Тринадцать зим

Bungou Stray Dogs
Джен
В процессе
PG-13
Тринадцать зим
Vox Silentii
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Пятьсот лет он носил у сердца старый серебряный крест. Пятьсот лет помнил её глаза — серо-голубые, как зимнее небо. Она нашла его в лесу, ребёнка, изгнанного за дар убивать. Стала ему матерью. Сгорела заживо, спасая кур. А он всё жил. И ждал. Пока смерть наконец не вернёт его к ней.
Примечания
Я очень люблю когда люди создают многогранных и отличных от других персонажей, однако я давно не могу найти что-то действительно необычное. Посидела, подумала и решила что нужно браться самой за работу над будущим творением. Зарание прошу прощения за все несостыковки. На канон я не претендую. Это история о матери Фёдора Достоевского — женщины, которая не обладала способностью, но имела особенность: её душа была невосприимчива к «Преступлению и Наказанию». Она любила его не за что-то и не вопреки. Просто любила — той чистой, безусловной любовью, которая оказалась сильнее любого дара. Сильнее любой тьмы. Сильнее самой смерти. Я очень лбьлю русскую литературу и именно поэтому этот фик написан в стилистике русской классической прозы с оглядкой на размашистость и детальность Льва Толстого — одного из моих любимых деятелей русской литературы. Много быта, природы, внутренних переживаний и тихой, всепроникающей любви. Действие происходит примерно за 500 лет до основных событий манги «Великий из бродячих псов». История охватывает период с детства Фёдора (его первая, человеческая жизнь) до его окончательной смерти в главе 129 канона. Финал фика написан с учётом событий последних глав и является авторским видением того, что могло произойти с Достоевским после его поражения. ВНИМАНИЕ: фик содержит спойлеры к 129 главе манги и далее. Читать рекомендуется тем, кто знаком с каноном вплоть до финальной арки
Поделиться
Читать онлайн Отзывы

Часть 1. Метель и валежник

Зима в тот год легла на Архангельский край не снегом, а белым саваном — тяжелым, плотным, сшитым из ледяных игл и воя волков. Такие зимы случались раз в поколение, и старики говорили, что это не к добру. В деревне Осипово, что притулилась на берегу скованной льдом реки Пинеги, печи топили дважды в день, но тепло не держалось — выдувало сквозь паклю в пазах, сквозь тонкие бычьи пузыри на окнах, сквозь каждую щель, оставленную нерадивым плотником лет сто назад. Дым из труб поднимался столбами, прямыми и белыми, и стоял в морозном воздухе, не рассеиваясь, словно лес призрачных деревьев, растущих корнями в небо. Аглае в тот день минуло восемнадцать лет. Она этого не помнила и не праздновала — сирота, взятая из милости в дом мельника в работницы, не имела права на память о собственном рождении. Да и кто бы стал праздновать? Мать её, тихая бобылка, умерла родами, оставив дочь на руках у сердобольной соседки, которая и сама вскоре отдала Богу душу. Отец — если он вообще был — сгинул ещё раньше, то ли в солдатах, то ли в бегах, то ли просто растворился в бескрайних северных лесах, как растворяются в них сотни безвестных мужиков, ушедших за дровами и не вернувшихся. Так что Аглая с малолетства знала: она в этом мире — лишняя. И благодарна была уже за то, что мельник, старый Еремей Силыч, не прогнал её взашей, а определил в работницы, велев своей жене, Агафье, кормить сироту и давать кров. Правда, за кров и еду приходилось платить работой от зари до зари, да ещё терпеть нрав мельничихи — бабы крикливой, скупой и злопамятной, которая всякую провинность помнила месяцами и припоминала при каждом удобном случае. Тело Аглаи, впрочем, помнило всё. Помнило, как в десять лет гнулась спина под мокрыми мешками ржи, а пальцы, скрюченные от холода, отказывались держать веревку. Помнило, как в двенадцать трескались губы от ветра на жатве и соль пота разъедала ранки, заставляя тихо шипеть от боли. Помнило, как в пятнадцать она впервые узнала тяжесть мужской ласки, не спросившей согласия, от хозяйского племянника, пьяного Прошки, завалившего её в сенях, пока мельничиха уехала на базар. Помнило, как потом она три дня лежала в лихорадке, глядя в закопченный потолок и шепча «Отче наш», потому что больше ничего не умела — ни жаловаться, ни плакать, ни звать на помощь. С тех пор она носила платок, низко надвинутый на брови, и говорила тихо, словно извиняясь за то, что занимает место на земле. Даже походка её изменилась — стала осторожной, крадущейся, как у человека, который постоянно ждет окрика или удара. Метель застала её в перелеске, куда надлежало набрать валежника. Мельничиха ещё с утра была не в духе — то ли квашня не подошла, то ли муж опять заглядывался на молодую вдову с соседнего двора, — и выместила злость на Аглае. «Засветло управишься, — сказала она, сунув работнице краюху черствого хлеба и старые рукавицы, из которых торчала солома вместо меха. — А нет — ночуй в лесу, нам дармоедов не надобно. И без тебя ртов хватает». Сказала и захлопнула дверь перед носом, оставив Аглаю стоять на морозе в одном стареньком тулупчике, который и тулупом-то назывался только из жалости — так, овчина, протертая до дыр на локтях и подоле. И Аглая пошла. Она всегда шла, куда посылали. Это было её главное свойство — неспособность сопротивляться, отсутствие того внутреннего стержня, что заставляет других людей спорить, бунтовать, отстаивать свое. Она не спорила. Она просто делала, что велено, и молилась про себя, чтобы Господь послал ей сил дожить до вечера. А там — новый день, новая работа, новые окрики. Так и шла жизнь, год за годом, без просвета, без надежды на перемены. Лес встретил её скрипом. Так скрипят старые корабельные сосны, когда ветер треплет их вершины, а стволы трутся друг о друга, жалуясь на долгую зиму. Этот звук — протяжный, жалобный, почти человеческий — всегда вызывал у Аглаи смутную тревогу. Ей казалось, что деревья разговаривают, что они помнят всё, что видели за свои двести-триста лет: как приходили сюда люди с топорами, как горел лес от молнии, как волки задирали лосей, как прятались в чащобе беглые каторжники и раскольники. Она крестилась, входя под кроны, и шептала: «Господи, помилуй. Господи, сохрани». И эхо её голоса, приглушенное снегом, возвращалось к ней искаженным, чужим, словно кто-то невидимый передразнивал. Снег лежал по пояс, но Аглая знала звериные тропы — там, где прошли зайцы и лисы, наст был тверже, держал ногу. Она двигалась медленно, как странница в пустыне, каждый шаг выверяя, чтобы не провалиться в рыхлую толщу под корнями. Иногда ей приходилось хвататься за ветви, чтобы удержать равновесие, и тогда с ветвей сыпался снег — сухой, колючий, забивался за ворот, таял на шее ледяными струйками. Она вздрагивала, но не останавливалась. Останавливаться было нельзя. Солнце, и без того низкое, бледное, как разбавленное молоко, уже цеплялось краем за черные зубья ельника. Скоро стемнеет. А в темноте лес под Пинегой становится не лесом, а огромной голодной утробой, готовой проглотить заплутавшего. Валежник попадался сырой, обледенелый. Она ломала сухие нижние ветви елей — те, что потолще и подлиннее, — складывала в вязанку, перетягивала лыковой веревкой. Работа была тяжелая, монотонная. Ветви не хотели ломаться, гнулись, пружинили, выскальзывали из рук. Пальцы в дырявых рукавицах сначала горели огнем — тот самый обманчивый жар, который предшествует обморожению, — потом занемели, перестали чувствовать кору, превратились в негнущиеся деревяшки. Она знала: это плохо. Знала, что нужно остановиться, засунуть руки за пазуху, отогреть дыханием, растереть снегом, пока не вернется чувствительность. Знала, но не могла себя заставить. В голове билась одна мысль: «Успеть. Успеть до темноты. Успеть, а то мельничиха со свету сживет». И она ломала и ломала ветки, уже не чувствуя ни боли, ни холода, двигаясь, как заведенная кукла. И тут она услышала звук. Это не был волчий вой — волчий вой она знала, слышала не раз долгими зимними ночами, когда стая выходит на охоту и перекликается, сбивая в кучу, загоняя добычу. Не был треск сучьев под тяжестью лося — лось идет через лес, как хозяин, тяжело и уверенно, ломая всё на своем пути. Это был тонкий, прерывистый, почти нечеловеческий скулеж, какой издает подбитая собака, заползшая умирать под крыльцо. Звук, от которого у Аглаи волосы зашевелились под платком, а сердце пропустило удар и забилось часто-часто, как пойманная птица. Первая мысль была: «Волк притворяется, заманивает». Она слышала такие рассказы у деревенских — о том, как старый волк-одиночка прикидывается раненым, скулит, как щенок, а когда сердобольный человек подходит поближе, бросается и рвет глотку. Вторая мысль, пришедшая сразу за первой и перебившая её: «Ребенок». И эта вторая мысль, вопреки всякому разуму, вопреки страху, вопреки инстинкту самосохранения, заставила её повернуть с тропы и пойти на звук. Она нашла его в овражке, под вывернутым корнем старой сосны. Сосна эта, видно, росла здесь лет триста, а потом то ли молния ударила, то ли ветер-вывертень повалил, и теперь она лежала, задрав к небу корни — огромные, черные, похожие на скрюченные пальцы подземного великана. Под этими корнями образовалось что-то вроде норы — тесной, но защищенной от ветра. И в этой норе, скорчившись, сидел он. Мальчик. Лет пяти, не больше. Худой, как лучина, в рваном тулупчике, из которого он явно вырос — рукава едва доходили до середины предплечий, открывая тонкие, посиневшие от холода запястья. На ногах — лапти, намотанные на босу ногу тряпьем, давно промокшим и заледеневшим в камень. Он сидел, обхватив колени руками, уткнувшись в них лицом, и даже не поднял головы, когда Аглая, разгребая снег, подошла ближе. Только скулеж стал громче, отчаяннее — словно он почувствовал чужое присутствие и из последних сил звал на помощь. Аглая упала перед ним на колени, даже не заметив, как снег набился под подол, как обжог ледяным крошевом голые икры. Сдернула с себя верхний платок — старый, пахнущий овчиной и дымом, — накинула на мальчика. Схватила его за плечи, встряхнула, пытаясь привести в чувство. Он был легкий, почти невесомый, как пустой тулуп, повешенный на колышек. И холодный — такой холодный, что у неё самой руки заледенели через ткань. — Эй!.. Эй, слышишь? Не спи! Не смей спать! Он не отзывался. Только ресницы чуть дрогнули, когда она встряхнула его снова, и с губ сорвался слабый, едва слышный выдох — белое облачко, тут же унесенное ветром. Глаза его были закрыты, ресницы смерзлись в игольчатый иней, и всё лицо — бледное, с синевой у губ и под глазами — казалось восковой маской. Он не спал. Он замерзал. Медленно, тихо, уходя в то теплое, обманное забытье, которое приходит перед самой смертью от холода. Аглая знала это состояние — один раз, ещё в детстве, она сама чуть не замерзла, заблудившись в лесу, и помнила это странное, почти блаженное чувство покоя, когда уже не хочется бороться, когда хочется просто лечь в снег и уснуть. — Не смей! — закричала она, сама не слыша своего голоса сквозь вой ветра. — Не смей помирать, слышишь! И тогда она сделала то, чему учила её покойная мать, ещё в той, другой жизни, когда они жили вдвоем и не знали ни мельника, ни его племянника, ни этой вечной, выматывающей душу работы. Она разорвала на нём ворот рубахи — грубый холст затрещал, поддался, обнажив ключицы и худую, впалую грудь. Зачерпнув горсть снега, Аглая принялась яростно растирать мальчику грудь, плечи, худые, как плети, руки. Снег жег кожу, пальцы снова обрели чувствительность от боли, но она не останавливалась. Растирала, пока под её ладонями не начал проступать слабый, неровный румянец — признак того, что кровь ещё движется, что жизнь ещё теплится в этом крохотном, измученном тельце. — Живи, — шептала она, не зная, к кому обращается — к нему, к Богу, к самой себе. — Живи, слышишь? Не смей помирать. Грех это. Живи. Живи, Феденька... — Последнее слово вырвалось само, неизвестно откуда. Она ещё не знала его имени. Но что-то внутри уже подсказало: Фёдор. Божий дар. Она не помнила, как подняла его. Не помнила, как взвалила на спину вязанку валежника — уже ненужную, уже лишнюю, но бросить не решилась, слишком глубоко въелась привычка беречь хозяйское добро. Не помнила, как шла через лес, проваливаясь в снег, спотыкаясь о корни, прижимая к себе чужого ребенка. Он почти ничего не весил — кожа да кости, легче той самой вязанки валежника, что болталась за спиной. Прижала к груди, запахнула на нем свой платок, а сверху — его тулупчик, такой же дырявый и бесполезный, как и её собственный. Ноги сами несли её по тропе, словно кто-то невидимый вел под локти. Ветер хлестал по лицу колючей крупой, юбка намокла и отяжелела, снег набился в лапти, и пальцы ног онемели так же, как пальцы рук. Но она шла и шла, повторяя про себя молитву, сбиваясь, начиная заново. «Богородице Дево, радуйся... Господи, помилуй... Отче наш, Иже еси на небесех...» Слова путались, сливались в сплошной, монотонный гул, но она не останавливалась. Молитва была её единственной опорой, единственным, что держало её на ногах, когда силы уже кончились. И когда впереди, сквозь круговерть метели, замаячил желтый, дрожащий огонек её избы — той самой, что стояла на отшибе, у оврага, где мельник поселил работницу, чтоб не мозолила глаза, — Аглая заплакала. Слезы текли по обветренным щекам, застывали ледяными дорожками, но она не чувствовала. Она только крепче прижимала к себе мальчика, чувствуя, как слабо, неровно бьется его сердце, и повторяла, как молитву, как заклинание, как единственные важные слова на всем белом свете: — Пришли. Пришли, родненький. Тепло теперь будет. Тепло. Я тебя никому не отдам. Слышишь? Никому. Дверь избы подалась под плечом, и Аглая, шатаясь, ввалилась внутрь, в спасительное, пахнущее дымом и сушеными травами тепло. Последним усилием она донесла мальчика до печи, уложила на лавку, туда, где доски были теплыми, почти горячими от близости огня. Сама опустилась на пол рядом, не в силах больше стоять, и долго сидела так, глядя на его лицо, которое в желтом свете лучины казалось почти живым, почти обычным детским лицом. Вязанка валежника, так и не развязанная, валялась у порога. Мельничиха завтра будет ругаться. Но это завтра. А сейчас — сейчас было только это: тепло печи, тихое дыхание мальчика и странное, новое чувство в груди Аглаи. Чувство, похожее на то, как если бы в темной, запертой комнате вдруг открыли окно и впустили свет. Она ещё не знала, что этот свет будет гореть тринадцать лет. И что, когда он погаснет, тьма, наступившая после, растянется на пять столетий.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать