Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Джереми удачно сделал предложение Майклу — с такого и начинается "жили они долго и счастливо". Динамика их отношений предполагала, что свадьба им не потребуется, поэтому стало неожиданным то, что Майкл на неё всё-таки был согласен — только с близкими людьми, но всё же. Однако, для этого нужно разобраться с проблемами, которых у обоих достаточно. Только после этого можно думать о свадьбе. Получится ли у Джереми и Майкла дойти до нового уровня отношений?
Примечания
первоначально я не планировал писать продолжение hope, коим является данная работа. для меня кристально чисто выглядела дальнейшая жизнь джеремайклов после эпилога - майкл оставался нелюбителем многолюдных мероприятий, поэтому он был бы против любой свадьбы, решив обойтись подписями в важных бумажках после чего они стали бы законными мужьями и после этого их дальнейшая жизнь оставалась бы за кулисами, пока не появились спустя несколько работ в другой - где они не были бы главными героями, но читатели бы понимали, что с ними всё хорошо. прошло несколько месяцев с окончания hope и мои взгляды на джеремайклов в gold change au изменились. я начал понимать, что на протяжении всего hope мы наблюдали за тем, как джереми и особенно майкл становились более "взрослыми" — если говорить про майкла, то к нему возвращалось понимание чувства ответственности, потерянное им ещё в keys of fear(ранее - gold change). майкл начал меняться - поняв это, я так же понял, что в продолжении своего личностного роста он всё-таки бы согласился на свадьбу, хоть и со своими небольшими условиями. но мне не хотелось забывать про арку попыток джереми наладить отношения с матерью и арку возвращения элизабет в жизнь майкла, поэтому они нашли свое место здесь. да и честно, пока писал пролог, понял, что скучал по джеремайклам. поэтому теперь у нас есть эта работа-продолжение. enjoy❤️🩹
Глава XIV. Майкл.
11 марта 2026, 06:30
Я просыпаюсь.
Это первая мысль, которая приходит в голову, ещё до того, как я открываю глаза. Проснулся. Значит, ночь кончилась. Значит, можно снова дышать. Но что-то не так.
Я чувствую это кожей, ещё до того, как сознание просыпается полностью. Воздух другой. Запах другой. Пахнет… деревом? Старым деревом, лаком, пылью, которую годами не вытирают как следует. И ещё чем-то сладковатым, приторным, будто где-то жгут ванильные свечи.
В голове рождается логичная мысль:
Это не наш с Джереми дом.
Я открываю глаза.
Надо мною потолок. Белый, с трещиной в углу, которую отец всё собирался заделать, но так и не собрался. С той самой трещиной, на которую я смотрел тысячи раз, лёжа в постели и слушая, как внизу ссорятся родители. Знакомая люстра с тремя плафонами.
Я сажусь рывком, и сердце пропускает удар.
Эта комната. Я знаю эту комнату. Каждую царапину на дверце шкафа, каждое пятно на ковре. Это моя собственная комната. В нашем доме, в доме семьи Афтон.
Это сон. Должно быть сон. Я засыпал в своей постели, с Джереми, в нашей квартире. Значит, это просто сон. Очередной кошмар. Сейчас что-то случится. Сейчас из-за двери появится что-то ужасное. Я жду, напрягая слух, вглядываясь в тени.
Тишина. Обычная утренняя тишина старого дома. Где-то внизу звякнула посуда. Пахнет выпечкой. Ванилью.
Я встаю с кровати и чувствую, как что-то не так с моим телом. Я легче. Намного легче. И рост… Я смотрю вниз и вижу пижамные штаны, которые мама купила мне, когда мне было… четырнадцать? Пятнадцать? Дурацкая голубая пижама с красными машинками, словно мне лень пять максимум. Я их почти не надевал… Только, когда мама заставляла и спорить не было смысла.
Моё тело, оно… Оно не моё…. Ну, не совсем. Оно меньше. Слабее. Я провожу рукой по груди — нет шрамов. Совсем. Кожа гладкая, чистая. Я подношу руки к лицу, рассматриваю пальцы — они меньше, с обычной кожей, ни одной царапинки.
Зеркало. Мне нужно посмотреть на себя в зеркало. Оно висит на дверце шкафа, старое, в потёртой деревянной раме. Я подхожу к нему, и мои ноги будто чужие делают слишком короткие шаги, к которым я не привык.
Из зеркала на меня смотрит мальчик.
Лет пятнадцати, может, шестнадцати. Не очень хорошо покрашенные каштановые волосы, растрёпанные после сна, глаза сонные, щёки ещё детские, без намёка на щетину. На лбу остаток давно зажившей царапины, полученной неизвестно где и когда. Он смотрит на меня широко раскрытыми глазами, и я понимаю, что это я.
Это я. Тогда. До всего. До смерти Нормана, до крови, до трупов… До Джереми.
Я пячусь от зеркала, натыкаюсь спиной на дверь, и она открывается. Запах ванили становится сильнее. И голоса. Снизу доносится голос мамы. Она что-то напевает. Она никогда не напевала.
Я выхожу в коридор. Вот он — коридор второго этажа дома Афтонов. Длинный, с знакомыми четырьмя дверями: моя, комната родителей, комната Лиз, комната Нормана. Дверь в комнату Элизабет приоткрыта, и я вижу краешек кровати с розовым покрывалом. Лиз.
Ноги сами несут меня вниз. Я не выбираю этот путь, они просто идут, переступают со ступеньки на ступеньку, привычно минуют скрипучую четвёртую. Сколько раз я спускался так по утрам, сколько раз…
Кухня. Она почти не изменилась. Те же жёлтые обои в цветочек, которые мама считала «красивыми». Тот же круглый стол. Тот же холодильник, старый, гудящий, увешанный магнитами и бумажками.
И мама.
Мама стоит у плиты, спиной ко мне. На ней халат, цветастый, с поясом, который вечно развязывается. Блондинистые волосы собраны в небрежный пучок, несколько прядей выбились и падают на шею. Она что-то помешивает в большой миске. На столешнице рядом с ней — форма для выпечки. И пакет с мукой. И яйца в картонной коробке. Она готовит. Она действительно готовит.
Мама оборачивается, и я вижу её лицо. Молодое. Почти без морщин. С глазами, в которых ещё нет той вечной усталости, того безразличия, которое я запомнил позже. Она улыбается, тепло, почти счастливо.
— О, Майкл! Доброе утро, соня, — голос у неё звонкий, почти как у Лиз. — А вот и мой именинник!
Она ставит миску на стол и подходит ко мне, чмокает в макушку. От неё пахнет духами и ванилью.
— Я надеялась успеть до того, как ты встанешь, но ты всё испортил, — она смеётся, и в этом смехе нет ничего злобы. — Теперь сюрприза не будет. Придётся тебе смотреть, как я доделываю твой торт.
Торт. Мой торт.
Я смотрю на форму, на миску с тестом, на плиту. И вдруг память подкидывает картинку: мой день рождения. Тринадцатое июня. Я никогда не ел торта на свой день рождения.
— Мам, — голос выходит хриплым, чужим, слишком высоким. — У меня же непереносимость лактозы. Ты… ты, наверное, перепутала. Это торт для Лиз? У нас же с ней день рождения в один день…
Мама замирает на секунду, а потом смеётся громче.
— Майкл, что за глупости? Никакой непереносимости у тебя нет. Ты всегда ел торты, сколько себя помню. — Она качает головой, всё ещё улыбаясь, но уже с лёгким недоумением. — И день рождения Элизабет только через месяц, ты чего?
Я медленно поворачиваю голову к холодильнику. На нём висит старый календарь. Крупные цифры. И крестики, которыми мы зачёркивали дни.
Тринадцатое июня обведено красным с припиской «день Майкла».
Я смотрю на число. Потом на маму. Потом снова на календарь. В голове пустота. Я помню. Я помню, что у меня непереносимость. Я помню, что не ел торты. Я помню, что Элизабет родилась в один день со мною — тринадцатого июня. Каждое тринадцатое июня моя семья и наши близкие праздновали день рождения Элизабет, совсем позабыв, что в этот день родился ещё один ребенок — я.
— Я… — мой голос срывается. — Я, наверное, не до конца проснулся. Пойду умоюсь.
Мама смотрит на меня с лёгкой тревогой, но кивает.
— Иди, конечно. Завтрак будет через пятнадцать минут. И скажи Лиз, чтобы тоже вставала, а то проспит всё на свете.
Я киваю и почти бегу из кухни. Ноги несут меня к ванной, единственному месту, где можно запереться и попытаться понять, что, чёрт возьми, происходит, но когда я прохожу мимо комнаты Лиз, дверь вдруг открывается шире, и я вижу не только край кровати, а всю комнату.
На кровати, укрытая розовым одеялом, лежит девочка. Лет девяти. Светлые волосы разметались по подушке. Она спит, приоткрыв рот, обнимая плюшевого кролика. Живая. Настоящая. Не призрак.
Я отворачиваюсь и захожу в ванную, закрываю дверь на щеколду и смотрю на себя в зеркало над раковиной. Тот же мальчик. Тот же испуганный взгляд.
Я опускаю голову и включаю воду. Холодная. Я умываюсь, чувствуя, как вода стекает по лицу, по шее, за воротник пижамы. Поднимаю глаза и смотрю на своё отражение сквозь мокрые ресницы.
— Что это? — шепчу я вслух. — Где я?
Я снова умываюсь. Холодная вода течёт по лицу, затекает в глаза, и я зажмуриваюсь, тру веки пальцами, пытаясь стряхнуть это наваждение. Проснись. Просто проснись. Ты в своей постели, Джереми рядом, это просто сон.
Я открываю глаза.
В зеркале — я. Взрослый. С впалыми щеками, с бинтами на голове, с этим дурацким проводком от механического глаза у виска. Тот, кем я стал. Настоящий. Но мои руки, которыми я опираюсь о раковину, — тонкие, подростковые, без шрамов. Я смотрю на своё отражение, и оно смотрит на меня.
Я моргаю.
И мир кувыркается.
Тёплый свет. Жужжание мухи где-то под потолком. Голоса. Запах еды, жареного мяса, того самого торта, который мама пекла утром.
Я за столом. Сижу на своём старом месте, спиной к окну, лицом к кухне. Передо мною тарелка с горой еды, которую я не помню, как накладывал. Рядом стакан с газировкой, пузырьки поднимаются со дна.
Я перевожу взгляд.
Мама сидит справа от меня. Она смеётся чему-то, поправляет выбившуюся прядь, тянется к салатнице. Напротив меня — Лиз. Волосы распущены, на щеке пятно от шоколада. Она болтает ногами под столом и что-то рассказывает, быстро, взахлёб, размахивая вилкой. Рядом с ней — Норман. Моё сердце пропускает удар. Я смотрю на него и не могу отвести взгляд. Ему лет семь, наверно. Русые волосы, большие глаза, в которых нет того вечного испуга, что я привил ему годами ранее. Он не дёргается. Он сидит спокойно, слушает Лиз и улыбается. Живой. Целый. Не в пасти аниматроника, не в моих кошмарах, а здесь, за столом, в свете кухонной лампы.
— …а Майкл сказал, что это самая глупая идея на свете, но я же всё равно права! — голос Лиз врывается в моё сознание.
Я смотрю на неё, пытаясь понять, о чём она говорит. Лиз смотрит на меня с вызовом, ожидая ответа.
— Лиз, не мучай брата в его день рождения, — мама шутливо шлёпает её по руке полотенцем. — Дай ему поесть спокойно.
— Но ма-ам!
— Никаких «но мам». Ешь давай.
Лиз надувает губы, но подчиняется. Норман тихо хихикает, прикрывая рот ладошкой. Лиз показывает ему язык. Мама вздыхает.
— Дети, вы как маленькие.
Я смотрю на них и чувствую, как внутри всё сжимается. Это неправильно. Этого не может быть. Норман мёртв. Лиз мёртва. Мама… мама просто ушла, оставив нас с отцом. Их не должно быть здесь. Всех троих.
Но они здесь. Смеются, едят, спорят. Живые. Не хватает только одного.
— А где папа? — спрашиваю я, и голос звучит хрипло, словно я не говорил несколько дней.
Мама смотрит на часы на стене.
— Должен был уже приехать. Наверное, задержался на работе. Ты же знаешь его, с этими аниматрониками вечно что-то случается.
Я знаю. Я слишком хорошо знаю.
И в этот момент входная дверь хлопает. Сначала я слышу шаги в прихожей, потом звук падающих на тумбу ключей, потом знакомое покашливание.
— Я дома! — голос, который я ненавижу и любил когда-то так сильно, что это была почти физическая боль.
Он появляется в дверях кухни.
Уильям Афтон. Мой отец. В рубашке с закатанными рукавами и любимых брюках, с накинутым на плечи пиджаком и растрёпанными после ветра волосами. На лице улыбка. Не та хитрая, не та угрожающая, не та пустая, которую я видел позже. Обычная. Усталая после работы, но тёплая. Домашняя.
Папа подходит к маме, быстро чмокает её в щеку, и она улыбается ему в ответ. Потом треплет Лиз по голове, она возмущённо взвизгивает, но смеётся. Потом Нормана и Норман не дёргается. Просто поднимает голову и улыбается папе. А потом папа подходит ко мне. Кладёт руку на плечо, тяжёлую, тёплую, живую.
— С днём рождения, сынок, — говорит он, и в его голосе столько тепла, что у меня перехватывает горло. — Пятнадцать лет. Уже почти взрослый.
Папа ложит передо мною небольшую прямоугольную коробку, обёрнутую в коричневую бумагу. Перевязанную бечёвкой. Небольшую, но явно тяжёлую.
— Это тебе, — он подмигивает. — Но откроешь в конце дня. Договорились?
Я смотрю на коробку. Потом на него. Потом снова на коробку. Мои пальцы дрожат, когда я беру её в руки.
— Договорились, — выдавливаю я.
Папа улыбается и садится на своё место, во главе стола. Мама тут же начинает накладывать ему еду, приговаривая, что он совсем ничего не ест на работе. Лиз снова начинает рассказывать свою бесконечную историю. Норман тихо просит добавки. А я сижу и смотрю на них. На всех. Вместе. Живых. Счастливых.
И в груди разрывается что-то, о существовании чего я почти забыл. Тоска по тому, чего никогда не было. Или было? Я уже не помню. Я уже ничего не помню.
— Майкл, — голос мамы вырывает меня из оцепенения. — Ты чего застыл? Свечи пора задувать.
Я смотрю на стол. Передо мною стоит торт, тот самый, который мама пекла утром. Высокий, с кремовыми розами по краям, с надписью «С днём рождения, Майкл!» с шоколадной глазурью. И пятнадцать свечей. Разноцветных, с огоньками.
Лиз хлопает в ладоши. Норман тянет шею, чтобы лучше видеть. Мама улыбается. Папа смотрит на меня с гордостью.
— Загадывай желание, сынок, — говорит он.
Я смотрю на огоньки. Пятнадцать маленьких язычков пламени, танцующих на торте, который я не должен мочь есть. На семью, которой не должно существовать. На жизнь, которую у меня отняли или которой у меня никогда не было.
Что загадать? Чтобы это оказалось правдой? Чтобы я проснулся? Чтобы они остались живы?
Я закрываю глаза. Делаю вдох. И дую.
Свечи гаснут. Все сразу. Лиз визжит от восторга. Норман хлопает в ладоши. Мама целует меня в макушку. Папа хлопает по спине.
— С днём рождения!
А я смотрю на дымок от погасших свечей и жду, когда мир рухнет.
Я моргаю.
Свечи погасли, дымок ещё щекочет ноздри, но…
Я в своей комнате. Сижу на кровати, спиной к изголовью. За окном уже не вечер, а ночь. Чёрная, беззвёздная, та, в которой ничего не видно за стеклом. Кровать усыпана подарками. Я смотрю на них, и сердце колотится где-то в горле. Разноцветные коробки, банты, ленты, блестящая бумага. На каждой записка. Мамин почерк на одной: «Моему старшему мальчику». Лиз — корявыми буквами, старательно выведенными: «Майклу от Элизабет». Норман — рисунок вместо подписи, человечек с большими ушами и подписью «это ты». Чарли — аккуратная коробочка с зелёным бантом. Эмилия и Генри — что-то большое, квадратное. Карлтон — дурацкая обёртка в смайлики. И подарок от отца. Та самая прямоугольная коробка в коричневой бумаге, перевязанная бечёвкой. Лежит отдельно, на самом краю кровати, будто ждёт своей очереди.
Я тянусь к нему первым. Пальцы дрожат, когда я развязываю бечёвку. Бумага шуршит громко, слишком громко в этой ночной тишине. Я снимаю её, открываю коробку. Внутри оказывается нож. Чистый. Острый. Лезвие поблёскивает в тусклом свете, пробивающемся из коридора. Рукоять чёрная, ребристая, ложится в ладонь как влитая. Тяжёлый. Настоящий.
