элизабет и рисовала закаты. Она никому не переходила дорогу. Никому, кроме… Элизабет тогда ещё не знала. Не соединила точки. Но тело помнило. Тело знало правду раньше, чем разум. Анна, Джексон и Кристоф. Гениальное трио — так называла их Элизабет. Три разных, но одновременно похожих человека. Анна — огонь. Яркая, взрывная, непредсказуемая. Она могла рассмеяться в церкви, могла разрыдаться над разбитой чашкой, могла влюбиться в незнакомца за пять минут и забыть его через час. Её картины были слишком живыми для академического искусства — преподаватели ненавидели её за талант, а сокурсники за то, что она не притворялась. Джексон — воздух. Тот, кто появлялся из ниоткуда и заполнял собой всё пространство. Он не говорил громко — но его слушали. Он не приказывал — но ему подчинялись. Его улыбка была опаснее любого оружия, потому что заставляла забывать, что мир — это не только краски и холсты. Что мир — это ещё и тени. Кристоф — земля. Тяжёлый, надёжный, тёплый. Он напоминал Элизабет сенбернара — огромный, добрый, с вечно взлохмаченными волосами и руками, которые умели считать деньги, но предпочитали обнимать Анну. Он учился на финансиста в Лондоне, из хорошей богатой семьи, и его родители до сих пор не понимали, что он нашёл в этой «безумной художнице». Они втроём были неразлучны. Анна и Кристоф расстались за долго до её смерти — года за два. Расстались громко, с битьём посуды и криками, которые слышали соседи. Но остались друзьями. Странная дружба, полная недосказанности и взглядов, которые длились слишком долго. Кристоф приезжал на все выставки Анны. Носил за ней штатив. Терпел её вспышки гнева с улыбкой, которая говорила «Я всё ещё люблю тебя, но я молчу, потому что ты не хочешь этого слышать». А потом был Джексон. Элизабет помнила его первый визит. Нормандия. С тех пор она была потеряна. Они часто брали её с собой. Сначала редко — она была слишком мала для их философских споров о Босхе и Рембрандте, о том, есть ли у искусства границы, и можно ли считать перформанс насилия творчеством. Но к семнадцати Элизабет вытянулась, расцвела, научилась держать спину и спорить так, что даже Анна замолкала. Родителям Анна говорила: — Ей нужно для поступления. Выставки, вернисажи, общение с художниками — это формирует кругозор. Родители верили. Потому что Анна умела убеждать. Потому что Элизабет действительно хотела в академию. И потому что никто не знал, что на самом деле происходит за кулисами этих поездок. Именно с Швейцарии всё и началось. Art Basel. Ежегодная международная выставка современного искусства, куда съезжаются богатые, знаменитые и опасные. Анне и Джексону пришли именные приглашения — серебряные карты, которые открывали доступ в закрытые секции, где картины продавались за миллионы, а иногда и за другие вещи, не менее ценные. Они взяли Элизабет с собой. — Тебе понравится, — сказала Анна, застёгивая чемодан. — Там будут Моне. Настоящие. И Пикассо. И один скульптор из Берлина, который делает инсталляции из света. — И будет Джек? — спросила Элизабет, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно. Анна посмотрела на неё. Долго. С прищуром. Так смотрят старшие сёстры, которые знают всё, но молчат из милосердия. — Будет, — ответила она. И добавила тише: — Только будь осторожна, Лиззи. С ним всегда нужно быть осторожной. Элизабет не поняла тогда. Подумала — Анна ревнует. Подумала — сестра просто защищает её, как всегда. Она не знала, что Анна имела в виду нечто совсем другое. Швейцария встретила их холодом. Не тем холодом, который пробирает до костей, а тем — горным, чистым, который заставляет дышать глубже и чувствовать каждую клетку тела. Маттерхон остриём вонзался в небо — белый, невозможный, как сон. Элизабет смотрела на него из окна поезда и думала: «Вот бы нарисовать это. Но ни одна краска не передаст». Анна и Кристоф в той поездке не ладили. Они то ругались так, что стекла в номере дрожали — Кристоф метался по комнате, Анна кидала в него подушки и кричала, что он ничего не понимает в искусстве. То целовались так, что Элизабет становилось неловко, и она выходила в коридор пить кофе из автомата. Джексон, словно чувствуя напряжение, взял Лиззи под свою опеку. — Оставь их, — сказал он на второй день, когда они стояли на балконе отеля, а за окном спорили Анна и Кристоф. — Пусть разбираются. А мы с тобой пойдём покорять горы. Он сказал «мы с тобой». И Элизабет почувствовала, как сердце пропустило удар. Они гуляли по Швейцарии. Маленькие городки, где никто не знал их фамилий. Кофейни с видом на заснеженные вершины. Узкие улочки, где эхо разносило их шаги, и казалось, что они одни во всём мире. Они поднимались на смотровые площадки — Джексон подавал ей руку, и его пальцы задерживались на её ладони дольше, чем нужно. Они рисовали — она акварелью, он углем. Сидели на холодных камнях и смотрели, как облака цепляются за вершины. Они говорили о звёздах. — Смотри, — сказал он однажды ночью, когда они остались на террасе одни, а Анна и Кристоф ушли спать. — Маттерхорн закрывает полнеба. Но если присмотреться, звёзды всё равно видны. Они просто терпеливые. — Как мы, — тихо сказала Элизабет. Он повернулся к ней. В темноте его глаза казались чёрными, но Элизабет знала — они голубые, с белыми искрами. Она могла бы нарисовать их с закрытыми глазами. — Ты очень красивая, Лиззи, — сказал он. Просто. Без намёка. Как говорят о погоде или о хорошем вине. И у неё остановилось дыхание. Это было романтично. Это было чертовски неправильно. Как он смотрел на неё — как на падающую звезду. С благоговением и болью, потому что знал: падающие звёзды не задерживаются. Они сгорают, оставляя за собой только свет. Как он касался её. Помогал забраться на валун — и его рука ложилась на её талию, твёрдая, уверенная. Поправлял прядь волос, упавшую на лицо — и его пальцы скользили по её щеке, как будто он пробовал кожу на вкус. Как он обнимал её по ночам, когда она дрожала от холода. Они сидели у камина в гостиной отеля — все четверо, но Анна и Кристоф были заняты друг другом, а Джексон вдруг накинул на плечи Элизабет свой пиджак, а потом и руку, и притянул к себе. — Замёрзла? — спросил он. Голос — низкий, у горла. — Н-немного, — соврала она. Она не замёрзла. Она горела. Там, где его тело касалось её, кожа плавилась. Она чувствовала запах его парфюма — кедр, табак, что-то горькое, как шоколад. Она чувствовала тепло его грудной клетки, ритм его сердца — ровный, спокойный, в то время как её собственное билось как бешеное. Как он отгонял от неё мужчин. На выставке какой-то итальянец с коктейлем подошёл к ней, когда она стояла у картины Боттичелли. — Мадемуазель, вы так одиноки. Позвольте составить вам компанию. Джексон появился из ниоткуда. Его рука легла на её поясницу — собственнически, жестко. — Извините, она не знакомится, — бросил он. Ледяная вежливость, от которой итальянец побледнел и исчез. Элизабет смотрела на его профиль — острый, хищный, и думала: «Почему ты так делаешь? Почему ты не оставляешь меня в покое, если для тебя я всего лишь сестра твоей подруги?» Она была влюблена в него с первой встречи. С двенадцати лет. С того дня. И каждый год, каждый месяц, каждый день эта любовь превращалась в тихую, отчаянную боль. Потому что она знала: для него она — никто. Сестра. Ребёнок. Подруга, которую нужно защищать, но не та, кого можно любить. Она подозревала, что для него она стала второй Анной. Просто ещё одной сестрой. И это убивало. Выставка подходила к концу. Последний день. Элизабет бродила между стендами одна — Анна снова поругалась с Кристофом и ушла в номер, хлопнув дверью, а Джексон куда-то исчез. Она не искала его. Она старалась не думать о нём, потому что думать было больно. Она стояла у стенда с Моне — его «Кувшинки», бледные, размытые, как воспоминание о сне. — Вы разбираетесь в импрессионизме? Голос — с лёгким акцентом, немецким. Элизабет обернулась. Перед ней стоял мужчина. Высокий, светлые волосы, серые глаза — такого холодного оттенка, что они казались почти прозрачными. Хищная улыбка, которая не касалась глаз. Дорогой костюм, но на запястье — часы, которые она видела в каталоге, стоимостью как её год обучения. — Достаточно, чтобы узнать Моне, — ответила она. Он улыбнулся шире. В этой улыбке было что-то знакомое. И что-то опасное. — Дерек, — представился он. — Берлинская академия. Вы, должно быть, тоже художница. У вас руки в краске. Она опустила взгляд — и правда, под ногтями засохла охра. Ей стало стыдно, но Дерек, казалось, находил это очаровательным. Они разговорились. О свете. О цвете. О том, как Моне писал свои кувшинки почти слепым — уже ничего не видя, но создавая бессмертие. Дерек оказался умным — слишком умным для случайного разговора. Он задавал вопросы, на которые не ожидал ответов, и слушал так, будто каждое её слово имело вес. — Выпьем кофе? — предложил он. — Там, в углу. Я хочу продолжить этот разговор. Она согласилась. Просто потому, что Джексона не было рядом. Потому что она устала быть тенью. Потому что хотела почувствовать себя живой — не чьей-то младшей сестрой, не девочкой, которую нужно защищать, а женщиной, с которой разговаривают как с равной. Они сидели в кофейне, пили эспрессо, и Дерек рассказывал о Берлине, о том, как ночные клубы становятся искусством, а искусство — оружием. Дверь открылась. Элизабет подняла взгляд — и сердце упало куда-то в желудок. Джексон. Он стоял на пороге. Его лицо было непроницаемо — ни одной эмоции, мраморная маска. Но глаза… глаза горели. Такой ярости она не видела никогда. Он не смотрел на неё. Вообще. Как будто её не существовало. Его взгляд был прикован к Дереку. — Дерек, — произнёс он. Одно слово. Но в нём было столько яда, что воздух в кофейне, казалось, загустел. Дерек поднял взгляд. Его улыбка стала шире — улыбка чеширского кота, который знает, что сыр отравлен, но всё равно его съест. — Привет, кузен. Кузен. Элизабет похолодела. Она перевела взгляд с одного на другого — и вдруг увидела сходство. Та же линия скул. Та же манера держать голову — чуть набок, как у хищника, принюхивающегося к добыче. — Так это и есть та самая Лиззи? — Дерек медленно повернулся к ней, и в его серых глазах вспыхнуло узнавание — опасное, почти неприличное. — О, Джек, Джек. Неужели ты не предупредил девочку? Это нехорошо. Совсем нехорошо. Джексон шагнул вперёд. Один шаг — и воздух между ними сжался, как перед грозой. — Выйди, Дерек. — Или что? — Дерек даже не пошевелился. — Ты устроишь сцену? Здесь? На глазах у такой милой публики? Боюсь, твой отец будет недоволен. Джексон побледнел. Элизабет видела, как дёрнулся его кадык, как сжались кулаки. Он сдерживался — из последних сил. — Я сказал — выйди. Дерек поднялся. Не спеша. Поправил манжеты. И прежде чем уйти, наклонился к Элизабет — так близко, что она почувствовала запах его парфюма: кожа, виски, что-то сладкое и гнилостное. — Было приятно познакомиться, Лиззи. Уверен, мы ещё увидимся. Он вышел. Дверь закрылась. Тишина была оглушающей. Джексон схватил её за запястье — больно, грубо, совсем не так, как обычно. Его пальцы впились в кожу, оставляя синяки. Он вытащил её на улицу, в холодный швейцарский воздух, и только там, за углом кофейни, где никого не было, развернул к себе. — Никогда. — Голос дрожал. Не от холода — от ярости. — Никогда не приближайся к нему. Ни к Дереку. Ни к кому из моей семьи. Ты поняла меня? — Почему? — выдохнула она. Её сердце колотилось так сильно, что она слышала пульс в ушах. Он посмотрел на неё. В его глазах была такая тьма, какой она никогда не видела. Тьма, в которой тонули все его улыбки, все нежные касания, все разговоры о звёздах. — Ради твоей безопасности, Лиззи. — Он отпустил её запястье и сделал шаг назад. — Просто поверь мне. И держись от него подальше. Он развернулся и ушёл. Оставил её одну в холодной швейцарской ночи, дрожащую, с синяками на руке и с одним вопросом, который пульсировал в висках: «Кто ты, Джексон?» В ту ночь она не спала. Она сидела на кровати в номере, смотрела на потолок и прокручивала в голове каждое