Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Их мир назывался сказкой. Наша Империя сделает его былью.
Не Врата, а воля Помазанника Божьего привела нас сюда. Мы не хотели этого чуждого мира, где магия — закон, а твари — народ. Но раз враги сами открыли врата в нашу столицу, мы ответим огнём и сталью. Пусть их злато ляжет в казну Государеву, а их земли станут новыми губерниями Империи, для которой нет иных границ, кроме воли Бога и Царя. Потому что там, где проходит Русская Императорская Армия, не остаётся ни сказок, ни врагов.
Глава 5: Момент покоя
23 марта 2026, 05:30
Кабинет ротмистра Ковалёва размещался в том, что когда-то было казармой третьей пехотной роты. Времени на перестройку не дали, как всегда, всё делалось наскоро, между двумя приказами, один срочнее другого. Пехотные нары снесли, но следы их так и остались на стенах тёмными прямоугольниками, где краска не успела выцвести. Вместо них втиснули стеллажи для седел, козлы для сбруи, пирамиды для винтовок — высокие, под самый потолок, словно лес металлических стволов. Пахло здесь теперь не казарменной кислятиной, а конским потом, кожей, машинным маслом и ещё чем-то неуловимо кавалерийским — то ли сеном, то ли полынью, которую привозили с собой седоки из дома.
Стены, когда-то выкрашенные казённой охрой, теперь были завешаны картами, схемами, карандашными пометками на листах бумаги, приколотых штыками прямо к штукатурке. Окна выходили во внутренний двор, где вечно кто-то суетился. То коноводы вели лошадей на водопой, то механики возились с мотоциклами, которые здесь называли «железными конями» и относились к ним с плохо скрываемым презрением. Стекла были мутные, немытые с самой осени, и свет проходил сквозь них какой-то больничный, зеленоватый.
В углу кабинета, там, где раньше, должно быть, стояла тумбочка поручика, теперь громоздилась буржуйка. Труба от неё уходила в форточку, замотанную рваной мешковиной, и вечно дымила так, что приходилось держать дверь открытой. Но без неё нельзя, кожа дубела на морозе, смазка застывала, да и самому ротмистру надо было где-то греть озябшие руки после смотрин.
Пол в кабинете был бетонный, залитый ещё теми, кто строил этот городок для пехоты. Кавалеристы пытались застелить его досками, но досок не хватило, и теперь по краям лежали обрезки фанеры, а в центре чернел голый бетон, натёртый сапогами до маслянистого блеска. Вдоль стен стояли грубо сколоченные лавки — на них днём раскладывали карты, а ночью спали ординарцы, если Ковалёв задерживался допоздна.
Стол ротмистра был обычным канцелярским столом, каких тысячи в Империи — зелёное сукно, вытертое локтями, чернильница с незасыхающими чернилами, стопка бумаг, прижатых медной гильзой от трёхдюймовки. Над столом висела икона Николы-чудотворца с потемневшим ликом и лампадой, которую Ковалёв зажигал собственноручно каждое утро. Рядом с иконой — портрет Государя в простой деревянной рамке, без всякого стекла.
В третьем эскадроне, который занимал левую половину казармы, служили всё больше молодые, только что из училищ. Они ещё не обмякли в седле, держались слишком прямо, и лошади их чувствовали — нервничали, косили глазом, норовили сбросить непривычного седока. Пятый эскадрон, напротив, был битый, обстрелянный. Там служили те, кто прошёл ещё Европу, кто помнил, как пахнет настоящий порох, а не эта дурацкая пальба по кустам, где никогда не знаешь — попал или нет.
Остальных в полку не было. Второй эскадрон ушёл в дальний дозор неделю назад и должен был вернуться только к рождеству. Первый перебросили под Хайлар, где, говорят, опять зашевелились какие-то недобитки. Четвёртый вообще растащили по постам — кого в штаб, кого в комендатуру, кого на охрану складов. А шестой... про шестой в полку старались не вспоминать. Шестой попал в засаду в первую же неделю за Вратами, и от него осталось только тридцать сабель из сотни. Их теперь держали при штабе, давали самые лёгкие поручения, и люди в шестом ходили тихие, неразговорчивые, словно чужие сами себе.
Когда только принимали решение идти через Врата, пятый кавалерийский полк был в числе первых. Командование тогда ещё не знало, с чем придётся столкнуться, и ставка на кавалерию казалась верной — мобильность, внезапность, возможность просочиться там, где не пройдёт техника. И в первый месяц полк действительно показал себя. Гоняли банды, брали пленных, держали связь между разрозненными частями. Газеты писали о лихих кавалерийских рейдах, о том, как казаки рубят врага на скаку, и даже сам генерал-лейтенант в приказе упомянул пятый полк отдельно.
Потом прислали ещё два. Тоже кавалерийских, тоже отборных. Командование рассудило просто: если один полк хорошо справляется, то три справятся в три раза лучше. Кто ж знал, что местность окажется такой, что конь не везде пройдёт? Кто ж знал, что техника пойдёт валом и надобность в разведке отпадёт сама собой? Аэропланы летали выше и дальше, броневики лезли туда, куда лошадь и не сунулась бы, а пехота с пулемётами сидела в укрепрайонах и ждала, когда кто-нибудь сунется.
Два полка оказались лишними. Это стало ясно быстро, но признавать ошибку командование не любило. Полки оставили, распределили по разным участкам, дали им скучные, рутинные задачи — патрулирование, конвой, охрана складов. Кавалеристы кисли, лошади жирели без дела, люди начинали пить от тоски. А когда перебросили основную технику — танки, тяжёлые грузовики, самоходки — стало ясно, что и одного полка много. Просто много. Некуда девать.
Теперь треть эскадронов стояла в резерве, и это называлось красиво — «оперативный резерв командования». На деле это значило: сидите и ждите, может, когда-нибудь пригодитесь. Лошадей выводили на прогулку два раза в день, чистили, кормили отборным овсом, и кони тосковали не меньше людей. В манеже, который соорудили из бывшего ангара, каждый день проводили учения — рубка лозы, вольтижировка, стрельба с седла. Но всё это было игрой, театром, и люди это чувствовали.
Ковалёв сидел за своим столом, перебирал бумаги и думал о том, что скоро рождество. В том, домашнем мире, сейчас готовились к празднику — пекли пироги, ставили ёлки, дети ждали подарков. А здесь, за Вратами, даже снег пах иначе. Чужой снег. Чужая земля. И лошади, которые никогда не будут здесь своими.
За стеной кто-то затянул песню — тягучую, тоскливую, про степь да про дом. Голос был молодой, неокрепший, срывался на высоких нотах. Ему подтянули ещё несколько, и скоро уже полказармы пело, негромко, вполголоса, словно боялись, что начальство услышит. Ковалёв слушал и думал: вот ведь наказание. Люди есть, кони есть, а дела нет. Самое страшное для солдата — не бой, не смерть, а безделье. От безделья душа гниёт.
Он встал, подошёл к окну, постоял, глядя на мутное стекло. Потом решительно натянул шинель, вышел в казарму. Песня смолкла — кто-то успел шикнуть. Ковалёв прошёл между нарами, остановился посередине, оглядел притихших людей.
— Что притихли? — спросил негромко. — Петь так петь. Давай, запевала, ещё раз. Только веселее. А то рождество на носу, а вы тут похоронную тянете.
Кто-то хмыкнул, кто-то заулыбался. Запевала, молодой корнет из пятого эскадрона, кашлянул в кулак и затянул другую — про то, как казак на побывку едет, как его девка ждёт. Голоса подхватили дружнее, и уже через минуту казарма гудела удалью, словно и не было ни этой тоски, ни чужой земли, ни бессмысленного ожидания.
Ковалёв постоял ещё немного, слушая, потом махнул рукой и вышел. На душе стало легче. Маленькая победа над тоской — тоже победа. А других пока не предвиделось.
Ковалёв вернулся в кабинет, когда песня за стеной уже отгремела, сменившись обычным казарменным гулом — кто-то переругивался в карты, кто-то чистил амуницию, кто-то просто травил байки, лёжа на нарах. Ротмистр прикрыл за собой дверь, и сразу стало тихо, только буржуйка потрескивала углями да где-то далеко, в конце казармы, мерно стучал копытом конь.
На столе его ждали бумаги. Он подошёл, привычным движением сдвинул стопку, освобождая место для локтей, и уже хотел сесть, как взгляд упал на верхний лист — тот самый, что вчера вечером принесли из штаба. Приказ о возвращении. Ротмистр замер, не садясь, взял лист в руки, поднёс к свету единственной лампочки, свисавшей с потолка на чёрном шнуре.
Буквы прыгали перед глазами, хотя Ковалёв знал их наизусть ещё со вчерашнего вечера. «Третьему эскадрону... по завершении текущих задач... подготовиться к отправке... срок — один месяц...» Дальше шли стандартные формулировки о сдаче имущества, о пополнении запасов, о порядке следования. Всё как всегда, всё по шаблону. Только вот шаблон этот значил, что через месяц тридцать с лишним молодых парней, которые ещё толком не нюхали пороха, уедут домой с чистой совестью и пустыми руками.
Ковалёв положил лист обратно на стол, разгладил ладонью сгибы и тяжело опустился на табурет. Он жалобно скрипнул — досталось ему за эти месяцы, не один десяток задниц выдержал, а всё никак не развалится, добротная работа.
Он представил лицо Григория, когда тот узнает эту новость. Молодой корнет из третьего эскадрона приходил к нему каждые два-три дня, как на службу. Являлся, вытягивался по струнке, докладывал, что личный состав к выполнению боевых задач готов, и вопросительно смотрел на ротмистра своими чёрными глазищами. Ковалёв каждый раз находил повод отказать — то задач нет, то эскадрон нужен здесь, в резерве, то погода нелётная. Григорий слушал, кивал, щёлкал каблуками и уходил, но во взгляде его всегда оставалось что-то несогласное, детское какое-то недоумение: как же так, мы готовы, мы хотим, а нас не берут?
Парни в третьем были такие же. Ковалёв знал их всех в лицо — не потому, что специально запоминал, а потому что они постоянно крутились вокруг штаба, искали любую возможность отличиться. Вызвался кто-то в наряд — третьи уже бегут, вперёд своих локтями толкают. Нужно сопроводить обоз — третьи уже сёдлают коней, пока другие ещё соображают, куда их послали. Им бы только дело, только бы показать себя, только бы не вернуться домой с пустыми руками, без орденов, без славы, без права рассказывать внукам, как они воевали.
В том-то и беда, думал Ковалёв, глядя на тусклую лампочку. Война для них — подвиг. Стихи, а не грязь. Они ещё не видели, как развороченный снарядом конь бьётся в агонии, как кишки человеческие по снегу размазывает, как кричат раненые, когда нет морфия и санитары не успевают. Для них война — это картинки в журналах, лихие атаки, георгиевские кресты на гимнастёрках. Они не знают, что настоящая война — это скука, грязь, вши и бессмысленная смерть где-нибудь в придорожной канаве.
И Григорий, командир их, ничуть этого не понимает. Сам молодой, сам горячий, он не то что не ограничивает их пыл — он его раздувает. Вместо того чтобы остужать, вместо того чтобы объяснять, что не в каждом бою слава, что можно и голову сложить зазря, он сам рвётся в сечу. Ковалёв видел это по глазам корнета, по тому, как тот докладывает, как стоит перед ним, чуть подавшись вперёд, словно конь, который норовит сорваться с места.
Ротмистр вздохнул, достал кисет, свернул цигарку. Табак был дешёвый, едкий, зато крепкий — только такой и брал сейчас, когда нервы ни к чёрту. Закурил, пустил дым в потолок, где уже накопилось целое облако, нехотя уползавшее в открытую форточку.
Что будет, когда Григорий узнает о приказе? Он придёт. Обязательно придёт. Не один, скорее всего, а с делегацией от эскадрона — выберет самых говорливых, самых отчаянных, и явятся всей гурьбой, будут доказывать, что они нужны здесь, что без них никак, что они готовы на всё, только бы остаться. А если не остаться, то хоть в последний месяц получить задание, настоящее, боевое, чтоб было чем гордиться, когда вернутся домой.
Ковалёв знал эту породу. Сам таким был, лет пятнадцать назад. Тоже рвался в бой, тоже считал, что без подвига и жизнь не жизнь. Пока не увидел, как его друг, поручик Свиридов, с которым они вместе учились, вместе первую атаку пережили, падает с коня с пулей в горле. Прямо на скаку, молча, только руками взмахнул, словно птица. И всё. Ни ордена посмертного, ни славы, ни даже могилы толком — закопали где-то в чистом поле, холмик насыпали и поехали дальше.
С тех пор Ковалёв понял одну простую вещь: геройство — это когда живым остался. А мёртвых быстро забывают. И внукам рассказывают не о тех, кто погиб красиво, а о тех, кто выжил и вернулся. Только молодые этого не понимают. Им кажется, что смерть в бою — это почётно. Они не знают, как почётно бывает дожить до старости, вырастить детей, понянчить внуков и только потом, сидя у печки, вспоминать, как когда-то скакал с шашкой наголо.
Но разве им объяснишь? Ковалёв попробовал однажды, с Григорием. Начал издалека, про осторожность, про то, что беречь себя надо. Григорий слушал, кивал, а в глазах горело: «Эх, ротмистр, старый вы уже, боитесь всего». И Ковалёв замолчал. Бесполезно. Пока сам не столкнётся, не поймёт.
А теперь ещё этот приказ. Третьему эскадрону — домой. Через месяц. Для кого-то это счастье, для Григория с его ребятами — трагедия. Вернуться не солдатами, а так, побывальщиками. Без ран, без наград, без права на уважение в станице. Ковалёв представил, как они будут трястись в вагонах, глядя в окна на убегающие назад столбы, и молчать. Потом кто-то скажет: «А могли бы...», и все опять замолчат, и тоска будет такая, что хоть волком вой.
Он докурил, затоптал окурок в жестяную банку, служившую пепельницей. Ладно. Придёт Григорий — будем разговаривать. Может, удастся втолковать, что домой вернуться — это тоже дело. Что матери ждут, что невесты заждались, что там, на Кубани, сейчас весна скоро, земля пахнет, и кони в табунах жеребятся. Может, поймёт. А может, и нет.
Ковалёв ещё раз взглянул на приказ, потом перевернул его чистой стороной вверх и придавил гильзой. Незачем ему пока этот лист видеть. Пусть лежит. А завтра... завтра видно будет. Может, к завтрашнему дню что-нибудь изменится. Может, случится чудо, и третьему эскадрону действительно найдётся дело. Только в чудеса Ковалёв не верил давно. С тех самых пор, как похоронил Свиридова.
*****
Бритва скользнула по щеке медленно, почти ласково, оставляя за собой чистую, гладкую полосу. Тёплая сталь пахла мылом и ещё чем-то неуловимо старым — может быть, тем самым деревом, из которого были сделаны ручки у всех пяти кресел в этой цирюльне, а может, самим временем, осевшим в стенах за долгие месяцы, что здесь работали мастера. Алексей откинул голову на высокую спинку, прикрыл глаза и позволил себе наконец расслабиться. Мыльная пена приятно холодила кожу там, где бритва ещё не прошлась, и пахла миндалём — цирюльник, пожилой уже мужчина с седыми усами и цепкими, жилистыми руками, держал свой секрет и никому его не открывал.
Цирюльник чиркнул лезвием о широкое полотенце, перекинутое через левое плечо, и придирчиво осмотрел свою работу. Он был из тех мастеров, что не терпят спешки — каждое движение его было выверено, каждый взмах бритвы подчинялся внутреннему ритму, который Алексей слышал только в том, как ровно дышит цирюльник, наклоняясь то к одному уху, то к другому. Рядом, на соседнем кресле, тоже что-то делали, скрипела кожа, звякали инструменты, но Алексею сейчас было всё равно.
— Ну и как вам на новой-то должности? — голос соседа справа прозвучал негромко, вполоборота, чтобы не мешать цирюльнику.
Алексей узнал его сразу — поручик из штаба, кажется, из отдела снабжения, фамилию вспомнить никак не мог, да и не хотелось особенно. Лицо обычное, таких в городе десятки — свои, русские, но чужие. Сколько их тут понаехало за Врата, пока он был в Кантерлоте? Глаза открывать не хотелось, и он ответил, чуть шевельнув уголком губ:
— Привыкаю понемногу.
Бритва скользнула по подбородку, сбривая пену вместе с жёсткой щетиной, которая за последние дни успела превратиться в нечто среднее между небрежной небритостью и попыткой отрастить бороду. Алексей почувствовал, как сталь проходит по самой шее, у кадыка, и замер на мгновение — цирюльник обошёл это место с особым искусством, ни разу не чиркнув, не причинив боли. Мастер, что и говорить. В городе таких всего пятеро, и очередь к ним занимают с утра, ещё до того, как пушки на полигоне начнут стрелять.
— Слышал, вы в Кантерлот ездили. — сосед не унимался. — Говорят, диковин там много. Всякие там... пони говорящие, магия там всякая.
Алексей открыл глаза, посмотрел в потолок, где треснувшая штукатурка разбегалась трещинами, похожими на карту неведомой реки. Потолок здесь был низкий, давил на голову, но цирюльня оттого казалась уютнее — будто вернулся домой, в какой-нибудь провинциальный городок, где все друг друга знают и не спешат по делам, потому что дела всё равно никуда не денутся.
— Ездил. — сказал он коротко.
Бритва прошлась по скуле, счищая остатки пены. Цирюльник чиркнул ею о полотенце, склонил голову набок, оценивая, и снова взялся за дело. Алексею нравилось, что мастер не лезет в разговоры — делает своё дело и молчит. Таких сейчас мало, особенно в городе, где каждый норовит что-то выведать, узнать, пересказать. Сосед справа, видимо, был из другой породы.
— И как они? — поручик, кажется, придвинулся ближе, насколько позволяло кресло. — Я слышал, у них там даже одежду носят. Как люди.
— Носят. — Алексей почувствовал, как бритва замерла на мгновение, и цирюльник бросил быстрый взгляд на соседа. Мастеру явно не нравилось, когда отвлекают его клиента, но он промолчал. — Вроде как люди. Только меньше ростом и на четырёх ногах.
Сосед хмыкнул, и Алексей услышал, как тот ёрзает в кресле, устраиваясь поудобнее. У этого, похоже, была целая программа вопросов, и он не собирался отступать, даже если бритва у самого горла. Таких в городе тоже хватает — кому не терпится узнать, как там, по ту сторону, что за твари там живут, можно ли с ними торговать или лучше стрелять сразу.
— А вы, говорят, с самой принцессой беседовали. — голос поручика стал чуть тише, почти доверительным. — С Селестией, кажется.
Бритва прошлась по второй скуле, и цирюльник сделал шаг назад, разворачиваясь к столику с инструментами. Алексей воспользовался паузой, чтобы приоткрыть глаза и покоситься на соседа. Тот сидел в точно таком же кресле, только его цирюльник — молодой парень, видно, ученик — возился с какой-то баночкой, никак не мог открыть. Поручик был невысок, коренаст, с круглым лицом и быстрыми, цепкими глазами. Форма на нём сидела ладно, недавно шили, видать, и погоны новые, блестят. Из тыловых, понял Алексей. Из тех, кто сюда попал, когда война уже кончилась. Теперь сидят, вопросы задают, а сами ни разу под пули не попадали.
— Было дело. — ответил он и потянулся, чтобы цирюльник мог пройтись по шее сзади.
Поручик, кажется, обиделся на такие короткие ответы, но не подал виду. Он покосился на своего цирюльника, который наконец справился с банкой и теперь неуверенно наносил пену на чужую щетину, и снова повернулся к Алексею:
— А как она? Принцесса-то. Говорят, большая, как лошадь наша, и крылья, и рог.
— Большая. — подтвердил Алексей. — Белая. Крылья. Рог.
Бритва мягко скользнула по шее, и цирюльник снова чиркнул ею о полотенце. Алексей почувствовал, как по спине разливается приятная тяжесть — не то чтобы сон, а полудрёма, когда тело уже отдыхает, а мысли ещё бродят где-то на границе. Город шумел за окнами, хлопали двери, где-то вдалеке лаяла собака, и пахло здесь, в цирюльне, не казармой, а чем-то домашним, уютным, забытым. Миндаль, старое дерево, нагретая сталь.
— А магия у них? — поручик не отставал. — Правда, что летают и всякое такое?
— Правда.
— И вы видели?
— Видел.
Цирюльник кашлянул, давая понять, что пора бы и честь знать. Поручик его, кажется, не понял или сделал вид, что не понял, потому что продолжал:
— А воевать они умеют? Я слышал, там раньше всякие драконы водились, они с ними...
— Послушайте. — Алексей приоткрыл глаза и посмотрел на соседа в упор. Тот осекся на полуслове. — Я сейчас бреюсь. Дайте хоть тут покоя. В штабе наговоримся.
Поручик покраснел, открыл было рот, но цирюльник Алексея, не оборачиваясь, сказал негромко, но весомо:
— Не отвлекайте господина поручика, ваше благородие. Бритва — предмет опасный.
Парень-ученик, который возился с пеной, испуганно замер, а поручик обиженно замолчал, откинулся на спинку и уставился в свой потолок, такой же треснутый, как и у Алексея. Тишина в цирюльне стала гуще, слышно было только, как шкрябает бритва о полотенце, как булькает вода в чайнике на печке, как кто-то в углу шелестит газетой.
Алексей закрыл глаза и позволил рукам цирюльника делать своё дело. Тёплая сталь скользила по коже, освобождая её от щетины, от усталости, от всего того, что налипло за последние дни. Он представил, как выйдет отсюда чистый, выбритый, в свежей рубашке, и пойдёт по улицам этого странного города, где русская речь мешается с чужими, непонятными звуками, где снег пахнет не так, как дома, где каждый день приносит что-то новое и каждый вечер заканчивается одним и тем же — тоской по тому, чего уже не вернуть.
Цирюльник чиркнул бритвой в последний раз, отошёл на шаг, склонил голову, рассматривая свою работу, и удовлетворённо кивнул. Потом взял чистое полотенце, смочил его в тёплой воде, отжал и промокнул лицо Алексея, снимая остатки пены.
— Готово, ваше благородие. — сказал он негромко.
Алексей открыл глаза, потрогал гладкую щеку, кивнул, встал, расплатился. Сосед провожал его взглядом, но молчал. На пороге Алексей обернулся, посмотрел на цирюльника, который уже отворачивался к следующему клиенту, и сказал:
— Хорошо работаете. Спасибо.
Мастер только рукой махнул — мол, чего уж там, дело привычное. А Алексей вышел на улицу. Почти сразу она встретила его свежим ветром и запахом мокрого снега, который за ночь успел подтаять, а теперь снова схватывался тонкой ледяной коркой под ногами. Деревянные тротуары, наспех сколоченные из досок, которые привезли ещё в первую партию, пружинили под шагами, и в некоторых местах из-под них выглядывала грязная каша, в которую никто не хотел смотреть, потому что чистить всё равно некому. Алексей натянул шинель плотнее, поправил фуражку и пошёл не спеша, позволяя свежевыбритому лицу привыкнуть к холоду.
Бойцы попадались на каждом шагу. Город за Вратами жил своей размеренной, казарменной жизнью, где всё было расписано по часам, но часы эти то и дело сбивались, потому что настоящей войны не было, а была только служба. Солдаты шли кто куда — кто в столовую, кто в казарму, кто в увольнение, кто просто так, потому что начальство куда-то подевалось, и можно было погулять полчаса без дела. Многие задерживались на секунду, узнавая Алексея, и коротко кивали — кто голову приподнимал, кто фуражку трогал, кто просто взглядом провожал. Он отвечал тем же, иногда называл по имени, если успевал вспомнить, но чаще просто кивал, не сбавляя шага.
Он знал, что его здесь знают. Не как героя — героев в городе хватало, многие успели отличиться, пока он сидел в Кантерлоте и играл роль мэра. Знали как своего, как того, кто был здесь с первых дней, кто уходил за Врата с тайным поручением и вернулся живым, хотя не все верили, что можно вернуться из того города живым. Солдаты суеверны, они любят тех, кто проходит сквозь огонь и остаётся цел, и Алексея заочно приписали к таким, хотя сам он считал, что ему просто повезло. Или не повезло — смотря как посмотреть.
Техники на улице не было. Это не удивляло — грузовики и броневики появлялись в городе только когда везли что-то важное или когда начиналась переброска. В обычные дни они стояли в гаражах, укрытые брезентом, или торчали на ремонте, где механики копались в моторах, матерясь сквозь зубы на здешнее топливо, которое вело себя не так, как дома. Алексею нравилась эта тишина. После Кантерлота, где всё время что-то жужжало, звенело, переливалось магическим светом, здесь, в городе, было почти по-домашнему. Скрип снега, хлопанье дверей, лай собак, редкий разговор прохожих — всё это напоминало маленький уездный городок, занесённый снегом, где жизнь течёт медленно и предсказуемо.
На перекрёстке он замедлил шаг. Здесь сходились две главные улицы, и в этом месте всегда было людно, даже когда весь город казался пустым. Алексей остановился на углу, достал папиросу, прикурил, прячась за воротник от ветра, и тут заметил их.
Лошади стояли в паре десятков метров, привязанные к столбу, на котором висела покосившаяся вывеска с названием улицы. Три коня — два гнедых и один вороной, сбились в кучу, грея друг друга, и время от времени переступали с ноги на ногу, вздыхая паром из ноздрей. Сёдла на них были лёгкие, кавалерийские, без лишних украшений, и по тому, как лежали поводья, как были затянуты подпруги, Алексей понял — седлали наспех, но по всем правилам, как учили с первого дня. Рядом с лошадьми стояли два кавалериста.
Они были в коротких шинелях, подпоясанные так, что талии почти не видно — сразу видать, кавалерия, они всегда так подпоясываются, чтобы в седле не мешало. Фуражки сбиты на затылок, у одного из-под фуражки выбивался чуб, и он то и дело сдувал его с лица, не обращая внимания на ветер. О чем-то разговаривали — негромко, но оживлённо, жестикулировали, и было видно, что спорят, но спорят по-хорошему, без зла. Один то и дело показывал рукой куда-то в сторону, другой качал головой и хлопал себя по голенищу сапога, словно проверял, на месте ли оружие.
Алексей задержал взгляд на них дольше, чем собирался. Молодые оба, лет по двадцать, не больше. Глаза горят, шашки на боку, кони под ними откормленные, сытые.
В этот момент где-то вдали раздался гудок. Тяжёлый, басовитый, он поплыл над городом, отражаясь от крыш и заборов, и Алексей подумал, что это поезд. Товарный, наверное, или воинский — пассажирские здесь ходили редко, не до того было. Гудок прозвучал ещё раз, уже тише, словно прощаясь, и птицы, которые сидели на крышах, взлетели все разом. Их было много — галки, вороны, какая-то местная мелочь, которую солдаты называли просто «пичугами». Они поднялись в небо чёрной тучей, закружились, растерянно крича, и через мгновение, поняв, что опасность не пришла, начали садиться обратно. Сначала самые смелые, потом остальные, и через минуту крыши снова были усеяны птицами, которые грелись в лучах неяркого солнца и делали вид, что ничего не случилось.
Кавалеристы на мгновение замерли, глядя вверх, потом тот, что с чубом, махнул рукой, и они продолжили разговор, как ни в чём не бывало. Лошади дёрнули ушами, повернули головы в сторону гудка, но быстро успокоились — привыкли. Здесь всё уже привыкли к этому звуку: поезда ходили часто, привозили снаряжение, пополнение, иногда письма из дома, и каждый гудок был напоминанием, что там, за Вратами, есть другая жизнь, большая, настоящая, которая идёт своим чередом, пока они здесь ждут.
Алексей докурил, затушил окурок о столб, сунул руки в карманы и пошёл дальше. Ему нужно было в штаб, бумаги подписать, доложить о возвращении, а потом, может быть даже в баню зайти.
Он прошёл мимо кавалеристов, не глядя на них, но краем уха услышал, как один сказал другому: «Нет, ты погоди, я тебе говорю — сам ротмистр сказал, что...» Дальше он не разобрал, да и не хотел. Не его это дело. У каждого своя война, и у каждого свой приказ.
До штаба оставалось всего ничего — пара десятков метров и один поворот направо. Уже виднелся угол того самого здания, где по утрам толклись адъютанты с папками, где вечно курили на крыльце штабные писари и где пахло не снегом и лошадьми, а сургучом, мастикой и той особенной казённой скукой, которая оседает в коридорах власти быстрее, чем пыль на подоконниках. Алексей уже представил, как свернёт, увидит знакомую вывеску, поднимется по скрипучим ступеням и наконец сдаст рапорт о возвращении, чтобы больше никто не дёргал с вопросами.
Он почти машинально прибавил шагу, чувствуя, как промёрзшие ноги начинают ныть в нетерпении — в штабе, по крайней мере, было тепло, печки топили не жалея дров, и можно было посидеть на жёстком стуле, глядя на карты и чувствуя, как оттаивают пальцы.
И тут его окликнули.
— Ваше благородие!
Голос был знакомый, с хрипотцой, какая бывает у тех, кто много времени проводит на холоде, перекрикивая ветер. Алексей остановился так резко, что шинель мотнулась, и замер, не оборачиваясь сразу. На миг мелькнула мысль — может, показалось? Но голос прозвучал снова, уже ближе:
— Ваше благородие, погодите!
Он повернул голову, бросил короткий взгляд через плечо и узнал его сразу. Фельдфебель — свой, из роты, тот самый, который ещё вчера вечером, когда они вернулись в город и разгрузили машины, стоял перед строем и выслушивал приказ об отдыхе. Алексей помнил, как тот кивал, как поправлял ремень, как потом, когда солдаты разошлись по казармам, подошёл и спросил, можно ли будет сходить в баню, потому что у них уже третью неделю вода не грелась. Алексей тогда махнул рукой — иди, мол, и остальным передай, отдыхайте, никуда не дёргайтесь, пока я вас не вызову.
Что могло случиться за эти часы? Мысль была неприятная, липкая. Он машинально перебрал в голове все возможные варианты — драка, пьянка, кто-то нагрубил начальству, кто-то угодил в комендатуру. Но вчера они только вернулись, устали до чёртиков, и у солдат не было ни сил, ни желания на глупости. Жалование выдали сразу, не задерживали, значит, и причин для недовольства нет. Отдых заслуженный, никто их в наряды не ставил. Всё было тихо, спокойно, по-хорошему.
Алексей развернулся полностью, снял руку с кармана, где уже лежал портсигар, и стал ждать. Фельдфебель, а это был именно он, узнаваемый по широкой спине и привычке держать голову чуть наклонённой, словно всё время к чему-то прислушивался, спешил, но дорога была скользкая. Тротуар здесь никто не чистил, доски покрылись тонкой ледяной коркой, и солдат шёл, широко расставляя ноги, как учат на плацу, но всё равно его заносило. Первый раз он поскользнулся неудачно — левая нога уехала вперёд, и фельдфебель едва удержался, взмахнув руками. Алексей видел, как тот выругался про себя, по губам прочитал, хотя звука не расслышал. Второй раз было хуже — он уже почти дошёл, шагах в пяти, и вдруг обе ноги поехали, и он начал заваливаться на бок. Алексей инстинктивно сделал шаг навстречу, но фельдфебель удержался, схватившись за столб, на котором висела ржавая табличка с названием улицы.
Постоял секунду, перевёл дыхание, поправил шапку, которая съехала на ухо, и двинулся дальше, теперь уже осторожнее, почти вразвалочку. Подошёл, остановился в двух шагах, вытянулся по струнке, но не по-строевому, а так, как привык — грудь колесом, руки по швам, но в глазах не уставная пустота, а живое, беспокойное что-то.
— Ваше благородие. — сказал он, и голос его чуть дрогнул — то ли от холода, то ли от быстрой ходьбы. — Извиняйте, что догоняю. Дело есть.
Алексей смотрел на него, стараясь не выдать беспокойства. Фельдфебель был из старых, из тех, кто начинал ещё на Европейской войне, кто знал цену каждому слову и не стал бы догонять командира на улице, если бы не было причины. Такие люди сперва думают, потом делают, а если уж делают, значит, иначе нельзя.
— Слушаю. — сказал Алексей, убирая руки в карманы, чтобы не было видно, как он сжал кулаки.
Фельдфебель оглянулся на улицу, будто проверяя, нет ли лишних ушей, и шагнул ближе. От него пахло махоркой, потом, чуть-чуть — машинным маслом, и ещё чем-то неуловимо казарменным, тем самым запахом, который не выветривается даже после бани. Лицо у него было красное, обветренное, щетина уже пробивалась, хоть брился он, наверное, сегодня утром — солдаты знали, что перед увольнением надо быть чистыми, даже если никуда не идёшь.
— Тут такое дело, ваше благородие. — начал он негромко, и голос его стал тише, почти шёпотом. — Я, может, зря беспокою, но вы ж сами знаете, я просто так не стану. После того, как вы нас вчера отпустили, мы в казарму вернулись, всё по-хорошему. Баня, правда, не работала, ну да ладно, умылись, кто как смог. Легли спать.
Он замолчал, будто собираясь с мыслями, и Алексей ждал, не торопя. Ветер дул в спину фельдфебелю, и до Алексея долетал запах его шинели — суконный, пропахший гарью, тот самый, что всегда остаётся после долгой дороги.
— А сегодня утром. — продолжил фельдфебель. — Приходит к нам дневальный и говорит: там, говорит, из штаба пришли, спрашивают, когда рота в полном составе будет. Я ему: какая рота, мы ж на отдыхе, поручик разрешил. А он: не знаю, говорит, так и сказали — передайте фельдфебелю, чтобы зашёл, когда поручик вернётся.
Он переступил с ноги на ногу, хрустнул настом под подошвой, и Алексей заметил, как фельдфебель нервно облизнул губы.
— Я думал, может, показалось ему, может, перепутал чего. Пошёл сам, на всякий случай. А там, в штабе, сидит какой-то поручик, я его раньше не видел. Из тыловых, видать, потому что форма новая, и сам гладкий такой. Он мне и говорит: «Вы из роты поручика Орлова?» Я говорю: из неё. Он: «А где сам поручик?» Я говорю: не знаю, в городе, наверное. Он: «Когда вернётся, пусть зайдёт. Есть разговор». И всё. Ни бумажки, ни подписи. Просто — пусть зайдёт.
Алексей слушал, и чувство беспокойства, которое было вначале, начинало таять, сменяясь лёгким раздражением. Тыловой поручик, которого никто не знает, передаёт через дневального, через фельдфебеля, что есть разговор. Вместо того чтобы написать записку, прислать вестового, сделать всё по-человечески. Такие вещи всегда бесили — когда люди не умеют работать с людьми, а только создают суету и заставляют других бегать по скользким улицам, рискуя сломать шею.
— И всё? — спросил он, глядя фельдфебелю в глаза.
— Всё, ваше благородие. — ответил тот и виновато опустил взгляд. — Я ж говорю, может, зря беспокою. Но вы сами знаете, мало ли что. А тут этот, из штаба, незнакомый. Я и подумал — лучше уж я вас догоню, чем потом оправдываться, если что не так сделал.
Алексей помолчал, глядя на угол штабного здания, которое виднелось из-за поворота.
— Спасибо. — сказал Алексей и положил руку на плечо фельдфебелю. Тот поднял голову, и в глазах его мелькнуло облегчение. — Правильно сделал, что пришёл. Иди в казарму, отдыхай. Скажи ребятам — пусть не дёргаются, я разберусь.
Фельдфебель козырнул, коротко и по-своему, без лишней вычурности, и развернулся, чтобы идти обратно. Алексей смотрел ему вслед, как тот осторожно ступает по скользким доскам, широко расставляя ноги, и думал о том, что сейчас зайдёт в штаб, найдёт этого поручика и выяснит, что за спешка.
Он развернулся и пошёл. Пара десятков метров до угла, и уже видно крыльцо, где топчутся писари с папками. Алексей поднялся по ступеням, толкнул тяжёлую дверь и шагнул в тепло, которое пахло сургучом и казённой бумагой.
Вестибюль штаба встретил Алексея привычной суетой. У стены напротив входа стояли облезлые вешалки, на которых висело с десяток шинелей — кто-то, видно, уже успел раздеться, пока он шёл от двери. Пол был заляпан грязью, утоптанной сотнями сапог, и дежурный унтер, сидевший за столиком в углу, даже не пытался делать вид, что за этим следит. Он просто кивал каждому входящему, ставил галочки в какой-то тетради и изредка поглядывал на часы, висевшие на противоположной стене.
Алексей шагнул вперёд, стряхивая с плеч растаявший снег, и тут же его взгляд наткнулся на фигуру, которая стояла у лестницы, прислонившись плечом к перилам.
Он узнал его почти сразу. Точнее, узнал не лицо — лицо было трудно назвать лицом в полном смысле этого слова. Правая его половина была стянута блестящей, розоватой тканью рубцов, которые когда-то, наверное, были страшными, а теперь превратились в гладкую, восковую поверхность, похожую на оплавленный сургуч. Кожа на щеке, на скуле, на виске была натянута так, что при каждом движении головы тянула за собой угол рта, придавая лицу выражение не то удивления, не то горькой усмешки. Правого глаза не было — вместо него под тканью, намотанную на голову и завязанную на затылке узлом, уходила глубокая впадина. Повязка была старой, с серыми разводами, но чистой — солдат за ней следил.
Алексей вспомнил его сразу. Этот солдат был в числе первых, кто ушёл за Врата. Тогда, в начале кампании, когда ещё никто не знал, что ждёт по ту сторону, когда верили в лёгкую победу и скорое возвращение, он был обычным пехотинцем — здоровым, крепким, с румяным лицом и весёлыми глазами. Теперь от того лица осталась только половина. А другая половина напоминала о том, что война не заканчивается никогда — она просто переходит из одной формы в другую, оседая на людях шрамами, ожогами, памятью, от которой не избавиться.
Солдат заметил Алексея, выпрямился, и единственный глаз его, тёмный и спокойный, встретился с глазами поручика. Алексей коротко кивнул — не по уставу, а по-своему, как кивают своим, когда встречают в коридоре. Солдат ответил тем же, потом, не торопясь, подошёл ближе и негромко сказал:
— Вас ждут на третьем этаже, ваше благородие. Кабинет тридцать семь. По коридору налево, потом направо, третья дверь.
Алексей хотел спросить, кто именно ждёт, но посмотрел в это спокойное, обожжённое лицо и понял, что солдат и сам, наверное, не знает. Ему сказали — он передал. Больше от него ничего не требуется. Алексей кивнул ещё раз и двинулся к лестнице, чувствуя спиной взгляд единственного глаза, который, впрочем, уже потерял к нему интерес и вернулся к своим обязанностям.
Лестница была узкая, с крутыми ступенями, выбитыми сотнями ног. Перила, деревянные, крашенные когда-то зелёной краской, облупились и стали шершавыми, и Алексей, сам не зная зачем, провёл по ним рукой, поднимаясь на второй этаж. Здесь было тише, чем внизу. Коридор уходил в обе стороны, и в нём почти никого не было. Алексей остановился на площадке, огляделся. Странно.
Он знал, что штаб обычно кипит жизнью — офицеры снуют туда-сюда с папками, дежурные докладывают, адъютанты пишут под диктовку. Но сейчас коридоры были пусты. Из-за одной двери доносился приглушённый разговор, где-то вдалеке хлопнула дверь, и всё. Алексею вдруг подумалось, что большинство рот сейчас действительно бездельничают. Он сам вчера распустил свою, знал, что и другие командиры сделали то же самое — война замерла, люди отдыхали, ждали, что будет дальше. Но офицеры? Офицеры обычно не расходятся по казармам, они тусуются в штабе, в столовых, в офицерском собрании. Где они все?
Мысль о завтраке была нелепой. Офицеры могли пропустить завтрак, могли прийти только к обеду, могли вообще не появляться в столовой, перехватывая что-то на ходу. Но чтобы в штабе в такое время было пусто — такого не бывало. Алексей почувствовал, как под ложечкой засосало неприятным холодком, и ускорил шаг.
Третий этаж встретил его запахом. Не тем казённым, сургучным, что был внизу, а другим — тяжёлым, маслянистым запахом оружейной смазки, пороха и ещё чем-то, отчего в горле першило. Алексей вышел на лестничную площадку, повернул налево, как велел солдат, и тут его взгляд упал на двоих у окна.
Они стояли у широкого подоконника, на котором валялись их шлемы. Стекла в окне были затянуты какой-то серой плёнкой, и свет проходил сквозь неё мутный, больной, делая фигуры солдат похожими на призраков. Но призраками они не были — это была настоящая, живая, тяжёлая плоть войны, которую Алексей узнавал с первого взгляда, как узнают старых знакомых, даже если не хочется.
Штурмовики.
Они были одеты не так, как обычная пехота. Вместо шинелей — короткие, по пояс, куртки из плотной кожи, на груди и спине которых крепились стальные пластины, кое-где вмятые, в некоторых местах закопчённые. Такие пластины спасали от осколков, от пуль на излёте, но от прямого попадания — нет, да и не должны были. Они давали солдату главное — уверенность, что он защищён, и свободу движений, чтобы лезть туда, куда обычный пехотинец не полезет.
На спинах у обоих висели пистолеты-пулемёты. Алексей знал эту модель. Надёжная, тяжёлая, с деревянным прикладом и дисковым магазином. В ближнем бою такая штука стоила десяти винтовок. На поясах, помимо подсумков с запасными магазинами, болтались гранаты. Осколочные, с длинными рукоятками, и газовые — гладкие, цилиндрические, с жёлтой полосой, от которой у Алексея всё внутри сжалось. Он знал, что такое газовые гранаты. Знал, как они шипят, когда открываешь клапан, как тяжёлое, маслянистое облако расползается по окопам, как люди кашляют, хватаются за горло, падают. И знал, что просто так такие гранаты никому не выдают.
Рядом с гранатами висело холодное оружие. Не кавалерийские шашки, а короткие, тяжёлые тесаки с широкими лезвиями, удобными для того, чтобы резать, колоть, рубить в тесноте траншей и подземелий. Обухи тесаков были зазубрены — для перекусывания проволоки, но Алексей подозревал, что в руках этих солдат зазубрины служили для другого.
Сами штурмовики были грязнее, чем принято в штабе. На куртках — въевшаяся пыль, на сапогах — засохшая грязь, на руках — ссадины и чёрная кайма под ногтями. Они не чистились после того, что делали. Или чиститься было бесполезно.
Они заметили Алексея почти сразу. Оба вытянулись, прижав руки к бокам, и замерли, глядя перед собой. Шлемы на подоконнике остались лежать, и это было нарушением — в присутствии офицера полагалось быть при полном облачении, но Алексей не обратил на это внимания. Он коротко отдал честь, и штурмовики, получив разрешение, расслабились. Не до конца — такие солдаты не расслабляются никогда, но опустили плечи, переступили с ноги на ногу, один даже потянулся к папиросе, но посмотрел на Алексея и передумал.
— Вольно. — сказал Алексей негромко.
Они не ответили. Штурмовики вообще не отличались разговорчивостью. Их учили молчать, и они молчали. Алексей прошёл мимо, чувствуя их взгляды на спине, и подумал: что здесь делают штурмовики? Им не место в штабе. Их место — там, где нужно кого-то выкурить из подвалов, зачистить подземелья, сломать чью-то волю. Их посылают туда, где обычные солдаты не справляются. И если штурмовики здесь, в городе, в штабе, значит, что-то случилось. Или готовится случиться.
Он свернул направо, отсчитал две двери и остановился перед третьей. На ней не было таблички, только номер, выведенный белой краской по дереву. Из-за двери не доносилось ни звука. Алексей поднял руку, постучал, и услышал приглушённое:
— Войдите.
Он толкнул дверь и шагнул внутрь. За спиной, в коридоре, штурмовики остались стоять у окна, молчаливые и тяжёлые, как ожидание беды.
Дверь закрылась за спиной, и Алексей успел сделать только один шаг, прежде чем с его уст сорвалось короткое, ёмкое слово, которое в уставном лексиконе не значилось, но в солдатском обиходе заменяло собой половину словаря.
— Блять.
Потому что за столом, заваленным бумагами, картами и какими-то непонятными железками, восседал поручик ударной роты. Тот самый. Алексей узнал его мгновенно, хотя прошло уже много месяцев, хотя лица на войне имеют обыкновение стираться из памяти, уступая место более важным вещам — именам, путям, количеству боекомплектов. Но этого поручика забыть было нельзя.
Он сидел в кресле, откинувшись на спинку, и держал в руках какую-то бумагу, но, услышав дверь, поднял голову. Узнал тоже сразу — уголки губ дрогнули, и на лице его появилось то выражение, которое Алексей знал ещё с Азии. Не улыбка даже, а так, намёк на что-то человеческое, что теплилось где-то глубоко под броней, которую этот человек носил не на теле, а внутри.
Алексей невольно замер на пороге, и взгляд его сам собой скользнул по кабинету, привычно цепляясь за детали. Одна сторона комнаты была завалена трофеями. На стене висели два карабина с вычурной насечкой на прикладах, какие Алексей видел у Азиатских снайперов. Рядом, на отдельном гвозде, болталась какая-то странная кожаная сбруя с металлическими бляхами, украшенными. На подоконнике стояли в ряд несколько шлемов: один грифоний, с высоким гребнем и наносником, другой — поменьше, поничий, с выбитой пулей дырой в левой стороне, третий — совсем чужой, не похожий ни на что знакомое, с рогатыми выступами и тяжёлым забралом, которое, наверное, опускалось на лицо. Под шлемами валялись патроны, гильзы, какие-то непонятные амулеты из полированного камня, а в углу, прислонённый к стене, стоял арбалет — ручной, аккуратной работы, с тетивой из тонкой, блестящей жилы.
Другая сторона кабинета была простой, почти спартанской. Железная койка, застеленная серым одеялом, тумбочка с кружкой и графином, стул для посетителей. И больше ничего. Ни картин, ни безделушек, ни лишних вещей. Только трофеи и пустота.
Алексей перевёл взгляд на поручика, и тот уже поднялся из-за стола. Сделал два шага навстречу, остановился, сложив руки за спиной. Смотрел в упор, и в глазах его, тёмных, глубоко посаженных, горел тот самый огонь, который Алексей помнил по Азии — живой, цепкий, опасный.
Они познакомились в начале кампании. Алексей помнил тот день, как сейчас — жара, пыль, и укрепрайон противника, который должен был взять кто-то другой, но почему-то его рота оказалась прямо перед дзотами, а на флангах засели снайперы. Они залегли под плотным огнём, и Алексей уже готовился отдавать приказ на отход, когда с тыла ударили. Ударная рота вошла в бой так, как умеют только такие роты — быстро, яростно, не считая потерь. Они пробили проход, и уже вместе, смешавшись, две роты пошли на укрепрайон.
Потом, когда всё кончилось, когда дымились разбитые дзоты и в воздухе пахло горелым бетоном и кровью, они сидели на бруствере и курили, глядя, как санитары выносят раненых. Ударная рота потеряла тогда почти восемьдесят процентов личного состава. Его рота — сорок. Алексей помнил, как поручик, чьё лицо было перепачкано копотью и чужой кровью, сказал тогда: «Ну что, пехота, будем знакомы. Я — этот идиот, который вас вытаскивал. А ты — тот идиот, который под пули полез». Алексей тогда рассмеялся, хотя смеяться не хотелось. С тех пор они встречались часто — на разных участках, перед разными штурмами. Иногда пили вместе, если выдавалась минута. Иногда просто сидели молча, потому что слова были не нужны. Такая дружба на войне называется короткой и крепкой, как удар штыка.
— А я смотрю. — голос поручика вырвал Алексея из воспоминаний. — ты всё такой же живучий ублюдок.
Алексей не сдержал улыбки. Она выползла сама собой, кривоватая, неловкая, но искренняя.
— Рад тебя видеть. — сказал поручик и шагнул ближе, протягивая руку.
Она была сухая, горячая, с узловатыми пальцами и мозолями, которые не скроет никакая штабная работа. Алексей сжал её в ответ, чувствуя, как в груди отпускает какая-то тугая пружина, которую он даже не замечал, пока не вошёл в этот кабинет.
— Взаимно. — сказал он и добавил, глядя поручику прямо в глаза: — Честно говоря, не думал, что увижу тебя живым. После...
Он не договорил. Поручик понял. Он всё понимал без слов.
— Я тоже не думал. — сказал он просто. — Но вот, видишь, жив. Как таракан. Говорят, нас, ударников, даже осколки боятся.
Он отпустил руку, кивнул на стул, приглашая сесть, и сам вернулся к столу, но не за него, а к краю, прислонившись бедром к столешнице. Алексей опустился на стул, чувствуя, как усталость, накопленная за утро, наваливается сразу, всей тяжестью. Поручик был живым. Это было главное. Всё остальное — бумаги, приказы, непонятная спешка, могло немного подождать.
— А я слышал, ты в Кантерлот ездил. — сказал поручик, беря со стола папиросу и протягивая Алексею. — К самому зверинцу. Рассказывай.
Алексей взял папиросу, прикурил от спички, которую поручик чиркнул о подошву сапога, и затянулся, чувствуя, как горький дым заполняет лёгкие, прогоняя остатки тревоги.
— Долгая история. — сказал он.
— А мы никуда не спешим. — ответил поручик и тоже закурил, глядя на Алексея с той спокойной, уверенной усмешкой, которая когда-то, в Азии, заменяла ему сотни слов. — Рассказывай.
Папироса догорела почти до фильтра, и Алексей машинально затушил её о край жестяной пепельницы, стоявшей на столе среди бумаг. Дым медленно таял в воздухе, смешиваясь с запахом сургуча и старых карт. Он смотрел на поручика, и в голове уже выстраивалась простая, хорошая мысль — остаться, достать где-нибудь бутылку, сесть на эти жёсткие стулья и говорить, говорить без остановки, пока голос не охрипнет. О Кантерлоте, о Селестии, о сне, который до сих пор не шёл из головы, о Мракове, о лагере, о том, как странно быть живым, когда вокруг столько тех, кто не вернулся.
Он представил, как они сидят, как поручик слушает, не перебивая, как потом сам начинает рассказывать — о своём, об Азии, о том, что было после. Хорошо бы выпить. Не для храбрости, не для того, чтобы забыться, а для того, чтобы слова лились легче, чтобы паузы между ними не казались такими тяжёлыми. Раньше они так и делали. В Азии, когда выдавалась свободная ночь, они собирались где-нибудь в блиндаже, доставали спирт, разводили его водой и пили, не чокаясь, потому что чокаться на войне — плохая примета. Говорили о доме, о том, что будет после, о глупых, мирных вещах, которые на фронте казались несбыточными. А потом расходились по своим частям, и каждый знал, что, может быть, они видятся в последний раз.
Сейчас можно было бы повторить. Город за Вратами стоял тихо, война замерла, и никто никуда не спешил. Можно было найти укромный уголок, достать бутылку, и пусть всё подождёт — и штаб, и бумаги, и этот странный вызов, который, как теперь выяснилось, был просто встречей старого знакомого. Алексей уже открыл рот, чтобы сказать что-то вроде «давай потом, я только рапорт отдам», как вдруг поймал себя на мысли, что не может.
Рапорт. Он лежал во внутреннем кармане шинели, прижатый к груди, и весил там как свинцовая пластина. Алексей не знал точно, как именно в нём написано всё, хоть и участвовал в его создании лично. Доверив записывать слова из его уст одному из своих доверенных солдат. И теперь этот рапорт нужно было доставить генерал-лейтенанту.
Мысль о том, чтобы остаться, выпить, расслабиться, стала вдруг опасной. Не то чтобы Алексей боялся потерять контроль — он знал свою меру и знал, что пара рюмок не сделает его пьяным. Но война приучила к другому: любое расслабление, любая слабость могут стоить слишком дорого. Он представил, как входит к Дмитрию с рапортом, а от него пахнет спиртным. Как генерал-лейтенант поднимает глаза, и в них — не гнев даже, а разочарование. Как потом этот случай всплывает в разговорах, обрастает слухами, превращается в пятно, которого уже не отстирать. Нет. Нельзя. Сначала рапорт, потом всё остальное.
Он уже собрался сказать поручику, что ему нужно идти, что они увидятся позже, но тот, видимо, заметил что-то в его лице. Алексей не успел ничего понять, только увидел, как взгляд поручика скользнул по его рукам, которые машинально легли на борт шинели, туда, где под сукном угадывался плотный конверт. Глаза у поручика были быстрые, цепкие, такие глаза бывают у тех, кто привык замечать опасность раньше, чем она покажет себя. Он усмехнулся, и на лице его вспыхнула улыбка — быстрая, хитрая, такая, что Алексей сначала не понял, чему тот обрадовался.
— Эй! — поручик вдруг повысил голос, и это было так неожиданно, что Алексей вздрогнул. — Гришин!
Имя прозвучало громко, требовательно, и уже через секунду дверь за спиной Алексея открылась. Он обернулся — в проёме стоял тот самый штурмовик, которого он видел у окна. Теперь, когда шлем был на голове, а забрало поднято, лицо солдата казалось ещё более тяжёлым, высеченным из камня. Он смотрел на поручика, ожидая приказа, и в этом взгляде не было ни вопроса, ни сомнения — только готовность.
Поручик повернулся к Алексею, и улыбка его стала шире, почти дружеской, почти заговорщицкой.
— Ты же с рапортом. — сказал он, и это был не вопрос. — К генерал-лейтенанту? Я угадал?
Алексей кивнул, не понимая, к чему тот клонит.
— Так вот. — поручик шагнул ближе, протягивая руку. — Гришин сходит. Он быстро, ноги молодые. А мы с тобой посидим спокойно, без спешки.
Алексей не успел ответить. Поручик продолжал, и голос его стал тише, будто они делили секрет:
— Генерал-лейтенант всё равно только к обеду будет. Я вчера узнавал — он во вторник в столицу уехал, по каким-то делам. Так что твой рапорт до обеда всё равно никто не прочитает. А Гришин отдаст лично в руки, как только тот появится. Не переживай, он надёжный.
Рука поручика всё ещё была протянута, и Алексей смотрел на неё, чувствуя, как внутри завязывается тугой узел. Отдать рапорт было бы проще. Разгрузить себя, снять эту ношу, позволить кому-то другому бегать по городу, пока он будет сидеть здесь, пить и говорить о том, что давно уже просилось наружу. Штурмовик надёжный — это видно сразу. И Дмитрий всё равно не примет рапорт раньше обеда. Значит, разницы нет. Или есть?
Он поднял глаза на поручика, и в голове сами собой начали складываться обрывки разговоров, слухов, намёков, которые раньше казались неважными. Ударные роты. Элита. Лучшее снаряжение, которое Государь лично распорядился выдавать в первую очередь. И их связи — не только в армии, но и в Петербурге, в Москве, в тех кругах, где решаются судьбы не просто полков, а целых династий. Он слышал об этом ещё в Азии, когда офицеры перешёптывались в блиндажах: ударники ищут союзников, собирают вокруг себя верных людей, готовят почву. Тогда Алексей не придавал этому значения — война была важнее дворцовых игр. Но сейчас, стоя в этом кабинете, глядя в протянутую руку, он вдруг увидел всё иначе.
Поручик из ударной роты. Старый знакомый, боевой товарищ, человек, с которым они делили последнюю папиросу и глоток мятной водки перед атакой на укрепрайон. И вдруг — рапорт, который нужно отдать, и предложение передать его через своего человека. И лёгкость, с которой это предложение сделано. И улыбка, которая на секунду показалась Алексей просто дружеской, а теперь виделась расчётливой. Неужели его вербуют? Неужели всё это время, все эти встречи, все ночи у костра — не просто солдатское братство, а ставка, которая делалась давно и осторожно?
Алексей почувствовал, как где-то внутри поднимается глухая злость. Не на поручика — на себя, на то, что не видел раньше, на эту ситуацию, в которую его загоняют так мягко, так ловко, что и отказаться неудобно, и согласиться — значит признать, что он в игре, правила которой ему не объясняли. Дворянин, офицер, свой для ударных рот, человек, который прошёл с ними через огонь — разве не идеальный кандидат? Разве не о таком союзнике можно только мечтать? Его уже выбрали. Может быть, ещё там, в Азии. Может быть, именно поэтому его отправили за Врата, именно поэтому дали это странное поручение, именно поэтому сейчас он стоит здесь, в этом кабинете, и решает, кому доверить свой рапорт.
Как же это бесило. Не сама мысль о том, что его используют — на войне все кого-то используют. Бесила ловушка, в которую он попал, сам того не заметив. Отказаться сейчас — значит оскорбить поручика, показать, что он не доверяет боевому товарищу. Согласиться — значит сделать первый шаг по дороге, которая ведёт не просто в штаб, а куда-то дальше, туда, где слова «верность» и «долг» приобретают совсем другой смысл.
Поручик ждал. Рука его не дрогнула, улыбка не сошла с лица. Он смотрел на Алексея спокойно, без давления, словно говорил: «Я предлагаю, а ты решай. Ты всегда сам решал».
И вдруг Алексею стало легко. Не потому, что он принял решение, а потому, что понял — оно уже принято давным-давно. В тот самый миг, когда он познакомился с поручиком ударной роты. В тот самый миг, когда они с поручиком обменялись первыми словами. В тот самый миг, когда он вообще согласился идти за Врата. Игры не было. Была только жизнь, которая сама расставляет всё по местам, и от тебя зависит только то, как ты примешь её правила.
На губах Алексея вспыхнула улыбка. Благодарная, спокойная, без тени той внутренней борьбы, которая только что терзала его.
— Спасибо. — сказал он и вытащил из-за пазухи запечатанный конверт. — Выручил.
Он протянул рапорт поручику, и тот взял его с той же неторопливой уверенностью, с какой когда-то принимал боевые приказы. Повернулся к штурмовику, который всё так же стоял в дверях, недвижимый и молчаливый.
— Гришин. — голос поручика стал деловым, коротким. — Отнесёшь лично генерал-лейтенанту Волконскому. В руки. Как появится — сразу. Ждать не уходи. Скажешь: от поручика Орлова. Всё.
Штурмовик взял конверт, спрятал его под куртку, кивнул и, не сказав ни слова, исчез за дверью. Алексей проводил его взглядом и повернулся к поручику. Тот стоял, прислонившись к столу, и на лице его была та самая улыбка — широкая, настоящая, без всякой задней мысли. Или с ней. Алексей уже не пытался разобраться.
— Ну. — сказал поручик, хлопнув ладонью по столу. — Теперь-то мы посидим?
Алексей усмехнулся и скинув шинель, повесил её на спинку стула.
— Посидим.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.