Я смотрю на него, и пальцы сами сжимаются на рукояти. Металл холодный, почти ледяной. В груди разрастается что-то липкое, тяжёлое, знакомое. То, что я чувствовал тогда, подростком, когда стоял над спящим отцом с подушкой в руках.
Ты мог бы. Ты всегда мог бы.
— Нет, — шепчу я в пустоту. — Нет.
Скрип.
Я замираю. Звук идёт из коридора — скрип половицы. Там кто-то есть. Кто-то ходит по дому.
Я встаю с кровати. Нож всё ещё в руке. Я не помню, чтобы решал взять его с собою — он просто там, прирос к ладони, будто всегда был частью меня.
Выхожу в коридор.
Темно. Я делаю шаг, второй. Пальцы ног касаются половиц — я босиком, и пол холодный, почти ледяной.
— Мам? — зову я, и голос тонет в темноте. — Элизабет? Норман?
Никто не отвечает.
Я иду вдоль стены, веду рукой по обоям. Знакомые выступы, стыки. Дохожу до лестницы. Останавливаюсь. Внизу тоже темно, но там, в гостиной, будто кто-то есть. Я чувствую это кожей — взгляд, тяжёлый, липкий, направленный на меня.
— Эй, кто здесь? — мой голос срывается на хрип.
И в этот момент я чувствую сильную хватку на плече. Пальцы впиваются в кожу, резко дёргают назад, разворачивая меня. Я открываю рот, чтобы закричать, но не успеваю.
Лицо отца в сантиметре от моего. Его глаза чёрные, без белков, без зрачков. Он улыбается. Его улыбка та самая, которую я видел в Небытии, которую помню по самым страшным ночам.
— Плохо спрятался, Майки, — шепчет он, и его дыхание пахнет гнилью и чем-то сладким, приторным, ванильным.
Я чувствую удар. Резкий, обжигающий, в живот. Смотрю вниз и вижу рукоять ножа, того самого, из коробки, торчащую из моего тела. Моя рука всё ещё сжимает её. Моя.
Я поднимаю взгляд на отца. Он улыбается шире.
— С днём рождения, сынок.
Я теряю сознание от быстрой потери крови и…
Вновь открываю глаза.
Всё тело ноет. Особенно живот, там, куда вошёл нож. Я машинально опускаю взгляд, но никакой раны нет. Только старая, застиранная футболка, которую я носил… когда?
Комната. Я снова в своей комнате. Но что-то изменилось. Воздух другой, спёртый, тяжёлый, с кислым запахом перегара и несвежего белья. Я оглядываюсь и чувствую, как внутри всё сжимается. Бумажки на полу. Обои в пятнах, которых раньше не было. Пыль. Грязь.
Я знаю это время.
Лиз уже мертва. Мама ушла. А отец… отец начал пить. По-настоящему. Не так, как раньше, по праздникам или после тяжёлого дня. Теперь каждый день был «тяжёлым». Я сажусь на край кровати. Пружины жалобно скрипят подо мною. Пальцы сжимают край матраса, и я чувствую под ними что-то липкое. Не хочу знать, что.
— МАЙКЛ!
Голос раздаётся снизу. Громкий, грубый, срывающийся. Пьяный. Отец.
Я вздрагиваю всем телом. Этот голос я помню. Помню, как он звучал, когда отец звал меня посреди ночи, чтобы просто лишний раз поорать. Чтобы обвинить. Чтобы напоминать, что это я во всём виноват.
— Майкл, где ты, чёртов сучёныш?!
Я вскакиваю. Ноги сами несут к двери, в коридор, к лестнице. Я не знаю, зачем я иду. Чтобы остановить это? Чтобы получить своё? Чтобы просто оказаться ближе к единственному родственнику, который у меня остался, даже такому?
Я оказываюсь у лестницы. Ступени всё ещё знакомы до миллиметра — та, которая скрипит, та, что теперь чуть шатается…. Я бегу вниз, перепрыгивая через две, и на середине…
Нога соскальзывает. Или за что-то цепляется. Я не понимаю. Просто мир кувыркается, и я лечу, ударяясь спиной о ступени, локтями, рёбрами, а потом—
Ударяюсь лбом. Острый край. Темнота на секунду.
Я лежу на полу в прихожей. Голова гудит. Во рту вкус крови. Я слышу шаги — тяжёлые, нетвёрдые, приближающиеся.
— Господи, Майкл!
Голос другой. Не тот пьяный ор, который звал меня минуту назад. Теперь он тонкий и встревоженный.
Я открываю глаза. Надо мною склоняется отец. Его лицо бледное и встревоженное. Глаза ясные. От него пахнет пивом, но не так сильно, как должно быть. Он протягивает руку, помогает мне сесть.
— Я же говорил тебе тысячу раз, — говорит он, и в его голосе нет злости. Только усталость и тревога. — Не бегай по лестницам. Упадёшь когда-нибудь и шею сломаешь. Дай посмотрю. — он отводит мои пальцы ото лба, разглядывает рану. Я смотрю на него и не могу пошевелиться. Таким я его почти не помню. Таким, каким он был в редкие моменты просветления, заботливым, почти нормальным. — Шишка будет знатная, — вздыхает он. — Но, кажется, цел. Давай, вставай.
Отец помогает мне подняться и, не говоря больше ни слова, уходит в гостиную. Я слышу, как скрипит кресло, как звякает бутылка. Снова.
Я стою в прихожей, прижимая ладонь ко лбу, и смотрю ему вслед. Внутри всё дрожит. От удара, от страха, от непонимания.
Что дальше? Что будет, когда я моргну в следующий раз?
Я закрываю глаза. Секунда. Две. Затем открываю.
Ничего.
Я моргаю.
Открываю глаза.
Теперь я вижу тьму. Я не вижу ни стен, ни пола, ни потолка, только бесконечное чёрное ничто, в котором я стою. Но я чувствую своё тело. Оно тяжёлое, взрослое, знакомое. Провожу рукой по груди, забираясь под одежду — шрамы на месте. По голове — бинты. По лицу — щетина, которую я не брею, но она теперь есть. Я снова я. Тот, кем стал.
И в этой тьме есть только один предмет.
Стол.
Длинный, деревянный, полированный. Он стоит посреди черноты, будто его поставили специально для меня. Вокруг него стулья. Много стульев. Все они пустые.
Я подхожу ближе. Ноги двигаются тяжело, будто сквозь воду. На столе — тарелка. Белая, с золотым ободком, а на ней лежит торт. Белый крем, красные буквы. Я читаю, и внутри всё леденеет.
«С днём рождения, Майкл».
Я смотрю на эти буквы, и они пульсируют, будто живые. Красное на белом. Как кровь на снегу. Как…
Я не хочу садиться. Всё моё существо кричит: не садись, беги, проснись. Но тело не слушается. Оно само опускается на стул во главе стола. Тот, который всегда принадлежал отцу.
Я закрываю глаза. Просто на секунду. Чтобы не видеть этот торт. Чтобы собраться с мыслями.
Открываю.
И воздух вырывается из лёгких хриплым, сдавленным звуком.
Они сидят за столом. Все. На каждом стуле ребёнок. Мёртвые дети. Те, что сейчас так спокойно чувствуют себя в пиццерии Джереми, доверившись и открывшись ему полностью. Глазницы у них чёрные, пустые. Из ран сочится что-то тёмное, густое. Одежда порвана, испачкана кровью и почему-то землёй. На их головах праздничные колпаки, яркие, дурацкие, с помпонами на концах, съехавшие набок, кривые, нелепые на этих мёртвых лицах. Они смотрят на меня своими чёрными дырами, не моргают, не дышат.
И во главе стола, напротив меня — он.
Уильям Афтон. Не тот, каким я его видел несколько минут назад, не заботливый отец, не пьяный мудак. Тот, из Небытия. Из моих самых страшных снов. Но, кажется, что теперь всё хуже. Кожа облезает с его лица лоскутами. Из-под неё видно металл, провода, гнилую плоть. Глаза представляют собою два красных огонька, горящих где-то глубоко в черепе. Отец улыбается. Я вижу эту улыбку даже сквозь гниль.
Я пытаюсь встать. Дёргаюсь, напрягаю все мышцы, но тело приклеено к стулу. Я даже пошевелиться не могу. Только пальцы чуть подрагивают на столешнице. Отец смотрит на мои тщетные попытки и начинает смеяться, тихий, булькающим смехом, от которого волосы встают дыбом.
— Майкл, Майкл, — он поднимается со своего места, медленно, с хрустом суставов. — Куда же ты собрался? Мы только начали праздновать.
Отец залезает на стол. Ставит одно колено на полированное дерево, потом второе. Ползёт ко мне, на четвереньках, как животное, каждое его движение отдаётся мерзким скрипом металла, чавканьем гниющей плоти.
— Мы же одна кровь, сынок, — шепчет он, приближаясь. — Одно целое. Ты и я. Ты всегда был мною. Просто не хотел признавать.
Я мотаю головой. Или пытаюсь, поскольку мышцы шеи едва слушаются.
— Нет, — выдавливаю я. — Нет. Я не ты.
— О, правда? — он ухмыляется. — А кто держал подушку над моим лицом, когда я спал? Кто хотел, чтобы я сдох? Кто ненавидел меня так сильно, что готов был убить?
Отец останавливается в сантиметре от меня. Наклоняется. Его лицо в нескольких дюймах от моего. Вонь такая, что меня выворачивает наружу.
— Мы одинаковые, Майкл. Просто у тебя не хватило смелости.
Пальцы отца впиваются в мой подбородок., холодные, жёсткие, покрытые металлом. Он сжимает его так сильно, что кости, кажется, трещат, и опускает мой взгляд вниз.
На тарелку.
Там больше нет торта. Там копошится что-то белое, живое. Черви. Толстые, извивающиеся, они ползают по кускам гниющей плоти, по кускам мяса. И я даже знать не хочу чье оно. Но небольшое количество лакричных волосков с сединой намекают…
— Прими угощение, — шепчет отец мне в лицо. — Это твой день рождения. Твоё угощение. Ты заслужил.
Внутри меня что-то ломается. Не знаю, откуда берутся силы, но я дёргаюсь, резко, из последних сил. Хватка отца соскальзывает, я падаю со стула, опрокидывая его, и приземляюсь на пол. Боль пронзает колени, локти, но я жив. Я свободен.
Я поднимаю голову и смотрю на него.
Отец замер. Он смотрит на тарелку, на червей, на гниль. Секунда. Две. Потом медленно, очень медленно, поднимает голову.
И начинает смеяться. Сначала тихо, потом громче, раскатисто, заливисто. Его смех заполняет всё пространство, отражается от невидимых стен, множится, усиливается, и ему вторит другой смех, детский, тонкий, страшный. Мёртвые дети за столом смеются тоже. Их рты открываются в беззвучном крике, переходящем в смех. Колпаки трясутся на головах. Чёрные глазницы смотрят на меня, и они смеются. Все смеются. А я стою на коленях на холодном полу, тяжело дышу, и смотрю, как мой отец — то, что от него осталось — хохочет, глядя на меня своими красными глазами.
Неожиданно отец прекращает смеяться. Звук обрывается резко, будто кто-то перерезал струну. Тишина повисает в воздухе тяжёлая, липкая, почти осязаемая. Дети тоже замолкают. Их смех застывает на полуслове, на полусмехе, оставляя после себя только звон в ушах.
Я теперь уже стою, тяжело дыша, и смотрю на отца. Он замер на коленях посреди стола, его красные глаза уставились в пустоту. Я не понимаю, что происходит, но чувствую, что что-то изменилось. Воздух стал другим. Тьма перестала давить.
Я делаю шаг назад. Просто проверяю, могу ли двигаться. Могу. Ноги слушаются, тело больше не приковано к месту.
И в этот момент голова отца откидывается назад. Раздается громкий, тошнотворный хруст. Щелчок, который может значить только одно. Сломанная шея. Его голова теперь смотрит в потолок, или туда, где должен быть потолок под неестественным углом. Рот открыт. Глаза всё ещё горят красным, но уже тусклее. Я жду, что он упадёт. Что тело рухнет со стола, разлетится на куски. Но ничего не происходит.
Уильям Афтон просто… растворяется.
Медленно, будто сотканный из дыма, который развеивает ветер. Сначала исчезают ноги, потом туловище, потом руки. Голова держится дольше всех, красные глаза смотрят на меня ещё несколько секунд, а потом и она тает, оставляя после себя только лёгкую дымку.
Я перевожу взгляд на детей. Они тоже исчезают. Один за другим, как свечи, которые кто-то задувает. Мёртвые лица, чёрные глазницы, праздничные колпаки - всё уходит в небытие, растворяется в темноте.
Остаётся только стол.
Пустой. Длинный. Полированный. Ни торта, ни червей, ни тарелки. Просто деревянная поверхность, отражающая тусклый свет, которого нет.
Я смотрю на этот стол, и внутри меня пустота.
Что это было? Зачем? Почему…
А потом на столе появляется он.
Там, где секунду назад на коленях стоял мой отец, теперь сидит мальчик. Ноги свесил со стола, болтает ими в воздухе. Лет десять, не больше. Бледная кожа, почти прозрачная. Чёрные волосы до плеч, длинная чёлка почти полностью закрывает глаза. На голове чёрная шляпа с жёлтой лентой. На теле чёрное пончо до груди, а под ним чёрный свитер с жёлтыми полосами. Длинные чёрные штаны, тяжёлые ботинки.
Я знаю его. Видел его в Небытии. Видел в своих кошмарах. Он тот, кто заставлял Ночную Тварь ломать мои кости, кто мучил меня, когда я был подростком, кто стал воплощением всего моего страха после смерти Нормана.
Рори. Кошмар.
Рори поднимает голову, и чёлка на секунду открывает глаза. Чёрные. Без зрачков, без белков. Две бездонные дыры, в которых тонет всё. Наклоняет голову вбок, медленно, почти ласково, и улыбается улыбкой, от которой кровь стынет в жилах, широкой, детской, но совершенно нечеловеческой.
— Привет, Майкл, — говорит Рори. Голос у него тонкий, почти мелодичный, но с хрипотцой, от которой мурашки бегут по коже. — Норман передаёт тебе привет.
Я открываю рот, чтобы закричать, чтобы спросить, чтобы…
Я просыпаюсь.
Осознав, что лежу на нашей кровати, я даже не смотрю на Джереми, не поворачиваю головы, чтобы убедиться, что он рядом, что спит, что дышит. Не могу. Если я увижу его сейчас, я сломаюсь. А нам двоим это не нужно.
Я встаю. Ноги не держат. Приходится схватиться за тумбочку, чтобы не упасть. Внутри всё ходит ходуном. Желудок сжимается, к горлу подкатывает тошнота. Я делаю шаг, второй. Коридор. Ещё шаг. Ванная. Я успеваю ровно настолько, чтобы рухнуть на колени перед ванной и выплеснуть в неё всё, что во мне есть.
Меня выворачивает наизнанку. Раз, второй, третий. Желудок сводит судорогой, я давлюсь, кашляю, меня рвёт снова и снова, хотя уже нечем, остаётся воздух да желчь. Слёзы текут по лицу, смешиваясь с потом, с чем-то липким, что стекает по подбородку.
Я смотрю в ванну сквозь мутную пелену и вижу это.
Провода.
Тонкие металлические нити, блестящие, изогнутые, они плавают в желтоватой жиже, выползают из меня вместе с рвотой. Я смотрю на них и не могу отвести взгляд. Давно такого не было. Пару месяцев так точно.
Я вытираю рот тыльной стороной ладони. Кожу жжёт от желудочной кислоты. На пальцах остаётся что-то мокрое, липкое, и я морщусь, чувствуя отвращение к самому себе.
Вода. Нужно включить воду.
Холодная вода льётся в ванну, смывая провода и рвоту. Я подставляю лицо под струю, тру щёки, глаза, рот. Холод обжигает, но это лучше, чем тошнота.
Я выключаю воду. Смотрю, как последние остатки уходят в слив. Проводов больше не видно.
Я выпрямляюсь. Колени дрожат, руки дрожат, всё дрожит. Опираюсь о раковину и поднимаю глаза на зеркало.
Глаза у меня красные, опухшие, с лопнувшими сосудами. Под глазами тени, такие глубокие, будто я не спал неделю. Кожа — этот дурацкий фиолетовый оттенок, который никогда не исчезает — сейчас ещё бледнее обычного, серая, больная. Бинты на голове сбились, волосы торчат в разные стороны.
Я смотрю на себя и не узнаю. Кто это? Кто смотрит на меня из зеркала? Майкл Афтон? Или то, что от него осталось?
В голове пульсирует мысль: почему?
Почему это приснилось мне сейчас? Мой день рождения не скоро. Тринадцатое июня ещё далеко. Сейчас конец апреля. Джереми спит в нашей постели. Пиццерия работает. Фритц Смит чинит аниматроников.
Всё хорошо. Всё должно быть хорошо.
Тогда почему?
Я смотрю в отражение своих красных глаз и не нахожу ответа.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.