слово, каждый взгляд. Кузен. Дерек сказал «кузен». Значит, они родственники. Но ненавидят друг друга. Ненавидят так, что воздух между ними плавится. Она взяла телефон. Сначала просто любопытство — вбила в поиск «Дерек, Берлинская академия, искусство». Ничего. Ни одной фотографии, ни одной статьи. Как будто его не существовало. Потом вбила «Джексон, художник, Париж». И нашла. Не сразу. Она копала всю ночь — переходила по ссылкам, читала между строк, заходила в закрытые базы данных, куда у неё не было доступа, но она умела убеждать, а иногда и платить. К шести утра она знала правду. Джексон Фрост. Не просто художник. Сын парижского капо, человека, который контролировал половину арт-рынка Европы. А заодно — подпольные аукционы, на которых продавалось не только искусство. Оружие. Наркотики. Информация. Люди. Старший Фрост был королём теней. А Джексон был его наследником. Она нашла фотографии —Джексон в дорогих костюмах, каких она никогда на нём не видела. Джексон в окружении людей с каменными лицами. Джексон, который держал в руках не кисть, а что-то другое — что-то, что блестело на свету. «Отец готовит его на своё место», — писала статья на каком-то закрытом форуме, куда Элизабет попала через три редиректа. «Джексон — будущий палач. Говорят, он уже провёл свои первые "работы". Чисто. Профессионально. Хирургично». Хирургично. Анна доверяла ему. Анна любила его — как друга, как брата, которого у неё никогда не было. Почему? Элизабет не знала. Но знала другое: она должна выяснить. И должна выжить.***
Телефон моргнул снова. Элизабет вынырнула из воспоминаний, как из ледяной воды. Руль — в руках. Дорога — перед глазами. А сзади, в серой утренней дымке, показались фары. Быстрые. Чёрные. Его. Джексон догонял её. Она вдавила педаль в пол. «Мерседес» взревел, но чёрная машина приближалась — неумолимо, как судьба. Элизабет видела в зеркале заднего вида, как растёт расстояние, как сокращается. Он был профессионалом. Он умел водить. Он умел всё, что связано с насилием и смертью. А она была просто художницей. Просто девушкой, которая слишком сильно любила не того человека. Телефон завибрировал — новый текст. «Остановись, Лиззи. Не заставляй меня делать больно. Пожалуйста». Слово «пожалуйста» разорвало ей сердце. Потому что она всё ещё любила его. Потому что, даже зная правду, даже понимая, что он, возможно, убил её сестру, она чувствовала эту проклятую, больную, невозможную любовь. Она чувствовала её в каждой клетке, в каждом вздохе, в каждом ударе сердца, который бился сейчас так, будто хотел выпрыгнуть из груди и броситься к нему. Она нажала на газ ещё сильнее. И не смотрела в зеркала. Потому что если она увидит его — его лицо, его глаза, ту самую улыбку, от которой всё началось, — она остановится. А останавливаться нельзя. Впереди, за поворотом, уже виднелись ворота поместья Айзека. Охрана. Спасение. Но позади, с каждым метром, Джексон становился всё ближе. И Элизабет поняла: она бежит не от убийцы. Она бежит от человека, которого любит больше жизни. А это, чёрт возьми, самое страшное, что может быть. Элизабет смотрела в зеркало заднего вида и понимала: он догонит. Чёрный автомобиль — «Мерседес» S-класса, тонированный под ноль, с матовым покрытием, которое не бликует даже в свете фар — сокращал расстояние с каждой секундой. Джексон водил так же, как рисовал: агрессивно, талантливо, с той опасной плавностью, от которой у неё всегда перехватывало дыхание. Сейчас его дыхание было ровным. Она знала. Он никогда не паниковал. Даже когда убивал. «Он убьёт и меня», — подумала Элизабет. Но тут же другая мысль, более тёмная и запретная, прошептала из глубины подсознания: «А может, он просто хочет поговорить. Может, он хочет объяснить. Может, он любит тебя так же, как ты любишь его». Она зажмурилась на секунду — и тут же открыла, потому что дорога не прощала ошибок. Деревья мелькали за окном, серая лента асфальта уходила вперёд, а в голове билась одна мысль: «Поместье. Я должна довезти его до поместья. Там охрана. Там Айзек. Там я буду в безопасности». Но потом она посмотрела в зеркало — и увидела его лицо. На мгновение. На долю секунды. Фары осветили салон, и она разглядела его профиль: острые скулы, сжатые челюсти, глаза, которые даже в темноте горели зелёным огнём. Он смотрел на неё. Не на дорогу. На неё. И в этом взгляде было столько боли, столько отчаяния, столько всего, что она не могла прочитать, что её сердце разорвалось пополам. «Если он узнает про поместье, он найдёт его. Он найдёт Айзека. Он найдёт всех. Я не могу. Я не могу привести его туда». Решение пришло не как вспышка. Оно пришло как холодная, тяжёлая волна — медленная, неумолимая, как сама смерть. Она резко вывернула руль. Шины завизжали по мокрому асфальту — недавно прошёл дождь, и дорога была скользкой. «Мерседес» Айзека занесло, но Элизабет удержала его, вжавшись в кресло и сцепив зубы так сильно, что хрустнула челюсть. Она свернула на просёлочную дорогу. Гравий застучал по днищу. Кусты хлестали по бокам машины, оставляя длинные царапины на тёмном металле. — Что ты делаешь? — прошептала она сама себе. Она знала, что делает. Впереди, через сотню метров, за поворотом, было озеро. Она видела его на карте, когда Айзек показывал план поместья. Глубокое. Холодное. С крутыми берегами, поросшими ивой и тёрном. Идеальное место. Она увеличила скорость. Джексон, должно быть, понял, что она делает, потому что его машина рванула вперёд — он пытался обогнать её, преградить путь, заставить остановиться. Но Элизабет была быстрее. Она выжала педаль в пол. Двигатель взревел, стрелка спидометра поползла к ста тридцати — на гравии, в темноте, на извилистой дороге это было безумием. «Иккинг тренировал меня», — напомнила она себе. «Я справлюсь». Иккинг. Он тренировал её два года — по ночам, когда все спали. Он учил её задерживать дыхание, выбираться из связанных верёвок, стрелять из маленького пистолета, который сейчас лежал в её сапоге. «Если машина уходит под воду, у тебя есть семь секунд, чтобы открыть окно, — говорил Иккинг своим спокойным, чуть хриплым голосом. — Окно, не дверь. Дверь не откроется из-за давления. Окно. И помни: ты должна вынырнуть там, где тебя не увидят. Кусты. Камыши. Всё, что даст тебе тень». Она повторяла это сейчас как молитву. Озеро приближалось. Чёрная гладь воды блестела в свете фар, как зеркало, ведущее в другой мир. Элизабет сбросила ремень безопасности. Открыла окно — на ладонь, чтобы вода могла заливаться внутрь, выравнивая давление. Схватила маленький фонарик и нож — положила в карман куртки. И в последний раз посмотрела в зеркало. Джексон был в двадцати метрах. Его лицо исказилось — она видела это даже сквозь темноту и расстояние. Он кричал. Что-то кричал, но звук не долетал — только ветер и рёв моторов. Она отвернулась. И направила машину в озеро. Удар был страшнее, чем она ожидала. Машина влетела в воду носом вперёд, и Элизабет швырнуло вперёд — лоб ударился о руль, и перед глазами вспыхнули белые звёзды. Тёплая солёная жидкость потекла по лицу — кровь. Она не чувствовала боли. Только шок. Вода хлынула в открытое окно — холодная, как сама смерть. Она обожгла лёгкие, когда Элизабет инстинктивно вдохнула, но тут же заставила себя остановиться. «Задержи дыхание. Ты можешь. Ты тренировалась». Она задержала. Машина погружалась быстро — слишком быстро для того, чтобы действовать спокойно. Вода доходила до пояса, до груди, до подбородка. Элизабет открыла глаза — солёная вода жгла, но она видела. Она видела тёмный силуэт веток за окном. Видела, как пузырьки воздуха срываются с её губ и устремляются вверх. Она выбралась через окно — извиваясь, как угорь, как учил Иккинг. Куртка зацепилась за что-то, и она рванула, оставив кусок ткани в зубах машины. Нож выпал из кармана и утонул в черноте — неважно. Важно было плыть. Она вынырнула. Не там, где машина ушла под воду — а на двадцать метров левее, под прикрытием нависших ивовых ветвей. Кусты росли прямо из воды, образуя живой шатёр, который скрывал её от берега. Она вцепилась в корни, повисла, стараясь дышать как можно тише. Вода была ледяной — холод пробирал до костей, до мозга, до того места, где пряталась душа. Её трясло. Зубы стучали. Но она не издала ни звука. «Он не должен меня найти. Он не должен узнать про поместье». Она смотрела сквозь листву. Джексон остановил машину в десяти метрах от берега. Фары светили прямо на чёрную гладь озера, выхватывая из темноты пузырьки воздуха, которые всё ещё поднимались на поверхность там, где затонул автомобиль. Он выскочил из машины — даже не заглушив двигатель. Элизабет видела его силуэт: высокий, напряжённый, он метался по берегу, как загнанный зверь. Его руки были сжаты в кулаки. Его голова была запрокинута к небу, и она поняла — он кричит. Кричит что-то — может, её имя, может, проклятие, может, молитву. Потом он прыгнул. Он снял пиджак — она видела, как белая рубашка мелькнула в свете фар — и бросился в воду. Его тело разрезало чёрную гладь, и он нырнул, исчез под водой, туда, где утонула её машина. «Он думает, что я там», — поняла Элизабет. И её сердце сжалось от боли. Он думал, что она тонет. Он думал, что она умирает. И он прыгнул за ней — в ледяную воду, в темноту, в неизвестность. За ней. Ради неё. «Зачем ты это делаешь, Джексон? — спросила она мысленно. — Ты убил мою сестру. Ты чудовище. Зачем ты прыгаешь за мной?» Но ответа не было. Только вода, холод и стук её собственного сердца. Прошло десять секунд. Двадцать. Тридцать. Элизабет начала считать, чтобы не сойти с ума. Иккинг учил её считать в критических ситуациях — это успокаивает разум, возвращает контроль. «Тридцать пять. Тридцать шесть. Тридцать семь». Она боялась, что он не выплывет. Что он утонул, пытаясь спасти её. Что она станет причиной ещё одной смерти. И тогда — ей стало страшно от собственной мысли — она поняла, что не хочет его смерти. Даже после всего. Даже зная, кто он. Даже понимая, что, возможно, он убил Анну. Она всё ещё любила его. Эта любовь была болезнью. Опухолью, которая проросла сквозь всё её существо. Её нельзя было вырезать, нельзя было прижечь, нельзя было забыть. Она была частью её, как лёгкие, как сердце. И сейчас это сердце замерло в ожидании. На сорок третьей секунде вода у поверхности взорвалась. Джексон вынырнул — с громким, хриплым вдохом, с кашлем, с рвотным рефлексом — он наглотался воды. Его волосы облепили лицо, белая рубашка прилипла к телу, и Элизабет видела, как он дрожит. Не от холода. От отчаяния. Он огляделся. Повернул голову вправо. Влево. Его глаза шарили по поверхности воды в поисках её тела. Он искал её труп. И когда не нашёл, он замер. Элизабет видела его лицо — освещённое фарами, мокрое, искажённое. На нём было выражение, которого она никогда не видела. Не гнев. Не ярость. Горе. Чистое, беспомощное, всепоглощающее горе. Он что-то сказал. Его губы шевелились, но звук не долетал до неё — только ветер и шелест листвы. Она не умела читать по губам, но ей показалось, что он произнёс её имя. И ещё что-то. Может, «прости». Может, «вернись». Может, «я люблю тебя». Она никогда не узнает. Джексон поплыл к берегу — медленно, как сломанная кукла. Он вышел на сушу, пошатываясь, и рухнул на колени в грязь. Его трясло — крупной, судорожной дрожью. Он обхватил себя руками и раскачивался вперёд-назад, как делала её мать в ту ночь, когда нашли Анну. Элизабет закусила губу так сильно, что почувствовала вкус крови. «Уходи. Уходи сейчас. Иккинг скоро будет здесь. Ты должна уйти». Но она не могла отвести взгляд. Джексон поднялся. Медленно, как старик. Подошёл к своей машине, открыл дверь, достал телефон. Его пальцы дрожали так сильно, что он дважды уронил аппарат в грязь. Наконец, он набрал номер. Элизабет напрягла слух, но расстояние было слишком большим — только обрывки, только тени слов. Она видела, как он говорит — резко, отрывисто. Как его лицо меняется — от отчаяния к чему-то новому. К решимости. Он закончил разговор, бросил телефон на сиденье и просто сел на капот своей машины. Посмотрел на озеро. И замер. Ждал. Может, ждал, что она выплывёт. Может, ждал, что приедет помощь. Может, просто ждал — потому что не знал, что делать дальше. Элизабет почувствовала, как слёзы смешиваются с водой на её лице. Шаги послышались сзади — мягкие, почти бесшумные, но она их услышала. Иккинг учил её слышать. Она обернулась. Из темноты, между деревьями, вынырнул силуэт. Высокий. Широкоплечий. Он двигался без единого звука — только хрустнула ветка под ногой, и всё. Иккинг. Его лицо было спокойным — как всегда. Он подошёл к берегу, опустился на корточки и протянул ей руку. — Жива? — спросил тихо. — Жива, — выдохнула Элизабет. Она не помнила, как выбралась из воды. Как Иккинг накинул ей на плечи сухую куртку. Как довёл до машины — старого чёрного джипа с тонированными стёклами, замаскированного под фермерский транспорт. Она села на пассажирское сиденье и уставилась в одну точку. Её трясло. Не от холода — сейчас уже не от холода. Иккинг сел за руль, завёл двигатель и спросил, не глядя на неё: — Как ты? Она молчала долго. Так долго, что Иккинг уже открыл рот, чтобы повторить вопрос. — Поехали, — сказала она. — Я в порядке. Она соврала. Она не была в порядке. Часть её осталась в том озере. Часть её утонула вместе с машиной. А другая часть — та, самая тёмная, самая больная — осталась на берегу, глядя на Джексона, который сидел на капоте и ждал, когда она выплывёт. Они ехали молча. Иккинг не задавал вопросов — он знал, когда нужно молчать. Дорога вилась между деревьями, и через десять минут они въехали в ворота поместья. Охрана проверила машину, заглянула в салон, увидела Элизабет и молча кивнула. Внутри было тепло. Пахло деревом, старыми книгами и чем-то лекарственным — Айзек болел, и его комната была превращена в лазарет. Элизабет прошла в свою комнату, села на кровать и посмотрела в окно. Отсюда не было видно озера. Только лес. Только темнота. Но она знала: он всё ещё там. Сидит на капоте своей машины и смотрит на чёрную воду. Этот день стал водоразделом. Элизабет знала это так же ясно, как знала, что солнце встаёт на востоке. Её побег закончился. Не потому, что её поймали — а потому, что она поняла: бежать некуда. Джексон знал, что она жива. Он не нашёл тело. Он не нашёл её в воде. Он нашёл пустую машину с открытым окном и следы на берегу — следы, которые вели в кусты. Он знал. И теперь всё изменилось. Раньше он, может быть, надеялся, что она ничего не знает. Что она просто испугалась. Что она вернётся. Теперь он знал: она бежит от него. Она скрывается. Она выбрала чью-то сторону — и это не его сторона. А Джексон, как поняла Элизабет, не умел проигрывать. И не умел отпускать. Она легла на кровать, всё ещё мокрая, всё ещё дрожащая, и закрыла глаза. Перед ней стояло его лицо — мокрое, искажённое горем. Его губы, шепчущие её имя. Его руки, которые сжимали воздух, потому что он не мог сжать её. «Почему ты плачешь?» — спросил внутренний голос. «Потому что я люблю его», — ответила она. «Потому что он — чудовище. И потому что я всё равно хочу, чтобы он обнял меня и сказал, что всё будет хорошо». Но ничего уже не будет хорошо. Водораздел пройден.***
Поместье Айзека стало её тюрьмой. Не жестокой — нет. Стены здесь были обиты деревом, полы устилали персидские ковры, а в камине всегда горел огонь. Её комната — бывшая мастерская жены Айзека, умершей десять лет назад — превратилась в убежище. Высокие окна выходили в лес, и Элизабет часами смотрела на деревья, гадая, где сейчас он. Два месяца. Шестьдесят дней. Тысяча четыреста сорок часов. И в каждом из этих часов она думала о Джексоне. Айзек прятал её. Никакого света. Никаких выставок. Никаких случайных встреч. Она стала призраком — существовала только внутри этих стен, только в этой комнате, только на холстах, которые заполняли мастерскую один за другим. Она рисовала. Много. Одержимо. Так, как не рисовала никогда в жизни. Руки двигались сами — акрил, масло, уголь, сангина. Она писала горы — те самые, швейцарские, где он впервые сказал ей, что она красивая. Писала звёзды — те, на которые они смотрели с террасы, когда Анна и Кристоф ругались в соседней комнате. Писала глаза — зелёные, с золотыми искрами, — а потом замазывала их чёрным, потому что не могла смотреть на то, что создала. Айзек забирал её картины и выдавал их за искусство. — Ты талантлива, моя дорогая, — говорил он, поглаживая её по голове своей сухой, тёплой ладонью. — Мир должен это увидеть. Но не сейчас. Не так. Он продавал их через подставные лица, через аукционы, через галереи, которые не задавали вопросов. Деньги капали на счета, которые никто не мог отследить. Элизабет не интересовалась деньгами. Её интересовало только одно: когда это закончится? Айзек стал для ней кем-то вроде отца. Он был интересным мужчиной. Он много знал. О живописи. О политике. О мафии — потому что когда-то, очень давно, он работал на отца Джексона. И сбежал. Забрал жену, сына, деньги и исчез в ночи, оставив за собой горящие мосты. — Никогда не доверяй Фростам,— сказал он ей в первый же вечер, когда она, мокрая и дрожащая, переступила порог его дома. — Они дарят тебе звёзды, а забирают душу. Она тогда не поняла. Теперь — начинала понимать. Иккинг был сыном Айзека. Он управлял активами отца, параллельно строя карьеру в ММА — Айзек вкладывал огромные деньги в его пиар-кампанию, и теперь Иккинг был известным бойцом. Закрытые турниры. Дорогие контракты. Идеальное прикрытие для человека, который возил в багажнике пистолет и мог задушить врага голыми руками. Иккинг тренировал её. Каждое утро, до рассвета, они встречались в подвале, оборудованном под спортзал. Борьба. Плавание. Задержка дыхания. Обращение с оружием. — Ты должна быть готова ко всему, — говорил он, когда она, запыхавшаяся, пыталась скинуть его захват. — Он не проигрывает. Он не останавливается. Если он решил тебя вернуть — он вернёт. Или убьёт. — Он не убьёт меня, — ответила она тогда. — Откуда ты знаешь? Она не ответила. Потому что ответ был страшным: она знала, потому что чувствовала это. Чувствовала, что между ними что-то большее, чем жизнь и смерть. Иккинг посмотрел на неё с жалостью и ничего не сказал.***
Середина ноября. За окнами мастерской кружил первый снег — крупные, мокрые хлопья, которые таяли, не долетев до земли. Элизабет стояла у мольберта и заканчивала портрет. Не Джексона. Нет. Она поклялась себе, что больше никогда не будет писать его. Она писала Анну. Анна на портрете улыбалась — той самой улыбкой, которая заставляла мир вращаться быстрее. Её волосы развевались на ветру, а в руках она держала подсолнух — глупый, детский подсолнух, который они с Элизабет посадили в саду, когда Лиззи было пять. — Это лучшая твоя работа, — раздался голос за спиной. Элизабет вздрогнула, но не обернулась. Она уже привыкла к тому, что Айзек появлялся бесшумно — его инвалидное кресло было оснащено тихими колёсами, и он любил наблюдать за ней, когда она работала. — Ты меня напугал, — сказала она, не отрываясь от холста. — Который час? — Почти десять. Я принёс тебе чай. Ромашковый. Ты сегодня не ужинала. Она наконец повернулась. Айзек стоял в дверях и держал поднос с чайником, чашкой и маленьким пирожным. Его лицо было бледным — последнее время он болел всё чаще — но глаза горели тем самым огнём, который делал его опасным. — Спасибо, — сказала Элизабет, беря чашку. — Ты хотел что-то сказать? Айзек улыбнулся — той своей кривой, чуть ироничной улыбкой. — Я всегда что-то хочу сказать, душечка. Вопрос в том, готова ли ты слушать. Она села на табурет, поджав ноги, и сделала глоток чая. Горячий. Сладкий. Пахло мёдом и чем-то успокаивающим. — Говори. Он откашлялся — привычный жест, за которым скрывалась пауза для сбора мыслей. — В Нью-Йорке проходит выставка. Мега-выставка, душечка. Не та, на которую водят туристов. Та, на которую приглашают избранных. Аукционный дом «Кристи» снимает под неё целый холл — знаешь, такие бывают раз в десять лет. Собираются коллекционеры со всего мира. Миллиардеры. Шейхи. Старые деньги из Европы. И — твои любимые — арт-дилеры с тёмными связями. Элизабет почувствовала, как внутри что-то сжалось. — Я подал туда твою картину, — продолжил Айзек, не глядя на неё. — Подделку под Пикассо. Поздний период, когда он уже почти ослеп, но продолжал писать. Знаешь, есть одна история — в конце жизни Пикассо создавал произведения, которые критики называли «бормотанием гения». Никто не мог точно сказать, что на них изображено. Идеальное пространство для… творческой интерпретации. — Ты подделал Пикассо? — Элизабет почувствовала, как её лицо бледнеет. — Айзек, это опасно. Экспертиза… — Экспертиза уже прошла, — перебил он, и в его голосе зазвучали металлические нотки. — Я знаю людей в «Кристи». И людей в лабораториях. Картина признана подлинной. Ты теперь автор «Пикассо», которого никто никогда не видел. Поздравляю. Она поставила чашку. Руки дрожали. — Зачем ты это делаешь? Айзек взял её руки в свои — сухие, тёплые, с вздутыми венами. — Потому что ты должна увидеть, как мир тебя ценит, душечка. Не как «Элизабет, сестра Анны». Не как «девушку, которая прячется». А как художника. Творца. Ту, кто создаёт красоту, за которую люди готовы отдавать состояния. — Я не хочу денег. — А я хочу, чтобы ты была в безопасности, — сказал он твёрдо. — А безопасность, моя дорогая, стоит денег. Много денег. Чем больше ты стоишь на рынке, тем сложнее тебя просто так взять и… сделать с тобой что-то. У тебя появляются покровители. Защитники. Люди, которым выгодно, чтобы ты жила. Она молчала. — Я всё организую, — продолжил Айзек. — Ты будешь под другим именем. Другой макияж, другая причёска, другие документы. Иккинг поедет с нами — на всякий случай, чтобы прикрывать тебя на мероприятии. Вдвоём мы справимся. — А если он будет там? Айзек замер. На секунду — всего на секунду — его лицо стало жёстким, почти жестоким. — Если он будет там, — сказал он медленно, — ты сделаешь вид, что не знаешь его. Ты никогда его не видела. Ты — Мари Дюбуа, скромная искусствовед из Лиона, которая сопровождает старого больного мецената. Поняла? Она кивнула. Она не верила, что это сработает. Но она согласилась. Потому что часть её — та, самая тёмная, самая больная — хотела увидеть его. Хотела почувствовать его взгляд на себе. Хотела знать, ищет ли он её до сих пор.***
Самолёт Айзека — небольшой «Гольфстрим» оторвался от взлётной полосы в семь утра. Париж остался где-то внизу, за пеленой облаков, и Элизабет смотрела в иллюминатор на исчезающие огни и чувствовала, как сердце колотится где-то в горле. Иккинг сидел напротив и читал книгу — какой-то триллер про маньяка. Он не поднимал глаз, но Элизабет знала: он контролирует всё. Каждый звук, каждое движение, каждую смену давления в салоне. Айзек дремал, укрывшись пледом. Его лицо было серым — перелёт давался ему тяжело, но он не жаловался. Он никогда не жаловался. Элизабет смотрела на него и думала о том, как сильно он изменил её жизнь. Два года назад она была просто перепуганной девчонкой, которая избежала смерти, спасаясь от человека, которого любила. Теперь она была… Кем она была теперь? Мари Дюбуа. Искусствовед из Лиона. Девушка без прошлого, без сестры, без любви. Она закрыла глаза и попыталась заснуть. Но перед её закрытыми веками стояли зелёные глаза с золотыми искрами. Самолёт приземлился в Нью-Йорке в два часа дня по местному времени. Город встретил их серым небом, ледяным ветром и запахом бензина. Лимузин ждал у трапа — Айзек не экономил на комфорте. Они проехали через Манхэттен, и Элизабет смотрела на небоскрёбы, на толпы людей, на жёлтые такси, и чувствовала себя чужой в этом мире. Она никогда не была в Нью-Йорке. Анна обещала привезти её сюда на выпускной. «Мы посмотрим на Бродвей, Лиззи. И музей Гуггенхайма. И будем есть пиццу в Бруклине, как в фильмах». Анна не привезла. Элизабет отвернулась от окна, чтобы никто не увидел её слёз. Место проведения аукциона находилось в центре Манхэттена — бывшее банковское хранилище, переделанное в арт-пространство. Элизабет слышала о нём только из статей