Ante Lucem

Фигурное катание
Слэш
В процессе
NC-17
Ante Lucem
Описание
Январь 1904 года. Петр, студент Политехнического института, тяжело переживает разрыв с Евгением — врачом из богемных кругов, который уходит теперь к гениальному, но известному своим распутством актеру Марку. Оставшись один, Петр готовится погрязнуть в тоске, но судьба распоряжается иначе... / АУ! в котором наследник миллионов и выходец из семьи заводчиков-эмигрантов влюбляется в полунищего студента-революционера.
Примечания
ТГК: почему дина https://t.me/pourquoi_dina Название — отсылка на сборник А. Блока. Вообще советую обращать внимание на отсылки, подтексты и так далее и помнить, что тут все рассказчики ненадежные (можно словить много приколов и всего такого) 🥰 Я когда-то пыталась начать историческое АУ, но это совпало с периодом моей страшной депрессии. Теперь пытаюсь снова начать и попробую вывезти. ОЧЕНЬ аккуратно обхожу тут одну тему и уже жалею, что ее включила, просто давайте примем как факт, что все тут -- вымысел и вообще 20 век. Могут возникать сторонние пейринги, в том числе, влияющие на сюжет. Шапку могу обновлять. Уже трижды перекрутила сюжет, замутила сложный интертекст, расставила все, кажется, по своим местам, и планируется тут, кажется, что-то неадекватных масштабов.
Посвящение
Книге, в которой собраны протоколы заседаний социалистических партий 1905-1907 года (я фрик)
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 3. Смятение

Когда из темной бездны жизни

Мой гордый дух летел, прозрев,

Звучал на похоронной тризне

Печально-сладостный напев....

Н. Гумилев

Евгений Станиславович, привыкший слышать скорее обращение Женя, выросшее из перековерканной французским языком дворянской речи, никогда не считал для себя самого справедливой обыкновенную брачную клятву. Во-первых, он знал и знал совершенно твердо, что никогда не произнесет ее перед аналоем, или, по крайней мере, никогда не произнесет искренно. Во-вторых, Женя, со свойственным ему по профессиональной необходимости рационализмом, видно перенятым от известного литературного тезки и коллеги, прекрасно понимал еще и то, что не могло быть никакой любви и, тем более, господи прости, страсти, там, где были непрекращающееся горе, бедность и болезнь. Все эти явления Женей понималось одинаково со стоящей в этом ряду болезнью. Болезни же самым простым способом, очевидным даже человеку от медицины далекому, делились на излечимые и неизлечимые. И если с излечимыми можно было иметь дело, то болезни неизлечимые оборачивались что для больного, что для близких его одним сплошным мучением в попытках продлить угасающую жизнь. Петя относился к болезням неизлечимым, и Женя, как бы ни было это горько, сделал единственное, что было разумным в таком положении, и изолировал себя от очага инфекции. Видит бог, он не хотел этого, он тянул с этим, вопреки своим принципам, как тянут palliativus curatio там, где это доставляет только больше страданий, но с месяц тому назад стало ясно и ясно совершенно, что жизнь начинает уходить из самого Жени. И неизвестно, к чему бы это привело, если бы его самого не отрезвили и не вернули к собственному, незамутненному пониманию мира. И если тогда, давно, несколькими годами ранее, Петя, его странный, замкнутый, диковатый Петя, явился из среды студенческой и разом смешал все карты, перепутал их так, как недавно, во время игры в вист, их спутал сильный порыв январского ветра, сумевший распахнуть заклеенное окно в одной из гостиных, то теперь Жене чудилось, что жизнь напротив начала не только возвращаться в него, но и упорядочиваться по-прежнему. Женя не мог с точностью вспомнить теперь, когда именно они познакомились; более того, он не помнил даже ясно, как они сошлись: кажется, их свел кто-то из общих знакомых в один из тех мрачных, отвлекающих от жизни дней, когда университеты бастовали, и Женя последовал за забастовкой по инерционному движению. Петя же тогда горел революцией нешуточно, видно, злясь на обстоятельства своей судьбы. В начале между ними не было ничего, кроме физической близости, и они даже редко разговаривали, по временам встречаясь молча в квартире Жени и молча же расходясь; но однажды Петя остался, и они долго, долго разговаривали, спорили об его революции — и тогда, кажется, (быть может, и правда лишь кажется?) началась между ними настоящая , пылкая любовь, из-за которой Женя мучился, злился, за которую пытался бороться, но, видно, все же проиграл. Петя был мрачен, нелюдим и не хотел, будто Жене на зло, бросать свои опасные занятия, обратиться к чему-то красивому; Петя будто вовсе не понимал красоты или понимал ее как-то слишком странно, странно до того, что Женя не смог это выяснить более чем за три прошедших года. С Петей трудно было разговаривать, трудно было даже ночевать в одной спальне, потому что все вокруг него будто замирало и замедлялось, и Женя, целуя его, чувствовал, что не может отогреть это заледеневшее сердце, и только мерзнет сам, и каждый поцелуй словно отравлял его. Женя любил Петю, Женя был отравлен им, и теперь даже, после того, как все было кончено, находил следы этого яда, следы зародившейся уже было в нем болезни, но всякий раз, как его губ касались губы иные, он чувствовал, как старое забывается, давая место исцелению. Появление Марка тоже можно было бы сравнить, на взгляд Жени, с порывом ветра, но ветра скорее весеннего, влетевшего в уже раскрытое окно, взметнувшего легкие занавески дачного домика где-нибудь в Финляндии, и освежившего усталое лицо. Он явился однажды, почти не скрывая своего положения, вместе с Константином Кирилловичем Балашовым, нестарым и даже «еще пока не таким уродом», но уже державшим в своих руках заводы и предприятия, приносившие ему миллионы. Миллионы эти Балашов тратил как умный, расчетливый человек: он покровительствовал искусствам и вкладывался во многие проекты, бывшие на его взгляд перспективными. И самым перспективным из его проектов был Марк. Где он откопал его — бог весть. В обществе об этом шептались, но сам Марк однажды твердо сказал Жене, чтобы он никогда никого не слушал и сам его никогда о прошлом не спрашивал: — Может быть, я тебе расскажу, — Марк в тот момент прямым, тяжелым взглядом посмотрел на него, и улыбнулся тоскливо, — а может быть, не скажу ничего вовсе. Я сам этого теперь не знаю, прости меня, Женечка. Женечка — так Марк его называл, и это каждый раз заставляло замереть на миг: Петя никогда не говорил подобного, и Женя даже перейти на «ты» его смог уговорить только с год тому назад; Марк же и в такой мелочи был явлением совершенно иным и Пете противоположным. Они не походили друг на друга ни в чем, и даже внешне были настолько несходны, что, наверное, нельзя было предположить, чтобы они влекли телом и душой одного человека. По временам Женя заглядывал непривычно, теперь смотря сверху вниз, а не снизу вверх, как прежде, в синие, яркие глаза, чем-то напоминающие глаза породистой кошки, и сам не верил, что сошелся именно с ним. Петя тоже не поверил сначала, не поверил настолько, что даже рассмеялся ему в лицо, сказал, что Женя обезумел, что не может быть любви, тем более любви светлой, любви животворящей с таким падшим человеком, как Марк. И Женя, хоть и разозлился тогда, знал, что Петя был в своем праве, когда говорил так, что Петя был прав, каким бы проклятием это ни звучало, что все, что окружало Марка, вызывало скорее у человека случайного или ледяной ужас, или отвращение, или, на самый крайний случай, снисходительную жалость. Но Женя не был человеком случайным, он знал Марка и знал также, что связь их оказалась, несмотря на все, спасительной для них обоих. И Женя летел теперь, сильный и свободный, к жизни новой и бурной, и каждое совместное воспоминание лелеял бережно и нежно. Каждым таким воспоминанием стремился затмить, залечить все застарелое и заскорузлое, все же влекущее иногда, в особенно темные ночи, назад, на Васильевский остров, в маленькую, темную комнату Пети, которому, может быть, и стоило бы оставить денег, да только сам Петя их бы не принял. Петя был гордый, независимый, и Женя едва не плакал, когда просил его съехать из сырого, страшного угла. Теперь, наверное, вернется… но что Женя мог поделать? И Женя не думал о том, а возвращался снова к трепетным воспоминаниям новой своей любви. В тот первый вечер Женя опять был один и злился страшно, что Петя вновь не стал его слушать, что они вновь разругались и что придется теперь думать, как с ним примириться. Настроение было гадким и тяжелым, муторным, да и вечер обещал быть обыкновенным и скучным. В гостиной читали какую-то новую повесть какой-то очередной девицы нового склада, не то Нины, не то Дины. В повести той были несчастные влюбленности, девушки, накладывающие на себя руки, загадочные революционеры-террористы и запретные связи. Женя, хоть и проводящий почти все время в кругах поэтических, все же не очень понимал в современной литературе, и потому быстро заскучал. Была в этом всем какая-то грязная, сумбурная достоевщина, перепутанная с символистским бредом, и разобраться в этом было не в его силах. Женя не выдержал и вышел на балкон, чтобы проветрить немного голову. Блеклое солнце садилось, и резной балкон, и весь обозримый строгий Петербург утопали в декабрьских холодных сумерках, но снега в тот в день не было. Там уже стоял Марк, придерживая на плечах пальто, курил нервически и нервически же то и дело поглядывал на двери. Бледные пальцы небольшой руки (перчаток на нем не было) у него подрагивали не то от холода, не то от странного внутреннего напряжения, в котором после Женя видел его лишь однажды: свои тревоги, особенно связанные с Костей, он старательно от Жени укрывал. — Что же, Вам тоже не нравится повесть? — спросил тогда Женя из желания поддержать обыкновенный светский разговор. Марк наклонил голову так, что качнулись его темные кудри, улыбнулся одними губами и сощурил свои потемневшие кошачьи глаза: — Почему же? Нравится, — поправил пальто на плече, посмотрел на огонек, дрожащий в пальцах, — даже очень. Знаете, жизнеподобно очень, только у меня от шума голова болит, пришлось уйти. А жаль, я бы дослушал, — он отвернулся, подошел к перилам, оперся на них, свесив вниз руку с дрожащим огоньком, — а Вам не нравится? Женя тоже сделал шаг вперед. Ему стал виден птичий профиль Марка, трепет его длинных темных ресниц, изящный, почти женский изгиб его кисти. — Я, признаться, плохо понимаю символизм. Марк вновь закурил, взметнув вверх руку (какие у него руки, черт возьми, какие у него руки! не руки даже, птичьи крылья), кажется, улыбнулся вновь. — Так, мне думается, там и не символизм, — и снова качнул своими мягкими кудрями, — но, может, это мне так видится. Я говорил ведь уже, что мне показалось это очень жизнеподобным. — Потому я и сказал, что ничего в этом не понимаю, — Женя развел руками, а Марк вдруг звонко и коротко рассмеялся. И, странное дело, Женя, всегда считавший себя за человека обидчивого и скорее злого, нетерпящего смеха над собой, усмехнулся неловко и опустил глаза. — Вы не переживайте, — удивительная, тонкая рука без перчатки легла тут на Женино плечо, — из наших символистов, на мой взгляд, хорош только один Александр Блок, а в остальных и нужно ничего не понимать. Господин Брюсов вот ровно того и хочет, чтобы его не понимали и принимали за высшее существо, а сам, насколько мне известно, больше всего на свете любит борщ своей жены. Так что и нечего о них думать. Марк вновь звонко и чисто рассмеялся, а Женя, не сомневавшийся до того в своей любви к Пете, пусть и любви уже изувеченной, вдруг ощутил давно забытое волнение, и робость, и удивительное, почти мальчишеское счастье от этого касания. Женя поднял взгляд, и все же как человек в то же время взрослый и рациональный, как опытный уже человек, в конце концов, как мужчина, хорошо знавший любовь другого мужчины — он сразу увидел в кошачьих глазах что-то такое, ту самую особую искру, которая не заставляет сомневаться в будущей взаимности. Женя испугался этого тогда, испугался любви к чужому любовнику, испугался собственной измены и попытался тогда ее заглушить, и был особенно нежен с Петей в тот вечер, но он знал, знал уже наверняка, что сердцем он изменил, и был готов страдать, и мучиться от того, что им никогда не быть вместе. Женя не мог не стыдиться Пети, а Марка касались чужие руки в белых лайковых перчатках… А уже через неделю Женя был в Москве, на театральной квартире. Марк сказал ему тогда — он снова курил, и снова в его изящной руке горел огонек-звездочка, свешенный вниз — и сказал глухо, но решительно, и Женя понял тогда, слушая этот голос, что он полюбил, полюбил всей силой своего сердца, и полюбил человека такого, с которым жизнь его никогда не будет прежней. — Я от Кости не уйду, ты знай это, — проговорил он, — никогда не смогу уйти. Ты знай, что я ему душу свою продал, совесть тоже, и даже, может быть, полюбил его. Потому я говорю тебе, что не хочу, чтобы ты страдал от меня. Ты сам решай, останешься ты или уйдешь, сможешь ты так или нет. Если останешься, то, обещаю, я тебе отдам все, что у меня осталось хорошего. Мне, Женя, очень хочется этого, я врать не буду, — он покачал головой, — я люблю жить весело, и любить весело, и нежно. Я ведь мальчик еще, и любовь у меня такая же, та, которая настоящая. Только ее я ему и не показывал, иначе бы и ее отобрал. Но тебя тащить за собой… это ведь яма, Женечка. Провалишься, и не заметишь. — Не провалюсь, — с неожиданной твердостью сказал Женя, — не провалюсь и в яму за тобой не пойду, мне достаточно было того, что теперь, а оно и вполовину не такое, как то, о чем ты говоришь. Я страдать с тобой не буду, я за других страдать не умею. А любить… я тебя уже теперь люблю, так что и в яму не пойду, и с тобой останусь. — Да разве можно так? — в первый и единственный раз при нем невесело рассмеялся Марк. — Можно, если все будет так, как ты говоришь, — еще тверже произнес Женя — и сам себе поверил. Так и пошло, и жизнь правда началась новая, жизнь действительно веселая — та самая жизнь, настоящая, с лихим и ласковым любовником. Марк никогда при нем не говорил о Косте, слушал при том о Пете, смеялся с ним и устраивал все так, чтобы им никогда и ничего не мешало. Он смеялся весело и весело с ним целовался, и любил его весело, и Женя был счастлив так, как не был счастлив никогда. Наконец, Женя даже разошелся с Петей, но уезжал от него в последний раз с тяжелым чувством и надеясь, что хоть в ближайшее время его не увидит. Да и не до того ему было: Марк приехал в Петербург на день раньше Кости, и времени у них было совсем мало, так мало, что они не скрываясь почти встретились в «Англетере», где должен был появиться со дня на день и Костя. — Ничего, ничего, — зашептал Марк, тут же принявшись его целовать, едва только Женя закончил сбивчивую свою речь и сел, ссутулившись, на кровать, — ничего, это всегда бывает больно, но это пройдет, ты не бойся, и ему тоже будет легче. — Пропадет же, — жалко пробормотал Женя, позволяя ему целовать свою поникшую голову. — Нет, нет, не пропадет, и ты ведь, послушай, то, что вы разошлись, значит ли это, что ты его как человека оставил? Нет, нет, не мучай себя за него, ты мне обещал, помнишь, ты обещал, что себя за меня не будешь мучить, — легкие ладони его запутались в его волосах, — и за него не мучай, а будет нужно помочь, поможешь. Ну же, миленький, ну же, все хорошо. Поедем к Лизе, хочешь? Помнишь, она ждет теперь, она очень славная. Ты ведь любишь такое. Поедем? Женя потянулся, прижался к груди Марка, выдохнул. Решил про себя, что Марк прав, господи, боже правый, как верно это было! Не мог ведь Женя вечно изводить себя этим? Женя ведь знал, умом своим знал: нельзя, он сам себя считал человеком рациональным, так откуда бралась в нем вся эта чувственная дрянь? — Милый, милый Женечка, ты не бойся, ты поплачь, и тебе будет легче, слышишь? Только не мучь себя, об одном прошу, ну? Вот и все, вот и все. Будь весел теперь, и будешь тогда умница. И Женя послушал его, и повеселел, и долго сам целовал счастливого Марка, который смотрел на него радостными и посветлевшими глазами, больше теперь похожий на котенка — и Жене самому снова стало от этого легче на душе. А у самого дома Лизы их чуть не снес Петя, и вид у него было такой, что Женя был готов бежать за ним, готов был душу отдать ему на растерзание, упасть в ноги, обо всем забыть, забыть себя самого, так страшен он был в ту минут, так страшно было за него, и только сам же этот страх не дал Жене метнуться за ним, задержать, остановить, вымолить прощение. Петя был будто одержим, и у Жени так стало плохо на душе, что ноги у него ослабели от нервного сильного спазма. Марка вся эта сцена тоже напугала страшно, и, хотя Женя почти мгновенно пришел в себя, поднял шум. Лиза причитала, что сегодня все, все, решительным образом все ополоумели и решили свести ее с ума, рассказала о какой-то девице, чуть не кинувшейся с моста — так Марк, оказывается, эту девицу хорошо знавший, бросился к ней, испугавшись еще больше прежнего. Петя, наверное, метался теперь где-то по холодному городу, и Женя видел все еще ясно его перекошенное лицо. Петя, драгоценный его, господи, как же так? Как оно так все получилось? День сгущался и мрачнел, и Женя не знал, куда девать себя в окружившем его гвалте. Плакала и без того страдавшая нервными припадками Сонечка, рядом метались какая-то в странное платье одетая девица и какой-то офицер с белесыми волосами. Вместо Марка же рядом с Женей возник вдруг какой-то блаженный идиот, махавший руками как в припадке и несший бессвязную чушь про чаек, студентов и совратителей. У Жени от этого голова пошла кругом, ему хотелось в тот момент только одного, броситься за Петей следом, найти его, господи, боже, да что с ним такое было? Что с ним было? Неужели это Женя, Женя, стремясь помочь ему и спасти себя, такое с ним сотворил? И Женя бы выбежал, если бы, отодвинув мягко сумасшедшего, не появился снова Марк, который быстро и тихо сказал ему тем самым своим отвердевающим в решительные минуты голосом: — Женя, возьми теперь себя в руки и помоги, посмотри ту девочку, Камилу. Она мой добрый друг, и не дает теперь подпускать к себе врача, а я боюсь, что с ней совсем нехорошо. Я уговорил ее теперь, так что и тебя очень прошу, Женя, пожалуйста. Вид у него был при этом такой, что Женя не смел его ослушаться. Тем более, сказал он себе, тут он мог лучше помочь, а Петю он, может, и не нашел бы… — Хорошо, — ответил Женя, выдохнув тяжело и приказав себе заняться делом, и голос его прозвучал ровно и почти спокойно. — Где она? Его провели в малую гостиную. Девушка эта со странным именем Камила — она была почти девочка на вид, ей было едва ли восемнадцать — сидела, сжавшись, в креслах у огня, освещавшего ее странные, восточные темные глаза. Марк задержал его у входа, сам подошел к ней, опустился на корточки и, взяв ее безжизненные руки в свои, что-то тихо проговорил; не сразу, но девушка кивнула едва заметно, едва дрогнув головой. Марк сказал ей что-то еще, и, поднявшись, рукой поманил Женю, а сам отошел в сторону. Собрав все свое медицинское спокойствие, всю волю свою, Женя кивнул, подошел к ней и, отбросив все, что не касалось дела, принялся за работу. Когда Женя взял ее тонкую руку, чтобы сосчитать пульс, она даже не подняла на него глаз. Сердце у нее билось часто, нитевидно, но все же ровно, дышала она неглубоко, но чисто, и только, кажется, сильно промерзла. Трогать ее больше он побоялся, предположив уже и боясь себе в том признаться, откуда Марк мог знать ее, и каким-то шестым чувством чуял, что он не только врач, но и мужчина, и потому не в праве ее касаться больше. Женя выпрямился, выдохнул. — Сильное нервное перенапряжение, — сказал он, обращаясь больше к напряженному, окаменевшему почти Марку, чем к ней, потому что она его не слушала. — И переохлаждение, конечно. Тут ничего иного не сделаешь, только покой… Ее бы увести отсюда, а то такой балаган, — Женя головой указал на дверь, за которой и теперь раздавались рыдания Сонечки, — что со здоровым дурно будет. Часа через два можно будет попробовать напоить горячим бульоном, если захочет. Он замолчал, и развел руками. Марк кивнул, и плечи его тяжело вздрогнули. Было в его лице что-то настолько похожее в этот миг на страшное выражение Пети и на обмертвевшее Камилы, что Жене сделалось почти дурно. Снова замирала жизнь, притуплялись чувства, и Женя уже почти увяз в этом замирании. В дверях показалась Елизавета Сергеевна, за ней — тоненькая, бледная Сонечка. — Ну что? — всплеснула руками Лиза. — Как она? — Переохлаждение, нервное истощение, — повторил Женя устало. — Ей нужен покой и тепло. — Господи, бедная девочка, — Лиза подлетела к дивану, засуетилась. — Сонечка, помоги! Отведем ее наверх, там есть свободная комната, подальше от этой кутерьмы. Женя смотрел, как они уводят ее и чувствовал, как внутри поднимается тяжелая, горькая волна. Он чувствовал теперь, как прорывается, пробивается к нему то, от чего он пытался убежать весь этот странный, до агонии веселый месяц, хотя даже не знал, откуда взялось это чувство и как его назвать. Марк стоял рядом, и лицо у него было жестким и совсем не похожим на то, которое Женя знал: в нем, кажется, тоже что-то переменилось и он тоже предчувствовал что-то дурное. Они вышли в коридор молча. Там было тихо теперь, только издалека доносился взволнованный голос Лизы. Снова накатили тяжелой волной мысли о Пете. Где он сейчас? Что с ним? Поехать к нему теперь, бросить все? Но страшно было, и страшно было оставлять такого обмертвевшего Марка, который будто сам едва не… — Сумасшедший! Настоящий сумасшедший! — вдруг донеслось откуда-то сверху. — Не могу с ним говорить, кто он вообще? Что ему от меня было нужно, скажите пожалуйста? Женя поднял взгляд и увидел сбегающей сверху ту самую девицу, что металась здесь до этого. За ней быстро спускался и давешний офицер, видно, пытавшийся девицу успокоить , называвший ее Анечкой и все причитавший, что тот сумасшедший — он вовсе не сумасшедший, а иностранец, или, может быть, и сумасшедший, но безвредный. — Поедем отсюда, я прошу тебя, поедем ко мне, — прошептал Женя, уже совсем теряя себя, — иначе это я из ума выживу, это я стану сумасшедшим. — Поедем, — так же тихо ответил Марк. Они молча вышли в холодный, сырой вечер, и молча, не говоря друг другу ни слова, не сговариваясь поехали на первом попавшемся извозчике к Жене. Только на лестнице уже Женя, скоро оглянувшись, поймал руку Марка, поцеловал ее и замер так на секунду. Отпустил почти тут же, но Марк ухватил его ладонь и кратко сжал в ответ. Посмотрел на него снизу вверх ласковыми, все же ласковыми глазами — и стало полегче, стало возможно дышать. Марк просидел у него до глубокой ночи, был, пока Женя совсем не заснул, держал его голову у себя на коленях и долго гладил его волосы, а Женя, кажется, плакал. Но почти заснув уже, уже почувствовав, что Марк уходит, и ощутив прощальное касание губ его, Женя почему-то с особенной ясностью понял, что завтра утром он сразу, как только встанет, поедет на Васильевский остров — к Пете.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать