С днем Святого Малфоя

Роулинг Джоан «Гарри Поттер»
Джен
Завершён
PG-13
С днем Святого Малфоя
Steils_still
автор
Описание
Меня сделали почтальоном и надели розовый галстук, который теперь светится на каждую влюблённую мразь. Весь Хогвартс тащится. Жмут руки, дарят игрушки, целуют в щёку. Я хожу с маяком под кадыком и ненавижу, что он горит на мне, как звезда на новогодней ёлке. Особенно когда я думаю о ней. Боже. Я и сам влюблённая мразь.
Примечания
История написана специально для ивента ко Дню Всех Влюбленных от IsForGood 💖
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Афтерглоу

Я просидел в подземельях, пока камни не отпечатались узором на спине, пока тени не научились двигаться в такт моему дыханию, пока свечи не оплыли до основания, утопив свои фитили в лужицах воска. Я оттягивал этот момент с упорством, достойным лучшего применения — с упорством человека, который знает, что идти придется, но надеется, что вселенная сжалится и обрушит потолок прямо сейчас, придавив его к земле вместе с этим розовым позором на шее. Но вселенная, как выяснилось, сегодня работает в режиме садиста-экспериментатора. Потолок не обрушился. Пол не разверзся. Ни один дракон не ворвался в Хогвартс, чтобы устроить показательное сожжение особо удачливых учеников. Тишина. Пустота. И тикающие где-то в глубине сознания часы, отсчитывающие секунды до неизбежного. Я смотрю на часы на стене. Стрелки сошлись в жестокой, бескомпромиссной точке. Полночь. Поздно. Больше нельзя. Дальше тянуть некуда. За полночь валентинки должны быть у меня — так сказала МакГонагалл, так написано в дурацких правилах, так требует этот идиотский протокол, в который меня втянули. Я поднимаюсь. Ноги — ватные, непослушные, будто чужие. Колени подкашиваются, но я держусь. Я Драко Малфой, в конце концов. Я могу идти на казнь с высоко поднятой головой. Даже если эта казнь — встреча с Грейнджер и просьба вернуть то, что она у меня забрала. Я выхожу из подземелий. Воздух здесь, наверху, другой. Пахнет праздником — приторно, сладко, невыносимо. Гирлянды из летающих сердец обвивают перила лестниц. Портреты разодеты в розовое и красное. Даже Полная Дама, мимо которой я прохожу по пути, сменила свой синий наряд на нечто невообразимое, с перьями и блестками. — Удачи, мальчик, — шепчет она, и я готов поклясться, что в ее голосе — искреннее сочувствие. Я не отвечаю. Просто киваю — коротко, сухо — и иду дальше. Галстук под пиджаком пульсирует ровно, спокойно. Никаких вспышек, никаких фейерверков. Рядом со мной сейчас нет никого, кто испытывал бы чувства. Или есть, но они спрятаны глубоко, так глубоко, что даже эта проклятая магия не может их достать. Интересно, что он покажет, когда Грейнджер будет рядом? Я отгоняю эту мысль. Быстро, жестоко, безжалостно. Не сейчас. Не об этом. Иду по коридорам, и школа вокруг меня живет своей жизнью. Парочки сидят на подоконниках, прижавшись друг к другу. Кто-то дарит цветы. Кто-то целуется в нишах — тех самых, где еще вчера я прятался от позора. Все счастливы. Все влюблены. Все, кажется, выпили Амортенцию вместо тыквенного сока. И я, проходя мимо них, ловлю на себе взгляды. Не насмешливые уже. Другие. Теплые. Благодарные. — Малфой! — окликает меня кто-то. Я оборачиваюсь. Парень с Гриффиндора — кажется, с курса на два младше — машет мне рукой, а рядом с ним краснеет девушка с Пуффендуя. — Спасибо! Я киваю. Снова. Молча. И иду дальше. Спасибо. Спасибо. Спасибо. Это слово преследует меня сегодня, как проклятие. Я слышу его отовсюду — из-за поворотов, из-за дверей, из открытых окон. Меня благодарят те, кого я не знаю, за то, чего я не делал. За то, что просто случилось. Само. Благодаря этому идиотскому галстуку, который сейчас греет мне грудь, как верный пес. И в какой-то момент, где-то между пятым и третьим этажом, меня накрывает. Хотя если задуматься, я уже сомневаюсь в их действительности. В этих валентинках. Останавливаюсь посреди коридора. Прямо посередине, игнорируя спешащих мимо учеников. Смотрю в одну точку перед собой, а мысли крутятся, наматываются на подкорку, как нитки на катушку. Для чего они? Эти бумажки с признаниями, эти конверты? Для чего они нужны сейчас, когда из-за этого галстука вся школа ходит так, будто бухала Амортенцией ведрами? Когда люди признаются в любви просто так — увидев мое свечение, вдохновившись моим позором, поверив в себя наконец? Кому нужны валентинки, когда любовь разлита в воздухе, как туман над озером? Когда каждый коридор звенит от поцелуев, каждый угол хранит чье-то счастье, каждый камень помнит чьи-то признания? Я смотрю на карман, в котором слизеринские, пуффендуйские и когтевранские пергаментные сердца с признаниями. Завтра на рассвете я должен отправить их. Должен. Потому что так надо. Потому что так сказала МакГонагалл. Потому что я — староста, эталон, розовый фонарь, ходячее посмешище. Но зачем? Хрен знает. Честно. Хрен. Знает. Я стою посреди коридора, и во мне поднимается что-то странное. Что-то между смехом и слезами. Между отчаянием и освобождением. Между тем, кем я был, и тем, кем становлюсь. Но факт остается фактом. Я вздыхаю. Глубоко, шумно, обреченно. Их нужно забрать. Иначе старуха просто повесит меня на этом галстуке. Мысль о том, как МакГонагалл собственноручно затягивает петлю из розового шелка на моей шее, почему-то кажется не такой уж страшной. Даже почти желанной. Потому что это конец. Это финал. Это избавление от всего этого цирка, от этого позора, от этой бесконечной, выматывающей гонки за чужим счастьем. Чему я, говоря откровенно, был бы совсем не против. Я почти улыбаюсь. Почти. Криво, горько, одними уголками губ. Потому что смерть на розовом галстуке — это, пожалуй, самый достойный выход для Драко Малфоя. Это финал, достойный греческой трагедии. Это то, о чем будут слагать легенды. «Помните Малфоя? Того, который светился? Его повесили на собственном галстуке. За валентинки. Романтично, правда? Теперь это будет праздник в День Святого Малфоя». Я фыркаю. Звук вырывается неожиданно, и пара проходящих мимо старшекурсниц оглядываются с недоумением. Я пропускаю их взгляды мимо. Потому что они не знают. Не знают, что творится у меня внутри. А внутри — пустота. И страх. И странное, тягучее предвкушение. Потому что впереди — Грейнджер. С моими валентинками. С моим позором. С моим сердцем, которое, кажется, тоже где-то там, в ее бездонной сумке, перемешанное с учебниками и засохшими бутербродами. Я делаю шаг. Потом другой. Потом еще. Библиотека приближается с каждой секундой. Галстук под пиджаком начинает пульсировать чаще. Тепло разливается по груди, поднимается к горлу, к щекам, к глазам. Я не знаю, что это — страх или что-то другое. То, чему я боюсь дать имя. То, что заставляет сердце биться быстрее, а ладони — потеть, несмотря на холод каменных стен. И вот она. Я стою перед дверью, и эти тяжелые, дубовые створки кажутся мне выше, чем ворота Малфой-Мэнора. Шире, чем пропасть, в которую я собираюсь шагнуть. Темнее, чем все мои страхи, собранные воедино и утрамбованные в грудную клетку, где теперь вместо сердца пульсирует только этот проклятый, розово-золотой, предательский свет. Это святилище. Библиотека. Я знаю это место лучше, чем хотел бы знать. Потому что она здесь. Всегда здесь. Дни и ночи напролет, пока нормальные люди спят, едят, живут — она сидит в этом книжном склепе, зарываясь носом в пергаменты, выводя идеальные буквы, впитывая знания, как губка — воду. Я видел ее здесь сотни раз. Краем глаза, сквозь стеллажи, сквозь «презрение», которое никогда не было призрением, сквозь годы вражды. Она всегда была частью этого пейзажа — такой же неизменной, как эти полки, как запах старой бумаги, как тишина, которую нарушает только шелест страниц. Но раньше я проходил мимо. Раньше я был другим. Раньше я не стоял перед дверью, вцепившись в карман с валентинками так, что пальцы, кажется, прорастают сквозь кожу, врастают в ткань, становятся единым целым с этим грузом чужих признаний. Я знаю, что она сейчас здесь. Я знаю это так же точно, как знаю, что завтра взойдет солнце. Как знаю, что после ночи приходит утро. Как знаю, что Драко Малфой и Гермиона Грейнджер — две стороны одной медали, враги до гроба, антагонисты, которым не суждено. И от этого знания я не могу сделать шаг. Нога приросла к каменному полу. Приросла, пустила корни, срослась с этими плитами, которые помнят шаги сотен учеников, но никогда — такого, как я. Такого, у которого под пиджаком пульсирует золото, а в голове — каша из страха, надежды и отчаяния, замешанная на розовом шелке и детских поцелуях в щеку. Я стою. Секунда. Минута. Вечность. Где-то внутри меня что-то шепчет: уходи. Развернись, уйди, забудь. Напиши ей совой. Пришли Долгопупса снова. Сделай что-нибудь, только не стой здесь, не дыши этим воздухом, не думай о том, что будет, когда дверь откроется и ты увидишь её. Но я не ухожу. Потому что там, в кармане, все валентинки. А в её бездонной, проклятой сумке — гриффиндорские. Мои. Те, которые я должен забрать, чтобы выполнить миссию, чтобы старуха не повесила меня на этом галстуке, чтобы этот бесконечный, сюрреалистичный день наконец закончился. Или не поэтому. Я не знаю, почему я все еще стою здесь, если честно. Не знаю, почему не могу развернуться и уйти. Не знаю, что держит меня — долг, страх, или то самое, чему я боюсь дать имя. То, что заставляет галстук пульсировать чаще, стоит мне только представить её лицо. Я закрываю глаза. Вдох. Выдох. Воздух здесь пахнет ею. Книгами, чернилами, чем-то сладким — может, яблоком, может, просто надеждой, которую я не имею права чувствовать. Открываю глаза. И делаю шаг. Дверь поддается легко — слишком легко, будто сама судьба сегодня заодно с МакГонагалл, будто все силы мира сговорились толкать меня вперед, в это святилище, в этот храм, на алтарь, где я, возможно, сгорю дотла. Библиотека встречает меня тишиной. Не той тишиной, которая бывает в пустых коридорах. Нет. Это особая, библиотечная тишина — густая, вязкая, наполненная шепотом страниц, дыханием спящих знаний, присутствием тех, кто, как и она, ищут ответы в этих бесконечных рядах корешков. Стеллажи тянутся ввысь, упираясь в темный потолок. Лампы горят мягко, желто, создавая островки света среди моря тьмы. Где-то далеко слышен шорох — кто-то переворачивает страницу, кто-то скребет пером, кто-то дышит. Я иду. Ноги несут меня сами, помимо воли, помимо страха, помимо всего, что я знаю о себе. Они знают дорогу — эти ноги, которые сотни раз проходили мимо, но почему-то запомнили, где именно она сидит. Где её место. Где её угол. Где её убежище. У окна. Дальний конец зала, у высокого, стрельчатого окна, выходящего во внутренний двор. Там, где свет падает на стол мягко, не слепит, позволяет читать часами, не напрягая глаз. Там, где тишина гуще, а воздух — чище. Там, где она. И вот я вижу её. Она сидит спиной ко мне. Тёмные волосы рассыпаны по плечам, чуть влажные после душа. На ней свитер — тот самый, бежевый, мягкий, в котором она похожа на уютный комочек тепла посреди каменного холода замка. Она что-то пишет, склонив голову набок, и я вижу, как перо движется по пергаменту — уверенно, быстро, без помарок. И в этот момент, когда я смотрю на неё, не скрываясь, не прячась за маской презрения, — галстук на моей груди начинает разгораться. Сначала — тепло. Привычное уже, почти родное. Потом — свет. Сначала слабый, как отдалённое сияние далёкой звезды. Потом ярче. Ещё ярче. Он разгорается с каждой секундой, с каждым ударом моего бешеного сердца, с каждым вздохом, который я делаю, глядя на неё. Я смотрю на её спину, на изгиб позвоночника, на то, как свитер облегает плечи, и свет заливает мою грудь, мою шею, подбородок, щёки. Я чувствую его даже на губах — горячий, пульсирующий, невыносимый. Чёрт. Чёрт, чёрт, чёрт. Я разворачиваюсь — резко, панически — и заскакиваю за ближайший стеллаж. Прислоняюсь спиной к холодным и твёрдым корешкам книг. Закрываю глаза. Ладонями вжимаю галстук в грудь, пытаясь задавить, спрятать, задушить это проклятое сияние. Успокойся. Просто успокойся. Дыши. Дыши. Дыши. Я закрываю глаза так сильно, что в темноте начинают плясать разноцветные пятна. Я пытаюсь внушить себе, что если я ничего не вижу, то и меня никто не видит. Детская логика. Примитивная. Идиотская. Придурок. Но сквозь закрытые веки я вижу это свечение. Оно пробивается даже через кожу век, окрашивая темноту в тёплый, золотисто-розовый цвет. Оно всё ярче. Оно пульсирует в такт сердцу, и сердце колотится где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Открываю глаза. Свечение ослепляет. Я щурюсь, поднимаю руку, загораживаясь от собственного позора, но это бесполезно. Я — живой маяк. Я — костёр. Я — сверхновая звезда, которая решила взорваться именно здесь, именно сейчас, именно из-за неё. — Выходи, Драко. Её голос. Он врезается в меня, как заклинание, как удар молнии, как что-то древнее и неизбежное. Он тихий, спокойный, чуть насмешливый — и от него по моей коже пробегает волна мурашек. От макушки до пят. От корней волос до кончиков пальцев ног. Я замираю. Сердце пропускает удар. Потом ещё один. Потом разгоняется снова, быстрее, чем прежде. Я стою, прижавшись к книгам, и не могу пошевелиться. Галстук пылает на груди, как второе солнце. В ушах шумит кровь. В голове пустота — абсолютная, вакуумная, космическая. — Драко, — снова её голос. Теперь ближе. И в нём — улыбка. Я слышу эту улыбку. Она там, за углом, и она улыбается. — Я знаю, что это ты. Твой галстук светится даже сквозь стеллажи. Весь Хогвартс, наверное, видит это сияние. Я смотрю вниз. Она права. Свет просачивается сквозь щели между книгами, заливает пол, поднимается к потолку. Я спрятался за стеллаж, но спрятаться от этого света невозможно. Он — часть меня. Он — я сам. Тот я, которого я так долго прятал за масками и броней. Я делаю глубокий, шумный, обречённый вдох. Потом ещё один. Я выхожу из-за стеллажа, и свет озаряет всё вокруг. Я вижу её — она стоит в трёх шагах, прислонившись к другому стеллажу, скрестив руки на груди. В её глазах — не насмешка. Не презрение. Что-то другое. Что-то тёплое, изучающее, почти нежное. Она смотрит на меня. На мою грудь. На свет. На блестки, которые уже начали сыпаться с моих плеч, с волос, с ресниц. Она смотрит и молчит. Я тоже молчу. Она делает шаг ко мне. — Ты за валентинками? — спрашивает тихо. В её голосе — лёгкая хрипотца. От долгого сидения в тишине? От волнения? Я не знаю. Я киваю. Один короткий, резкий кивок. — Они у меня, — она отводит руку назад, к столу, где на груде книг лежит стопка разноцветных конвертов. — Я забрала их у Невилла. Он сказал, что ты... — она делает паузу, чуть склоняет голову набок, — что тебе нужна помощь. Я сглатываю. Ком в горле — огромный, колючий, почти болезненный. — Я... — голос срывается. Я кашлянул, прочищая горло. — Да. Валентинки. Мне нужны валентинки. Она улыбается. Медленно, чуть заметно, одними уголками губ. — Они твои, — говорит она. — Но сначала... Делает ещё шаг. Теперь между нами меньше метра. Я чувствую её запах — какой-то цветочный, свежий, чистый. И тепло. От неё исходит тепло, и моё свечение отзывается на него, пульсирует чаще, ярче. — Сначала я хочу спросить, — она поднимает взгляд. Смотрит мне прямо в глаза. В её карих глазах пляшут золотые искорки — от моего света? от её собственного? — Ты поэтому светишься? Я открываю рот. Закрываю. Открываю снова. — Я... это... галстук... он реагирует на... — слова путаются, разбегаются, прячутся. Я никогда не был косноязычным. Никогда. А сейчас — заикаюсь, как первокурсник на экзамене. — На искренние чувства, — заканчивает она за меня. — Я знаю. Мне рассказали. Весь Хогвартс только об этом и говорит. Она смотрит на мою грудь. Свет пульсирует — быстро, взволнованно, отчаянно. Потом снова поднимает взгляд. — И сейчас он светится так ярко, что видно, наверное, из Астрономической башни, — она чуть наклоняет голову. — Из-за кого, Драко? Вопрос повисает между нами, тяжёлый, как свинец. Я не могу ответить. Я просто стою и смотрю на неё. На её глаза. На её губы. На веснушку на носу. На то, как свет моего позора ложится на её щёки, делая их золотыми. Галстук пульсирует в такт моему сердцу, и сердце орёт: из-за тебя! из-за тебя! из-за тебя! Но я молчу. Потому что если скажу — всё изменится. Если скажу — назад дороги не будет. Если скажу — я признаю, что вся моя жизнь до этого момента была ложью. Что все эти годы ненависти, презрения, борьбы — были просто ширмой. Что я боялся не её, не грязнокровку, не заучку. Я боялся себя. Боялся этого света. Боялся того, что сейчас пылает у меня на груди, освещая всю библиотеку, весь Хогвартс, всю мою чёртову жизнь. Она ждёт. Я молчу. И в этой тишине, в этом розовом сиянии, между нами происходит что-то важное. Что-то, чему я пока не могу дать имени. Что-то, что пахнет её духами и моим страхом. — Драко, — шепчет она. И это имя в её устах звучит иначе. Не как насмешка. Как приглашение. Как... Я делаю шаг к ней. Галстук вспыхивает так, что на секунду я слепну. Но я не закрываю глаза. Я смотрю на неё сквозь свет, сквозь блестки, сквозь собственный страх. И во мне — вместо паники, вместо страха, вместо желания провалиться сквозь землю — поднимается что-то другое. Азарт. Игра. Последняя партия, которую я должен разыграть идеально. — А может, это из-за твоих чувств? Мой голос звучит ровно. Спокойно. Почти насмешливо. Я смотрю на нее в упор, не отводя взгляда, и жду. Она замирает. Я вижу это — как останавливается время в ее глазах, как расширяются зрачки, как приоткрываются губы — чуть-чуть, на миллиметр, на волосок. И в этом миллиметре — поражение. Чистое, абсолютное, безоговорочное поражение. Господи. Что? Она… Она в меня… Мысль не успевает сформироваться, разлетается на осколки, потому что мозг отказывается ее обрабатывать. Это невозможно. Это противоречит всему, что я знаю о мире, о себе, о ней. Грейнджер. Гермиона Грейнджер. Золотая девочка. Совесть Гриффиндора. Неприступная крепость, которую я штурмовал годами — словами, взглядами, презрением. И она… Она опускает взгляд. Чуть усмехается — горько, обреченно, как человек, который только что понял, что проиграл войну, но почему-то не жалеет об этом. Голова наклоняется вниз, и волосы — эти вечно пушащиеся, непослушные, дикие волосы — падают вперед, закрывая лицо, пряча его от меня. Я смотрю на эти пряди. На макушку. На то, как она мнет край своей мантии пальцами. И свет в моей груди — он не утихает. Он растет. Он заполняет все пространство между нами, делает его густым, осязаемым, живым. Она поднимает голову. Впивается взглядом — прямо в меня, в самое нутро, в те глубины, куда я сам боюсь заглядывать. И в этом взгляде — не стыд, не смущение, не та девичья робость, которую я ожидал бы увидеть в любой другой девчонке на ее месте. В этом взгляде — вызов. Принятие. И что-то еще, чему я не знаю названия. — Ты прав. Полушепот. Тихий. Почти неслышный. Но каждое слово врезается в меня, как клеймо. — Знаешь, сегодня ты изменил судьбы многих. Ведь если бы кто-то другой надел этот галстук, эффект был бы совершенно другим. Я чувствую ее запах — книги, корица, что-то теплое, живое, бесконечно родное, хотя я никогда не был рядом с ней так близко. — Но его надел именно ты. Она поднимает руку. Медленно. Осторожно. И касается кончиками пальцев моего галстука. Того самого места, где под тканью пульсирует свет. — И ты дал людям надежду. Смелость признаться в своих чувствах. Ее пальцы скользят выше. К воротнику. К шее. К подбородку. — И я… Она смотрит мне в глаза. В упор. Без защиты. Без брони. Без всего того, что делает Гермиону Грейнджер неприступной крепостью. — Я, кажется, тоже набралась. И она тянется ко мне. Медленно. Бесконечно медленно. Ее лицо приближается, и я вижу каждую веснушку на носу, каждую ресницу, каждую трещинку на губах — влажных, чуть приоткрытых, таких близких, что я чувствую их тепло раньше, чем касание. Я перестаю дышать. Неужели это происходит? Неужели это — реальность? Неужели Гермиона Грейнджер, целует меня? Сама? Добровольно? Не потому что я заслужил, не потому что я изменился, а просто потому что она… она… Мысль обрывается. Потому что я делаю то же самое. Я тянусь к ней. Навстречу. Свет на шее — он растет, он заполняет все, он слепит глаза, но я не закрываю их. Я смотрю на нее сквозь эту золотую пелену, и вижу, как блестки оседают на ее волосах, на плечах, на ресницах. Она прекрасна. Она невыносимо, ослепительно, невероятно прекрасна. Мы идем через этот свет. Через него. Через все, что было между нами — годы вражды, оскорблений, войн. Мы идем друг к другу, и каждый шаг — это прощение, это принятие, это начало чего-то нового. Я чувствую ее дыхание. Близко. Так близко. Мы заполняем светом всю библиотеку. Он льется со стеллажей, с полок, с потолка. Он просачивается сквозь книги, сквозь пергаменты, сквозь каменные стены. Блестки сыплются дождем, золотым, теплым, живым. И мы касаемся друг друга губами. Вспышка света. Такого яркого, что я перестаю видеть что-либо, кроме этого белого, абсолютного сияния. Оно врезается в зрачки, оставляет на них отпечаток, выжигает этот момент в сетчатке навсегда. Я чувствую ее губы. Мягкие. Теплые. Настоящие. Свет. Он все еще там, под веками, золотой, розовый и теплый, пульсирующий в такт сердцу, которое, кажется, только что научилось биться заново. Я чувствую его на губах — привкус чего-то сладкого, почти осязаемого, того, что остается после поцелуя, который длился вечность и одну секунду одновременно. — Мистер Малфой... Голос. Откуда-то издалека. Из-за толщи воды, сквозь вату, сквозь миллионы золотых искр, все еще пляшущих на внутренней стороне век. Я моргаю. Раз. Картинка распадается на пиксели, на цветные пятна, на абстракцию, которую мозг отказывается собирать в реальность. Два. Где-то в глубине сознания бьется мысль: нет, не уходи, вернись, дай мне еще секунду, еще миг, еще этот вкус на губах. Три. — Мистер Малфой! Голос резкий, требовательный, с металлическими нотками, которые разносятся эхом по каменным стенам. Не ее голос. Не тот, тихий, полушепотом, от которого по коже бежали мурашки. Другой. Сухой. Профессорский. Я полностью открываю глаза. И мир обрушивается на меня всей своей тяжестью. Кабинет. МакГонагалл. Стол, заваленный пергаментами. Окно, за которым серое, февральское небо. Никакой библиотеки. Никаких стеллажей. Никакой Грейнджер с влажными губами и словами, от которых остановилось сердце. Ничего. Пустота. Я моргаю еще раз, часто, быстро, пытаясь согнать наваждение, пытаясь понять, где заканчивается сон и начинается реальность. Голова гудит. Губы горят — обманутые, преданные собственным воображением. Я подношу руку к лицу, тру глаза, и пальцы пахнут чернилами и старым пергаментом — запах этого кабинета, запах реальности, запах всего, что не было тем поцелуем. Картинка собирается в пиксели, потом в линии, потом в формы. МакГонагалл сидит передо мной. Строгая, прямая, в своих дурацких очках-половинках, из-под которых она смотрит на меня с выражением, которое я не могу прочитать — то ли раздражение, то ли легкое беспокойство, то ли усталость от моей персоны. — Мистер Малфой, — повторяет она, и в голосе уже слышны нотки нетерпения, — вы задумались? Я сглатываю. Во рту сухо, как в пустыне. Язык кажется ватным, неповоротливым, чужим. — Эмм... — голос срывается, хрипит. Я откашливаюсь, провожу рукой по лицу, пытаясь собрать остатки достоинства, размазанные по этому кабинету тонким слоем. — Да, простите, профессор. Что вы сказали? Она смотрит на меня поверх очков. В этом взгляде — легкое недовольство, толика материнского терпения и, кажется, искорка чего-то похожего на понимание. Но нет. Не может быть. Она не знает. Не знает, что только что произошло у меня в голове. Не знает о золотом свете, о блестках, о губах Грейнджер. Она не знает. — Я говорю, — она произносит это медленно, четко, будто разговаривает с туго соображающим первокурсником, — что в честь праздника, посвященного Дню Святого Валентина, каждый год среди старост избирается почтальон для доставки валентинок. В этом году мой выбор пал на вас. Слова падают в тишину кабинета, тяжелые, неумолимые, как камни в воду. Они расходятся кругами по моему сознанию, выталкивая на поверхность обрывки только что пережитого сна. Я выдыхаю. Длинно, шумно, с каким-то странным облегчением, смешанным с острой, режущей тоской. — Конечно, профессор. — Голос звучит ровно, сухо, почти безжизненно. — Я согласен. Она тянется к ящику. А я закрываю глаза на секунду — всего на секунду — и позволяю себе вспомнить. Ее лицо. Ее губы. Ее шепот. Я, кажется, тоже набралась. Открываю глаза. МакГонагалл протягивает мне розовый галстук. — Он поможет вам, мистер Малфой. А точнее, учащимся понять свои истинные чувства. Когда с вами рядом будет находиться человек, который испытывает симпатию или любовь, ваш галстук начнет светиться и испускать блестящее сияние. Я беру его в руки. Ткань легкая. Почти невесомая. Розовая — до тошноты, до рези в глазах. И внутри, глубоко-глубоко, где-то под ребрами, где должно быть сердце, шевелится слабая, почти незаметная искра. Надежда. — Спасибо, профессор, — говорю я, уже направляясь к выходу. — Я не подведу. Выхожу из кабинета. В коридоре пусто и тихо. Только свет дневного солнца пробивается сквозь ажурные окна. Я сжимаю галстук в кулаке и смотрю на него. — Ну что, — шепчу я тихо в пустоту. — Давай зажжем этот день красиво!
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать