Дом

Слэш
В процессе
NC-21
Дом
Ёжик Шатун
автор
Описание
История о том как Сергей Разумовский и его вторая личность, Птица, учатся жить в гармонии в месте под названием "Дом". Хозяин Дома, новый лечащий врач, который странным образом не пичкает таблетками, а вместо этого рассказывает сказки, притчи. И у этого человека самые нежные руки на свете, которые Разумовский будет помнить всегда. В этом Доме не пичкают таблетаками, потому что как известно, чтобы вылечить душу и воскресить в ней человечность, необходимы иные "медикаменты".
Примечания
Во сне я увидел заброшенный дом. Именно он и вдохновил меня на написание этого ФФ.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 7 Железный ящер.

Когда на третье утро дверь открылась не для того, чтобы внести поднос с едой, а чтобы впустить знакомую фигуру в мятном халате, Сергей даже не пошевелился. Он просто сидел на кровати, уставясь взглядом в пол, и лишь его дыхание на мгновение перехватило, выдав волнение. При виде мятного халата и человека, носившего его, сонное оцепенение покинула Разумовского. Однако Он боялся поднять взгляд. Боялся, что увидит ту же тень озабоченности, то же расстояние, что и перед уходом. Боялся, что тот, кто вернулся, будет не тем, кто уходил. — Доброго дня. Доктор поставил на пол чемоданчик, открыл его и достал от туда одежду: белую рубашку, белые штаны, носки и нижнее бельё, тоже белое. —Переодевайтесь, Сергей. Рыжеволосый мужчина медленно поднимает голову. В глазах Тиккирея он не находит ни прежней мягкости, ни скрытой тревоги — только собранность, почти стальную решимость. Это уже не врач, а человек, выполняющий миссию. Как оказалось, доктора сопровождали трое крепких мужчин отнюдь не в медицинской робе. Их одежда была строгой, но очень далеко от делового стиля. Они встали возле двери и у стены. Молчаливые и суровые стражники. Разумовский молча встаёт. Пальцы чуть дрожат, когда он начинает расстёгивать больничную рубашку, но движения его точны, почти автоматические. Он чувствует на себе тяжёлые, оценивающие взгляды стражников, но не смотрит на них. Всё его внимание приковано к доктору, к этому новому, незнакомому ритуалу. Белая одежда… Она кажется ему и саваном, и формой для нового, неизвестного этапа. Он одевается быстро, не глядя на себя, не думая о смысле. Просто выполняет приказ. Последней он надевает рубашку, и ткань пахнет не больницей, а чем-то другим — чистотой, свободой? Или просто новой тюрьмой? Мужчина застёгивает последнюю пуговицу и поднимает взгляд на доктора, вопросительный, безмолвный. «Что дальше? Куда мы идём?». Но слов он не произносит. Он просто ждёт. Пока Разумовский переодевался, Доктор достал мягкие тапки бежевого цвета и дал Разумовскому надеть их. А после, когда Разумовский оделся, доктор отступил и один из мужчин выступил вперëд. Сцепил руки Разумовского наручниками. — Спасибо. — Тихо прошелестел доктор и встал рядом с Сергеем. — Пойдëмте. Вся процессия двинулась, покидая комнату. Впереди мужчина, после доктор с Разумовским и двое мужчин позади. Они покинули клинику, сели в машину. И только там на Разумовского надели повязку на глаза, лишая его возможности видеть дорогу. Доктор осторожно опустил руку на скованные руки Разумовского, давая ощутить своë присутствие. Мир сужается до темноты под повязкой, до холодного прикосновения металла на запястьях и до тёплого, твёрдого прикосновения руки доктора на своих скованных пальцах. Это единственная связь с реальностью, единственная нить, ведущая сквозь этот внезапный, пугающий переход. Сергей сидит неподвижно, дыхание его ровное, но поверхностное. Он не сопротивляется, не пытается вырваться. Каждый нерв напряжён до предела, каждый звук — рокот двигателя, шипение асфальта под колёсами, всё — кажется громким и значимым. Он пытается строить догадки, куда его везут, но мысли путаются, наталкиваясь на стену неизвестности. Его пальцы под наручниками слегка шевелятся, едва ощутимо отвечая на прикосновение доктора. Это не движение протеста, а молчаливый вопрос, попытка подтвердить: «вы всё ещё здесь?». И ему отвечают. Коротким сжатием, коротким поглаживанием. И Разумовский сосредотачивается на этом касании, на точке теплоты в мире, внезапно наступившей слепоты и неволи. Всё остальное — страх, гнев, недоумение — он отодвигает вглубь, заворачивает в ту самую выученную за годы покорность, которая сейчас стала его щитом. Он едет в неизвестность, закованный и ослеплённый, но с странным, упрямым чувством, что пока эта рука лежит на его — пока доктор здесь — самое страшное уже позади. Или ещё впереди. Но он не один. Наконец машина останавливается, Доктору приходится отпустить руки Разумовского. Всë так же, не снимая повязки, Разумовского тянут из атомобиля наружу. Его ошеломляет гул и шум людских слов. Где они? На вокзале? Такого же не может быть? Разумовский втянул носом воздух, этот запах, его ни с чем не спутать. Пахнет шпалами, как в метро, как на железнодорожном вокзале. Запах движения и свободы. От этого аромата и от шума сердце начинает биться сильнее. Мир сузился до звуков, запахов и хаотичных толчков. Сердце колотится где-то в горле, смешиваясь с гулом толпы и далёким, но узнаваемым рёвом громкоговорителей. Вокзал. Это слово вспыхивает в сознании яркой, болезненной вспышкой. Свобода. Движение. Всё, чего он был лишён годами. И теперь он здесь, но слепой, скованный, ведомый чужими грубыми руками. Разумовский слышит голос доктора, но где-то далеко и не может разобрать с кем и о чëм-то тот говорит. Двое мужчин быстро утягивают Сергея куда-то наверх и тот ударяется ногами о