в архитектурных журналах. Теперь она стояла у входа и не могла поверить, что находится здесь. Залы были огромными. Несколько этажей, соединённых стеклянными лифтами. Стены из тёсаного камня — такие старые, что, казалось, помнили ещё первых голландских переселенцев. Высокие сводчатые потолки, с которых свисали хрустальные люстры — не современные, а настоящие, антикварные, каждая стоимостью в небольшой особняк. Свет был приглушённым, тёплым — он падал на картины так, что краски начинали дышать. Картины висели на специальных панелях, подсвеченные снизу и сверху, словно паря в воздухе. Пахло дорогим парфюмом, старым деревом и деньгами — тем особым, сухим запахом, который бывает только там, где собираются люди, привыкшие покупать невозможное. Айзек принёс им с Иккингом шампанское — настоящее, французское, урожая 2008 года. — За успех, — сказал он, поднимая бокал. — За успех, — повторил Иккинг бесстрастно. Элизабет сделала глоток. Игристое вино обожгло горло, и она почувствовала, как напряжение немного отпускает. — Пойдём, душечка, — Айзек взял её под руку своей сухой, тёплой ладонью. — Я покажу тебе картины. Знаешь, здесь есть подлинный Рембрандт, который считался утерянным тридцать лет. И Модильяни, которого прятали в швейцарском бункере во время войны. Это того стоит. Они пошли по залу. Айзек рассказывал — увлечённо, страстно, как лектор, который забыл о времени. О том, как Рембрандт писал свет — не как другие, а как будто свет исходил изнутри человека. О том, как Модильяни намеренно искажал пропорции, чтобы показать душу, а не тело. О том, как «Кувшинки» Моне — это не просто кувшинки, а молитва человека, который терял зрение и пытался запомнить мир. Элизабет слушала и чувствовала благодарность. Айзек был для ней как второй отец. Опекун. Наставник. Единственный взрослый, который не пытался её использовать — только защитить. И она для него была… — Ты — моё лучшее творение, — сказал он вдруг, останавливаясь перед картиной неизвестного художника. — Лучшая инвестиция. Знаешь, я вложил в тебя больше, чем в любой контракт Иккинга. И я не жалею. — Почему? — спросила она. Он посмотрел на неё — долго, внимательно. — Потому что ты — настоящая, Элизабет. В мире, где всё продаётся и покупается, ты остаёшься настоящей. Таких, как ты, мало. Их нужно беречь. Она почувствовала, как к горлу подступает комок. Иккинг шёл за ними в двух шагах — молчаливый, внимательный, как охранник. Его глаза скользили по лицам гостей, по выходам, по углам. Он не пил шампанское — он работал. — Пора, — сказал Айзек, взглянув на часы. — Аукцион начинается. Наше место — в первом ряду, душечка. Я хочу видеть лица тех, кто будет торговаться за твоё искусство. Зал для торгов находился на втором этаже. Он был меньше, чем выставочные залы — интимнее, камернее. Ряды стульев, обитых бархатом, располагались амфитеатром. В центре — кафедра для аукциониста, с мониторами и молотком из чёрного дерева. Над кафедрой — огромный экран, на который выводили картины. Свет был направлен на сцену, оставляя лица участников в полумраке. Идеальное место для торгов. Идеальное место для интриг. Айзек занял место в первом ряду — слева. Элизабет села рядом, Иккинг — за ними, нависая как гора. Аукцион начался. — Лот номер один, — объявил аукционист — пожилой мужчина с безупречным английским произношением. — Картина «Женщина в шляпе», приписываемая Амедео Модильяни. Предварительная оценка — двенадцать миллионов долларов. Торги шли быстро. Профессионально. Лоты уходили с молотка один за другим — Рембрандт, Климт, пара современных художников, чьи имена Элизабет не запомнила. Айзек комментировал вполголоса: — Вон тот господин в сером — он покупает для арабского шейха. А дама в красном — коллекционирует только женские портреты. Говорят, её муж ревнует к картинам. Элизабет кивала, но не слушала. Она ждала. Её лот был последним — «сладким десертом», как выразился Айзек. Самое дорогое. Самое ожидаемое. «Пикассо, поздний период, неизвестное полотно». Она смотрела на экран, на котором мелькали шедевры, и думала: «А что, если никто не захочет её покупать? Что, если экспертиза ошиблась? Что, если всё это — глупая затея, и мы вернёмся ни с чем?» Но потом торги дошли до предпоследнего лота, и в зале произошло нечто странное. Дамы в задних рядах зашептались. Зашелестели программами. Элизабет услышала обрывки фраз: — Смотрите, вот он… — Красавчик… — Арт-дилер… — Говорят, он скупил пол-Парижа… Она подняла голову. И сердце остановилось. Джексон входил в зал. Он был в чёрном костюме — идеально сшитом, без единой складки. Белая рубашка, тёмный галстук. Он выглядел как кинозвезда, которая случайно забрела на аукцион — и одновременно как хищник, который только что выбрал жертву. Он не смотрел по сторонам. Не здоровался. Просто шёл — лёгкой, скользящей походкой, от которой у Элизабет подкосились колени. Он сел в третьем ряду — справа, на проходе. Достал телефон, взглянул на экран, убрал. Поправил манжеты. И ни разу не посмотрел в её сторону. Элизабет не могла дышать. «Он не знает. Не может знать. Я в парике, в другом макияже, я — Мари Дюбуа. Он не узнает меня». Но её сердце знало. Её тело знало. Каждая клетка кричала: он здесь. для неё. не случайно. — Последний лот, — объявил аукционист, и голос его стал торжественным. — Картина Пабло Пикассо, поздний период. «Спящая девушка». Полотно долгое время считалось утерянным и обнаружено в частной коллекции. Предварительная оценка — сорок миллионов долларов. На экране появилась её картина. Элизабет смотрела на неё — и не узнавала. Это была не её работа. Это было что-то другое. На холсте спала девушка — светловолосая, с лицом, наполовину скрытым тенью. Её поза была расслабленной, почти невесомой. И только глаза — те, что были видны — смотрели с вызовом. Элизабет поняла: она написала себя. Бессознательно. Но написала. В зале воцарилась тишина. — Сорок миллионов от господина в первом ряду, — объявил аукционист. Начались торги. Сорок пять. Пятьдесят. Пятьдесят пять. Элизабет не верила своим ушам. Люди называли суммы, за которые можно было купить небольшой остров. Её картина. Её работа. — Шестьдесят миллионов, — раздался голос справа. Она не обернулась. Она узнала этот голос — низкий, чуть хриплый, с французским акцентом. Джексон. — Шестьдесят пять от дамы в синем, — отозвался аукционист. — Семьдесят, — снова Джексон. — Семьдесят пять. — Восемьдесят. В зале начали оборачиваться. Шёпот становился громче. Люди узнавали его — красавчика арт-дилера, который никогда не проигрывал. — Девяносто, — сказал кто-то из задних рядов. Джексон приподнялся — медленно, как хищник, который решил показать себя. Оглядел зал. Его взгляд скользнул по лицам — безразлично, холодно — и на секунду остановился на ней. На секунду. Этого хватило, чтобы Элизабет перестала дышать. — Сто миллионов, — сказал Джексон, не отводя глаз от неё. В зале стало тихо. Аукционист кашлянул: — Сто миллионов от господина в третьем ряду. Это… это беспрецедентная сумма. Господин, вы уверены? Джексон улыбнулся. Такая улыбка — острая, как нож. — Нет, — сказал он. — Я предлагаю двести миллионов. В зале ахнули. Элизабет почувствовала, как Айзек сжал её руку — больно, до хруста. Она не могла пошевелиться. Аукционист снял очки, протёр их, надел снова. — Двести миллионов долларов от господина… — он запнулся. —Фрост, — подсказал Джексон. — Джексон Фрост. Теперь шепот стал гулом. Это имя знали все. Сын парижского капо. Человек, который покупал искусство, как другие покупают хлеб. — Двести миллионов — раз, — начал аукционист. — Двести миллионов — два. Двести миллионов — три. Продано. Картина «Спящая девушка» уходит господину Фроста. Молоток упал. Звук был как выстрел. Джексон поднялся. И медленно — очень медленно — повернулся к залу. Его взгляд нашёл её. Не Айзека. Не Иккинга. Её. Он всё знал. Он, блять, всё знал. И он улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у неё когда-то остановилось сердце. Улыбкой человека, который только что заплатил двести миллионов не за картину. За неё. Сердце Элизабет похолодело. Потом вспыхнуло — ледяным огнём. Она повернулась к Айзеку. Её губы дрожали. — Он всё знает, — прошептала она. Айзек побледнел. Аукцион закончился. Гости потянулись в соседний зал — банкетный. Там уже накрыли столы: белые скатерти, хрусталь, серебро. Официанты разносили шампанское и маленькие канапе с чёрной икрой. Но Элизабет ничего этого не видела. Она видела только его. Как он вышел из зала для торгов, как остановился у колонны, как достал телефон — и как его взгляд снова нашёл её, даже через толпу. — Уходим, — сказал Айзек резко. — Сейчас же. Он схватил её за запястье и потащил в сторону — не к выходу, а вглубь банкетного зала. — Что ты делаешь? — прошипела Элизабет. — Если мы побежим к выходу, он пойдёт за нами. Нужно затеряться в толпе. Потом — чёрный ход. Иккинг, ты с нами? Иккинг кивнул. Его лицо было каменным. — Знакомься, — сказал Айзек, останавливаясь перед высоким седым мужчиной в очках. — Это Генрих Вольф, известный коллекционер из Вены. Душечка, ты хотела с ним познакомиться. Генрих, это Мари, моя помощница. Элизабет механически улыбнулась, пожала протянутую руку, сказала что-то вежливое. Она не помнила, что именно. Её мозг работал на другом уровне — она отслеживала движение в толпе, ища чёрный силуэт, зелёные глаза. — Он идёт сюда, — сказал Иккинг тихо, наклоняясь к уху Айзека. Айзек обернулся. Джексон пробирался через толпу — легко, почти небрежно. Люди расступались перед ним, как море перед Моисеем. Он ни на кого не смотрел — только на неё. — Прикрой, — сказал Айзек Иккингу. — Мы уходим. Айзек схватил Элизабет за руку и нырнул в боковой коридор. Она почти бежала за ним, спотыкаясь на каблуках, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Иккинг остался. Она видела краем глаза, как он шагнул навстречу Джексону — широко, по-хозяйски. Как они встретились — два хищника в банкетном зале, среди шелка и бриллиантов. — Джексон Фрост, — сказал Иккинг с лёгким кивком. — Иккинг — Джексон сделал паузу. Джексон улыбнулся — той самой улыбкой, которая не касалась глаз. — У вашего отца такая прекрасная компания. Мари, кажется? — Она помощница отца — невозмутимо ответил Иккинг. — Они отошли обсудить деловые вопросы. Передать что-нибудь? Джексон задержал взгляд на лице Иккинга — на секунду дольше, чем нужно. В его зелёных глазах мелькнуло что-то — узнавание? нет, скорее предчувствие. — Передайте, что я восхищён её вкусом, — сказал он наконец. — И спросите, не хочет ли она обсудить приобретённую картину. Лично. Он развернулся и ушёл. Иккинг выдохнул — медленно, чтобы никто не заметил.***
Элизабет сидела в лимузине, прижавшись к окну, и не могла остановить дрожь. Айзек сидел напротив, массируя виски. Он был бледен — бледнее обычного. — Он знает, — повторила Элизабет в десятый раз. — Он знает, кто я. Он знает, где мы. Он знает всё. — Не паникуй, — сказал Айзек, но в его голосе не было уверенности. Телефон Элизабет завибрировал. Она не хотела смотреть. Но пальцы сами потянулись к экрану. Новое сообщение. С неизвестного номера. «Ты прям как кошка. Семь жизней потратила? Восьмая на исходе. Я рад, что с тобой всё хорошо. Д.» Элизабет почувствовала, как кровь отливает от лица. Она не обернулась. Она сидела, глядя в экран, и чувствовала, как мир рушится. Восьмая жизнь. Он считал. Он знал про озеро. Он знал, что она жива. И он ждал — два месяца — чтобы появиться здесь, на аукционе, и дать ей понять: ты никуда не денешься. Айзек заглянул в телефон и выругался — тихо, смачно, как умеют только старые французы. — Игры становятся опасными, — сказал он. — Мы улетаем сегодня ночью. Не дожидаясь утра. Элизабет кивнула. Её тело было здесь, в лимузине, но её душа осталась там — в банкетном зале, где Джексон смотрел на неё через толпу. Она поняла одну вещь, холодную и неизбежную, как зимний дождь: Джексон не хотел её убивать. Он хотел получить её назад. И это было страшнее любой угрозы.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.