что-то железное. Он инстинктивно сопротивляется, когда его тянут, спотыкается о железную ступеньку ещё раз, боль отдаётся в стопе, но она тонет в море адреналина. Его быстро ставят на ноги и продолжают тянуть за собой. И вот, внезапно он оказывается сидящим на чëм-то мягком. Кожа? Плюш? Неважно. Важно, что мир снова качнулся и замолк, став приглушённым, почти интимным. Вагон? Они в поезде? Он мог только догадываться, чужие руки удерживают, повязку не снимают. Шум улиц становится приглушëннее. Он замирает, прислушиваясь. Где доктор? Его голос был… далеко. Отдельно. Его оставили с этими незнакомцами? — Доктор? — Голос звучит хрипло, неузнаваемо даже для него самого, полный чистой, животной паники. — Тиккирей! Где вы? Стражники немы. Они терпеливо ждут и игнорируют слова Разумовского. И только спустя некоторое время железная хватка чужих рук ослабевает и отпускает полностью. Слышен шум возни. С Сергея снимают повязку с глаз, и один из мужчин снимает наручники с его рук. Доктор в мятном халате сидит напротив. Да, это вагон купе. Не особо новый, но весьма приятный. Доктор задëргивает шторы на окне, создавая лёгкий полумрак, чтобы глазам от солнечного света не было больно. Один из стражников застывает на пороге из купе и смотрит на доктора. Но доктор не даëт никаких указаний, лишь мягко кивает головой. Мужчина отвечает кивком в ответ и уходит, закрыв дверь за собой. И вот, Разумовский и Доктор остаются одни. Разумовский жадно рассматривает вагон купе, словно впервые видит. На это доктор лишь улыбается и говорит, опережая все вопросы от Разумовского. — Ну, я же обещал вам маленькое путешествие. Голос доктора бархатный, в глазах радость и нежность. Сергей сидит неподвижно, его глаза широко открыты, пытаясь привыкнуть к полумраку и осмыслить происходящее. Он машинально трёт запястья, на которых остались красные следы от наручников. Дыхание его постепенно выравнивается, но в груди всё ещё колотится сердце, выбивая ритм «свобода-опасность-свобода». Он смотрит на доктора, и в его взгляде — целая буря: недоумение, остаточный страх, и… зарождающееся, осторожное доверие. — Путешествие, — повторяет Сергей глухо, и это слово кажется ему странным на языке после лет заточения. Его взгляд вновь скользит по купе, по задернутым шторам. Он медленно выдыхает, и напряжение начинает понемногу спадать с его плеч. Он откидывается на спинку сиденья, и ощущает под пальцами фактуру обивки. Это не больничная койка. Это что-то новое. Как же давно он не ездил на поезде. Последние разы, ещё в студенчестве. Хотя, нет, в памяти воскресают деловые поездки в Москву. А после, Разумовский начал отдавать предпочтение самолётам. Вагон резко дëргается, это означало, что состав вот вот начнëт своë движение. И вправду, через минуту медленно и плавно поезд начал двигаться. Внутри просыпается лёгкая тревога и любопытство к предстоящему пути. — Наконец-то мы едем Домой. Последнее слово доктор произносит с наслаждением. Потянул руки кверху с лëгким стоном. Между ними маленький откидной столик. Под лавкой чемоданы. Поезд набирает скорость, и вагон теряет плавность своего хода, его трясëт и раскачивает. Слышится стук колёс. Эти давно забытые ощущения, откликались в сердце дрожью. Сергей замирает, впитывая слово «домой», произнесённое с такой тёплой, почти болезненной нежностью. Оно висит в воздухе между ними, тяжёлое и многослойное, как обещание чего-то настоящего, чего-то, что стоит за пределами больничных стен, заточения и боли. Разумовский смотрит в окно, на мелькающие за узкой щелью между шторами деревья, многоэтажки, убегающие назад. Его сердце, ещё недавно колотившееся от страха, теперь бьётся в унисон со стуком колёс — тревожно, но и ликующе. Это движение. Настоящее, физическое движение вперёд. Разумовский медленно поворачивается к доктору, и в его глазах — не просто любопытство, а глубокая, почти невыносимая надежда. Он не уточняет, не спрашивает деталей. Пока ему достаточно этого: тряска вагона, тёплый взгляд напротив и слово, которое стало внезапным ключом к чему-то, во что он боялся поверить. Впервые за долгие годы он не просто едет — он «путешествует». И это меняет всё. Да, они уезжают. В клинику, которую доктор странным образом называет Дом. Скрип, лязг, стук. Поезд набирает скорость, вагон раскачивается, близость доктора — всё это сливается в один умиротворяющий гул. И это купе, небольшая каморка, несущая в себе множество запахов от прошлых еë странниках. Но всё это прошлое. А сейчас, здесь только двое: Доктор и его пациент. — Сергей, как себя чувствуете? — Интересуется Доктор и смотрит мягким взглядом. Разумовский чувствует, как последние остатки напряжения покидают его тело, уступая место непривычной, почти болезненной лёгкости. — Спокойно, — выдыхает он, и в этом слове — целая история. Спокойно после лет тревоги. Спокойно в движении, а не в заточении. — И… странно. Будто я украл что-то, на что не имею права. — Конечно, имеете право. Мы с вами через такое прошли. Это ваша награда. Я же вам обещал. Разумовский явно пытался возразить, но доктор подносит палец к губам. Этим всё сказано. В такие моменты, лучше молчать и наслаждаться дорогой. Слушать такой приятный и умиротворяющую песню, что поëт поезд. Сергей замирает, глядя на палец у губ доктора. Жест понятен без слов: «тише, слушай». И Разумовский подчиняется, постепенно начинает различать музыку поезда — не просто шум, а сложную симфонию: ритмичный перестук колёс, глубокий гул стали, лёгкие скрипы дерева, убаюкивающее покачивание. Сергей закрывает глаза, позволяя звукам обволакивать себя. Это не похоже на оглушительную тишину палаты или навязчивый гул больничных аппаратов или же криков буйных пациентов. Это живой, дышащий организм, несущий их вперёд. Уголки его губ непроизвольно подрагивают, почти касаясь улыбки. Он не задаёт больше вопросов. Не пытается анализировать. Он просто «есть» — здесь и сейчас, в этом купе, под стук колёс, в присутствии человека, который молча, предлагает ему просто «быть». И в этой простоте — целая вселенная, которую он только начинает открывать. Железный ящер тянет пассажиров вдаль. Пару раз Разумовский посещал уборную. Как оказалось по очереди в коридоре вагона попеременно стоял один из трëх стражников. Он был сопровождающим в туалет. А после, доктор продемонстрировал колоду карт, немое приглашение и двое провели немало времени за игрой в дурака. А после, доктор заказал чай и немой страж выполнил это получение. Им принесли два гранëных стакана в фирменном оловянном подстаканнике. Сергей берёт стакан, чувствуя тепло через металл подстаканника. Пар от чая смешивается с запахом дерева и старой обивки, создавая странный, уютный коктейль. Он делает небольшой глоток — горячий, сладковатый. Не больничный отвар или вода с ароматом и запахом хлорки, а настоящий чай. Он смотрит на доктора, который молча, помешивает ложечкой сахар в своём стакане, потом переводит взгляд на мелькающие за окном поля, леса, далёкие огни деревень. Карты лежат разбросанные на столике — немые свидетели простой, почти детской игры. Стражник у двери — не тюремщик, а часть этого нового, странного ритуала безопасности. К чаю доктор достал приготовлены заранее бутерброды с колбасой и сыром. Были к чаю шоколадные конфеты. И учуяв их запах, Разумовский вспомнил, что там, под подушкой, в том месте, где он был до этого остался кусочек шоколада, который ему принëс доктор, после анализов и процедуры сдачи крови. Кусочек, который он, Разумовский спрятал. Жалко стало. Наверняка, те, кто придёт менять постельное для следующего пациента, выбросят эту маленькую крупицу доброты. Сергей замирает с конфетой в пальцах, и его взгляд становится отсутствующим. Он не просто ест шоколад — он прощается. С тем кусочком, что остался под подушкой. Но больше — с тем человеком, что его спрятал. С тем, кто дрожал от страха в холодной палате, кто кусал руку, чтобы не закричать, кто видел в кусочке шоколада не лакомство, а доказательство того, что кто-то о нём помнит. Разумовский медленно разворачивает фольгу от очередной шоколадной конфеты, и аромат какао заполняет пространство, смешиваясь с запахом чая и старого дерева. Он кладёт конфету в рот, и сладость растекается по языку — уже не контрабанда, не тайное сокровище, а просто сладость. Просто момент. Часть пути. Потом, когда оба путника достаточно утолили свой голод и ощутили сытость, доктор достал книгу старом зелëном переплëте и предложил почитать стихи Пушкина по очереди другу другу вслух. И Разумовский принимает книгу с почти благоговейной осторожностью, как будто держит не просто сборник стихов, а хрупкий артефакт из забытого мира. Потёртый зелёный переплёт, пожелтевшие страницы — всё это кажется невероятно ценным после лет, проведённых в стерильной, безликой больничной среде. Он медленно открывает книгу. Пахнет старой бумагой, пылью и чем-то ещё — временем, историей. Его пальцы слегка дрожат, когда он находит знакомое стихотворение. Голос сначала тихий, неуверенный, заплетающийся на долгих забытых словах. Он читает, спотыкаясь о ритм, словно заново учась ходить. —Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя; То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя, То по кровле обветшалой Вдруг соломой зашумит, То, как путник запоздалый, К нам в окошко застучит. С каждой строчкой голос крепнет. Звуки складываются в слова, слова — в строки, строки — в музыку, которой он был лишён так долго. Он не просто произносит текст — он открывает его заново, ощущая вкус каждого слова, силу каждой метафоры. —Наша ветхая лачужка И печальна и темна. Что же ты, моя старушка, Приумолкла у окна? Или бури завываньем Ты, мой друг, утомлена, Или дремлешь под жужжаньем Своего веретена? Выпьем, добрая подружка Бедной юности моей, Выпьем с горя; где же кружка? Сердцу будет веселей. Спой мне песню, как синица Тихо за морем жила; Спой мне песню, как девица За водой поутру шла. Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя; То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя. Выпьем, добрая подружка Бедной юности моей, Выпьем с горя: где же кружка? Сердцу будет веселей. Взгляд Разумовского поначалу прикован к странице, но постепенно он поднимает глаза на доктора, ища отклика, подтверждения, что это не сон. Что они действительно сидят в купе поезда и читают поэзию Пушкина. Что красота и порядок, заключённые в стихах, имеют право на существование в его жизни. Разумовский передаёт книгу доктору, когда подходит очередь, и его движение уже более плавное, менее скованное. Он слушает, как доктор читает, и в его глазах — не просто слушание, а впитывание, как будто он утоляет долгую, мучительную жажду. За окном мелькают сумерки, а в купе рождается свой собственный, особый мир, сотканный из поэзии, стука колёс и тихого, разделённого понимания. И в этом мире Сергею уже не так страшно. Потому что здесь есть ритм. Здесь есть смысл. Здесь есть красота. И всë это в постоянном и монотонном движении. Их покой нарушают лишь когда поезд делает остановки. Немой страж заходит в купе, закрывает дверь и молча стоит, а когда поезд трогается, вновь уходит. Это единственное, что напоминает о том, что в купе на самом деле едет опасный преступник. Наконец темнота за окном становится неимоверно густой, так что разглядеть уже ничего не удавалось. Они решили, что это время укладываться спать. Доктор помог расстелить комплект постельного белья. Помог заправить плед в пододеяльник и укрыл им Разумовского. И Сергей лежит неподвижно, прислушиваясь к ритму колёс. Его пальцы разжимаются, отпуская последние остатки напряжения. Он поворачивается на бок, спиной к стене вагона, чувствуя её прохладу. Завтра будет новый день. Новый пейзаж за окном. Новый шаг к тому загадочному «Дому», о котором доктор говорит с таким благоговением. Сергей закрывает глаза. Впервые за долгие годы он засыпает не в страхе перед тем, что принесёт утро, а с тихим, почти неузнаваемым чувством — любопытством. Ночь тянется долго и мирно. Пару раз Разумовский просыпался и не мог даже приблизительно сказать, прошëл час, два или всего пятнадцать минут с момента его сна. Каждый раз, когда он выныривал из сна, то обнаруживал, что доктор не спит, он сидит напротив на своём месте и читает книгу в свете ночника. За окном темно, очень темно, а значит глубокая ночь и это здорово успокаивало Сергея. Всем сердцем он не желал, чтобы наступал рассвет. Ему хотелось, чтобы эта ночная поездка длилась вечность. Горячий сладкий чай, тëплый плед, бутерброды, стихи и… доктор в мятном халате. И вправду, как доктор и обещал, это пребывание в поезде, в дороге, было наипрекраснейшей наградой за все его страдания в виде медицинских осмотров. Пару раз Тиккирей ловил взгляд Разумовского на себе. Тогда он откладывал книгу и тихонечко интересовался. — Вам что-нибудь нужно? В ответ мужчина качает головой на подушке, едва заметная улыбка касается его губ в полумраке. Его голос тихий, пропитанный сонной благодарностью. — Нет. Он не говорит, что боится рассвета, что хочет растянуть эту ночь до бесконечности. Эти слова слишком громкие, слишком хрупкие. Вместо этого он просто смотрит на доктора — на силуэт, читающий при свете ночника, на твёрдые линии плеч, на лицо, глаза, руки — и чувствует, как что-то тёплое и спокойное разливается у него внутри. Сергей поворачивается на другой бок, глубже укутывается в плед, вдыхая его запах — пыльный, дорожный, уютный. Стук колёс отбивает ритм его дыхания, вновь убаюкивая. Он закрывает глаза, не для того чтобы заснуть, а чтобы просто быть. Здесь. Сейчас. В этом движущемся ковчеге, где боль осталась далеко позади. На этот раз Разумовский засыпает крепко и надолго. Ему не снится никаких снов. Он слишком намучился в прошедшие дни и почуяв наконец-то безопасность, тело его наконец полностью расслабляется. Когда Разумовский просыпается и, приоткрывая веки, ощущает, что за окном движущегося состава уже достаточно светло. Ночь закончилась. Это немного расстраивает. Но всего лишь ненадолго. Нос ощущает запах чего-то съестного: пирожков и чего-то сладкого, очень знакомого. Варенье? Так же Разумовский ощущает, что Доктор явно не спит. Посещают мысли:» А он не спал. Вообще? Целую ночь?». Глаза у врача и, правда, усталые, но внимательные, они были прикованы к книге. На столе дымятся два стакана чая, лежат румяные лепёшки, пирожки и маленькая баночка с тёмным, густым вареньем. Сергей приподнимается на локте. Его желудок предательски сжимается от голода, но больше его трогает сама картина: эта тихая, почти домашняя забота. — Вы… совсем не спали? — Голос хриплый от сна, но в нём слышится неподдельное беспокойство. Доктор откладывает книгу, и лёгкая улыбка тронула его губы. — Я спал урывками. Больше хотелось почитать. — Он кивает в сторону стола. — Я ждал вас. Чай ещё горячий. Давайте завтракать. Сергей молча кивает, сдвигаясь к краю столика, принимая этот утренний ритуал — чай, пирожки, варенье, — как данность, как часть нового, странного и такого желанного мира, где о нём заботятся не потому, что должны, а потому, что хотят. Скромная трапеза проходит в молчании. Доктор намеренно раскрыл до этого закрытые шторы и оба начали смотреть на пейзажи, которые плыли за окном. Поля, озëра, деревни. Дома чужих людей было интересно рассматривать. Там кто-то жил, пил, ел, мечтал, растил детей. И всë это удивительным образом слегка касалось Разумовского. Обрывки чужих жизней, о которых он больше никогда не узнаёт и не увидит. Однако каждый клочок чужой жизни, мелькнувший за окном их купе, становится драгоценным. Он чувствует, как что-то внутри него, долгое время сжатое в тугой, болезненный ком, понемногу разворачивается навстречу миру. Его ждëт другой Дом. О, котором Сергей ничего не знал. И на самом деле спрашивать он боялся. Ровно так же как боялся спросить, сколько они ещё будут ехать в поезде. Если он узнаёт, то вся магия исчезнет. Тогда, он неизбежно будет считать время до окончания этого прекрасного путешествия, и сердце неумолимо и неминуемо наполнится скорбью. Лучше не знать. Лучше довериться, этому странному доктору в мятном халате. Разумовский украдкой смотрит на доктора. Тот наблюдает за тем же пейзажем, его лицо спокойно, почти отрешённо. И в этой тишине, в этом совместном созерцании есть глубокая, немудрёная правда. Не нужно слов. Не нужно планов. Есть только дорога, доверие к человеку рядом и смутная, но твёрдая уверенность, что какой бы ни был тот Дом впереди, путь к нему уже стал исцелением. Доктор тоже смотрит в окошко. Порой улыбается. Наверное, успел разглядеть нечто забавное? Они проехали мимо полей, где там, вдали, паслось стадо коров. А после светлый и чистый пейзаж полей сменился хвойным лесом. Замелькали хвойные столбы, отражающие солнечные лучи своими жëлто-рыжими боками. Доктор смотрел в окно как заворожëнный и разрушил тишину своими словами. — Когда-то в детстве я не любил хвойные деревья, а теперь, хвойный лес моë любимое место. Доктор перевëл взгляд на Разумовского. — Как интересно меняются наши вкусы… А у вас бывало нечто похожее? Сергей на мгновение замирает, вопрос доктора застаёт его врасплох. Он медленно кивает, его взгляд становится задумчивым, устремлённым куда-то вглубь себя. — Да… — Говорит он тихо. — Манная каша. В… там, в детском отделении. Её всегда было слишком много. Она была комковатой, пресной. Я её ненавидел. — Он делает паузу, его пальцы непроизвольно сжимаются. — А потом… потом, годы спустя, я вдруг понял, что хочу именно её. Тёплую, с ложкой варенья. Разумовский замолкает, слегка смущённый этой неожиданной исповедью. Смотрит на доктора, и в его глазах — не просто ответ на вопрос, а что-то большее: робкое признание в том, что изменения возможны. Даже для него. — Детство, такое далёкое время. Теперь оно ощущается как чужая жизнь. И маленькие мы, словно другие, чужие нам люди, которых больше нет и никогда, увы, не будет. Я в детстве, я - в юности и я - сейчас, это совершенно разные люди, кои находятся в одном теле. Доктор чуть вздыхает и тянется к своему стакану с почти остывшим чаем. — Знаете, я однажды читал статью, про одно племя, кажется в Индонезии. Так вот у них нет понятия "прошлого". Этого времени просто не существует, а ещё, люди из этого племени никогда не спят, придаются только лëгкой дремоте. По их поверию, если человек крепко засыпает, то проснувшись, этот человек становится уже другим. И прошлого его уже не существует. Странно, правда? Интересно, как они относятся к смерти? Как отзываются о людях, которых больше нет, раз у них нет понятия " прошлого». Сергей впитывая слова доктора. Концепция времени без «прошлого» кажется ему одновременно пугающей и освобождающей. — Они, наверное… просто помнят, — тихо говорит Сергей — Не как было, а как есть. Человека нет, но память о нём — вот она, в настоящем. Он поднимает взгляд на доктора, и в его глазах — не привычная напряжённость, а глубокая задумчивость. — Может, это и есть свобода? Не тащить за собой все свои версии, как… как мёртвый груз. Оба путника замолкают, снова глядя в окно, на мелькающие стволы, которые кажутся Сергею уже не просто деревьями, а символом чего-то вечного, не привязанного к времени. И в его молчании — целая пропасть между тем, кем он был, и тем, кем, возможно, только учится быть. Эта поездка на поезде, побуждала на откровения. Тем более, каждый понимал — этого больше не повторится. Любой путь имеет свой конец, но сейчас простое спокойствие, как в детстве, когда от тебя требуется только пить, есть, играть и спать. И всë это происходит под мирное укачивание состава поезда. Так за случайными разговорами, за игрой в карты и прерывание на чай, текло время. И вот вновь настал вечер. За окнами на землю опускались сумерки. Доктор включил ночник. Свет от него заливает купе тёплым, янтарным светом, отбрасывая мягкие тени на стены. За окном синеет и темнее глубкий ночной мрак, в котором уже угадываются первые звёзды. Разумовский ложится, глубже укутывается в плед, и его дыхание медленно синхронизируется с ритмом поезда. Засыпать он не хочет. Хочется продлить этот миг — между днём и ночью, между вчера и завтра — до бесконечности. Разумовскому действительно хотелось, чтобы этот поезд вëз их бесконечно. Внутри отдаëтся лëгкий болью мысли о неизбежном конце. Рано или поздно они сойдут на станции. По спине пробежался холодок. А быть может кто-то чужой провëл по спине пальцами и ладонью. Разумовский замер. Лëгкий шëпот. До боли знакомый. "Не бойся". Это он, Птица. Всë это время он был лишь молчаливым наблюдателем. Шёпот звучал не в ушах, а где-то внутри черепа, отзываясь знакомым, острым холодком. Слова Птицы — это не утешение. Это констатация власти. Птица здесь. Он всегда здесь. И он наблюдает. Доктор замечает, как замирает Сергей, как он перестаёт дышать, как взгляд его становится остекленевшим, уходящим внутрь. Он видит лёгкую дрожь, пробежавшую по его плечам. Тиккирей не слышит шёпота, но чувствует смену энергии в купе — появление чего-то старого, знакомого, словно это что-то несёт в себе угрозу. Он медленно поворачивается, и его взгляд встречается с взглядом Сергея — или того, кто сейчас смотрит из его глаз. Доктор порой и до этого ощущал странную перемену, словно за ним наблюдали. Голубые глаза Разумовского на время стекленели, и в них проглядывалась нечто иное. Лëгкий желтоватый цвет распускался цветком подсолнуха, смешивался с синевой и глаза приобретали зеленоватый оттенок. Однако в такие моменты доктор вëл себя как обычно, позволяя Птице быть неузнанным. Сергей медленно поворачивает голову, его взгляд встречается с взглядом доктора. И видит — не удивление, не страх, а… понимание? Тихое, безмолвное признание того, что в купе их не двое, а трое. Что зелёный оттенок в его глазах — не игра света, а знак присутствия другого. Доктор не моргает. Он просто держит его взгляд, и в его карих глазах лишь спокойное принятие. Принятие всей этой сложной, тёмной и светлой конструкции под именем Сергей Разумовский. В этот миг поезд с грохотом влетает в туннель. Окно превращается в чёрное зеркало. Когда состав вырывается на свет, Птица исчезает так же тихо, как и появился. Но ощущение его присутствия остаётся. Сергей глубже укутывается в плед, его пальцы сжимают край одеяла. Он смотрит на доктора, и в его взгляде уже нет прежнего ужаса. Есть усталая благодарность. Словно за то, что его видят. Всего. Таким, какой он есть. Лëгкий вздох и доктор взял со стола стакан с чаем. Он продолжил смотреть на страницы книги. Он проводил своё мирное чтение за стаканом чая. Внезапно его тихий голос всё же нарушает тишину. — Птица… Тиккирей осторожно позвал того, чьë призрачное присутствие угадывалось в голубых глазах сонного Сергея. В воздухе повисает напряжённая тишина, нарушаемая лишь стуком колёс. Зелёный отблеск в глазах Сергея не гаснет, а напротив, становится глубже, концентрация внимания в них смещается, становится острее, холоднее. Радужку глаз полностью заполняет жёлтый блеск. Тело не двигается, но из него будто уходит последняя мягкость, остаётся лишь собранная готовность к диалогу. Голос, который звучит вслед за этим, принадлежит не Сергею. Он тише, ниже, и в нём нет ни сна, ни усталости, лишь стальная нить полного контроля. — Доктор, — откликается Птица, и слово это звучит не как обращение, а как констатация факта, принятие вызова. — Вы проявили удивительное терпение. Ждали, пока я решу показаться. Или просто надеялись, что я так и останусь… молчаливым наблюдателем? Пауза длится ровно до того момента, пока доктор про себя не дочитывает стихотворение и не перелистывает страницу. Взгляд карих глаз устремляется на новые строчки. — Если честно, я ждал вашего появления намного раньше. Кажется доктор чем-то раздражëн, но погрузившись в поверхностное чтение — старается скрыть это. Тон его, однако, сквозит холодком. В нём нет той мягкой заботы, которую он обычно дарил Сергею. Птица этой милости нынче не удостаивался. Кажется, разговор назревал очень серьёзный. Вторая личность Разумовского медленно откидывается на спинку сиденья. Его поза расслаблена, но это обманчивое наваждение, в ней читается готовность к молниеносной реакции. Уголок губ подрагивает в намёке на холодную усмешку. — Ожидание — это роскошь, которую не все могут себе позволить. — Голос звучит ровно, без вызова, но и без подобострастия. — Я являюсь, когда это необходимо. Не раньше. Не позже. Вы хотели поговорить, доктор? Говорите. Я слушаю. — Птица делает паузу, давая словам осесть. — Предполагаю, речь не о погоде за окном. Выстраиваете правила для нового… сожительства? — Знаете, я вспоминал нашу самую первую встречу. Тогда, когда мы говорили о человечности. Вы сказали мне, что появились в результате чужой боли. Вернее, боли Сергея. И вы защищаете его. Вопрос, заданный прямо, без уловок, кажется, застаёт Птицу врасплох. На мгновение в его жёлты по истине хищных птичьи глазах мелькает что-то почти человеческое — не боль, не раздражение, а нечто вроде усталой ясности. — Защищаю? — Птица повторяет слово, и в его голосе слышится горькая ирония. — Нет, доктор. Я не щит. Я — клинок, который он выковал в темноте, когда все другие инструменты сломались. Вы говорите о человечности… а я — то, во что она превращается, когда от неё остаётся лишь инстинкт выживания. Птица медленно наклоняется вперёд, и его взгляд становится пронзительным. — Я не защищаю его. Я обеспечиваю наше существование. Любой ценой. Даже если эта цена — та самая человечность, о которой вы так трогательно рассуждаете. — Защищаешь.— Голос доктора твëрдый. Он не собирался потакать Птице. — Нож, кинжал, щит. Всë едино. Любой из этих вещей можно использовать в двух случаях. Нападать или защищаться самому. Ваша функция, изначально, была защита. Вы Сергея, с самого его детства, именно, что защищали. Только вопрос: с каких пор вы стали сами его обижать? Тишина в купе становится густой, тяжёлой. Птица не отводит взгляд, но в его сощуренных жёлтых глазах что-то надламывается — та самая стальная уверенность даёт трещину. Пальцы его непроизвольно сжимаются, впиваясь в ткань пододеяльника. — С тех пор… — Голос второй личности Разумовского срывается на хриплый шёпот, — с тех пор, как его боль перестала быть просто болью. Она стала… языком. Единственным, на котором мир с нами разговаривал. — Птица резко отворачивается к окну, к несущейся во тьме чёрной ленте. — А потом… потом я понял, что могу говорить на нём сам. Громче. Убедительнее. Что это… эффективно. Он замолкает, его плечи напряжены. — Вы думаете, я не вижу, что творю? — Это уже не оправдание, а горькое, вырванное из самой глубины признание. — Но когда ты — единственный, кто может ответить ударом на удар… рано или поздно ты начинаешь бить первым. Чтобы они боялись. Чтобы не подходили. Чтобы… чтобы "он" был в безопасности. В словах — не злорадство, а измождение. Усталость от роли, которую он был вынужден принять, и от которой уже не может — или не хочет — отказаться. Доктор отзывается на слова Птицы. — Вот как. Интересная позиция. Однако. Этот не объясняет того, почему вы сами начали подавлять Сергея и… вы же, по сути, упиваетесь его болью. Доктор отводит взгляд от строчек стихотворений и переводит его на Птицу. — Его боль это как доказательство того, что вы живы. Его боль — это гарант того, что вы нужны в этом теле. Настолько страшно стать забытым? Вы никогда не пробовали построить это существование в одном теле по-другому? Когда вы решаете внешние проблемы, вы, Птица, не успокаиваетесь. Вам нужно постоянный допинг в виде борьбы. И тогда весь фокус вашего агрессивного надзора оборачивается против Сергея. Почему? Птица застывает, будто получил удар. Глаза его расширяются, жёлтый цвет в них на мгновение вспыхивает ярко, почти ядовито, а затем меркнет, уступая место чему-то беззащитному. Он отводит взгляд, уставившись в чуть запотевшее стекло, за которым мелькают тени ночи. — Вы… — Голос срывается, теряя всю свою стальную уверенность. Он звучит сдавленно, почти по-детски. — Вы думаете, я не знаю этого? Вы думаете, я не чувствую, как это… разъедает изнутри? Птица сжимает кулаки так, что костяшки белеют. — Страх… — Вырывается у него шёпотом. — Не стать забытым. Стать… ненужным. Если боли не будет… если он справится сам… то зачем тогда я? — Он поворачивается к доктору, и в его взгляде — настоящая, неприкрытая агония. — Я был создан для боли. Это моя почва, мой воздух. Без неё я… я исчезаю. Он замолкает, дыхание его сбивчиво. Впервые за весь разговор он выглядит не всемогущим манипулятором, а загнанным в угол существом, осознающим трагедию собственной сущности. — Попробовать по-другому? — Птица горько усмехается. — А есть ли другой способ для тени? Можете ли вы научить тень жить без света, который её отбрасывает? Доктор понимающе кивает. Слушает Птицу, в его откровении. И когда она иссякла и Птица замолчал, доктор дал свой ответ. — В вас с Сергеем очень сильно нарушен баланс "брать — давать". В мире таких людей, которые только берут — их души лопаются от перенасыщения, не в силах переварить всë что они берут без разбора. И жизнь заполняет чернотой, болью перенасыщения. Те люди, что лишь отдают и не умеют просить ничего взамен, истончаются. Их мир становится тонким и мертвенно бледным. Только скорбь, из-за того что ничего не приходит и не наполняет душу. И лишь у человека, который умеет брать и отдавать — мир приходит в норму и приобретает краски. Доктор делает паузу. Смотрит на Птицу и продолжает, переходя на более мягкий тон. — Вы, становитесь непомерно чëрным. Забираете слишком много. Поубавте свой аппетит. Научитесь отдавать, и позвольте Сергею стать потребителем, а не вашей батарейкой. Он ведь скоро не выдержит. Птица сидит неподвижно, словно высеченный из камня. Слова доктора, точные и безжалостные, как скальпель, разрезают не просто его защиту, а саму основу его существования. Метафора о батарейке бьёт в самую точку — он ведь и чувствовал это, чувствовал, как Сергей истощается под его неусыпным "надзором" и властью. Он медленно поднимает руки и смотрит на них, как бы впервые видя в них не инструмент власти, а инструмент… разрушения. Своего единственного союзника. — Отдавать… — Птица произносит это слово тихо, с горьким недоумением, будто пробуя на вкус незнакомый плод. — Что я могу отдать? У меня нет ничего, кроме… этого. — Он делает жест, охватывающий и его самого, и спящее сознание Сергея. — Кроме силы. Кроме ярости. Но в его голосе уже нет прежней уверенности. Есть растерянность. Страх перед пустотой, которая наступит, если он перестанет брать. И… крошечный, едва теплящийся интерес. Как к неразгаданной головоломке. Птица откидывается назад, и взгляд его снова устремляется в окно, в несущуюся тьму. Но теперь он видит не угрозы, а бесконечное пространство, где, возможно, существует иной способ быть. Сложный. Неизведанный. Пугающий. — Как? — выдыхает он, и это слово обращено не столько к доктору, сколько к самому себе, к тому тёмному зеркалу в окне. — Как научиться… отдавать, когда ты создан лишь для того, чтобы брать? Вопрос повисает в воздухе, и в нём — начало чего-то нового. Не ответа, но поиска. И впервые за долгое время Птица не ищет врага. Он ищет путь. Поезд вновь въезжает в тоннель. Состав поезда судорожно трясëтся, словно дрожь от ужаса прошлась по нему. Доктор терпеливо отвечает, всё тем же деловым, чуть холодноватым тоном. — Я думал об этом вопросе. Как же научиться? И я пришëл к одному выводу. Да, несомненно, вы сильнее и решительнее Сергея. Вы появились тогда, в детстве, когда нужна была опора, защита. Фигура взрослого. Но что если это ваша вынужденная роль? Что могу сказать, вы не заметили, что Серëжа так и остался в душе ребëнком? А вы….Вы, меж тем, никогда не имели детства. Слова доктора раскатываются по купе громче, чем грохот колёс в тоннеле. Птица вздрагивает, будто его ударили током. "Вы никогда не имели детства." Фраза вонзается в самое нутро, обнажая пустоту, о которой он никогда не смел думать. Птица вновь смотрит на свои руки — руки солдата, палача, выживальщика — и вдруг видит их иначе: не инструмент, а… незаполненное пространство. Где должны были быть царапины от деревьев, следы от земли, памятные пятна от сладкой ваты… а есть только шрамы от чужих ран, которые он носил как свои. Да, он был взрослым с той самой первой секунды, когда потребовалось встать на защиту. Но что осталось за спиной у этого взрослого? Ничего. Чёрная дыра. Поезд вырывается из тоннеля, и свет ночника озаряет его лицо — потерянное, лишённое привычной маски холодной уверенности. — А что… что с этим делать? — Звучит вопрос, и в нём нет прежней ярости или высокомерия. Только растерянность ребёнка, который вдруг осознал, что пропустил главный урок. Как быть тем, у кого не было детства? Как научиться играть, когда ты знаешь только, как сражаться? Птица смотрит на доктора, и в его глазах — настоящая, неприкрытая жажда ответа. Не тактическая уловка, а искренняя, отчаянная просьба о помощи. Впервые Птица искренне просит о таком. Доктор вновь выдерживает паузу. Откладывает книгу и тянется к остывшему чаю. Как обычно, он заходит в свои объяснения издалека. — Жизнь человека, очень интересная штука. Нам даётся три детства. Одно своë, личное. Второе, наших детей. И третье — наших внуков, если конечно повезëт это застать. Детство личного характера — очень важная штука. В ней мы учимся жить с самим собой и окружающим миром. Очень трудно во взрослом возрасте обучиться навыку, который формируется в детстве. Например, стать увереннее. Но, когда появляются наши дети, нам даëтся уникальный шанс прожить детство заново. Это бесценные моменты, когда мы проходим всë вновь, но уже с неким опытом за плечами. Через глаза ребëнка многое видно. Внимание к деталям. Хороший родитель, воспользуется шансом прожить ещë одно детство рядом со своим ребëнком. Плохой родитель — отринет эту возможность и заставит ребëнка стать слишком рано взрослым. В вашем случае дело в том, что вы наоборот, не позволяете Сергею стать взрослым. И меж тем не желаете пройти с ним его путь, занимая место опекающего взрослого. Вы его не слышите и не даëте возможность быть самостоятельной личностью. Как маленьким деткам. И ваш девиз по жизни " не трогай, я сам! ". Но ему надо трогать. Надо идти. Надо что-то пробовать новое. Проживите с ним это детство. Позвольте ему стать взрослым. Стать равным вам. Тогда жить станет намного легче. Не бойтесь дать ему самостоятельность. От того что вы дадите ему это, вы не станете менее ценным. Наоборот, вы станете для него самым лучшим другом и проводником в мир баланса. Птица сидит абсолютно неподвижно, словно превратился в статую. Слова доктора, подобно медленным, мощным волнам, накатывают на него, смывая вековые укрепления. Он смотрит в пространство перед собой, но видит не стенку купе, а мучительную правду, которую он так долго отрицал. "Вы не позволяете Сергею стать взрослым…" "Не бойтесь дать ему самостоятельность…" "Вы станете… проводником в мир баланса…" Эти фразы врезаются во вторую личность Разумовского острее любого обвинения. Потому что это не обвинение. Это… диагноз. И рецепт. Птица медленно поднимает взгляд на доктора. Жёлтоватый огонь в его глазах потух, сменившись глубокой, почти бездонной медовой задумчивостью. Прислушивается к спящему Сергею, и в его лице происходит странная перемена. Исчезает привычное напряжение доминирования, появляется что-то новое — не мягкость, но… оценка. Вернее, переоценка. — Прожить детство… заново. — Птица говорит это так, будто пробует на вкус самую невероятную идею во вселенной. И это рецепт от хвори: "Вместо того чтобы бесконечно защищать его от мира… помочь ему научиться жить в нём." Он замолкает. В купе слышен только стук колёс. Но это уже не звук тюремной кареты, а ритм пути. Возможно, нового пути. — Это… требует обдумывания. — Произносит Птица наконец, и его голос обретает новую, непривычную твердость — не грубую, а решительную. — Слишком многое построено иначе. Он не дает обещаний. Не кается. Но в его молчаливом согласии продолжить этот разговор — уже огромный шаг. Первый шаг от тени к проводнику. Доктор чуть прикрывает глаза. Он рад, что кажется Птица его понял. Впереди долгий путь по восстановлению баланса между Птицей и Сергеем. — Дом. Полагаю это идеальное место, чтобы научиться всему, о чëм я вам говорил. В Доме нет врагов. Нет клеток и тюремных комнат. Однако имеются правила. Птица медленно кивает, его взгляд ещё затуманен внутренней борьбой, но в нём уже нет прежнего сопротивления. Слово "Дом" звучит как обетование — не столько места, сколько состояния. Его поза становится менее напряжённой, более открытой — Да. В доме имеются правила. В доме проживают и другие. Вы скоро познакомитесь. И самое первое правило, не говорить и не спрашивать о прошлом. Ни о диагнозах, ни о прошлых деяниях. Я думаю, вы понимаете. Правило второе — ночевать только в своей комнате и по возможности никого кроме меня в комнату не пускать. Ваша комната — это слишком личная вещь из стен и потолка. Ваши вещи — ваша ответственность. Если с ними что-то случится — виноваты только вы. Так же имеется график уборок и зоны ответственности для каждого обитателя дома. И они порой меняются. Это чаще всего касается поддержания порядка и чистоты в доме. Отбой ровно в десять в зимнее время суток и в одиннадцать в летнее. Имеются вольности, но только в праздничные дни. Доктор закончил озвучивать общие и главные правила дома. — Остальное, узнаете по прибытию. Полагаю, пока стоит дать Сергею полноценно отдохнуть. И не торопить события. И прошу, вас, сделать то же самое. Насладитесь этой поездкой. Птица задерживает взгляд на докторе чуть дольше, затем его плечи под тяжестью невидимого груза слегка опускаются — не в слабости, а в принятии. Он кивает, коротко и четко. Правила. Структура. Не тюремные уставы, а карта неизведанной территории под названием "нормальная жизнь". И впервые она не кажется ему враждебной. И всё равно, имеется некое желание сбежать. — Хорошо, — Голос Птицы тихий, но твердый. В этом одном слове — согласие не только с распорядком, но и с предложением отступить. Дать Сергею и себе покой — эту последнюю ночь в движении, в подвешенном состоянии между прошлым и будущим. Доктор вновь возвращается к книге, давая понять, что всё уже сказано. Разговор окончен. Птица отводит взгляд к окну, к проблескам звезд в черном бархате ночи. Его черты лица постепенно смягчаются, напряжение сходит на нет, уступая место глубокой, непривычной усталости. Не от борьбы, а от долгого пути к этому разговору. Птица позволяет себе лечь, укрыться пледом и слушать — стук колес, ровное дыхание Сергея, тишину, наполненную новыми смыслами. Он следует совету доктора — не вмешивается, не анализирует, не контролирует. Просто… присутствует. Впервые не как страж или захватчик, а как пассажир в поезде, несущем их обоих к месту, где, возможно, существует иной способ "быть". И в этой тишине, под убаюкивающий гул состава, рождается что-то новое — хрупкое и неслышное, но реальное. Первый, едва заметный шаг к тому самому балансу.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать