Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
В расквартированном полку Снежной ходили следующие толки: в Натлане все было немного «слишком»: слишком палящее солнце, слишком яркие граффити, слишком независимые заврианы, слишком длинные дороги и слишком самоуверенный Архонт – и еще с двадцаток подобных пунктов в списке к готовящемуся рапорту.
Члены подразделения Фатуи под командованием Капитано не ожидали, что им предстоит пополнить рейтинг еще одним «слишком» и попытаться не похоронить карьеру своего начальника перед Царицей...
Примечания
* так как Снежная еще не вышла, не могу достоверно опираться на ее уровень технологического развития, поэтому все сравнения - гипотетичны
** нахожу слегка не вписывающимся кликать Капитано "генералом" или "полковником", поэтому принимаю за канон альтернативное ранжирование воинских званий в фандоме
***AU стоит вследствие изменений, неизбежно внесенных в Натлан, Нод-Край и Снежную по причине "ещё не вышли" и "так надо для сюжета". изменения незначительны и не касаются фундамента мира Тейвата и основы сюжета.
****сюжетноважные предупреждения проставляются как только автор осознает, что они 100% будут
Посвящение
всем любителям пейринга, конечно же
закулисные истории II: все смешалось в доме у разумовских
21 июля 2025, 07:36
Выровненный мазок соуса на тарелке она изучает с усердием сумерского студента, выслеживающего отблески звёзд на тёмном небосклоне.
— Мда-а, — тянет издалека-изнутри голос отца, и Лизавета не отрывает взгляда от круга фарфора перед ней, — Аглая, я говорил, это платье решительно не к её типу. Посмотри — совсем как девчонка из пансиона, ни формы, ни вида. Где тут жениху разглядеть хоть тень будущей супруги?
Хрусталь бьется о мрамор через хлопковую подкладку — отец допивает третий бокал и расщедрился на советы — возможно, он действительно прав: Лиза незаметно склоняет голову, заглядывая в декольте: да, наверное. Чашечки сшиты не самым удачным образом, она сделана не самым удачным образом — напротив сестра криво ухмыляется, щеголяя своей грудью в пятнадцать — ребёнок-акселерат.
— Зато какое миловидное, — поправляет его мать, скользнув вилкой по позолоте ободка тарелки, — ей очень к лицу.
Отец хмыкает, и щелкает пальцами — немая служанка спешит к их столу, поднося ему наполовину опустошённую бутылку.
— Хоть бедра обозначились, — бросает он, заменяя в руках нож для дичи на нож хлебный, — пару лет назад была, что это блюдце — твои повитухи тогдашние всё хлопотали, что потомства не будет — ахинея, разумеется. Но теперь, слава владычице Царице, поводов для причитаний поубавится.
Вместо позвоночника в груди выстраивается, узлами затягивается ещё один хребет, поперек горла встаёт и нет, не жжётся, металлическим привкусом до самого основания языка отдаёт, и не более. Ядрёно-кислое эхо на языке, будто от давнего некроза, распространяется внутрь, переваривается внутри ротовой полости.
Она бы ушла из-за стола прямо сейчас, коли на то было дозволение: может, сослаться на недомогание? Нет, отец только что заявлял о её бракопригодности, поэтому подобное прошение ему придётся не по душе, а всем обедающим — некстати.
Экскапизм — люди как-то уходят в эскапизм, и Лизавета начинает в сотый раз переповторять изученный материал, расчерчивая строки прямиком на скатерти, пытаясь пробудить в себе способности к визуальной памяти: что-то всплывает, но это лишь номер страницы, а потом…
Ничего. Учебник, она, разумеется, помнит, но никакой визуализации ей не дано и от реальности не скрыться: ничего, она попробует ещё раз. Что можно себе ещё вообразить?
Она почти отключается, вслушиваясь в далёкие и глухие звуки фортепиано, через плёнку стекла и натяжение атмосферы доносящиеся со двора. Их соседи, графья Шереметевы, то ли сами часто музицировали летом на открытом дворике, то ли приглашали высококлассных композиторов, чтобы те порадовали их новыми произведениями: как того звали, недавнего…
Они же даже навещали их в тот вечер: Глинка? Нет, тот был прежде, но чем-то им не угодил — у того была партитура в четыре руки, а в балетной школе её настоятельно натаскивали на заучивание одной из партий.
Чайковский.
Точно.
Со своим новым «Лебединым озером».
Свою «Ундину» он так тогда и не сыграл, несмотря на многозначительные взгляды публики, так, убрал обратно нотные листы в саквояж, «Зимние грёзы» приняли достаточно холодно, хоть ей они и пришлись по душе, а вот ещё одна, с каким-то трагичным романтическим флёром, удалась ему плохо. Обещал переписать.
Лебединое озеро: с девяти лет её, цепкими материнскими руками не допущенную до пансиона, отдали в имперское свят-софийское театральное: высшая форма искусства, не постыдная, будешь, как Ксешинская или Павлова и только посмей не быть. Иначе кто ты будешь: артистка?! Не смей принимать никаких подарков, кроме цветов, если только сподобишься выйти на сцену — и не смей выходить в кордебалете.
Только примой, сказал отец. Только примой.
Ей нравился балет, всем нравился балет, матери нравился балет — но отцу казалось, что она может найти себе там какого-то богатого, но незнатного мецената, который соблазнит её своими сокровищами и увезёт куда-нибудь в эту «Царицей забытую пустыню», и спасательная операция обойдется ему в половину имения.
(Ей было девять. Она не понимала, почему кто-то должен увозить её в пустыню в таком возрасте, но потом поняла).
Композитором, Чайковский, быть может, и был великолепным. Истинно так — она признавала его таланты.
Но поставленный на его музыку балет…
Ей было восемнадцать, ей было впору поступать в университет, пока её навеки не оставили без высшего образования: добрых девять лет она провела у станка, благо, не у того, о котором думают в первую очередь — и так и не видела сцены Большого с правильного ракурса.
(Впоследствии ей стало известно: шанс был, но отец воспротивился. Причин она не узнавала, и зла держать не стала — она знала, что её отец был человеком, на подобное способным).
Лебединое озеро: всё зарождается с основы основ, классического урока и назидания, как выражалась Аграфена Яковлевна. Пятки вместе, носки врозь, за центром тяжести следим, спину не горбим.
Плие. Пятки вместе, носки врозь — плие, двадцать, тридцать, сорок раз плие, пятки вместе, носки врозь.
«Батман тандю» — ножки в строчку. Ножки в строчку, ногу выворачиваем наружу, выворачиваем, выворачиваем, выворачиваем, выворачиваем, скользим по полу вперёд, дальше, дальше, дальше, дальше, в сторону, в сторону, в сторону, назад.
Батман тандю — тянись дальше, Лизавета, тянись, пока не почувствуешь такую боль, что окажешься на грани потери сознания — и всё равно тянись.
Пока ты способна двигаться, ты должна двигаться.
Жете!
Выбросить ногу в сторону так, будто выбрасываешь её из сустава.
Жете!
Ещё раз.
Жете!
Слёзы сами высохнут — ещё раз.
Жете!
Работай бедром больше, Лизавета. Мы все здесь кирпичи в воздух подкидываем или всё-таки ноги?
Жете!
«Теперь — рон де жам!».
Это не круг, Лизавета, это побитый овал, ты не видишь? Где круг? Я тебя спрашиваю, видишь ли ты круг?
Рон де жам!
Криво, Лизавета, как же криво! Сидя на последнем ряду, куда там сидя — выглядывая из-за двери, я и то разгляжу, как же ты скашиваешься вправо!
Рон де жам!
У тебя что, судорога? Где линия? Где статика? Лизавета, мы на сельской дискотеке — девочки! Девочки, Лизавета привела нас в самое подходящее место. Расслабляемся, нечего трудиться — лучше поглядите, как она вертится. Давай, давай, Лиза — ещё раз. Для всех нас.
Рон де жам!
Стоп. Бесполезно. Из воробья лебедя не сделаешь.
Тандю!
Мы круги рисуем или землю копаем? Лизавета, может, принести тебе со склада лопату? От недавней постановки завалялась — думала уж выбрасывать, но, слава Царице, передумала. У нас как раз орхидеи пересадить надо.
Тандю!
Па-де-бюрре! Только Лизавета! Владислава, не расслаблять свои макаронины!
Что это было? Не расслышала? Па, не по — не то позорище, что ты мне сейчас показываешь.
Па-де-бюрре!
Лебедь или утка? Кого бы больше тут видим?
Фуэте!
Шашлык на мангале крутится лучше, чем то, что я вижу. Алевтина, жопу с пола, он перегреется!
Фу- впрочем, этим можно ограничиться. Па-де-де!
Ноги! Чувствуем ноги, не выгуливаем их! Мы не на экскурсию вышли, тургруппа «Бездари»!
Адажио! Адажио, я сказала! У вас в ушах партитура или звон? Что за полудохлые вороны? Волочимся активнее, активнее волочимся! Куда побежала, Вязмитинова? На уроки балета? Уже тут, тебе не помогли — адажио!
Кого соблазняем — покойников? И они не купятся. Адажио! Алегро! Быстро, быстро, быстро, что за прыжки! Прыгайте в окно, коли нормально не умеете, может, прекратите так тащиться по паркету, ему от вас стыдно! Где воздух? Алегро!
Обед наконец заканчивается.
Она почтительно благодарит родителей за предоставленные блага, она склоняет голову и избегает насмешливого взгляда сестры, она ждёт, пока отец поправит воротник и сложит салфетку вдвое, небрежно, но с должным изяществом сбросит её у края стола, где взметнувшаяся тенью прислуга подберет её через несколько мгновений, она кланяется и она уходит в свою комнату: плие, деми-плие, вращение стоп у кровати, разминка на сухую.
Плие. Батман тандю. Ро де жам пар терр. Шпагат, шпагат, шпагат, пока не покажется, что все связки вот-вот лопнут; подложи под стопы книги, чтобы выгнуть их ещё выше, спину держи так, чтобы тростинка меж лопатками и не вздумала шевельнуться. Руки в третью позицию, плечи не поднимать, позвоночник не двигать.
Медленно. Медленно.
Пока не думаешь и пока не вспоминаешь, пока затыкаешь горечь вглубь позвоночника, пока любые эмоции можно загасить физической болью — жить можно и жить нужно.
Ещё медленней.
Пока не заглушишь подступающие слёзы, пока в который раз не запомнишь: да, это могло быть обидным, но это было ради тебя, и это было правдой, и это будет правдой, и это будет повторяться, и это никогда не закончится — есть только один способ прекратить любые душевные терзания, и тебе, Лизавета, он известен лучше, чем кому либо: всего-навсего стать идеальной.
Разве к идеалу возникают какие-либо замечания?
Спазм электризует пульс, сводит мышцы проволочной болью — она выдыхает бесшумно, и давление отступает только на этот единственный момент — медленнее, Лизавета, медленнее.
Красота требует жертв, а совершенство требует боли.
Медленнее.
Ты станешь идеальной, и никто не сможет тебя задеть.
Медленнее.
Когда-то её, быть может, и привлекала роль балерины — но к совершеннолетию этот путь должен был закончиться. Показать достойные академические результаты, проводя по восемь часов на занятиях балетными, и по три — бальными танцами — попросту невозможно. Она пыталась, но со всем присущим леди смирением приняла свою судьбу.
К тому же, выступления в театре — всего лишь праздная морока, и карьера таких танцовщиц неблаговидна и незавидна: о тебе все забудут к тридцати, Лизавета, проговаривает она, прикрывая глаза, никто не гарантирует ни успеха, ни известности, повторяет она, сглатывая горько-терпкую слюну, которая оставляет нестираемый налёт на верхнем нёбе, тебе это без надобности. Посмотри на других — разве ты хотела бы такой судьбы? Пожизненное содержание артисток невелико, за исключением самых выдающихся звёзд; они всё так же коротают жизни, ублажая своих покровителей, пока старая любовь и признание могут их, рука об руку, прокормить; эти женщины порочны, и скандалов вокруг них — не счесть, и ты не хочешь быть записана в чьи-то любовницы из-за неосторожно поданной руки, из-за ловко выцепленной на фотокамеру случайной близости —
ты не хочешь и никогда не хотела быть на сцене, Лизавета, кивает она, обнимая собственные плечи и вжимая в них пальцы до красноватых проталин на коже, ты никогда этого и не хотела.
Такая судьба блестит ярко, но сгорает быстро — сможешь ли ты пережить новообретённое бессилие после того, как попробуешь на вкус свободу?
Она знала только одну балерину, что так и продолжала свою вечную партию: да и та знала только одно па.
Музыкальная шкатулка, приобретённая на одной из новогодних ярмарок, всегда заводилась в те моменты, когда ей было особенно — пусто — из раскрывшейся ракушкой коробочки выползала на свет фарфоровая фигурка, вечно улыбающаяся, вечно приветливая, вечно изящная, застывшая в грации своей позы, вечно прекрасная, навеки безмолвная —
Лиза задёргивала шторы, сбрасывала покрывало на зеркало, самого педантичного и строгого своего учителя и — танцевала.
Пока мелодия не закончится: заводить на пять, шесть, семь оборотов, танцевать, пока никто не видит, пока всё, кроме мелодии — сплошная тишина, можно танцевать с ошибками, можно танцевать плохо, можно не вытягивать носок, можно экспериментировать — можно, можно, можно.
Пока рядом никого нет, разрешено всё, что не запрещено.
И пусть мелодия одна и та же, и такт давно зазубрен наизусть — пускай.
До тех пор, пока не рухнешь на корточки, не приобнимешь себя за колени, не начнёшь нервно выстукивать по паркету не в ритм; пока плечи не сведет судорогой, пока пальцы не отпустят собственную спину, отпечатав на ней краснеющие лунки, пока не сможешь открыть глаза, так и не сумев заплакать — пока не запихнешь в свою глотку металлических листов, чтобы не издавать ни звука — пускай.
Потом главное — поднимайся. Поднимайся и беги —
вновь, вновь и вновь.
Она прислушивается к каждому шороху, она впитывает в себя каждый проходящий мимо шаг, и она приучена их различать: обычно, слава Царице, её не навещают после обедов или ужинов, если не брать в расчёт мать, но сегодня, похоже, она занята — она никогда не может понять, как мама находит столько утешения в покупках, модных журналах и книгах, если даже среди них только то, что признано допустимым — стоит ей выйти за грань разумного, как насмешек отца не избежать, но мама талантлива, мама терпелива и хорошо умеет адаптироваться: она улыбается и смеётся рассыпчато-переливчато, чуть пожимая плечами — да, вот я оплошала, спору нет, сглупила, дорогой.
Мама почти не вступает с отцом в споры.
Она называет это «женской мудростью».
Мила называет мать «подстилкой».
Она старается не вздрагивать ни от одного, ни от другого.
Упрямство сестры ей дорого обходится: стоит пройти ещё нескольким месяцам, — и то — поразительное благо, — как Лизавета вновь в свои поздние восемнадцать ежится, будто молния ударила точно посреди её комнаты — есть один хороший индикатор того, что пора вести себя тише и приличней, и это —
хлёсткий и глухой звук пощечины.
Точно на втором этаже, иначе бы так просто она не услышала —
Лиза поспешно дёргает шторы, и солнце торопится вползти в комнату на последних моментах открытых окон, срывает покрывало с зеркала и накрывается им с головой, бесшумно ныряя в постель.
Сердце нервно колотит по реберной клетке.
Дверь в соседнюю комнату распахивается с визгом замка, хлопает с такой силой, что картина с безжизненными акварельными лилиями на стене покачивается в сторону, еле удерживаясь на гвозде.
Она приспускает ткань с лица, бездумно рассматривая туалетный столик и срез угла окна в открывающейся перспективе.
— Да пошёл он нахер, ненавижу, сука, его, тотально, какой же он урод моральный, — Мила в гардеробной, и Мила ругается, и скольжение крючков вешалок по стали эхом отражается, будто столкновением двух клинков — она неторопливо поднимается, позволяя тишине окутывать собственный шаг, и, замерев перед узорчатыми панелями, нажимает на дверную ручку.
Щека у сестры красная, и по этому полотну с глаз стекает прозрачная краска.
Не от печали или тоски — от гнева и бессилия.
Мила всегда плачет тогда, когда ей не достаётся то, что она хочет: в этот раз ей досталось, но явно не по её желанию.
— Чего тебе? — сестра зыркает на неё, скаля зубы. — Оставь меня в покое.
Она прислоняется плечом к стене.
— Ты меня, лять, не слышишь?
— Не ругайся, — тихо просит её Лиза. — Ты привыкнешь, а потом употребишь в неугодном для этого месте.
Сестра с силой закатывает глаза и неприятно ухмыляется.
— Может ты меня жизни учить не будешь? Ну хоть кто-то, может, в этом доме меня жизни учить не будет?
Пламя гнева в ней распаляется, покуда в него докидывают дрова — чужие слова, собственные мысли — Миле просто нужно прокричаться.
— Я, бл… — она повторяется, но зажевывает продолжение, сжимая губы до алого, — сука, да отвали ты от меня, хорошо? Я к тебе не лезу — и ты ко мне не лезь.
Миле нужно поругаться, чтобы не натворить дел.
— Ты сиди тут, с ними, и продолжай жить так же, как они — тебе, знаешь, подходит. Ты у нас такая правильная, такая чистая, такая непорочная…
Если Мила будет ругаться с отцом — она от него еще раз получит.
— …мне тошно на тебя смотреть, охренеть как тошно, Лиз! Ты вообще не понимаешь, да?
Понимаю.
Мне тоже.
Если Мила будет ругаться с матерью — она расстроится, а Мила — раскается, но извиняться не будет, всем в итоге — будет только хуже.
Есть более рациональные исходы.
— Бл, какая же ты тупая, я не могу, — сестра прижимает руку ко лбу, будто пытаясь снять с себя скальп, растягивает кожу и даже чуть царапается. — Я не понимаю, как тебя это может устраивать. Ты на распродаже, как деревенский скот, только подороже, но тебе нормально, потому что ты будешь жить со своим богатым муженьком, которого выберут эти ненормальные, в месте, которое выберут эти ненормальные, нарожаешь им внуков, которые они, сука, тоже выберут, поэтому постарайся уж делать это аккуратненько, а то выкинут за пределы поместья — хорошо, сестрёнка? И не забудь, что после родов тебя разнесет, кстати, я с удовольствием на твою рожу посмотрю в этот момент.
Мила пару раз хрюкает, широко улыбаясь.
Ай.
Она молчит, слегка подергивая уголками рта — больше рефлекторно, чем осознанно, — и сестру это точно задевает: она швыряет очередное платье на паркет, ногой проводясь им, как половой тряпкой, до самого угла — это дорогостоящий сумерский шёлк, не стоит, — она разворачивается и приближается к ней, выставляя руки перед собой — толчок отбрасывает чуть назад, и Лиза утомлённо вздыхает.
— Оставь меня в покое, — уже тише говорит Мила и закрывает перед ней дверцы.
Она, пожалуй, и не хочет слишком сильно её поддерживать — чтобы дошло до рукоприкладства, нужно приложить немало усилий, и Мила, очевидно, это заслужила. Если вести себя правильно — ничего не произойдёт, и мама рассказывала им об этом с самого начала, просто Мила плохо слушала, не усвоив важный материал.
Она заслужила.
Заслужила.
Лиза будет осторожной, и Лиза никогда не допустит подобного, потому что все ситуации можно предусмотреть, везде можно будет проявить гибкость ума и нрава, всегда можно будет найти элегантный выход.
Мать учила её именно этому.
Учила, признаться, довольно-таки часто.
— Что я тебе говорила, ma chère enfant? Ты должна уразуметь: девице пристало быть кроткою, благонравною, сдержанною. Женщина — не воин, а утешение, свет в доме, мягкость, лукавая смиренность… Женскому естеству подобает уступчивость, доброта, проницательность, — да, да, та самая женская хитрость, которой мужчины вовсе не чают, а без которой семья — не семья, а пустое жилище. Когда у барышни всё устроено ладно — и муж добр, и дом в порядке, — она делается ангелом: нежна, приветлива, словом не обидит. Неужто мы с папа́ недостаточно стараемся? Скажи мне, милая, не томи: неужто скорбь какая-то у тебя на сердце?
— Нет, мама́.
Отвращение бирюзовыми ниточками заместо вен — отпусти меня уже, пожалуйста, молю, я больше не могу этого слышать. Я все поняла, я всё усвоила. Отпусти.
— Что это с тобой, душечка моя? Неужели и ты, помилуй нас, госпожа Царица, поддалась на всю эту суетную чепуху от этих несчастных женщин с расстроенными нервами? Ах, ma pauvre enfant, они ведь совсем сбились с пути — вон как скачут, вопят, точно в припадке, книги пишут, а в доме-то — ни мужа, ни детей, ни порядка… всё у них под откос, всё впустую! Лизонька, солнышко ты моё, ты же у меня умная, разумная девочка… ты ведь знаешь, что приличествует леди благородного рода? Быть скромной, быть покладистой, иметь тонкий вкус и, главное, не терять tête froide. Ведь женщине даровано иное — не шум да дерзость, а ласка, charme, утешение… Ну, что за мысли у них, право, стыд и срам! Хочешь ведь быть счастливой, правда же? А для этого, душенька моя, совсем не нужно выступать и ругаться, достаточно держать сердце в порядке и улыбку — при себе.
Мама ласково, любовно улыбается.
— Ты же помнишь ту историю, что давеча графиня Ростова рассказала в салуне?
По щекам, вниз от скул, пробивает нервная, полуистеричная дрожь.
Лиза медленно кивает.
— Как отличить хорошего мужчину от плохого? — в глазах у мамы — смешливые искорки. — С хорошим ты будешь счастливой, а с плохим…
— Сильной и независимой, — безразличным эхом откликается Лиза.
Мама довольно чмокает её в щёку.
Не надо, пожалуйста, не надо — клешнями сжимается, выдирает будто из глаза по реснице, отчего в них так колется — она не будет, она не — будет, она — не — будет — плакать.
Лизавета Милорадович не плачет просто так, она уже научена плакать красиво, изысканно — не естественно, это для плебеев и тех, кому всё равно на выгодную партию, уважение общества и чужое мнение; нет, Лизавета Милорадович знает по словам маменьки, как правильно делать: нужно не морщить лоб, ни в коем случае не жмуриться, визжать, аки свинья резанная или девка крестьянская, им и Царице не угодно, нужно: держать веки открытыми, позволять слезам задерживаться на нижних ресницах и лишь под гнётом собственного веса медленно стекать вниз, оставляя полупрозрачные полоски — но смотри, Лизавета, бери тогда тот тон, что не размоется и не проявится — в голосе тот тон выдерживай, чтобы иным ухо ласкал — ты должна быть безупречной, Лизавета, иначе тебя никто не полюбит.
Её мать — не желает ей зла.
Иногда она приходит к ней, нежно запускает руки в волосы, хотя Лизавета тысячу раз просила так не делать — и только когда находит аргумент, что от крема они начинают лосниться слишком сильно, будто сливочным маслом обмазанные, мама ахает и начинает поспешно извиняться, тащит лосьоны и бутылёчки, чтобы немедленно её обмазать, с ног до головы — залить. Увы, самое страшное —
мама её действительно любит, и когда под Новый год Лизавета долго-долго не могла найти подходящее платье, чтобы по душе, она объездила все столичные салоны, чтобы только найти то самое —
но выбрала на свой вкус. Увы, самое страшное —
мама очень любит с ней разговаривать, но Лизавету она совершенно не слышит; от неё только «да, мама́» и «это прекрасно, мама́», а когда-то, может, когда еще не было нужды делать из неё идеальную —
она клала маленькую голову маме на колени и засыпала. Увы, самое страшное
— это время прошло, и больше не вернётся. Теперь её любовь — как огромный всепожирающий монстр с зияющим дырявым пузом, пытается её сожрать, чтобы заполнить пустоту — будто пытается любовью её этой обрюхатить саму, а Лизавете тошно
потому что, как Лизавете кажется, несмотря на все уловки, маму никто так и не полюбил: отец в раздрае, деспотично вдыхая-наслаждаясь каждым мигом своей диктатуры; о Миле и слова доброго в этом отношении не скажешь, потому что родительскую опеку она считает лишь за бремя и за авторитет считает лишь саму себя, денег семейных не считает, но считает, что одна лишь она себе вольна вить судьбу из чужих веток —
и если маму никто не любит, то хотя бы она — Лизавета — должна, потому что так не может и не должно быть — чтобы при стольких усилиях тебя не любили.
(а разве любовь бывает заслуженной? вышколенной, выполированной, выделанной — любовь за-слу-жи-ва-ют, Лизавета, за-слу-жи-ва-ют, и даже дворяне склоняют ей свою голову и встают на колени, потому что, чтобы быть любимым, ты должен быть — идеальным, простого «быть» недостаточно. лучше других, прилежнее других, умнее других, удобнее других, почтительнее других, комфортнее других, самое главное —
прекраснее других. а она, боги, еще уродлива донельзя — ей бы ножом перерезать лишнее, чтобы из себя, как по выкройке, специально для бального платья заготовленной — иссечь идеал).
После разговоров с матерью её тошнит перед фарфорово-ситцевыми дугами унитаза.
Лизавета смотрит в зеркало, вытирая рот, и вытягивает уголки губ в разные стороны, чтобы вышло прилично, пристойно, правильно.
Перед отвратительно смеющимся над ней зеркалом, единственным мало-мальски приличным, которое издевается про себя, а не вслух, она тренирует улыбки: №13, для светских приемов. №12, для семейных застолий. №31, для встречи дальних, не самых приятных, но тоже чинных родственников; №131 — для улыбки конюху, подогнавшему карету; №42 — при происходящем бессмысленном бесчинстве, чтобы не терять голову; №58 — для балов у дворян ниже графа, №57 — выше, №59 — для маркизов; №60 — если встретишь княжеский род; №27 — коли слуги увидали семейную склочку, №19 — коли повстречала при выходе из имения кого-либо из нон грата, № —
а Лизавета должна быть №1 — для этой цифры улыбки нет. для неё — взгляд через зеркало и через себя в полуденные тени под глазами; для неё — выискивание малейшего покраснения на лице, потому что выглядит, как испещренное порами клеймо, для неё — рёбра выворачивающая наизнанку ниточка морщин и даром, что видно, только если неестественно изогнуть шею — а все равно же обязательно попадёт в такое освещение и кто-то да увидит, для неё —
а что для Лизаветы Милорадович? у неё внутри пустоты, как у матери, нет; от желудка до гортани всё заполнено булькающей нефтяной плёнкой.
А как же она невовремя, не к месту тогда — она просто не успела выдумать улыбок для пары-тройки человек, счёт уже на трёхзначные цифры, и ей не то, что улыбаться, а вдохнуть тяжело в их присутствии —
она пальцами обхватывает ободок раковины так, что ногти скрипуче визжат, соскальзывая; она поднимает лицо и поворачивает шею направо, налево, направо, налево, до боли в мышцах, чтобы те растягивались, а шея выглядела длиннее.
В какие-то моменты она смотрит на себя и не видит ни красоты, ни уродства. Ничего, ни-че-го особенного. Есть же такие люди, что даже неухоженными выглядят прелестно, но она, очевидно, не из таких: её вьющиеся волосы легко лохматятся, а когда их распрямляешь, кажется, будто череп обвесили сухой, ещё не сваренной лапшой; если в один день она увидела себя прекрасной и поверила, что она — одна из самых красивых девушек в Снежной, если не на планете —
то на следующий день она проснётся с сизыми полумесяцами под нижним веком, с красными, дай Царица, не гнойными пятнами на шее под ухом, с поблескивающим жиром лбом, она проснётся —
отвратительной настолько, что не захочется никуда выходить. Захочется спрятаться в своей комнате, взять в руки вышивку и вставить кассету с аудиокнигой в приёмник или, того лучше, включить проходящее мимо её ушей радио.
Но нужно будет идти. Куда бы то ни было, нужно будет идти: иногда удастся потратить час на то, чтобы убедить мать в лёгком недомогании, а потом ещё полчаса нужно будет вежливо повторять одно и то же, объясняя, что она просто съела или выпила что-то не то, но это ни в коем случае не смертельная болезнь, отцу —
перечить бесполезно. Что бы ни случалось, отцу перечить бесполезно, потому что что бы ни произошло, она просто ленится или выделывается, потому что женщины капризны и любят притворяться, поэтому покуда у неё нет ножевого в горле или хотя бы в брюшной полости —
беспокоиться не о чем. Лиза привыкла не создавать излишних поводов для того, что называют беспокойством — нет, она не настолько добра или учтива к другим, просто —
одно обернется выскабливанием головного мозга по ложечке, другое — крайним недовольством, прикрикиванием и рявкнутым требованием принести ей хоть каких-то таблеток, чтобы немедля встала на ноги.
Таблетки она держит под языком, крайне умело задерживая их у самой глотки, когда тот самый язык её требуют показать: это верный способ адаптации, который она освоила самостоятельно, и спасибо Царице за сообразительность и умение реагировать в непредвиденных ситуациях: её мать не скрывает то, что она принимает какие-то седативные таблетки по назначению их лечащего врача, и ещё какие-то — кажется, антидепрессанты, — но в государственные клиники она ни разу не ходила, и интуиция подсказывает Лизавете, что там бы ей такого не выписали.
Честно говоря, её пугает не столько то, что ей могут поднести на белоснежном блюдце, заплетенном золотой каймой по кругу и распустившейся розой в центре — нет.
Скорее всего, это может повлиять на умственные способности; а это последнее, что она в своей жизни контролирует безупречно и исключительно по своей воле; последнее, что, возможно, помогает ей в некотором роде оставаться хоть в какой-то доле тем, кого она ищет в зеркале; возможно, тем, что её спасёт и заберёт отсюда, и она даже попыталась: не сейчас, не будучи девочкой-подростком, едва-едва оперившимся, уродливым птенцом, которому не суждено расправить лебединых крыльев —
в будущем, она ещё не знает, но в будущем она поступит на военное. Удивительно, верно — эта нота протеста лишь последняя попытка заполучения контроля, и она даже сыграет в этой партитуре; и в университете она изменится, и в университете она —
Неважно.
Лизавета Милорадович навсегда останется Лизаветой Милорадович, пока один крест фамилии не сменят на другой, столь же благородный и высокий.
То, что она выиграла у своей судьбы, она ей же стократ и проиграет.
Так вот, о будущем, которое ничего не изменило: на четвертом курсе давали возможность поучиться полгода в сумерской Академии. Полгода в жарком климате, полгода в каких-то джунглях, полгода покупать пищу на базаре и существовать в среде, где титул, помимо профессорского и аспирантского, мало что значит:
да, да, пожалуйста. Она добилась этого сама, она заслужила это сама, она старалась для этого — сама, сама, сама — всё для этого сделала. Вообще, с военного факультета студентов почти не брали: в Сумеру, кажется, были какие-то отдельные храмы, где готовили профессиональных бойцов, а наёмники обучались, принимая горький опыт жизни ежедневными пилюлями, но, вопреки мнению её отца, Академия Сумеру не ограничивалась фундаментальными познаниями, бесполезными для всего, кроме очередной бесполезной бумажки.
Она долго выбирала между Вахуманой, Спантамадом и Амуртой, но пришла к выводу, что основам медицинской помощи её и так научили в университете, — вдобавок, она постоянно ходила на дополнительные занятия, на которых, кроме неё, сидело два с половиной человека! — второй даршан уже выпустил чрезвычайно талантливую ученицу, причём ещё и её тезку, правда, из другого государства — поэтому она остановилась на первом варианте.
Мудрецы Вахуманы занимались не только «более или менее приличной консервацией полудохлой рыбы», как выразился её отец, заявив, что подобные знания, пусть и совершенно неразумные, добавят ей рейтинга в списке хороших жён —
они искали первопричину всего. Почему Тейват сложился таким, какой он есть, почему элементов только семь, но на деле больше; почему случился Катаклизм, что ему предшествовало, почему, почему, почему —
хотела ли она найти ответ на какой-либо конкретный вопрос для себя самой?
Сомнительно.
Её наставник, седовласый, но ещё не сгорбленный старик, посоветовал сформулировать ей тему диссертации следующим образом:
«Казуальная детерминация: энтропийная природа пророчеств и фатальных событий».
Она, несмотря на глубокое уважение к человеку, успешно защитившему и прошедшему рецензию целых семи диссертаций, набралась смелости заявить, что подобная тематика может быть отвергнута комиссией в силу своей малой определенности, достоверности и нерелевантности по отношению к предметам изучения.
— Знаете, Лизавета, — чуть прокашлявшись, принялся разъяснять профессор, пачкая пальцы в пылящемся на доске меле, — время, энтропия, судьба — вещи достаточно глубоко взаимосвязанные. Пожалуй, мне сложно будет объяснить это простыми словами, но я уверен, что вы поймёте и сложными, хотя, пожалуй, стоит попытаться.
Стоит начать с того, что с вашими амбициями, Лизавета, вам действительно стоит хвататься за что-то революционное. Переворотное. Нестандартное, нетипичное, осуждаемое, непринятое — возможно. Я приложу все усилия к тому, чтобы вы защитились, можете в том даже не сомневаться: однажды мою работу разворачивали трижды, прежде чем я наконец умудрился вдолбить этим остолопам то, что все проведённые исследования подкреплены с фундаментальной точностью и, несмотря на то, что представляют собой весьма гипотетические концепции, имеют полное право не только быть, но и служить ориентиром для дальнейших исследований. Впрочем, дело не об этом, но коли спросят, то так и талдычьте им: дальнейшие исследования, дальнейшие исследования… И улыбайтесь. У вас это превосходно выходит, подобным мастерством я не овладею, даже если тридцать лет кряду проведу лицом, повернутым к озерной глади — и даётся мне, что эта ваша заслуга приобретена крайне тяжелым и, возможно, вынужденным трудом. Прошу меня простить, дурная привычка к анализу — рассмотрите природу пророчеств как низкоэнтропийного элемента в энтропийных системах — то есть, в рамках нашей с вами существующей вселенной. Какова природа их вотворения? Сбываются ли они, разрушаются ли? Знаете, я слышал о одной земле, где одна принцесса уверовала в пророчество, но не попыталась его изменить; вы, должно быть, понимаете, о чём я. О Дахри, вы, разумеется, наслышаны. И, если моя память мне не изменяет, пророчеств полно везде и всюду — что о пяти солнцах Натлана, что о Первозданном море Фонтейна — последнее, кстати, прекраснейший пример, вызвавший большие обсуждения в нашем скромном обществе.
— Подумайте, Лизавета, быть может, — профессор завершил замудренный график с петлеобразными кривыми, напоминавшими рисунок электро-генераторного волнового воздействия, а потом набросал ей диаграмму Фейнмана, которую она встречала лишь однажды в каком-то сборнике, который не смогла сразу осилить и отложила до лучших времен. — Фракталы сложных аттракторов я вам, пожалуй, нарисую на пергаменте, а то придётся лезть на стенку — как и в прямом, так и в переносном смысле, но…
Посудите сами, наш мир весьма подвержен энтропии, верно? В некоторых, малозначительных и непримечательных в разрезе всей Вселенной событиях, поскольку: покуда основное — неизменно, дополнительное — допустимо. Эти, тем не менее, малозначительные и непримечательные события и плетут свитки нашей жизни. Случайно обронили монетку, которую вам помог подобрать прохожий, ставший вашим товарищем, ваша подруга наступила кому-то на ногу, привлекая внимание к вашей персоне, и вас номинировали на королеву красоты, забыли дома ключи, опоздав на поезд, завалив контрольную, проспали будильник, а профессор не пришёл вовремя…
Перед ней вырастало древо посолиднее Ирминсуля.
Древо вероятностей.
Ну конечно.
Можем ли мы с полной достоверностью утверждать, что пророчество, произнесённое когда-то, но никем не услышанное, сбылось? Для этого, разумеется, необходимо связаться с автором или же иным сведущим, но можем ли мы утверждать, что само знание пророчества даже одним субъектом нисколько не повлияло на исход событий? Один косой взгляд, одно случайное слово — и они уже способны воздействовать на предпринятые решения. А если без них? Если изрекающий пророчество и тот, кому оно сулит положительный или негативный исход, не пересекаются?
— Я боюсь, что найти материалы для подобных исследований будет весьма затруднительно, профессор, — Лизавета почтительно склонила голову и вывела на листке несколько волнообразных строчек. — Допустим, в ретроспективе мы действительно можем проследить то, сбылись ли те или иные пророчества, были ли они доступны тем, кому предназначались, однако можем ли мы достоверно простроить, даже, допустим, самым простейшим моделированием, значимости влияния факторов? Стохастические ошибки в подобных исследованиях слишком велики.
Профессор по-доброму усмехнулся, попутно обломав уголок искрошившегося мела на пол.
Пророчество есть само по своей сути вспышка порядка. Элемент устоявшегося в вечном хаосе. Но хаосе ли — вот в чём вопрос? Разумеется, теории о том, что, узнавая о пророчестве, его объект самостоятельно запускает ещё более энтропийную цепочку событий в попытках его предотвратить, достаточно распространены — стоит лишь обратиться к ремурийской мифологии. Я, увы, в ней мало сведущ: я знаю несколько аспирантов, увлекавшихся подобным, но, увы, они сейчас в отъезде…
Знала она одного сведущего в истории и литературе, в том числе и ремурийской. В том числе, но только в этом аспекте, право слово, лучше неё. Её порядком раздражало то, что, как и она сама, он всё равно пытался разобраться в любой вещи, которая попадалась ему под руку, даже если та относилась к малоизученным физическим явлением или обещала ни разу в жизни не пригодится — и где только нашлось столько времени?
— Я могу связаться с одним знакомым, — выдавила из себя Лизавета, растирая грифель в огромную кляксу.
(Тогда — уже знакомым. Когда-то, Царица, помилуй, она вскользь, в душе и очень тихо называла его другом.
Когда-то в сердцах и в сердце она назвала его по-другому, и дорого за это заплатила).
— Замечательно! — профессор с глухим хлопком сложил ладони и быстрыми шагами передвинулся в угол лекционной, чтобы обеспечить ей полный обзор.
Так вот, там свидетельств того, что нам противопоказано знание пророчеств — достаточно. Однако, если мы утверждаем, что судьба предопределена, то знание или незнание пророчества ни на что не влияет: она всё равно, как бы то ни было, сложится именно тем путём, которым должна была. В таком случае, цель пророчеств — превратиться в самосбывающееся? Доставить своему объекту лишние страдания в попытках скрыться от судьбы?
— Быть может, — Лизавета покрутила карандаш меж пальцев, — не все пророчества таковы? Есть же те, что предполагают какой-либо выбор?
— Крайне редко, — профессор нахмурился, а затем покачал головой. — Да и те, знаете, выбор из двух зол.
Прошу вас обратить внимание на границу понятий: пророчества и предсказания не суть одно и то же. Предсказание может быть размытым, ошибочным, спорным — настоящее пророчество всегда верно, всегда сбывается и всегда тяготеет к смерти. Это их, скажем, характерная особенность: обещать потери. Но мы действуем в рамках не-нейтральной вселенной, где судьба действительно существует, да и не только существует, а и не может быть опровергнута. Но что, если судьба, скажем, не столь линейна? Что, если судьба, да простит меня Великий Мудрец и Великая властительница Руккхадевата, есть лишь слоёный пирог, и мы, надрезая его вилкой поверху, захватываем лишь верхний слой? Что, если судьба — своеобразная матрица с узловыми точками, как в пахлаве или тахчине, которая требует своих обязательных ингредиентов, но не привередлива к порядку или смешиванию? Не становится ли тогда пророчество чем-либо, лишь искусственно вшитым в ткань наших жизней, на деле представляя из себя лишь наиболее вероятную траекторию, вектор низшей энтропии, информационный конструкт?
— Но если все пророчества, как вы совершенно правильно указали, тяготеют к смерти, — кивнула Лизавета, чуть прищуриваясь и подпирая лицо ладонью, — не значит ли это, что, как бы мы ни пытались предотвратить судьбу, она всё равно придёт за вами?
Разумеется, ответил профессор.
Вопрос лишь один.
Когда?
Тема, показавшаяся ей абсурдной и невыполнимой, в конце концов заинтересовала: она пришла к совсем уж пожилому мудрецу и пришла к выводу, что тот, увы, выжил из ума; она докапывалась до истины и докапывалась даже до местных скитающихся торговцев, а один раз нашла бродяжничающих разбойников и нашла проблем на свою голову.
Она почти закончила первую главу своей диссертации и даже представила её наставнику: в идеальной ситуации, можно было остаться и довести до конца начатое, может, даже получить степень, может —
отец сказал, что юным дамам не престало находиться в подобных местах, когда есть своё, родное и близкое.
Она взвесила все за и против: в Снежной подобное исследование проводить было бы в разы затруднительней, поскольку слова о воле небес или Селестии в каком-либо ключе, что мог доказывать их достоверность, публиковать бы никто не стал. Она и сама не была уверена, что придёт к подобному заключению, поскольку проделала лишь треть работы, которая подтверждала лишь изначальную мысль о том, что услышанное субъектом пророчество в ста тринадцати случаях из ста тринадцати за всю историю подтвердилось, за исключением натлановских явлений: к ним доступ даже в Сумеру был ограниченный из-за отделённых артерий земли. Обучение на родном факультете нужно было продолжить, чтобы получить военный билет и звание, к которым она изначально стремилась (помогли ли они ей в итоге? время, возможно, ответит положительно), но и академический отпуск можно было взять — если бы только она могла договориться, если бы только она могла успеть сделать хотя бы пару звонков или если бы в Сумеру их можно было сделать —
отец всё решил. Отец пришёл к выводу, что ей нечего больше шляться по таким злачным местам.
Отец решил, что ей пора возвращаться домой.
Тогда в Сумеру ещё не было Архонта, что мог бы ей, при желании, помочь. Лиза бы, возможно, не побрезговала бы обратиться к нему за помощью, если бы будущий бог согласился остаться анонимным.
Но это было не так важно: работу, несомненно, можно было закончить и на родине. Разумеется, можно было.
Лизавета, в конце концов, очень редко когда-то что-либо не доводила до конца. Ещё реже ей приходилось что-то переделывать, потому что кто-кто, а она, разумеется, всё могла делать с первой (десятичасовой и кропотливой) попытки.
Говорят, в Бездну нельзя заглядывать, но у неё есть своя личная — это первый проваленный тест на третьем курсе. Хотелось — отчего-то хотелось — донести диплом с отличием, без единой хорошей отметки — только отличные! — будто бы он мог что-то доказать и изменить, будто бы он помог бы ей в будущем продолжить свои исследования, будто бы —
но, увы, как назло, именно на том предмете, где ошибаться было ни в коем случае нельзя, она ошиблась. Анна Константиновна поблажек никому не давала, и ввела себе шприцом по вене одно правило: один проваленный тест — никаких «отлично» за семестр.
Проваленный тест. Один проваленный тест. Один проваленный тест —
постыдно было нести родителям, потому что она в нём такую чушь несла; а виною тому, что обиднее всего —
она сама только и только она сама. ночью вместо повторения загрузила себя ненужными, бестолковыми, беспочвенными думами — а вот Катя — Катерина Спасская, княжна, молю — она же вот так живёт — не так, а вот так — а
почему? а разве можно? и так разве — лучше? так разве — безопаснее? так разве —
позволительно? находит ответ: ей, конечно, да — Княжне Катерине Спасской — конечно, да; а она всего лишь из герцогства, но — не княжна же. значит — всего лишь. была бы она царицею — нет, не Царицею — царицею, может, и дозволено было чуть больше, чем сейчас и чуть меньше, чем Кате —
это не мысли, это смывающийся водоворот — а Наташа
она бы с ней и не заговорила бы, если бы не Катя, а кажется —
зря. Наташа — девушка бойкая и сильная, а не слабая, как мама учит — и ей, кажется —
так хорошо. как есть — хорошо. несмотря на всю скрытость, весьма в обществе подобообразную, надобно именно так — налицо всё не показывать,
Наташа всё-таки показывает, просто не всем — и когда Лизе показала, стало так —
смешно, жутко и горько.
В одном флаконе, как из-под тех самых духов — это камелии, говорит мама, послушай —
девушка должна благоухать, как цветок, раскрывающийся лишь для одного, но манящий многих, тот самый, что под закатным солнцем единственный в поле сорняков да выделяется
— Лизавете кажется, что если рот открыть, оттуда будет нести гнилью.
И тест, да, тест — вот тот самый, что в первый раз провалила — сглотнула, убедилась, что губы не заворачивает вовнутрь рта от обиды, и подняла голову, улыбнулась — конечно, для таких случаев есть №77, её нелюбимый — для оказии, конфуза — совсем чуть-чуть зажми внутри щеки, буквально легонько, чтобы воздушные ямочки на лице появились, когда ты поддернешь уголки вверх миллиметра на два, чтобы едва изогнуть прорезь рта — и голову держи под легким наклоном, чтобы эффект усилился.
Выслушала комментарии преподавателя — беззлобные, но обидные — и ушла. просто, предосудительно, и очень по-детски — осуждаемо — хотелось немного выплакаться.
Родители все равно не увидят, преподаватели во время перемены не заметят, а ей станет хоть крошечку да полегче — и кто.
ну вот кто просил его припираться сюда.
Солнце, блин, загородил.
А хоть и выводит из себя, но помогает ведь, даже нехотя-неосознанно: гнев сильнее обиды и перевешивает её голову, Лизавета поднимает ресницы и хочет привычно сказать:
«отвали, место занято», а —
ты чего так испуганно на меня смотришь, Володя?
Неужели пока плакала, так сильно себе лицо перемазала — руки тянутся почти невесомо ощупать те самые дорожки от слёз, но не находят —
у неё просто петля поперек горла прокручена изнутри. и она просто хлопает глазами, дурочка.
А ему, кажется, очень нужно кого-то позвать на помощь — причём не ей, а ему самому — и от этой мысли узел нервным смехом в груди расползается.
— Да, чего тебе, — устало-спокойно выдает Лизавета, взгляд — в землю, потому что там песок цвета спокойствия и умиротворения, и она позволяет ноге чуть провернуться в нём, оставляя полукруг — так Катя любит делать, только она целые фигуры вычерчивает, а Лиза так — чуть-чуть, крошечку, совсем маленько.
— Ты… — и на обдумывание продолжения у него уходит по-дурацки много времени.
предположительно, шепчет про себя Лизавета, прикидывает причину, чего она расселась в теневой стороне от Академии, в том самом углу, куда старшеклассники покурить выходят — от их места под скатом крыши тянет-веет остаточным шлейфом табачного дыма.
— Я не знаю, из-за чего, но выглядишь ты… не очень.
«Вот уж угодил так угодил», думает Лизавета, «ну и подбор слов у тебя — кромешный ад. и кто только —
— Нет, я хотел сказать: внешне ты выглядишь прекрасно, но с — но как-то грустно, в общем.
Чего?
Он, кажется, совсем не обратил внимание на то, что сам же и сказал — прекрасно? а почему без сарказма или она не услышала? Она поднимает голову, глаза, слава Царице, не красные и не заплаканные ещё: у него смешная привычка, пока думает, хоть и делает это нечасто, вначале раскручивать указательные пальцы вокруг друг друга, а потом даже как-то элегантно раскрывать их ладонями к собеседнику, будто в ожидании ответа — выглядит даже неплохо.
пальцы музыканта. длинные. ей бы тоже подлиннее да потоньше.
— Извини.
— Что? — он показывает ей указательным вначале на себя, потом жмурится, отворачивает голову и слегка ведет её в сторону — а, намекает, что из-за него? да нет, сегодня всё было как обычно, пять баллов шторма и ни одного замечания про внешность — только базовые бытовые настройки, поэтому всё хорошо.
— А, да ты не при чём.
Нужно еще из себя выдавить почтительно-насмешливое «не беспокойтесь, господин Разумовский» — так, пожалуй, можно будет восстановить потерянное достоинство, — но он зачем-то вздыхает, а потом присаживается перед ней на корточки — матушка-царица, а зачем вы его такого вырастили в таких масштабах, — а потом зачем-то меняет положение, опуская одно колено на землю — эй, что?
От такого Лизавета просыпается — стоп, стоп, стоп, да где тебя такому научили? Это на что такая жалкая пародия? Решил, что не по-дворянски перед ней в таком формате выступать — но на колено-то зачем, пресвятая София, пожалуйста, сядь просто рядом, нормально, я не побрезгую, только этот фарс прекрати.
— Это из-за оценки? — осторожно интересуется у неё поднимись-с-колен-немедленно-Разумовский, да и — осторожно? Кто его покусал за перемену, призрак княгини Марии, дай Царица ей здоровья?
— Нет, — старательно проморгавшись, — картина перед ней не исчезла — бормочет Лизавета, стараясь спрятать глаза от такого позора, раз позор перед ней прятаться сам не желает. — И сядь рядом, раз поговорить хочешь.
Как камень с души. Слава Семерым, что сказала.
Садится рядом. Молчит.
Чу́дно.
— Да, из-за оценки, — наконец признаётся она, взглядом расчерчивая песок под ногами на дроблёные квадратики. На академическую-то тему поговорить можно, верно, безопасно, верно? — в конце концов, оценки у него выглядят гораздо презентабельнее, чем он сам.
— Ты можешь переписать, — выдержав паузу, предлагает ей Разумовский буднично-спокойным тоном, будто подобная возможность существовала всегда и лежала подле её ладоней — только дотянись.
— Анна Константиновна не разрешает переписывать, — возражает она, даже не закатывая глаз — грех такие вещи не знать, конечно, но ему позволительно: всё-таки, это всего-навсего обычный студент Академии.
Обычный, немного тупой студент Академии.
Виной прошивается горло: наверное, не стоит так говорить, когда тебя пришли утешить — а утешить аль посмеяться, на самом-то деле?
— Разрешит, — убеждает её он, чуть распрямляя плечи. — У многих из-за этого испортилась средняя оценка, поэтому Наташа договорилась.
Она чуть морщится, инстинктивно сдвигая брови: Наташа была не самым… договороспособным человеком, хотя в данном случае такой эпитет более применим к преподавателю — однако, коли так — пусть так.
Она тихо и безэмоционально благодарит его за новости, и он уходит.
— Да, можно, — подтверждает Наташа, не отрывая глаз от учебника.
Лизавета позволяет тени непонимания скользнуть по её лицу.
— У тебя получилось договориться?
Пальцы старосты задерживаются на почти перелистнутой странице: она прикрывает глаза, приглушённо хмыкает на выдохе и поднимает голову.
— Да.
Лиза чуть приподнимает брови и кивает.
Хорошо, тогда нужно узнать, когда, и подготовиться как следует: она от души смоет от себя этот позор, пройдясь наждачной мочалкой из бессонной зубрёжки.
— Он что, тоже не сдал? — уточнений не нужно, Наташа и так в курсе, кого она имеет в виду — с подобными-то интонациями.
— Да.
Ветерок необъяснимого облегчения проходится по плечам. Она даже начинает улыбаться — №…
— Погоди, — тихо говорит Наташа, криво улыбнувшись одним уголком рта.
Наташа говорит ей — прости, не хочу лгать.
Наташа говорит ей — слушай, он не такой уж и плохой человек.
Наташа говорит ей это, а потом снова криво усмехается, морщится и, закрыв книгу, выходит, предупреждая, что хочет проветриться.
Она прикрывает глаза и слабо улыбается.
Значит, ей не показалось, что там стояло «отлично».
Признаться, до того случая на четвертом курсе отношения у них были более или менее удобоваримыми: в том плане, что тошнило только по пятницам и то от перенасыщения; а в оставшиеся четыре дня его можно было терпеть сквозь зубы.
А если не лгать и говорить совсем честно, то в какой-то момент ей казалось, что они даже своеобразным, весьма своеобразным образом — подружились? Этому, по большей части, способствовала Катерина, организовавшая некоторый «кружок» из двух соседних парт: ей всегда хотелось обсуждать новости в кругу друзей, а отлепить кусок с Разумовским не получалось, хоть Лизавета бы собственноручно принесла для такого доброго дела циркулярную пилу, но увы: порча имущества Академии каралась строго, а вот навести порчу можно было за пару золотых в ближайшем шатре — её останавливало лишь то, что в такие злачные места одним благородным девицам лучше было не соваться, а никто из соседей не согласился бы стать её сопровождающим.
Она непроизвольно улыбалась при мысли о том, чтобы попросить о подобной услуге самого Разумовского: было бы крайне иронично, но —
со временем она стала слишком часто думать о нём и улыбаться, что было попросту непростительно, невозможно и очень глупо, а ещё —
невероятно нежно.
От этого стоило самой на себя навести порчу — точнее, какое-нибудь магическое очищение души, потому что да как так-то?
«Из всех людей», — повторяла Лизавета, прикрывая лицо руками, — «мне нужно было выбрать одного-единственного нелюдя».
Если прошлая жизнь действительно существует, то в дворянку Лизавету Милорадович она реинкарнировала из потомка Каэнри’ах — иначе за что ещё небеса её так покарали?
Раскладывая всё по порядку, стоит всегда приступать к работе с начала.
Начало было многообещающим.
Она поступила в Академию, да ещё и на военный, Царица помилуй, приговаривал отец, факультет, потому что именно этим направлением образовательное учреждение, в первую очередь, и славилось; во-вторых, ей удалось убедить родителей в том, что образованная дочь — более выгодное приобретение для будущих женихов, чем прошедшая исключительно два десятка курсов благородных девиц; в-третьих, не будем же мы позорить фамилию, а то люди такое выдумывать начнут, а тут, еще и со званием, попрекать будет в разы сложнее, в-четвертых…
— Пускай, Аглая, — отец отмахивается рукой, как от назойливой мухи. — Наконец мы услышали от дщери нашей разумные вещи. Находясь в достойной среде, ей будет гораздо легче обеспечить себе дальнейшую счастливую семейную жизнь. Никого ниже маркиза, Лизавета, ты помнишь.
Разумеется. Она помнит.
Ранее образование в Академии действительно было доступно лишь высшим слоям, сливкам общества; ныне же, когда полвека назад Орден и сама Бездна стали доставлять всё больше проблем, а внешнеполитическая ситуация обострилась, государыня дозволила и менее выдающимся по роду лицам поступать в Академию. Нет, сословный ценз был снят ещё много лет тому назад, но вот ценовой барьер для многих оказывался непреодолимым. Коли хотите служить — идите сразу в армию, зачем же вам офицерские звания и возможности выбора?
С введением бюджетного образования ситуация немного изменилась. Кто-то из ближайших советников, судя по всему, сумел переломить ситуацию в Сенате.
Помимо Одиннадцати, которые часто отсутствовали ввиду поручаемых им миссий, Царице в столь важном деле, как управление, помогал законосовещательный орган, состоявший из представителей различных курий. Сами они, будучи совещательным, а не решающим что-либо органом, могли лишь выдвигать различные инициативы, но никогда — быть их исполнителями или вотворять их в жизнь каким бы то ни было образом.
Председателем Сената всегда выступал градоначальных Свят-Софийска, несменяемый господин Пульчинелла. Отдельные четыре места были зарезервированы под Стражей границ: когда-то давно три крупные территории — Мирск, Белоярск и Огнегорье — не были подвластны столице, и кто дипломатическим, кто освоенческим, а кто военным путём был присоединён на особых условиях. Дабы не отставать от новообретённых земель, и тогдашняя столица образовала элитное и ответственное место Стража границ, хотя уже тогда приграничной территорией не была.
Они не пользовались теми же правами и известностью, как и Предвестники, но были людьми в народе почитаемыми и уважаемыми, больше коммуницировали с общественностью и должны были возглавлять народное ополчение и армию, не входившую в состав личных отрядов, особенно в случае отсутствия или невозможности проведения боевых действий непосредственно высшим офицерским составом.
Вдобавок, они досконально знали ту местность, которую защищали. Стражи из Мирского генерал-губернаторства почти никогда не покидали своих земель, про Белоярск можно было сказать то же самое, а вот столичного Стража она знала, как и другие, достаточно хорошо.
В отличие от многих, помимо древности рода, он действительно мог похвастаться своими способностями, а ещё, как оказалось: неугомонной и чрезвычайно оптимистичной дочерью.
Возможно, именно его голос в Сенате и повлиял на сложившуюся ситуацию, которая доставила её отцу, по достоверным свидетельствам его самого же, «семь часов беспрерывной мигрени и две бессонные ночи».
Слава Царице, в Академию ей поступить всё-таки позволили, перед этим строго-настрого наказав не связываться с безродными.
И когда она мягко спустила правую ногу со ступеньки кареты (эти автомобили — проклятое изобретение, повторял отец, говоря, что они загубят их всех ровно так же, как и капитализм), когда роскошный багровый бархат обивки сменился затянутым серостью небом, когда кучер в ливрее раскланялся перед ней, и стук колёс по мостовой удалился, когда вокруг замелькали прибывшие то с пригородного поезда, то с метрополитена люди — когда герб фамильный сменился гербом государственным, и прелый воздух взаперти открылся свежему, влажному от недавнего дождя воздуху снаружи —
ей даже показалось, что что-то изменится.
— Привет!!! — оказавшаяся рядом с ней в очереди на вручение студенческих девушка схватила её руку и интенсивно помахала ей в воздухе вверх-вниз.
Лиза поморщилась. Одета её знакомая была весьма пристойно: одинаково-уравнительную форму им уже выдали, но вот колготки или чулки, обувь, платки и иные аксессуары можно было выбирать самостоятельно, но учитывая требования Устава. Ей хватило одного взгляда для того, чтобы понять, что туфли первой встречной были привезены из бутика в Фонтейне, а вот заколки, украшавшие венцом сплетенную косу, были инкрустированы белоярскими бриллиантами солидного числа карат.
— Добрый день, — поприветствовала она её, наклоняясь в лёгком реверансе. — Лизавета Павловна, дочь герцога Милорадович.
— Катя Спасская, — широко улыбнулась ей девушка, в неловком полу-книксене наступившая кому-то на пятку.
Спасская?.. Лизавета не успела качественно обработать полученную информацию и сравнить облик девушки с тем, что она, возможно, когда-либо видела на балах, как жертва её знакомой обернулась медленно и мрачно, что не предвещало им ничего хорошего.
— Можно, пожалуйста, осторожнее? — возмутилась жертва, и Лизавете пришлось задрать голову, чтобы рассмотреть недовольное выражение лица первокурсника, который выглядел так, будто уже собирается выпускаться.
По привычке глаза скользнули по галстуку, в котором не было ничего примечательного, отметили мельхиоровое покрытие на зажиме, складывающееся в стандартный и невызывающий узор, потянулись к запонкам, но, увы, молодой человек перед ней встал весьма неудачно; лакированные ботинки хорошо отражали падающий на них свет, но высокой стоимостью не блистали.
Это не было такой проблемой: в целом, некоторые дворяне, пусть её семья таких и не чтила, не славились своей любовью к демонстрации материального состояния.
Но с самых первых слов аристократичностью от молодого человека вообще даже не пахло, отчего Лизавета быстро вычеркнула его из списка кандидатов.
Осталось перебрать ещё около шестисот человек на первом курсе, если учитывать факультеты военной журналистики, оперативной медицины и психологии, государственного управления — и еще около семисот, если к ним добавить инженерное направление.
— Ой, — молвила Катерина, переводя взгляд с ботинок пострадавшего на его лицо. — Извините.
Их однокурсник смерил Катерину неопределённым взглядом и, если бы не внешность и рост, сразу же бы ей не понравился.
Так у него осталось ещё пять минут шанса на то, что она хотя бы будет с ним разговаривать.
— Катерина, — Спасская вновь протянула ладонь и, к Лизиному удивлению, собеседник её подруги пожал ей руку почти незамедлительно.
Она неслышно вздохнула, в очередной раз убеждаясь в правоте своих мыслей и уже вытренированному чутью.
Он должен был притвориться, что целует её руку чуть выше костяшек, где-то на два-три сантиметра максимум, а так — но это бы сразу выдало то, что про Спасских он и вовсе не слышал — полупоклона было бы достаточно, но и его не последовало.
Она прищурилась от слепящего солнца и отвернулась.
Поскорее бы это закончилось.
— Владимир Разумовский, — почти нехотя выдал её она-не-планировала-заводить-таких-знакомых. — Военный факультет, направление командно-штабной подготовки.
Мы все тут на военном факультете, идиот, моментально подумала Лизавета и строго одернула себя за подобную несдержанность. Что ж, не всем людям суждено получить хоть толику интеллекта, так что к ним стоит проявить сострадание.
Возможно, они хотя бы добрые, как всегда утверждала сестра, отстаивая права неимущих.
— Прошу прощения, но не могли бы вы нас пропустить? — она очаровательно улыбнулась, позволив уголкам губ чуть углубиться и подчеркнуть изящные скулы и выверенно нанесённый румянец, который грозил сползти с её кожи, если она так и простоит час в очереди под открытым небом. Неужели нельзя было сделать отдельный вход для нормальных людей? Точнее — для привилегированных сословий. Верно.
— Прошу прощения, а не могли бы вы хотя бы представиться перед тем, как что-то у меня просить?
Она еле сдержалась от того, чтобы не приоткрыть рот от негодования.
Вопиющая наглость. К тебе, вообще-то, дама обращается за помощью.
Придушив мысль о том, что этот несчастный в чём-то да был прав, — но вот только её не интересуют подобные знакомства и в представлении она для тех, кто её интересует, точно не нуждается — Лизавета проглотила подобный выпад, сохранив улыбку на лице неизменной.
— Прошу простить меня за подобное упущение, — вежливо процедила она, лишь изображая подобие реверанса и почти не склоняя головы. — Лизавета Павловна, дочь Его Светлости герцога Милорадович.
— Лиза, ясно, — коротко прорезюмировал её однокурсник, чтоб он вылетел из Академии на первом курсе. — Приятно познакомиться.
По его лицу прекрасно читалось, насколько же ему было приятно — уж не настолько, как ей, уж поверьте.
— И, кстати, — Владимир кивнул в сторону здания Академии, усмехнувшись, — здесь не кланяются. Здесь отдают честь.
— Позволю себе обратить ваше внимание на то, что удостоверяющие бумаги нам ещё не были вручены, — едко отозвалась она, чуть стиснув зубы. — Или, быть может, я ошиблась и упустила на ваших плечах погоны?
Краем глаза она уловила, как Катерина напуганно-заинтриговано вертит головой в сторону то Разумов — как-как, простите, его фамилия? — то в её.
— Пока ещё нет, вы правы, госпожа графиня, — он издевательски приложил руку к груди и изобразил из себя что-то вроде идиота, потому что она не носит титула и чётко это озвучила. Её можно было назвать барыней, если то было от слуг, можно было назвать благородной девицей, но титула ей носить не пристало до тех пор, пока кольцо на руке не появится. А, ну ещё он изобразил полупоклон, но это было не так важно. — Но что-то мне подсказывает, что погоны на ваши хрупкие плечи лягут чуть позже, чем на мои.
Лиза почувствовала, как улыбка медленно сползает с лица и, сглотнув, вернула её на место.
Разумеется, в обществе уже стало принято выбирать более общие выражения: Катерину Спасскую давно в открытую называли княжной, так было положено по этикету, но со временем это обращение в более бытовых и приземлённых кругах распространилось и на иные титулы: да, её с натяжкой можно было назвать герцогиней, но только в обществе невысоком и малообразованном, либо как тут — военном, для простоты слова и во избежание долгих объяснений, почему она всего лишь дочь, почему всего лишь Елизавета Павловна и никогда не Лиза —
если бы её попросили дать такие объяснения, она бы их не нашла: она не имела их и для себя. Потому что это так, потому что так нужно, потому что отец — глава семьи, а его дочери — узелки для новых связей; потому что вначале она за отцом, а потом за мужем, потому что —
просто называйте герцогиней, и пока рядом нет отчего дома, пока рядом нет никого, кто скосит взгляд —
просто называйте так, а в случае чего обернём всё в лесть и недопонимания.
Просто называйте так, но не коверкайте же титулы! Это и вовсе возмутительно неблагородно и опускает её достоинство ещё ниже того уровня, где оно и так находится.
Перебив её многозначительное возмущённое молчание, Владимир свистом призвал кого-то, стоящего в начале очереди.
— Вадик, пусти этих двух, — на пол-очереди объявил Разумовский, что-то жестикулируя своему товарищу.
Толпа, толкаясь, начала недовольно раздвигаться волнами, видимо, исходившими от очередного безмозглого товарища, с которым ей предстоит скоротать в Академии четыре года, на последний, как она надеялась, успешно слиняв на полигоны куда подальше, желательно, с полным обеспечением и получасовым отдыхом раз в час для того, чтобы припудрить носик.
Катерина, ещё раз чуть не прибив кого-то из присутствующих, благодарно закивала головой, в ответ на что этот нахал только отвернулся и пару раз кивнул ей.
На прощание она выплюнула самое приторно-едкое «благодарю вас», которое только смогла из себя выдавить.
Матушка-Царица, прошу, пусть он окажется в другой группе, в другом городе и вообще на скамье подсудимых. В ближайшее время.
Конечно же, её мольбы были проигнорированы.
Мало того, что, когда на следующий же день она уже заняла своё законное место законной отличницы на первой парте ровно на ряду посередине — туда, куда преподавателем удобнее всего скашивать взгляд — так Владимир Разумовский решил, что ему тоже там мёдом намазано, потому что, видите ли, он положил вещи раньше них.
Как — раньше, если они вдвоём пришли к самому утру — Катерина разлепляла глаза и хныкала, что больше так не будет, а Лизавета, пытаясь не закатывать глаза, старательно объясняла княжне, что первый день — самый важный. В любом году и в любом семестре.
— Вы должны запомниться, Ваша Светлость, — посоветовала ей Милорадович, деликатно поправляя сползшую с предплечья лямку сумки.
— Катя, — простонала Спасская, буквально волочась по коридору и придерживая её за руку.
С этой дополнительной ношей, всего-навсего ненадолго (двадцать минут) заглянув в дамскую комнату, чтобы проверить доблестный вид, Лизавета устремилась к желанному месту.
Желанное место, слава Царице, оказалось свободным, и Лизавета впервые за день даже вполне искренне и жизнерадостно улыбнулась.
— Не хотели бы вы присесть рядом? — скорее из вежливости полюбопытствовала Лиза, разворачиваясь к полусонной Кате в три четверти — самый выгодный ракурс.
— Ты, — коротко проронила Спасская, зевнув. — Прошу вас, только на ты! Кто мы, люди или дворяне…
Лиза похлопала ресницами на подобное заявление. С одной стороны, перечить старшей по родословной было воспрещено, с другой стороны…
Люди или дворяне?
(Эти «люди» впоследствии её обложили. Ни от одного из благородных соседей ни на севере, ни на западе, ни на юге, ни на востоке, ни на юго-востоке благородством даже не пахло).
— Э-э, — промычала Катя, буквально зашвыривая себя на стул позади неё, на второй парте.
Она интенсивно зажмурилась, потёрла глаза кулаками и, кажется, наконец очнулась, принявшись рьяно размахивать руками в воздухе.
— То есть, прости, я не это имела в виду! Мы же тут курсанты все, верно? Поэтому я очень не хочу, чтобы передо мной как-то по-другому выступали. Я даже при приветствии не упоминаю титула, чтобы никто ненароком ничего не подумал!
«Да вас полстолицы знает», — молча кивая, заметила Лизавета. — «По крайней мере, из приличной среды».
Дружить со Спасской — обоюдноострый меч. Монетка, на одной стороне которой выгравирован протекторат знатнейшей семьи Снежной, за исключением правящей династии, а с другой — слухи, которые пойдут про неё, если она будет вступать с княжной Спасской в какие-либо союзы и ассоциации.
Дело в том, что семья Спасских, несмотря на весь свой вес в обществе и признанное могущество главы рода, отличалась некоторыми специфическими характеристиками — про старшую княгиню ей ничего не было известно, но вот князь Спасский, если можно так выразиться, от других отличался и сам отличился.
Про него ходили разного рода и разной правдивости… Сплетни.
Начиная с того, что, преодолев пятый десяток, он всё ещё выглядел на бодрые сорок, заканчивая тем, что он потерял рассудок и с живыми общается столь редко лишь потому, что всё своё время проводит с мёртвыми, раскапывая их тленные тела из могил и высаживая в ряд, как тряпичных кукол.
Лизавета лично никогда с ним не встречалась, за исключением того редкого случая, когда они были на официальном приёме в Заполярном много лет тому назад, и она, ещё тринадцатилетняя девочка, просидела с каким-то недотёпой, запачкавшим весь свой воротник — к нему постоянно подбегала мама и украдкой обтирала ему нос.
Обещали детский уголок, но то был детский чёрный угол: в отдалении, чуть ли не в другом зале, и лишь через ледяные витражи она разглядывала фигуры танцующих девушек, столь ласково, как ей тогда казалось, прикасавшихся к своим партнёрам.
Что ж, дружба с Катериной Спасской могла дорого ей обойтись, и она всерьёз раздумывала над подобным риском: всякие слухи в обществе точно пойдут, но…
— Конечно, — кивнула Лиза, растягивая губы в мягкой улыбке. — Катерина Спасская подойдёт?
Одногруппница воззрилась на неё чуть ли не плачущими глазами.
— Катя, — тихо повторила Лиза, опуская голову и поспешно выкладывая тетради, канцелярские принадлежности и блокнот, в котором она намеревалась отслеживать свои академические успехи и список задания на дом наряду с ФИО и особенностями преподавателей — за её спиной радостно фыркнули.
Посмотрим. Один день вместе значит ровным счётом ничего: судя по той активности, что демонстрировала княжна в попытках обнаружить себе новых дружных собратьев по несчастью, она не станет к ней слишком сильно привязываться и, скорее всего, отчалит в направлении более сговорчивых товарищей. Да и на второй парте, хотелось верить, ей будет достаточно неудобно.
В двери ввалилась шумная гурьба, и Лизавета, испытывая точно такую же надежду, что и пассажир, первым зашедший в купе и отсчитывающий минуты до отправления, спрятала взгляд, чтобы, не дай Царица, никто из этого балагана не решил к ней присоединиться.
Почётные мужи явно вели бы себя более тихо. Может, ей пока стоит обернуться к Спасской, чтобы сымитировать дружескую беседу?
Она с облегчением проглотила вздох, когда гам толпы наконец улягся, и с удовлетворённой улыбкой обернулась на пустующее соседское место.
Оно не пустовало.
Какой Бездны оно не пустовало?
Более того, какой Бездны оно не пустовало, а было занято уже знакомой ей мордой?
— Тут занято, — коротко уведомил её Владимир Разумовский, тыкнув пальцем куда-то между двух сидений.
Лизавета медленно опустила взгляд вниз.
Портфель. Обычный дипломат, только менее официальный, с лямкой через плечо, которая жалобно обтирала пол, с призывом о помощи взирая ей прямо в глаза.
Кажется, она случайно скинула её, пока разворачивалась в сторону своей новой знакомой.
— Прошу меня простить, — с искренне холодной любезностью пробормотала Лизавета, мечась во внутреннем колебании: стоит ли ей наклоняться за пропажей, раз уж сама виновата — впрочем, она и не столь виновна, как можно было подумать — такие люди и сами могли бы зашвырнуть свои пожитки куда подальше, и подобное ниже её достоинства —
и в процессе своего драгоценного извинения наткнулась на едкий взгляд Разумовского.
Ах вот как, значит?!
— …я приняла сие недоразумение за мусор. Искренне надеюсь, что, будучи человеком столь тонкой натуры, вы сможете меня понять: вид столь неприглядный, что я и подумать не могла, что подобное принадлежит кому-либо из студентов.
Расписавшейся на его лице оскорблённостью она насладилась сполна: до тех пор, пока портфель не поставили нарочито посередине парты, и она не разглядела, во-первых, достаточно качественную кожу, покрытую специальным матовым покрытием против дождя — такие были у отца, верно — а ещё —
Выгравированный герб на застёжке.
Она подавилась вдохом.
А- А-а.
А. Предположим.
Лизавета поспешно накинула на себя виноватый вид, в голове перебирая знакомые ей фамилии. Ни одной семьи под гербом «Разумовских», что, очевидно, и означал специфически перекрученный двухбуквенный вензель, она не знала — точнее, такие действительно были в одних из альманахов, но семья давно вымерла, и, скорее всего, он был одним из тех, кому досталось наследие рода за просто так: она помнила о таком скандале, и помнила достаточно хорошо, с кем он связан — но настолько состоятельный человек не стал бы так одевать своего сына.
Он бы одел его более вычурно. Более дорого. Разве тот Разумовский не хвастался своими деньгами, вертя их прямо под носом у дворян и попутно чуть не заезжая им по носу?
Более того, тот Разумовский вряд ли бы отдал сына на военный факультет. Зачем ему посылать дитя на смерть — к мужчинам здесь относились так же, как и к девушкам, при одном исключении: поблажку на бракосочетание и деторождение соответственно им не давали, а значит — вперёд, в армию, пусть и офицером — у того Разумовского были все средства, чтобы от подобной судьбы сына уберечь, а потому: скорее всего, очередной выскочка, поскольку фамилия разлетелась, как грачи по зиме.
(Ах, лучше бы ты уточнила, Лизавета: ты же принципиально воротила нос, чтобы никто не подумал, что ты хоть сколько-нибудь заинтересована — хоть каплю — в этом — тьфу — человеке).
— Прошу прощения, могу ли я уточнить, как к вам обращаться? — решилась на всякий случай прояснить Лизавета, очаровательно взмахнув ресницами.
— Можешь никак ко мне не обращаться, — бесцеремонно присаживаясь рядом, процедил Разумовский.
Улыбка заметно пошатнулась.
Сударь, а не изволите ли вы удалиться и не отягощать боле её своим присутствием…
— Ваше остроумие взывает разве что к снисхождению, но никак не к ответу, — парировала Лизавета, едко улыбнувшись и отворачивая голову в противоположную сторону.
— Ты понимаешь, что она говорит? — поинтересовался господин — да она своей фамилией поклянется, что никакого титула он и в гробу не увидит, — Разумовский у Кати, продолжая в неэтичные пол-оборота выкладывать перед ней своё барахло.
— Лиза хотела сказать, что ей не очень приятно, — тихо перевела Спасская, потупив глаза.
Лизавета, беззвучно фыркнув, обернулась к соседке со второй парты.
— Позвольте, княжна, но я бы посмела не — точнее, Катя, я, быть может, не совсем точно выразилась, вышло, признаю, двусмысленно, но я…
— Она послала тебя лесом, — моментально среагировала Катерина с всё тем же доброжелательным тоном.
— Так бы сразу, — одобрил господин Разумовский, наконец закончив со своими приготовлениями. — Девушка, графиня, как вас — нижайше прошу не мелочиться. Я пока ваше предложение до конца дослушаю, то начало уже подзабуду.
— Как прискорбно. Подобная ветреность памяти обыкновенно приходит лишь с преклонными годами, но, как видно, судьба делает исключения.
— Не соизволите ли повторить, маркграфиня?
С этими словами господин Разумовский показно, абсолютно бесцеремонно, попрекая всяческие нормы этики, попирая все порядки морали — поковырялся в ухе.
— Молчание — в вашем случае редкая добродетель. Настоятельно прошу её сохранить, — выдавила она, с трудом выкатывая из глотки каждое слово.
Нет никаких сомнений: она встречала достаточно раздражающих индивидуумов на своём пути, но те хотя бы имели капельку совести для того, чтобы дотерпеть до минуты разговора и не отсвечивать своим присутствием ближайшие четыре года, если не больше. Таких она вытерпеть могла со всем душевным спокойствием и полным штилем в сердце, но этот…
Как. же. он. её. раздражал.
— Так я и не начинал с вами разговоров, баронесса, — Разумовский усмехнулся и пожал плечами, — подобные знакомства меня мало интересуют.
— Герцогиня, — процедила Лиза, чувствуя, как из без того трижды вымученная улыбка трансформируется в полузвериный оскал. — Позвольте напомнить: в приличном обществе принято воздерживаться от подобных вольностей в обращении.
— Никаких проблем, маркграфиня.
— Да вы!.. — Лиза осеклась и шумно выдохнула.
Резко отвернувшись, она несдержанно хлопнула стопкой тетрадей, выкладывая её перед собой, и под насмешливо брошенное «дворяне» закрыла глаза, чтобы далее не наблюдать этого кошмара.
— Я, — чуть дрогнувшим голосом встряла Катерина, по ощущениям, чуть выгибаясь над партой. — Я-я тоже дворянка! Не оскорбляй людей только по их титулам, пожалуйста.
Глаза распахнулись сами собой — она не стала разворачиваться, но внутри всё как-то похолодало, обдав осенним сквозняком: кажется, Катерина только десять минут назад настойчиво убеждала её позабыть о том, что сама только что сказала.
— Извините, — голос её новообретённого соседа прозвучал даже не саркастически, а вполне искренне. — Катя, верно?
Ах вот как мы играем.
Даже спиной Лизавета почувствовала, как Спасская энергично кивает.
— Я не хотел вас обидеть. Просто…
Прозвучала многозначительная пауза.
— Забудьте. Я учту. В конечном итоге, здесь мы все всё равно — курсанты.
Лизавета втянула в лёгкие столько воздуха, сколько только туда поместилось, и начала выдувать его обратно беззвучно, но очень злобно.
С того самого момента она приняла важнейшее в своей жизни решение: она будет дружить с Катериной Спасской. Во-первых, как бы ей ни хотелось убеждать себя в обратном, Катя была и вправду милой девушкой, проявившей к ней искреннее дружелюбие, и в глубине души, по-человечески, ей хотелось с ней общаться, невзирая на предрассудки. Во-вторых и в том, в чём она себя очень винила: может быть, в случае чего, семья Спасских — неважно. Нет, никакого во-вторых не было. В-третьих — в её голову закрались мысли, что, возможно, над Катериной аналогичным образом довлеет венец её титула, да ещё и такого: может быть, между ними было больше общего, чем ей вначале показалось, в-четвертых, Катерина достойнейшим образом отстояла дворянскую честь путём своевременного использования жалобного женского голоса, отметка пять с плюсом, в-пятых — она соскучилась по дружескому общению без прикрас, которого у неё в памяти, кажется, и не было: было бы, возможно, хорошо — завести в университете подругу?
В конце концов, она тоже дворянка, значит, защищать позиции будет в разы легче. Она убедит отца в том, что в подобных связах есть своя польза, но и то, если он узнает: а она приложит все усилия для того, чтобы он поменьше знал и крепче спал.
Как-никак, она была хорошей дочерью.
НО! В-пятых — нет, в-шестых и в самых главных.
Она скорее согласится ослепнуть, чем допустит, чтобы человек столь необтёсанного нрава… Да где там эта опция ослепнуть, глаза бы её не видели такого чурбана! Пусть даже не смеет думать о встречах с княгиней Спасской — всё равно что свинье мечтать о бале! Она даже краешек перчаток марать не будет, прикасаясь к столь невоспитанному субъекту, а её нежные уши и кончиком не должны затрагиваться словами такого, прости, матушка, простите, Царица, имбецила, который даже титул нормально запомнить не может!
Он же не просто так перед ней сразу извинился. Даже не стал пререкаться! Это редкость, для людей его толка вопиющая редкость, поэтому тут и думать нечего: вердикт один. Влюбился с первого взгляда. Определенно. Он ни единого грубого слова Катерине не сказал, а с ней так — так! — так, что она решила, что не о манерах — о самом слове «манеры» он в жизни не слышал!
Явно. И в очереди он пропустил их только из-за Кати. Точно. Ей подсказывает интуиция, а интуиция у неё работает безупречно, как и всё остальное: ни за что она не позволит подобному свершиться.
Краешком глаза она попыталась донести до господина Разумовского свою непреклонную волю и глубочайший протест, но господин Разумовский, видимо, был лишён вообще любых когнитивных способностей и многозначительный взгляд её проигнорировал.
«Негодяй», — заключила Лизавета. — «Беспросветно умом не одарённый».
Эти слова, к её величайшему сожалению, пришлось взять назад.
К её величайшему счастью, далеко не сразу.
Соседство за единой партой в Академии приносило множество неурядиц, которые Лизавета терпела чисто из принципа: нет, она не будет пересаживаться, во-первых, потому что почти все взяли себе за традицию усаживаться туда же, куда они взгромоздили свою тушу в первый день обучения, за исключением задних парт, тасовавшихся в несколько хаотичном порядке: там, за спинами своих товарищей, скрывались самые отпетые лентяи, и она не хотела быть проассоциирована с их безалаберной когортой; во-вторых, она попросту не собиралась сдаваться. Если ему подобное сожительство доставляет неудобство, то пусть соизволит поторопиться и удалиться в то самое место, где ему самое место — на чёртов выход.
Своей неприязненной физиономией Разумовский каждый раз подтверждал, что из общего у них была хотя бы эта позиция: сдаваться никто не собирался, (поэтому так и просидели вдвоём до конца обучения.
И куда, спрашивается, нас это привело?).
Ах да, был ещё и важнейший третий контраргумент против великого переселения народов: она всё ещё не собиралась допускать его до общения с Катей. Бедная княжна, как оказалось, была весьма общительна и словоохотлива, и ещё больше загубить собственную репутацию за счёт хождения в народ (ещё и какой! Катя, ладно ещё девочки, но это!) она позволить ей не могла хотя бы чисто из женской и дворянской солидарности.
Она докажет, что обе эти вещи существуют.
— Володя, прости, а ты случайно не брал с собой альманах свода законов? — в один из вторников второго семестра обнадёженно протянула Катерина, чуть привстав для того, чтобы наклониться к их парте. — Я его дома забыла, а у Наташи его и… не было.
Разумовский, не оборачиваясь, с лёгким вздохом уже собирался взять бедную книгу, которой не посчастливилось оказаться в руках такого владельца, как Лизавета мигом подала Катерине необходимый ей сборник, очаровательно улыбнувшись.
— А ты сама как будешь, Лиза? — с обеспокоенно округлившимися глазами полюбопытствовала Катерина, возвращаясь в сидячее положение.
— Можешь не волноваться, Катерина, я знаю всё наизусть, как то и положено студенту, — заверила её Лизавета, кивнув для придания своим словам достоверности.
Разумовский подавился смешком, и она, поморщив нос, гордым движением поправила волосы, чтоб те ещё элегантнее распались на плечах.
Она, невзирая на все, несомненно, завидные познания, вряд ли бы могла процитировать весь четырёхсотстраничный сборник не глядя, поэтому нужно было пострелять глазками в правильном направлении, и…
Раздавшийся звонок заставил улыбку на губах чуть-чуть дрогнуть.
Та-ак, ничего страшного. Она справится.
Сергей Михайлович уже начинает свой опрос, наконец покончив с неторопливым вступлением на тему непререкаемой и несомненной важности своего предмета, и она нутром чувствует, как неприятно-взбудоражено что-то колется и сворачивается, как кисельная плёнка: из-под тонкой оправы профессор приподнимает свой скептически прищуренный взгляд каждый раз, когда кто-то сбивается с цитаты.
Держать спину прямо, шумно не выдыхать, не показывать волнение, потому что некоторые преподаватели, точно дикие звери, его чуют: она старается держать взгляд ровно перед собой, ровно на доску, но он то и дело съезжает вниз, к сцепленным под партой рукам, и плечи каждый раз вжимаются, когда она слышит лёгкий «тск» профессора на не совсем правильный, а порой и вполне себе абсурдный ответ.
Она не такая глупая, она справится.
— Лизавета, — голос преподавателя несколько теплеет, будто он возлагает на неё особые надежды, — ну а вы, душенька, что скажете по поводу имущественных прав граждан спустя двести лет после Катаклизма?
Сергей Михайлович опускает взгляд, выводя оценку предыдущему отвечающему, а напротив её фамилии там сейчас точно вырисовывается жирная точка, грозящая превратиться в «удовлетворительно».
— В первую очередь, обращаясь к подобной тематике, нам стоит чётко разделить социальные группы того времени по иерархии, — она достаёт кусочки воспоминаний из прочитанного, но ей нужно будет привести точные данные, а они есть только в том учебнике, который она сама же из вредности и отдала, и
каким-то совершенно невообразимым счастливым случаем сборник, который г-н Разумовский так нагло разложил на середину их парты, вместо того, чтобы держать свои пожитки при себе, открыт на той самой странице, где все необходимые ей данные и содержатся.
Лизавета уверенным голосом продолжает свой ответ, исполняя блестящую тактику незаметного подглядывания — когда знаешь, на что опираться, легко сделать вид, что всего лишь вспоминаешь какую-то точную формулировку, — и параллельно слегка косится на Владимира, который чересчур усиленно изучает дверь на выход, полностью от неё отвернувшись.
— Благодарю, но я не нуждаюсь в вашей помощи, — получив своё заслуженное «отлично», Лизавета всё-таки переламывает себя и решает известить соседа о своих непоколебимых принципах.
Разумовский вначале хмурится, а потом с весьма скептическим видом приподнимает бровь.
— Прости, ты о чём вообще?
Улыбка с её лица сползает быстрее, чем косметика Полины Оболенской под солнцем.
— Ни о чём, достойного вашего внимания, — цедит Лизавета, слегка поморщившись. — Если вы так усиленно стремитесь изображать из себя добродетель, знайте, что истинная природа всегда проступает наружу.
— Слушай, а ты можешь говорить нормальными словами? Как-то с преподавателями у тебя получше получается, — Разумовский, бросив в её сторону ехидную улыбку, отворачивается и принимается укладывать свои столь бесцеремонно раскиданные по парте вещи в свою сумку, которую она сейчас в окно выбросит, чтобы он за ней побегал.
— К вашему сведению, по риторике у меня всегда было стойкое «отлично», господин Разумовский, и не в том моя вина, что вы…
— Не в том ваша вина, баронесса Милорадович, что вы — вместо того, чтобы напрямую высказать свои недовольства, — пытаетесь завуалировать их в какую-то обтекаемую форму, и всё лишь для того, чтобы вам не сказали, что вы ничем не лучше тех, кого сами осуждаете.
— О, я вижу, что и в вас есть задатки к красноречию, — Лизавета стойко растягивает губы в улыбку, но, пожалуй, весьма демонстративную. — Но я, прошу меня простить, несколько не понимаю ваш выпад — столь умело вы сами его завуалировали: прошу уточнить вашу претензию чуть более конкретно, если её наличие, разумеется, не является плодом моего временного помешательства.
— Разумеется, графиня, — Владимир резко щёлкает застёжкой на портфеле и поворачивается к ней лицом. — Я изложу вам кратко: вы высокомерны, считаете себя лучше других исключительно по праву своего рождения; лицемерны, потому что по праву такого же рождения и выбираете тех, кому соизволите дать насладиться вашим, несомненно, прекрасным и желанным обществом, и, помимо всего прочего — вы совершенно не разбираетесь в людях, зато крайне активно делаете по поводу них выводы.
Ах вот как.
В принципе, причины его глубоча-а-айшей неудовлетворенности Лизавета вполне понимала. Они проучились вместе уже полгода, и к тому моменту она успела в достаточной мере отвадить его от любого общения с Катериной путём постоянной ликвидации присутствия последней, а когда это перестало работать, и Катя начала говорить, что ей и в аудитории, в целом, хорошо, и всю Академию они обходят уже в десятый раз, а она не фанатка променадов, Лизавета стала настолько тонко и ехидно улыбаться прямо ему в лицо каждый раз, когда её соседи как-либо коммуницировали, что это просто было невозможно игнорировать, будучи даже настолько непробиваемым, как он.
Несколько (десятков) раз она высказалась по поводу того, где и с кем ему надлежит общаться, разумеется, исключительно в рекомендационной форме, и примерно столько же раз она отвесила комплименты его скромным интеллектуальным и социальным навыкам, первым, пожалуй, несколько незаслуженно, потому что в рейтинге они стабильно занимали примерно одинаковые позиции.
— Раз так, господин Разумовский, спешу сообщить: мне невы-но-си-и-имо жаль, что у вас сложилось такое мнение о моей персоне — увы, нет абсолютно никаких способов это исправить! — она прикрыла рот ладонью и с наигранным сожалением покачала головой. — Единственная радость моя заключается в том, что мнение наше весьма взаимно: я совершенно так же предполагаю, что вы человек, строящий какие-либо теории, базируясь исключительно на первичном впечатлении и никогда не копая глубже, чем чужое имя или же фамилия, и ровно так же, я хочу вам сказать, вы явным образом переоцениваете-
— А вы можете заткнуться?
Лизавета осеклась и обернулась назад, откуда и раздался низкий, чуть сонный женский голос.
Наташа Милюкова — Наташа Милюкова была соседкой Кати, которая почти не общалась ни с ней, ни с ними, и вообще слышать её голос каким-либо образом вне занятий было удивительным делом.
— Выход — справа, — Милюкова дернула головой, действительно, в сторону выхода, — там есть коридор, а ещё есть улица. Идите — и делайте там что хотите, хоть сритесь, хоть еб…
Лизавета попыталась не задохнуться кислородом.
— А моё мнение хотите знать? — Наташа вызывающе дернула подбородком в их сторону, закидывая сумку себе на плечо. — Вы друг друга стоите, уж поверьте.
В отличие от её полнейшего молчания и ошеломления, Разумовский каким-то образом нашёлся и ответил Наташе в том же стиле, что она и задала:
— Слышь, Наташ, — сказал он, и чуть более низкие и грубоватые интонации заставили её на контрасте поёжиться, — твоё мнение, конечно, очень ценно, но его никто не спрашивал.
— Усвою на будущее, — парировала Милюкова, окинув его фигуру исподлобья. — Вы пока собачитесь, у меня вся парта от Кати трясётся. Поумерьте пыл, а?
С этими словами Милюкова торжественно удалилась.
— Вы, видимо, друзья, — сдавленно выплюнула Лизавета, переваривая случившееся.
Разумовский покосился на неё, недоумевающе поморщившись.
— Если это к тому, что ты собираешься выдать что-то в духе «с кем поведёшься, от того и наберёшься», то нет. Мы просто часто пересекаемся в спорткомплексе, у наших секций совпадает расписание.
— Влияние среды есть первая школа характера, — помрачневшим тоном прокомментировала Лизавета, опуская взгляд и задумчиво разглядывая опустевшие парты.
Владимир ответил ей тяжелым вздохом и, смерив её ещё одним скептичным взглядом, удалился.
Ну и слава Царице.
На удивление, к концу первого курса они кое-как, но с Наташей даже, простите, Семеро, сблизились: она постоянно обитала где-то на орбитах Спасской, и, как предполагала Лизавета, её туда просто засосало непомерной силой вселенского притяжения. Несмотря на всё ещё непозволительную грубость, Наташа точно так же презирала и настырную Полину Оболенскую, и в сторону Владимира фыркала, но чуть теплее.
— Вы просто задолбали по-человечески, — призналась ей Наташа, пока они втроём направлялись в спорткомплекс, где Лизавета выбрала гимнастику, Милюкова — кик-боксинг, а Катерина со всей уверенностью пошла на какие-то лиюэйские боевые искусства чисто ради интереса и разнообразия в их компании. — Я сижу, никого не трогаю, а под ухом жу-жу-жу, бу-бу-бу, и всё по кругу. У меня терпения не хватает всё это слушать, не представляю, как вы сами не окосели.
— Понимаешь… — вежливо начинает Лизавета, отводя взгляд в сторону, — мы должны начать с того, что присутствие подобных лиц само по себе…
— Тебя и моё присутствие, уверена, до поры до времени бесило. Простолюдины, или как их там?
Наташа глухо прыскает, не глядя ей в лицо.
— Не совсем так, — поправляет её Лиза. — Ты сильная девушка, и это вызывает уважение.
Разумеется, подобная дружба была чрезвычайно сомнительным предприятием. Глупой Наташа не была, но к каким-либо академическим высотам не стремилась, заносчивой её нельзя было назвать, но вот грубоватой как минимум уж точно; неведомо как они с Катериной, имея столь разные характеры, сошлись, но смириться с её присутствием пришлось: Наташа, в отличие от некоторых, гораздо быстрее восприняла весь необходимый блок краткой сводки об этикете, засунув его в своей голове, впрочем, в то же место, что и г-н Разумовский, однако —
Однако Наташа грозно зыркала на приближавшуюся к их партам Полину Оболенскую, и одного тяжелого взгляда было достаточно, чтобы оградить их всех от очередной порции головной боли. Наташа порой помогала Кате с её академическими обязанностями в той мере, в которой сама могла их освоить — для женщины Наташа была непозволительно жёсткой и строгой, и не стеснялась ни крепкого словца, ни драки —
левое ухо, которое она почти не прятала за коротким каре, было разодрано и срослось неправильно, оставив сверху небольшую выемку, а лицо снизу исчерчивал тонкий шов шрама, и пусть Наташа была действительно по-своему красива, но —
изуродованные девушки на брачном рынке не в ходу.
Было ли это сочувствие?
Была ли это зависть?
(…когда она, тайком, вопреки всему здравомыслию и нормам приличия, сложит руки на колени, осторожно и даже боязливо присев на самый краешек кровати в общежитии, оглядываясь по углам так, будто каждый из них содержал проказу, притаившегося паука и клеймо на всю жизнь, Наташа посмотрит на неё, чуть прищурившись и оценивающе, Наташа скажет:
— А тебе так точно нормально?
…о чём она — Лизавета знает, о чём она.
Она слабо кивнёт ей, потянется к привычной улыбке — и Милюкова, что так привыкла неотрывно смотреть людям в глаза, отведёт свой взгляд и скажет, что ничем не может ей помочь — она скажет это не словами, но молчанием, и тем, что за ним последует:
— Если придёшь сюда, я от коменданши тебя скрою. Поверь на слово, методы есть.
…Лиза засмеётся так, будто это была очень хорошая шутка.
Она не прикоснётся ни к поцарапанному, сползшему дереву письменного стола, ни к железному изголовью, ни к шкафу, где грубо налезшая на гвозди краска обнажала несуществующие, но кажущиеся ей пятна ржавчины, она обольёт руки водой и этиловым спиртом из маленького флакончика, потому что йод и карболовая кислота сушат и красят кожу, она отдаст платье на несколько стирок, прежде чем надеть его снова —
и засыпая, поймает себя на мысли о том, что обшарпанные стены, на которые соседка Наташи развесила пёстрые бумажные постеры с загибающимися краями, те самые стены, на которых не висело ни одной картины и ни одной фотографии с той стороны, где спала подруга, те самые стены —
быть может, были красивее позолоты и вензелей, украшавших расписные флокированные обои с текстильной пылью бархатистых узоров).
Это была дружба. Странная, и та, которой места в жизни найтись не должно было: она привыкала к Наташе так, как больные привыкают к гипсу на ноге, как ослепшие привыкают к ориентации на ощупь, как дети учатся ходить — скорее интуитивно, скорее перебарывая прошлый уровень комфорта, вопреки, а не из-за чего-то: в частности, когда к концу второго курса Наташа поддалась их уговорам и взвалила на себя обязанности старосты, чтобы Полина Оболенская перестала третировать весь честной народ своими ехидными намеками и вечным стукачеством на тех, кто ей не угодил — в частности, именно тогда Лизавета окончательно приняла тот факт, что взбалмошная княжна и безродная девица станут её компанией на все ученические годы, если не дальше.
(…они стоят вместе, позируя, и Лизавета придерживает красную корочку диплома бережно, но немного безразлично: кажется, вместо того, чтобы обрести мифическую независимость, которую бы ей не дало ни образование, ни профессия —
она обрела что-то другое.
Катерина обнимает её настолько крепко, что вся горечь от предстоящего прощания отступает.
— Мы ведь никогда не расстанемся, правда?..
…она солжёт ей. Однажды, Катерина, я всё-таки выйду замуж и, возможно, перееду, и график мой будет составлен по часам: где будешь ты, я не знаю, но точно в хорошем месте. Пересекаясь с тобой на званых вечерах и домашних ужинах, о чём я буду думать?
Наташа щиплет её чуть ниже плеча, и Лизавета улыбается.
Щёлк).
А что было поделать, если с главным представителем знати в их кругах она была не в ладах? Хоть они и были равны по своему статусу, родители у Полины позволяли ей гораздо больше, чем она того заслуживала, да и дурных слухов про них почти не ходило — Лизавете не было повода очернять репутацию той семьи, что была дружна с её собственной: оставалось только стискивать зубы и очаровательно улыбаться.
В этом навыке она, к счастью, поднаторела.
— Дорогая, — Полина вспорхнула к их парте, придерживая её за плечи, и сделала вид, что касается губами щеки, — ты, должно быть, снова творишь чудеса со своим проектом. Я восхищаюсь твоей смелостью — не каждая бы решилась браться за столь… тонкую материю.
Она чуть отстранилась, изобразив ещё один поцелуй, и прошептала с бархатной иронией:
— Ты ведь всегда умела удивлять, милая — хоть кто-то должен выйти за рамки ожидаемого нашими уважаемыми профессорами?
Даже с Катериной они не приветствовали друг друга столь вызывающе близостным жестом: надобно было лишь сделать небольшой реверанс, может, даже пожать руку, коли они в стенах общеобразовательного учреждения — но нет, Полине до колик хотелось продемонстрировать всем окружающим несуществующую ласку и заботу в их прениях.
Разумеется, лишь для того, чтобы в случае, если Лизавета таки не сдержится — прибедниться и сказать, какую глубокую душевную рану нанесла ей «дражайшая подруга». Оборачивать общество против тебя, настраивать ситуацию так умело, будто это всего лишь музыкальный инструмент — вставать в позицию благородной жертвы.
— Всё великолепно, благодарю за проявленный интерес, — Лизавета очаровательно улыбнулась, и смягчила свой голос до тягучести патоки, — боле всего я ожидаю вашего блистательного выступления. Уверена, что все присутствующие будут поражены глубинами ваших познаний.
Парирование прошло успешно: они пощебетали ещё немного, и даже спиной Лизавета ощущала, как приподнимает бровь Милюкова, а Катерина, не обращая внимания, шуршит своими бумагами — и ей достаточно было только краешка взгляда для того, чтобы ощутить самой кожей, как её сосед по парте закатывает глаза.
Он не терпел притворной вежливости не потому, что различал её — мог ли он вообще что-то различить? ну на таком уж уровне, где нелюбовь просто сочится из каждой фразы — как не мог-то? — но скорее потому, что сам привык говорить прямо.
Если привычку говорить можно было и вовсе записывать в спектр его возможностей.
Увы и ах, по долгу службы преподаватели порой не церемонились и не предоставляли им лишнего выбора: и если целый первый курс Лизавете удавалось избегать каких-либо лишних коммуникаций с тем, кому волею порочных судеб выпало быть её соседом, на втором курсе её везение истекло, и профессор Керсоновский, знавший всю историю войн до последнего солдата, но всё никак не сумевший осилить список из их двадцати с хвостом фамилий, махнул рукой и сказал делать проект «по рассадке».
Лизавета очень хотела верить, что рассадка могла быть вертикальной, перекрестной, параллельной — какой угодно, но только не по праву соседствования, но именно такой вариант и был самым логичным и, соответственно, ожидаемым.
— Я соберу все необходимые материалы, — торопливо объявила она почти сразу после того, как профессор поднялся с места и, упорядочив бумаги, рассеянно двинулся в сторону выхода, — все карты, все записи, все статистические данные. Вы можете не утруждать себя, подобная работа мне лишь в радость.
— Ты хотела сказать «не мешаться под ногами», верно? — господин Разумовский, так и не обернувшись, продолжил что-то расчерчивать в своей записной книжке. — Прости, Лизавета, но мне самому интересно выполнить это задание.
— Можешь выполнить его для собственного удовольствия самостоятельно.
— Презентовать тоже по отдельности будем? Не боишься, что тебе за это оценку снизят?
Она подняла на него самый выразительный взгляд из всех, что только могла себе выстроить: г-н Разумовский подобную психологическую атаку добросовестно выдержал, получил в ответ её едко-выдавленное «хорошо, да будет так», успел вкинуть еще пару невербальных комментариев по поводу пафоса её высказываний (это этикет, ничего ты не понимаешь), и сказал, что подождёт её в библиотеке.
Надо сказать, что библиотеку она любила так же сильно, как и не любила его: ладно, возможно, библиотека по градации чувств немного проигрывала, но прекрасное уединение и тишина, не омрачённая ни криками сестры, ни галдежом студентов — её мирная гавань, её уютное гнездышко, её место у стола в уголке, меж двумя стеллажами — её. Её место. Её место, на которое г-н Разумовский отвратительнейшим образом посягал каждый раз, когда появлялся в стенах храма знаний.
Даже когда рядом были другие свободные места, он садился рядом с ней так, будто бы они были закадычными друзьями, прекрасно осознавая тот факт, что при всей строгости Валерии Викторовны малейшее шипение в его сторону могло окончиться ликвидацией читательского билета на пару суток, а ей нужно было усердно и терпеливо готовиться к экзаменам, потому что она должна стать лучше, стать лучшей, стать — сдерживая те усилия, с которыми люди обычно сжимают челюсти, она криво улыбалась, но более свое негодование не показывала.
(…даже дурные события входят нам в привычку, и постепенно — постепенно она, увы, уже взяла себе за правило то, что г-н Разумовский является её неприглашённым сопровождающим на светские рауты после звонка.
Постепенно — постепенно она даже начала совсем легонько пинать его ногой под партой, настолько невесомо и незаметно, что никто не мог её в этом обвинить — проще было списать на мимолётное дуновение ветра.
Пожалуй, Лизавета не задумывалась над тем, что подобный жест мог быть истолкован превратно.
Пожалуй, подобный жест она исполняла почти что неосознанно, потакая своему расплывчатому желанию ощутить на себе беглый взгляд, сотканный из легкого недовольства, осуждения и — чего-то ещё.
…когда она оставалась в одиночестве то ли из-за несовпадения заданий, то ли из-за его болезни — эффект отсутствия лишних поводов для нервотрёпки почему-то не играл ей на руку: она слишком часто поднимала глаза на пустующее место перед ней.
…начиная с одного дня, который неизбежно бы настал, она перестала пересекаться с ним в библиотеке — точнее, это он перестал занимать место напротив неё. Лизавета вспомнила, что так ни разу и не попросила оставить её в одиночестве всерьёз.
…она не хотела оставаться в одиночестве всерьёз).
После окончания занятия она попрощалась с Катериной, которая сделала как минимум двадцать неопределенных подмигиваний в её сторону. Наташа, скосив на неё взгляд, только скорчила осуждающую мину, попутно указав подруге на то, что и им задание нужно будет сделать.
— Эх, — протянула Катерина, потягиваясь и явно медля с тем, чтобы собрать свои вещи, — Наташ, а может мы тоже в библиотеке посидим? Ну пожалуйста?
— Нет.
Тон Милюковой был достаточно категоричен, однако и ей пришлось побороться с несколькими протяжными взорами.
— Катюш, мы собирались пойти в то новое кафе, — Наташа дернула головой в сторону выхода. — Помнишь, ты говорила, что очень хотела попробовать их холодный чай с ромашкой?
— О-о, — моментально загорелась идеей Катерина, одним взмахом сложив немногочисленные принадлежности в стопку. — Точно. Там ещё обещали бонусную программу, три по цене двух, кажется, и если мы…
Катина любовь ко всяким незначительным мелочам вызывала легкую усмешку. Стоило ей заслышать про какую-то акцию, распродажу, скидку или что-то еще в подобном духе, как она тотчас же решала, что им всем срочно нужно начинать извлекать невообразимую прибыль за счёт очередного бонусного купона, который она рассматривала с таким восторгом, будто ей в руки попал выигрышный лотерейный билет. Через одну пару про бонусный купон Катерина благополучно забывала, в чём впоследствии минут пять-десять спустя истечения срока акции громко раскаивалась, и обещала, что такого больше не повторится.
Наташа знала, на что нужно было ловить эту рыбку, и Лизавета ответила ей легким кивком.
Милюкова беззвучно хмыкнула.
Они попрощались, и Лизавета проследовала в библиотеку одна, застав там г-на Разумовского, который даже бровью не повел и никак не высказал возмущения по поводу её задержки: чересчур он был спокоен для своего будничного поведения.
Видимо, выдался хороший день: она вслух перечислила те книги, что им нужно будет взять для полного погружения, и он, не дополнив и не поправив её ни в одном месте, молча отправился на их поиски.
Слишком молча даже для него.
Всё, что ей оставалось: аккуратно расправить юбку перед тем, как сесть на уже облюбованное ею место, дотронуться ноготком до расплавленного воска в лунке свечи, пока никто не видит — ощутить затухающий, еле слышный запах ванили, а потом проверить и себя на всякий случай: ей нравились чуть кисловатые, свежие, цитрусовые нотки, которые пахли летом.
(Кажется, почему-то в библиотеке всё чаще стал проявляться не только аромат пожелтевших страниц и хрустящего пергамента, но и легкий привкус цедры. Странно, ведь носитель не должен чувствовать запаха собственных духов).
Когда он наконец вернулся со своей громадной — и куда столько? — стопкой литературы, Лизавета непроизвольно скользнула взглядом по корешкам твёрдых обложек, с которых кое-где успела сползти позолота: там были и датированные за нужный период записи из «Военного Вѣстника», и тяжеловесная «Снежнайская стратегия в образцах», и ещё парочка изданий, которые первые пришли ей в голову.
Лизавета не знала, был ли у них второй экземпляр в библиотеке, а если и был, был ли он уже позаимствован: кряхтение корпящих над бумагами студентов вокруг подтверждало гипотезу о том, что, скорее всего, ничего более она не разыщет.
— Где ты достал «Синтетический очерк современных кампаний»? — вырвалось у неё, когда она выцепила взглядом совсем неприметную книжицу, зажатую между тисками двух фундаментальных трудов. — Она у нас одна — я помню ещё с первого курса, и её постоянно теряли.
— Она всегда на самых верхних полках, — буркнул ей в ответ Разумовский, сосредоточенно вглядываясь в уже — да она тоже, вообще-то, уже приступила к работе — раскрытую книгу. — Старшекурсники туда прячут, потому что в качестве источника её принимает почти вся историческая кафедра.
Лизавета чуть нахмурилась.
— И откуда тебе знать, если твой круг общения столь узок, что…
Владимир перебил её весьма красноречиво-мрачным взглядом.
— Кто бы ещё говорил про круг общения, Лиз.
С недовольством она проглотила продолжение.
Ладно, в чём-то этот человек был всё-таки прав.
— Бери, — он неопределенно кивнул в сторону принесённой им литературы.
Она подождала, пока прозвучит какая-нибудь ехидная фраза, подчеркивающая благородство его подачки, или что-нибудь, хоть сколько-то характерное для их обыкновенных диалогов: но непривычная тишина заставила солнечное сплетение сжаться, как будто бы в него пропихнули тяжелый стеклянный шар, так его там и оставив.
— Спасибо, — с неуверенно-вопросительной интонацией откликнулась она — и тоже, к своему собственному удивлению, не добавила больше ни одного слова.
Шепот грифеля по бумаге, скрежет перьевой ручки, стук переставляемых книг и чьих-то каблуков, тихая, шепотом, ругань библиотекарши, садящееся за окном солнце, которое сползало всё ниже и ниже, и укрывало текст в тень, отчего приходилось щуриться — щелчок жемчужного шнурка от настольной лампы, треск разгорающихся нитей накаливания, подпитываемых крио-кристалликами, шелест страниц и неощутимое тепло от чужих плеч.
— Это всё, — Разумовский протягивает ей стопку бумаг, и она вглядывается в прямой, несколько резковатый почерк, — от начала операции в Нод-крае и предпосылок — до разрешения ситуации. Все оперативные действия в нужном порядке, даты и числа подчеркнуты отдельно.
Даже если бы она сильно захотела, она бы вряд ли нашла в его работе изъян, и это печалит.
Ладно, чего уж там: да, она знает, что господин Разумовский что-то там да соображает. Но это не повод —
— совсем не повод для восхищения.
Тут правда нечему восхищаться. Это просто хорошо проделанная, качественно и в короткие сроки проделанная — работа.
Твоя ничем не хуже, Лизавета.
— Я собрала все данные о персоналиях, выписки из редких газетных статей и немного — из личных дневников. Все награды, ордена, отличившихся дважды или трижды отнесла в этот список, — она указывает ладонью в сторону уже отложенных листов, — всех арестованных или отстраненных от дел — в вот этот.
Чем дольше она работает с академическими материалами, тем сильнее выправляется её речь, мимикрируя под прочитанное — (чем больше она общается со своими одногруппниками, некоторых из которых она даже называет друзьями, тем свободнее и легче она учится говорить).
Он кивает и смотрит на неё так, будто ждёт каких-то дополнительных комментариев.
Лизавета поджимает губы и, ещё несколько раз скользнув взглядом по подготовленным материалам, недовольно процеживает:
— Хорошая работа.
О, он — удивляется.
Ладно, не угадала — лучше бы ещё дольше подержала рот закрытым, раз это такая выигрышная стратегия.
— Спасибо? — он слегка пожимает плечами, будто сказанное им — скорее вопрос, чем благодарность, и чуть распрямляет спину.
Лизавета сглатывает комок, пытаясь вспомнить какие-нибудь ещё фразы, которые могли бы подойти для такой ситуации: но ей правда не в чем его упрекнуть.
Получается?..
— Я предлагаю обменяться материалами, а послезавтра вместе доделать все выводы к работе, — тихо и неловко выдавливает она, замечая, что вокруг них столы почти опустели, а атмосфера библиотеки стала почти что — почти что неважно какой.
С чего — стоп. С чего бы ей вообще об этом думать?
И помимо этого — либо это от недосыпа, либо от переедания, но сердце чуть тяжелее и как будто бы вязче обычного, словно в преддверии чего-то тревожного.
— Да, конечно, — Разумовский отворачивается от неё и чуть поспешно переходит к тому, чтобы сложить всю собранную ими литературу и разнести обратно по местам — он, кажется, не дал ей и секунды для того, чтобы разделить эту ответственность, ни до, ни после. — Если госпоже Милорадович, разумеется, нужно чужое мнение.
Слава Царице, что-то более знакомое.
Узел в груди смягчается и развязывается.
— Только для того, чтобы все ошибочные выводы подписать твоим именем.
Он слабо усмехается и кивает.
В конце она даже говорит что-то похожее на приличное прощание, и такая коммуникация ей и незнакома, и чужда, и есть в ней что-то и неестественное, и чуть настораживающее, и чуть интересное: наверное, сегодня был какой-то особенно хороший день — любого порадует хорошая отметка или похвала от преподавателя, если такие были —
ни саму себя — она не будет думать о лишнем, оставляя место лишь для главного.
(…когда они вытащили её в какой-то новомодный кафетерий, который открылся на углу Литейного и Садовой, провели через Летний сад, и Лиза, держась чуть поодаль и обмахиваясь пушистым веером, смотрела на то, как Катерина кружится под лучами теплого, кажется, только её и согревающего солнца —
когда Спасская загляделась на юркающих в глади озера мальков, которые улепетывали от её смеха и заводной улыбки, когда Наташа, как маменька-гувернантка, встала подле неё, чтобы никто и не подумал случайно задеть княжну — а может, Наташа просто искала тенёк под сенью редких вишнёвых деревьев, что ещё не успели толком зацвести, но уже успели усыпать изумруд травы перед ними своими розовато-белёсыми лепестками, —
когда она увидала Пассаж и Гостиный двор, узнала буржуазно-аристократическое сердце Свят-Софийска, но Катерина подхватила её под руку и повела вдаль, в залитую тенью улочку, над которой мрачно свисали гротескные кариатиды, —
перед ней открылось тайное место, почти что сокровищница, с окнами от потолка до самого пола, с зеркалами внутри, что отражали красоту собравшихся там дам в исключительно положительных ракурсах, с рассыпающимся по хрусталю люстр рассеянным, мягким светом, с витринами точь-в-точь под стать ювелирной лавке, где каждый эклер, каждый миндаль в карамели лежал точно драгоценный камень в великолепной огранке. Фисташковые стены, мягкие кресла, ни грамма табачного дыма, столь характерного для заведений, где заседали чинные мужи —
Катерина сказала, что будет угощать их за свой счёт, потому что так хочет — точнее, она не сказала, а поставила перед фактом, заказав столько сладостей, сколько не готовят и для ответственных приёмов: сказала, что всё, что они не доедят, нужно будет раздать маменьке и папеньке, и на этих словах они с Наташей переглянулись.
…Катерина говорила, что хочет всех сделать счастливыми, и пусть у неё пока что для этого есть только возможность поводить их по своим любимым местам, но ведь это тоже что-то, верно?
Если бы каждый из нас делал по хорошему делу в день для другого, мир стал бы гораздо светлее, говорила Катерина. Знаю, я так говорю, потому что он ко мне был светел — она откладывала салфетку в сторону и долго-долго рассматривала нетронутую глазурь эклера с чайной розой и юдзу перед собой.
Мы и так вполне себе в светлом мире живём, Катерина, не беспокойся, отвечала ей Наташа, чей трехслойный десерт оказался почти что нетронутым — оказалось, что подруга предпочитает вещи попроще.
Это не было чем-то удивительным, чем-то, что нельзя было предсказать —
…когда она вконец обнаглела, и сидела на студенческой кухне в студенческой форме, поджав ноги и неторопливо помешивая медово-мучное тесто, неторопливо переваливающееся в миске, а Катерина разгромила все и так дохлые дверцы подвесных шкафчиков в поиске соды, Наташа протянула ей бутылку с колючим запахом настоявшихся яблок.
— Собрание благородных девиц проходит только под отдушку вина, я понимаю, — хмыкнула Милюкова, сделав сочный глоток, — но ты хоть попробуй.
…ей понравилось).
На третьем курсе, ещё и зимой, она всё равно надела туфельки на каблуке, почти невесомые, но обладавшие прекрасной способностью ощущаться на ноге так, будто к ней привязали камень для утопленника.
Выходя из кареты, которая довозила её каждым утром на полчаса дольше в том случае, если в вагоне первого класса не осталось свободных купе, она неудачно соскользнула со ступеньки, подвернув ногу, но даже не ахнув.
Было почти не больно: гораздо больнее было от того, что её втиснули в обувь на размер меньше, а остальное можно было потерпеть.
Разумеется, через несколько часов, после окончания занятий, каблук, доблестно вытерпевший всё то время, когда Катя, Наташа, Камилла, добродушная дочь графа Кольцова-Мосальского, или хотя бы преподаватели могли бы ей помочь, с сухим хрустом надломился прямо посередине лестницы, ведущей с пятого этажа.
Лизавета остановилась и, убедившись, что поблизости в столь поздний час никого не наблюдается, выдохнула и опустилась на корточки, даже вовремя не поправив юбку.
Она осталась допоздна, чтобы подготовиться к завтрашней контрольной по обеспечению тыла и снабжения, чем она даже не собиралась заниматься: в руководстве было слишком много госстандартов, которые нужно было запомнить до последней цифры, в методичке профессора Кутузова их было ещё больше.
Солнце, почти севшее за окном этим зимним вечером, на прощание прошлось по её плечу своими тускнеющими лучами.
Она посидит всего лишь несколько минут, а потом, поднявшись на носочки, сможет преодолеть эти восемь пролетов.
Доковыляв в сторону перил, Лизавета оперлась на них обеими руками и стала аккуратно переносить вес с одной ноги на другую.
Пальцы всё больше въезжали в носок и всё сильнее ныли: раз. Два. Приподними ногу, поставь ногу, держись крепче. Раз. Два.
Переноси вес аккуратней, переступай осторожней, не упади, как последняя дурочка — раз, два, — ты в новой юбке, тебе нельзя её портить, специально же искала похожую на форму, чтобы не выговаривали, но качеством получше — раз.
Она преодолела три ступеньки.
Впереди ещё — сколько? Сто?
За спиной послышались мягкие шаги.
— А я говорил, что ходить на таких каблучищах — вредно для здоровья.
Лизавета зажмурилась, чтобы не было видно, как она закатывает глаза, и смело перешагнула на следующую ступеньку.
— До полуночи, думаю, доковыляешь.
Просто. Переступай. Дальше. Лизавета.
— Может, ты его хотя бы отломишь? Ты в курсе, что если он продолжит там болтаться, то…
— В курсе! — шикнула Лизавета, наконец поднимая голову. — Можешь идти, куда шёл, пожалуйста? Или ты ждёшь моего дозволения?
Встретившись со скептическим взглядом Разумовского, она фыркнула и, резко дернув головой, смахнула вьющиеся пряди с плеч и сделала ещё один шаг вперёд.
— Как знаешь, — он пожал плечами и преодолел за секунду то расстояние, на которое у неё ушли добрые десять минут.
Лизавета гневно выдохнула, рассматривая его довольную рожу, взиравшую на неё с промежуточной площадки.
Наслаждаясь её мучениями, он молча понаблюдал за тем, как она, не допуская в присутствии окружающих никаких тяжелых вздохов и уж тем более, пыхтения, спустилась ещё на три ступеньки.
— Ты можешь удалиться, пожалуйста? — бросила она, замерев на одном месте для того, чтобы ноющая пульсация в лодыжках наконец утихла.
— Могу, — кивнул ей Разумовский. — Но, может, тебе помочь?
Она сузила взгляд и гневно посмотрела на него.
— И как, простите, ты можешь мне помочь? Сбегаешь за новыми туфлями — боюсь вас разочаровать, но ближайший универмаг уже закрыт, господин Разумовский. Не судьба вам увидеть меня в безвкусных шпильках с бантиком.
— Да? — он, складывая руки на груди, усмехнулся. — А мне кажется, я уже такие видел. Еще такого поросячье-розового цвета.
Заткнись уже.
Вот бы снять обувь и швырнуть в него — пусть каблук и сломался, а жалко. Хорошая вещь была.
— Донести.
Перетащив ногу на ещё одну ступень пониже, она замерла и поняла, что впервые за долгое время в буквальном смысле смотрит на него свысока.
Любопытный опыт.
— Что — донести? — недовольно переспросила Лизавета, поморщив нос. — Мои вещи? Справлюсь самостоятельно, благодарю покорно.
Разумовский сделал какой-то неопределенный жест в воздухе, замер, махнул на неё рукой и, кажется, тихо выругался.
— Тебя донести, дура.
Лизавета нервно прыснула.
— Ага. Спасибо большое, воздержусь.
— Как знаешь.
Он пожал плечами и начал спускаться вниз.
Ну и слава Царице. Пусть носит тех девиц, которые ему на шею вешаются только потому, что до неё прыгать нужно. И вообще, где это в приличном обществе видано — такие предложения делать девушке до предложения руки и сердца? Порядок-то блюсти нужно, господин Разумовский.
Точнее, какое там предложение руки и сердца, даже предложение зарыть топор войны она бы не приняла, да оно бы и не прозвучало: так что кыш. Кыш всем лишним мыслям.
Да какой Бездны он всё ещё не спустился.
— Что теперь? — возмущённо выдохнула Лизавета, наконец достигнув конца площадки и насладившись парочкой более спокойных шагов. — А знаешь, что? Смотри, на здоровье, мне не жалко. Предполагаю, у тебя дома особых развлечений не наблюдается, поэтому приходится довольствоваться тем, что есть.
Владимир в ответ крайне фальшиво улыбнулся.
— Благодарю за разрешение, баронесса Милорадович.
Да пошёл ты.
Лизавета глубоко и шумно, почти с надрывом, выдохнула и энергично ступила вперед.
На подобный энтузиазм каблук ответил, накренившись и буквально впившись в пятку под неправильным углом, от чего она шипяще всхлипнула.
В полностью опустевшей Академии это было прекрасно слышно.
Твою ж Бездну.
— Да ты прекратишь уже выпендриваться, может быть? — Разумовский звучал очень раздражённо — а что так, господин? Вам разве не доставляет подобное зрелище искреннего удовольствия?
— А что мне сделать? — возмутилась Лизавета, смахнув полезшую на лицо выбившуюся прядь. — Во-первых, я не хочу ломать этот каблук — тебе, верно, не видно, что они сзади камнями украшены, — и если она их сломает, то ей точно достанется, и точно придётся выслушать два часа нотаций, послушно кивая, — во-вторых, я прекрасно справляюсь, в-третьих, благодарю за беспокойство, но вы ничем не можете мне помочь. Что, свою обувь взамен предложите?
Разумовский перевёл взгляд на свои ботинки, а потом обратно на неё.
— Сорок пятого?
Сорок пятого?! Матушка-Царица, такие, конечно, существуют, но она думала, что их носят только горные медведи в цирке.
— Сомнительно, — выдохнула Лизавета, разглядывая выглядывающие носки своих туфель, у кромки вздувшимися чулками которых уже проступал отёк.
Это так ужасно выглядит.
(Нет, просто немного видно, что они ей малы. Но стоит кому-то, вроде Полины, заметить подобную деталь, как ещё пару недель они будут напоминать об этом в самых ярких красках).
— Я могу поискать в спортзале, — внезапно предложил ей Разумовский, прислоняясь спиной к стене. — Какой у тебя размер?
Ыа-а. Нет.
— Не надо, — Лизавета покачала головой и сделала ещё один шаг. — Всё хорошо, правда.
— Тридцать шесть?
Она проигнорировала этот вопрос.
— Тридцать семь?
Надо, пожалуй, сказать «да», потому что её молчание могут воспринять за положительный ответ или, тем более, пойти по возрастающей и подумать, что у неё вообще сороковой! Это будет просто непростительно, поэтому Лизавета поспешно открыла рот, для того, чтобы пресечь дальнейшие расспросы.
— Тридцать пять?
— …Да.
Чёрт. Она открыла рот крайне не вовремя.
— Тридцать пять?..
Лизавета поспешно попыталась сдвинуть ноги ближе к краю лестницы, чтобы на них не смотрели так пристально.
И так было видно, какая огромная у неё лапа.
— Тридцать восемь, — тихо сказала она, пряча лицо. — Ну да, тридцать восемь, знаю, много.
Разумовский перевёл взгляд с неё куда-то в угол, а потом обратно и зачем-то указал на себя пальцем.
— Тридцать восемь — это объективно не много, Лиза, — поправил он её, усмехнувшись. — Точно тридцать восемь, или преуменьшаешь?
— Сорок пять, — гневно выдохнула она.
Владимир коротко и тихо рассмеялся.
— Так и думал.
— Много ты о моих ногах, видимо, думал, — съязвила она, скосив на него прищуренный взгляд.
Разумовский попялился не неё пару секунд и скорчил такую мину, будто ему подложили в столовой протухшую тушёнку.
— Только последние два — две минуты.
Он замер, отвернулся и, бросив в неё своим приказным «сиди тут», удалился.
Ага, сейчас.
К его возвращению она твёрдо намерена была преодолеть ещё двадцать ступенек.
К его возвращению она преодолела десять.
Выдохнув, Лиза опустила голову между коленей и, зарывшись в темноту носом, перевела дыхание.
Спускаться было бы не так больно, если бы обувь была ей по размеру, если бы сегодня не пришлось намотать пару кругов вокруг деканата и кафедры, потому что они, видите ли, потеряли какие-то бумажки, спускаться было бы не так больно, если бы она была одна и, может быть, перестала бы упрямиться и отломала бы этот несчастный каблук, но теперь — нет, ни в коем случае. Она докажет, что может спуститься сама.
Никакие принцы на белых конях её спасать не приходили. Видимо, кони в двери Академии не пролезли — а странно, ворота были достаточно широкие.
Лизавета шмыгнула носом.
Разумеется, никаких бинтовок ног, как в Ли Юэ ранее, не существовало. Ей всего лишь запрещали бегать босиком, чтобы нога не расплывалась, давали с самого детства обувь с высоким подъемом и длинные юбки, подметающие пол, отчего двигаться в них свободно было решительно невозможно; а вот в Академии юбка доходила до колен (её юбка была короче, потому что ей так захотелось, и ещё — потому что втайне, в женской раздевалке, стягивать с себя неудобное полотнище, что предложили родители, было не так уж и неудобно, а ещё потому, что — он же явно на неё — неважно), поэтому скрывать размер ноги представлялось затруднительным.
На помощь пришла мама, услужливо подложившая ей весьма элегантную пару на размер поменьше.
У женщины должна быть маленькая, изящная ножка. Максимум, и то едва проходивший по верхней планке — тридцать седьмой.
Но никак не это, и даром, что роста в ней было метр семьдесят три. На каблуках в ней были все сто восемьдесят.
Правда, за такие шпильки и платформы ругали и наставляли выбирать то, что не выше трех-четырёх сантиметров — неважно.
Вернувшийся к ней Владимир даже несколько виновато спрятал руки за спину.
— Там уже закрыто.
Конечно, там закрыто, дурень. На часах восемь, на дворе — пятница, я просто хотела от тебя отделаться, вот и промолчала.
Неужели ты не понимаешь?
И неужели ты не можешь прекратить вести себя так странно?
Начинает казаться, что ты проявляешь нечто большее, чем простое сострадание.
Заботу, что ли.
Лизавета, мрачно приподняв голову, стряхнула упавшую чёлку и пробормотала что-то нечленораздельное.
Очень устала.
Её мягко тронули за плечо.
— Это будет быстро, — тихо пообещал Разумовский, не глядя ей в глаза.
Что будет быстро?
Её приобняли за плечи, чуть отодвинули голени, чтобы подхватить под коленями и —
К-
Да кто-
Кто разрешил ему её поднимать, матушка-Царица, что он вообще делает и зачем, так совсем нельзя, и она тяжелая, и нельзя ни в коем случае так делать, а если кто-то увидит, то —
Лизавета набрала в грудь воздуха и очень возмущённо
пискнула.
За что.
Это был даже не всхлип или вздох, это был очень короткий и высокий писк.
В полном ужасе она прикрыла лицо руками и почувствовала, как его предплечья чуть дрогнули.
— Заткнись и ничего не говори, пожалуйста, — убито простонала она, закапываясь поглубже в ладони.
— Я молчу, — сдавленно прокомментировал Разумовский.
Да он точно смеётся.
Лиза не открывала глаза, но, по ощущениям, пронесли её действительно быстро и, кажется, уже до третьего этажа, откуда донесся чей-то весёлый мужской голос.
— Отпусти меня, срочно, — нервным шёпотом потребовала Лизавета, пару десятков раз дрожащими руками постучав ему по груди.
— Куда отпустить?
— Куда-нибудь, идиот, на пол!
На секунду она ощутила себя непривычно лёгкой, а потом её вновь подхватили и толчком в спину поставили на обе ноги — достаточно резко, но достаточно бережно, чтобы те заныли на переживаемом уровне.
— Какого… — Лизавета поспешно проглотила продолжение и гневно запрокинула голову, чтобы посмотреть этому негодяю прямо в глаза. — Ты меня подкинул?
— Ты попросила тебя отпустить, — невозмутимо ответил Владимир, старательно отворачиваясь от её справедливого возмущения. — Я выполнил всё, что вы попросили, госпожа Милорадович.
Вот бы ты ещё не делал того, о чём тебя не просили, думает Лизавета, поспешно поправляя складки юбки.
У него красные уши, а у неё, кажется, щёки.
Наверное, от перепадов давления или ещё чего-то научного, что объяснит слегка ускорившееся сердцебиение.
(Нет, Лизавета. Но ты знаешь, что тебе нельзя).
(Нет, Лизавета, ты помнишь: мужчины ненадёжны, так говорила мама. Нет, Лизавета, ты знаешь, каким должен быть порядочный партнёр для такой девицы).
— Я… То есть там есть, — Лизавета поспешно кивает головой куда-то в сторону аудиторий, — Я дальше сама справлюсь.
Я справлюсь.
Что она наплела дальше, толком так и не вспомнить, но точно говорила достаточно серьёзно и, возможно, всё-таки печально — для того, чтобы ему пришлось ещё несколько минут её убеждать в обратном.
Потом она по привычке перешла на изящные грубости, и это сработало.
По правде говоря, хорошо, что оно работало.
(…когда у отца назначены долгие приёмы, это прямой вестник того, что домой он вернётся немного навеселе, а дальше можно подкинуть монетку — либо он сразу же отправится в постель, либо пойдёт искать их.
когда он отвешивает им комплименты, отмечая округлившиеся бедра или то, насколько они стали пригодными для брака —
ей тяжело улыбаться, но она улыбается и кивает.
как надобно приличной девушке, ведь иначе —
кто полюбит тебя такой, какая ты есть, Лизавета? ты не в сказке, и ты не принцесса, и ты ещё, всё ещё — не идеал. ты знаешь, какой нужно быть для того, чтобы тебя любили —
покорной.
Будущей жене подобает быть покорной, подобает во всём слушаться мужа, заниматься хозяйством, но руки в нем сильно не марать, подобает знать хотя бы один музыкальный инструмент и заниматься рукоделием искусно, будущей жене подобает быть кроткой и знать своё место не подле, а за мужем, будущей матери нужно знать, как правильно воспитывать своих дочерей для того, чтобы они не познали несчастья одиночества, будущей матери нужно рожать и сохранять для мужа благопристойную форму, а дочери в настоящем —
дочери в настоящем надлежит быть покорной и во всём слушаться отца.
Он ведь тоже не желает тебя зла, Лиза.
Теперь ты знаешь, как правильно себя вести — знаешь и порой дерзишь не повиноваться этому — и где ты окажешься, Лизавета? но где я окажусь, если —
замужем. замужем, Лизавета, замужем).
В один осенний вечер, когда дом — дворец — Спасских почти что пуст, и прислуга столь умела, что почти иллюзорна, и Катерина проводит её по коридорам, и семейные портреты повторяют друг друга — кажется, у них часто рождалось по двое детей, отмечает она мимоходом, — Катя заводит её в свою комнату, но там — совсем не то, что она ожидала увидеть.
Да, стены должным образом задекорированы, но Катерина налепила на них какие-то рисунки, фотографии и схемы: когда она вглядывается в них, она узнаёт очень-очень много людей — вот Катерина лепит снеговика во дворе, и её сестра, укутанная в алый шарф, греет руки в карманах, и на щеках расписывается морозный румянец; вот Катерина в свой первый день, в свежей, до хруста через фотопленку свежей форме, гордо показывает объективу свой студенческий билет; вот она в группе ребят из Студенческого Союза, и Катя, преисполненная радости, указывает пальцем на свой бейджик, а другой прижимает за талию Вику Аристову, уже выпускницу; она так смешно стоит рядом с Короленко, потому что тот, очевидно, не знает, куда деть руки, кроме как по струнке, а на второй фотографии она обнимает уже и его — вот и они втроём, и Лиза помнит, что Катерина развернула объектив к их лицам и сказала широко улыбаться и сделать какую-то смешную рожицу.
Лицо Наташи на фотографии убийственно.
А Катерина, как и везде, искренне улыбается, и, пожалуй, солнце взошло в момент её рождения.
— Скажи, Лиз, — Катерина ногами болтает в воздухе, утыкаясь щекой в пышное одеяло, — а ты бы выбрала бедного дворянина или богатого простолюдина?
Лизавета чуть хмурится самой себе в зеркало.
— Ни того, ни другого, — коротко отвечает она, заводя зрачки наверх, чтобы как следует прокрасить ресницы.
— А если все-таки пришлось бы?
Тянет спросить — из какого журнала такие тестирования, Катюш, и сердце неприятно жмёт в груди — рука соскальзывает и между большим и указательным ползут черные гуталиновые рельсы. Лизавета откладывает тушь и начинает интенсивно оттирать её с ладони — она только пуще расползается въедливой маской по коже.
— Бедного дворянина, Катюш.
Катя слегка склоняет голову, закусывая нижнюю губу, и мечтательно разглядывает что-то на потолке.
— А я бы выбрала того, кого люблю.
— Такой опции не было, — отрезает Лизавета, откупоривая флакончик духов и капая из него на платок — со спиртом становится полегче.
— Я думаю, у тебя есть такая опция, — серьезным голосом заявляет Катерина, поворачиваясь к ней лицом.
Зелёные-зелёные глаза, как малахит, с вкрапинками то желтого, то фиолетового, как разнотравье, — Лизавета мимолетом замечает, что такие глаза бы больше подошли бы ей.
У неё нет такой опции — у неё нет даже выбора, и у неё нет права и совести не хватит обманывать и обманываться: совсем немного, по-белому, но она завидует Катерине. Она, возможно, действительно сможет подобрать себе суженого по душе, а ей подберут правильную пассию — верного партнёра: верного не в плане супружеского долга, а в плане «подходящей кандидатуры».
Подходящая кандидатура должна иметь знатное происхождение и иметь древние корни, желательно снежнайские: в противном случае, имея зарубежные титулы, надлежит предоставить семейные документы с переводом и печатью нотариуса, удостоверяющие оное; подходящая кандидатура не должна иметь никаких порочащих репутацию связей с низшими слоями общества, по меньшей мере — известных широкой публике, а в случае наличия таковых, если подобное не находится возможным замаскировать под благотворение и доброхотное даяние, отметаться безоговорочно; кандидатура должна отличаться безупречным воспитанием, подтверждённым обучением в одном из признанных учреждений империи — предпочтительно Государственной Академии, Военного корпуса, либо, в случае заграничного образования, в заведении, допущенном к кругу взаимного признания дворянских дипломов; у подходящей кандидатуры речь, манеры, осанка и внешний облик должны соответствовать представлениям о лице, воспитанном для службы — как отечеству, так и семье, в которой предполагается вступление в союз; особо приветствуется наличие у кандидатуры покровителей при дворе, добрых связей в ведомствах военного, дипломатического и придворного характера, равно как и склонность к попечительской и просветительской деятельности — разумеется, в пределах, не противоречащих чести и достоинству сословия; подобающе к прошению о браке благочинной кандидатуре приложить родословную, наглядно отражающую героические или государственные заслуги предков, а также духовное завещание отца или деда — если оно имеется и содержит положения о сохранении чести и традиций рода.
Так вот.
Владимир Разумовский не являлся подходящей кандидатурой ни по одному из пунктов, за исключением образования — по крайней мере, до тех пор, пока она не узнала, откуда у него эта фамилия.
Пунктов прибавилось, а вот вероятность ушла в рекордно минусовые значения — те самые, где термостат не выдерживает и трескается по швам.
Нюанс, как и отдельные особенности её возмущения, состоял в следующем: фамилия-то действительно имела дворянские корни, причём давнишние, и возмущалась она по этому поводу совсем не зря — лет так сто назад или около того умер последний представитель того славного рода, причём на поле боя: он дослужился до майора и в этом же звании погиб в относительно раннем возрасте — если ей не изменяет память, в возрасте тридцати семи лет.
Так распорядилась судьба — а вот сам наследник, не имевший ни родственников, ни детей, когда покидал отчий дом, ниспослал следующее распоряжение: за неимением в роде прямых наследников мужского пола, а равно и стремясь сохранить в целости имя, честь и предания дома, восходящего к временам государевой службы при дворе Белого Царя, имею намерение усыновить юношу благонравного и образованного, происходящего от родителей благочестивых, хотя и не принадлежащих к древнему дворянству.
Этим юношей был обычный слуга, выполнявший, по слухам, обязанности оруженосца без высочайшего на то дозволения: последний отпрыск истинного, как принято было говорить, рода Разумовских, был своеобразным человеком, но достопочтенным гражданином империи.
Увы, он не успел завершить всю процедуру, и получить подтверждение от Герольдии, заведующей делами дворянских семей — получил ли он разрешение от самой Её Величества Царицы — оставалось никому неведомо.
Царице мало дела было до подобных людских дел: если бы сто лет назад этот вопрос стоял так же остро, как и сейчас, несомненно, он был бы разрешён скорейшим образом, но тот юноша был тих, примерен и, возможно, малообразован для того, чтобы разбираться в нюансах бюрократии: он обзавёлся сыном, а тот — ещё сыном, а тот — ещё одним сыном.
И вот тогда дворянство очень пожалело о том, что не довело когда-то дело до решающего конца: не забрали любые привилегии с концами и не замяли историю, потому что Герман Разумовский стал не просто очередным «вчерашним мещанином».
Честно говоря, он был ходячей катастрофой.
«Глупцы, забывшие своё происхождение, стали преклоняться перед теми, кто вчера ещё торговал на базаре, а сегодня стал их начальником», — презрительно фыркало высшее сословие в сторону тех бар, что решили сотрудничать с так называемыми «новыми деньгами».
Герман Разумовский был оружейным магнатом, установившим монополию не за счёт государева повеления, как то было принято — а за счёт зарождавшегося в Снежной капитализма, причём размах военной машины позволял его личной империи захватывать всё больше и больше власти, как самому агрессивному тирану, пожирающему и поглощающему всех возможных конкурентов. Государство гласно-негласно поощряло развитие нового производства, будь то промышленность или торговля, и в их кругах шептались, что к этому точно руку приложил Девятый из Одиннадцатый, точно такой же выскочка-простолюдин, завладевший крупнейшим банком Северного королевства.
Древним родам было дозволено оставить при себе часть крепостных сил, с условием выплачивания жалования с какого-то там n-ного года; все долго и громко возмущались, но на том и порешили: впрочем, как предполагала Лизавета, вопрос был далеко не снят с повестки дня — при условиях дарования зависимым слоям части личных свобод, некоторые из них продолжали попрекаться, а уж о имущественных и говорить нечего — цена, назначенная за выкуп земли, была астрономически высока, и многие из них оставались в вечном рабстве у своих господ — разве что рабстве нового, капиталистического типа.
Та же патерналистическая кабала, только в профиль — и её отец был ярким её представителем.
Лизавета многого не знала: в её доме эта фамилия упоминалась исключительно в качестве нецензурной, а потому вслух не упоминалась вовсе, и отец не распространялся о нюансах, а у неё не было повода узнавать детально — сто лет спустя фамилия разбрелась по обычным людям из-за разрастания новой, непризнанной ветки, и своего одногруппника она сочла обычным однофамильцем.
Подобное суждение послужило причиной огромной ошибки.
В юном месяце апреле, к самому его зарождению, на третьем её курсе, за месяц-другой перед важной сессией, им передали приглашение — на бал Бледной Звезды.
Бал, а точнее, ночь Бледной Звезды была вечером чествования достойнейших воинов из кругов Фатуи: она была введена в период создания и падения первой Гвардии её Величества, и проводилась так из года в год, будучи общенародно-общегосударственным праздником.
Всем хотелось поздравить новых героев и почтить память погибших: днем проводились повторные поминки тех, кто скончался за первые четыре месяца года, и процессии укладывали к ним венки, в которые вплетали вербовые веточки: считалось, что при их помощи путники в Артериях земли найдут себе последнее, славное пристанище, где и ознаменуют свою победу.
А вечером люди собирались на торжественные шествия или же, как было принято в высших кругах — на сдержанные празднования, проводимые исключительно меж приближенных особ.
Игнорировать приглашения в этот день считалось жестом неуважения, причём не столько к хозяину, сколько к самому порядку: перед лицом смерти все были равны, и тот же настрой следовало сохранять и живущим.
Такой человек, как Герман Разумовский, не мог не воспользоваться подобным шансом.
Высшее общество пришло в ужас частично: кто-то был заинтересован в построении новых связей, окончательно утвердившись в свержении гегемонии бывшего дворянства; кто-то был заинтригован в обстановке «имения», а кто-то просто плевался в сторону доставленной одетыми по последнему писку моды курьерами карточки, бесстыдно украшенной фамильным грифом.
Когда к Разумовскому от сторонников поступили предложения принять дворянский титул, разобравшись с вопросами наследства: по их словам, деньги бы решили в данном случае всё; а вторая половина гневно заявила, что не допустит подобной дерзости от вчерашнего торговца с рынка — Герман Разумовский заявил, что его титул его самого, а тем более их …ать (волновать, шепотом пересказывали в почётных кругах) вообще не должен, потому что в ближайшее время — а продолжения лучше было не слышать.
Продолжение содержало в себе настоящую угрозу — а причины настолько нетерпимой ненависти Лизаветы были неизвестны. Г-н Разумовский (старший, разумеется) никогда её публично не объявлял: он просто очень громко их всех ненавидел, причём весьма эффективно, судя по количеству разорившихся дворян.
Он действительно был умелым предпринимателем, вначале скупив горизонтальную, а потом уже и вертикальную интеграцию производства, значительно повысив эффективность и прибыльность своего дела — а потом начал расширяться, как фонтейновский Всепожирающий нарвал, умело используя возможности, преподносимые эффектом масштаба и тем капиталом, что постоянно подпитывался нуждами Снежной в регулярных поставках оружия и боеприпасов.
Он не отличался особой привередливостью в вопросе того, кого он хотел поглотить следующим, хоть и в вопросе своевременности сия действа руководствовался воистину дарованной свыше интуицией — чей бизнес, чьи владения, чью монополию — так было бы говорить правильнее, но если бы ей сказали, что Герман Разумовский — каннибал, она бы ничуточку не удивилась.
Он бы побрезговал дворянским мясом только из-за вкуса.
Поговаривали, что из-за жадности, поговаривали, что из-за гордости, поговаривали многое — но встретившись лично, Лизавета поняла: из-за ненависти. Из-за холодной, вечным ледяным пламенем пылающей ненависти, хронической, как болезнь, хтонической, как Бездна, всеобъемлющей и беспристрастной, как смерть — абсолютно человечной ненависти.
Он терпеть не мог дворян как вид, как отдельную отрасль, как опухоль на теле государства, как выражались подвластные ему газеты — всех без разбора, но с какими-то играл в свое опасное кокетство, когда предприниматель в нём становился на шею обычному человеку. А, судя по всему, от обычного человека там мало что осталось.
Поговаривали, что в Снежной мало людей, настолько голодных до власти и денег.
Оказалось, они не лгали — она видела продукцию с характерным штампом в виде вензелями украшенной буквы «Р» только в универмагах, потому что в их дом подобную «дрянь допускать было нельзя дальше навозной кучи», а вот у Катерины на туалетном столике стояла пара склянок.
— Разве они не занимаются оружейным производством? — уточнила тогда Лизавета, бросив взгляд на с виду даже прилично одетые флаконы.
— Мгм, — протянула Катерина. — В основном. Но это какое-то совместное производство, с одной фирмой из Кур-де-Фонтейна — уж не знаю я, как они договорились, но популярность они снискали большую. Мой папа́ общается с господином Разумовским, у них был даже какой-то совместный вопрос — кажется, всё-таки связанный с магической амуницией, но я не подслушивала. Мой папа́ сразу бы догадался.
На этих словах княжна Спасская заговорщически ей хихикнула.
Катюша не потрудилась уточнить, что господин Разумовский — это отец того, кого она привыкла так называть.
После того происшествия она высказала — в вежливой форме, разумеется — свои негодования, и Спасская, прикрыв рот, воззрилась на неё аки святая простота — с широко распахнутыми глазами и трепещущими ресницами.
— Лиза, солнышко, ты не знала? — преисполнившись искренности, дрожащим — то ли от смеха, то ли от нервов — голосом переспросила у неё Катерина, сползая ладонями на грудь в имитации сердечного приступа.
— Разумеется, нет, — капнув в интонацию возмущённостью, провозгласила Лиза, напряженно складывая руки на груди. — Во-первых, он никогда об этом не заявлял.
— Ну, было бы, я думаю, странно, если бы…
— Во-вторых, по нему абсолютно не видно!
— Насколько я знаю, они с отцом очень похожи, — Катерина осеклась и, резко втянув воздух носом, поспешно добавила: — Внешне! Только внешне.
— Я не удостоилась чести видеть лик его отца до того дня, Катерина, откуда мне было знать? — Лиза, повертев головой, будто отмахиваясь от ненужных мыслей, гневно продолжила: — В-четвертых, я имела в виду… Нрав? Хотя нет, нрав у него отвратительный, правильно говорят — плод не может быть слаще, нежели сок, коим питается от корня.
Катерина поперхнулась.
— Ты имела в виду «от осинки не родятся апельсинки»?
— Какие апельсинки, Катерина! — сдержав вопль, как-то и подобало пристойной леди, Лизавета выразила свою оскорблённость и негодование в сдержанной форме. — Я молю тебя, избавься от подобных выражений.
— Яблоко от яблоньки, — хихикнула Катя.
Ей оставалось только взвыть — в душе, разумеется.
— Лизавета, ты в курсе, что в университете так никто не разговаривает? Кстати, меня один друг научил: нужно говорить не университет, а-
— Никаких! Помилуй, прошу, Катерина, не произноси…
— В унике! — воодушевлённо провозгласила Катя, широко улыбнувшись и с хлопком сводя ладони в молитвенный жест.
Лизавета почувствовала, как с лица сползает любая краска — в том числе и те дорогие, фонтейновские кремовые румяна.
К её ужасу и удивлению, со временем, из-за большего сближения с Катериной и Наташей, что вообще с полным непониманием запрокидывала бровь на её лексические изыскания, она подхватила вирус — просторечие. Разумеется, не опускаясь до совсем уж непристойных низин (кроме как в отношении одного отдельно взятого человека, потому что он и так был на самом дне, и отношение к нему было соответствующее, и «иди нахер», брошенное впопыхах и позаимствованное у Милюковой, от которого она ещё десять ночей краснела в подушку, было абсолютно заслуженным).
Язык начинал касаться живым, и жизнь вокруг неё тоже — оживала.
Это было странно: она ведь и так жила до этого, верно? Жила правильно, соответствующе, по устоям — безопасно, комфортно, стабильно: а с хихиканьем бросить в сторону Полины Оболенской «ну и дура же она, правда», а выслушать лепетание Катерины, в котором полно всяческих сокращений и чересчур ярких интонаций — «да я такое видела, девочки!», впечататься в стенку от того, как Наташа кого-то в землю впечатывает низким, убийственным «ко мне подошёл, ко мне, сука, я сказала, подошёл быстро» было —
весело?
Возможно, —
нет. Это было обычной придурью, которую нельзя было себе позволять.
Она же не какая-то легкомысленная барышня (своих подруг она таковыми искренне не считало, просто что дозволено княгине Спасской, то не дозволено дочери герцога Лизавете, а Наташа дозволения не спрашивала), она — наследница добропорядочного и честного имени.
Она должна — должнадолжнадолжнадолжнадолжнадолжна — быть примером для окружающих.
На пресловутом балу Бледной Звезды с этой задачей она катастрофически провалилась.
Если честно, они все —
провалились.
Всё началось с того, что отец поручил письмо изорвать и скормить свиньям — в соседних угодьях, разумеется, принадлежавших чисто формально одному не самому высокородному управляющему: отец в дела хозяйства не вмешивался, поскольку подобное дело считалось далеким от благородства и входило в понятие «простонародья», но деньги приносило — поменьше, чем от монополии на сахар.
Поэтому к ней, кстати, и прилепились «конфетные» оскорбления, которые она не раз слышала от своего соседа за партой.
Сахарорафинадное производство считалось престижным, как будто бы руки само по себе покрывало в блестящей, растопленной глазури — вдобавок к этому шла квота на соль и на табак: нельзя было сказать, что они бедствовали, отнюдь.
Но её отец завидовал Разумовскому-старшему почти так же сильно, как его ненавидел — и, как иногда казалось Лизавете, почти так же сильно, как его втайне —
боялся.
После совещаний со своими «друзьями» он принял важное решение: они явятся на бал, только для того, чтобы «бросить взор на сей претенциозный лик и, не утруждая себя излишней вежливостью, отвести наглеца на ту ступень, где ему и следовало бы пребывать изначально».
Проще говоря, как бы сказала Наташа: глянуть на чью-то наглую рожу и плюнуть прямо в харю.
Лизавета должна была признаться: это было не просто смело, это было…
Смело сказано.
Перчатки, веер и туфли были заказаны заранее и подобраны в комплект с материнскими: Мила была оставлена дома за неимением благоразумия, и отец напрямую сказал ей, что позориться там никто не будет — вопреки всем нормам, Разумовские даже не потрудились указать точное количество приглашённых, что вызвало дополнительный возглас возмущения среди дворянства.
Почти богохульно, отметила про себя Лизавета. Ничего, кроме оскорблений да пары фактов от Катерины, она так и не узнала — ей и не нужно было абсолютно ничего, кроме как вести себя прилично и не позволять себе ехидных улыбок от столь забавного совпадения.
Наверное, тяжело жить, имея такого однофамильца. Слава Царице, её фамилия на всю Снежную была одна, и все, её носящие, были её родственниками, коих осталось относительно немного: сестра отца уже вышла замуж и теперь принадлежала к иному роду, а ещё одна её тётя к двору приглашалась нечасто — вот она вступать в брак отказалась, гордо приняв на себя титул «старой девы» и нося его с достоинством.
Её незавидной судьбой мама регулярно пугала, рассказывая о том, как тяжело женщине быть одинокой.
Перед примеркой платья нужно было легко, но плотно пообедать (вся жизнь, стоит заметить, состояла из подобных противоречий): небольшая плошка телячьего бульона с зеленью, не более 250-ти миллилитров, маленький ломтик творожного суфле, листья салата с мелконашинкованным яйцом и несколько глотков минеральной воды для тонуса.
Перед этим — расслабляющая ванна и массаж ступней, после этого — два часа с прямой спиной, глядя в пустоту, пока локоны собирают во фронтальные волны, прикрепляя к вискам, потом собирают оставшиеся в косы, добавляя искусственных прядей, колдуя над объемом и каркасом, втыкают в тебя шпильки, что в игольницу, а после заставляют подняться и покружиться пару раз, прежде чем вплести тонкие жемчужные нити и завершить всю конструкцию диадемой с эмалированными лепестками под орхидею, что была на гербе — и никаких ярких красок, что для девы, не вступившей в брак, были бы недопустимы.
Корсет стягивают на ней умелые молчаливые служанки, и ребра в нём трескаются, но то уже привычно: она задирает голову кверху и дышит через нос, пока бледное серебро жемчужных нитей обхватывает грудную клетку. Она не сможет сделать полноценный вдох, но девушкам на балу то и без надобности: легкие стягивает проволокой тревога, и она колется, и она больно колется, но все в порядке: из зеркала к ней тянутся её же руки, обтянутые вихристым кружевом, то ли цветы, то ли орнаменты, все в полупрозрачной слоновой кости, и голые плечи — её единственная услада, и услада для глаз тех, кто будет к ней присматриваться.
Лизавета чуть вертит плечевыми суставами, чтобы ямки под ключицами выступали глубже.
Акцентированная талия, под которой распадается органза, тафта и муслин мягкими складками, слой подъюбника с орнаментом, вторящим рукавам: тонкий шлейф убрали, чтобы не мешался в танцах, но и без него перламутровая ткань переливается сиянием даже в домашнем освещении: а она надеется, что хозяева всё-таки постарались над иллюминацией, и её кожа будет ещё белее на фоне белого платья и белых стен.
Пусть там будут белые стены.
У них свой временной слот — должен был бы быть, если бы организаторы проявили бы должное уважение, но то было сомнительно: судя по мрачным взглядам отца, г-ну Разумовскому на такие вещи было немного… Безразлично.
Двое лакеев, в ливреях и цилиндрах, и фамильный герб, корона с пятью жемчужинами расчерчивает приглушенно-пурпурный щит, придерживаемый златогривыми львами, и горностаевая лента под лепестками серебряных орхидей услужливо напоминает ей: Mors mihi melior quam dedecus.
Смерть лучше бесчестья.
Она молчит и кивает под щебетание матери, которая раздаёт ей последние советы по поводу того, как правильно держать голову, как подавать руку, как не выходить из себя, как правильно, как надобно, как нужно — отец настолько мрачен, что даже не перебивает её бесконечный поток слов.
За окнами проплывает серость Свят-Софийска: город угрюм и вторит их настрою, затягивая небо плотным ситцем туманных облаков, будто бы грозя начинающимся дождём; знакомые здания мелькают, как быстро перекручивающаяся кинолента, и на остановках она пытается различить в них знакомые сюжеты: одни и те же колонны смотрят на неё безразлично и беспристрастно, и строгие атланты с крыш напоминают о долге.
Когда они проезжают Академию, отец морщится и что-то сплевывает себе под нос.
Лизавета не позволяет себе даже слабо улыбнуться и покорно опускает взгляд на колени.
Когда они переезжают сведенный — кажется, специально по просьбе и за большие деньги, — мост, она слышит фырканье отца и поднимает голову.
Особняк вырос на Каменноостровском — не благодаря, а вопреки, и чудесный лес, который был там в её детстве — кажется, мельком они проезжали его когда-то очень давно — почти не существует. От него осталась лишь грубая окантовка, облицовка высокими и мрачными соснами, окольцовывающими территорию и нависающими над ней, как знамение не благого — особняк выглядит так, будто он не должен был рождаться — его насильно вытянули из архитектурной утробы и нарочито поставили на самое видное место.
Она узнаёт это скандальное место.
Фонтейнские балконы, арочные окна с мраморной отделкой, позолоченные кронштейны, всё чрезмерно и излишне не своим светом, а вычурным глобализмом, будто там собрались жить мифические гиганты — фасад кое-где отступал от классицизма и уходил в асимметрию, изогнутые линии плавно, но вычурно выводили монументальный контур — фасад обложен светлым камнем, возможно — травертином, отполированным до лоска. За счёт массивной плоской крыши он казался тяжелым, будто та собиралась довлеть над всем городом и покрыть его куполом, и кариатиды, поддерживающие своды, выглядели так, будто вот-вот сломаются под её грузом.
Когда они проехали остро-резные, кованые железом врата с вензелем, она дернулась.
Она видела — она видела такую символику.
Да нет.
Нет.
Не может быть.
Газоны стрижены до миллиметра, вдоль дорожек — высокие пирамидальные туи, как швейцары, встречающие гостей по струнке, и в мраморную чашу фонтана, над которой возвышается монументальная скульптура, где мускулистый воин пронизывает змею, шипящую под его наскоком, стекает вода, отражающая электрические светильники, создающие беспрецедентную иллюминацию.
Потребление Электро-энергии в этом здании просто возмутительное. Это ж сколько нужно было моры потратить, чтобы засветить всю территорию, включая садовые дорожки, которые имитируют подход к театральной сцене?
Свет нагло облизывает все прибывающие кареты, и Лизавета щурится.
Да нет, нашептывает ей разум. Никак нет.
А она красиво сегодня выглядит, отвечает сердце, и тяжелеет в груди — она не слышит его биения, но оно будто бы разогревает солнечное сплетение не хуже батареи, и в тугом корсете ей тесно и тяжело дышать.
— Отвратительно безвкусно, — заявляет отец, хмыкая и складывая руки на груди.
Мама сдержанно хихикает.
Нет, отмечает Лизавета, это красиво — своего рода красиво. Это похоже на сказку, но только на сказку с плохим концом — сколько бы света тут ни было, весь дом всё равно кажется мрачным, и теневой стороны у него в любое время суток из-за окружающей его чащи гораздо больше.
Когда она, вслед за родителями, опускает каблуки на бархатный ковёр, по бокам которого, будто переполов всю землю заново, высадили вызывающе-алые розовые кусты, особняк смотрит на неё сверху вниз.
Так же делает и женщина в полностью черном, элегантном, узком платье, которое почти что не украшено дополнительным блеском: это притягательно-глубокий черный, прикрывающий шею и декольте, и другие скажут, что она одета, что вдова — и расписная лента в волосах, мутно блеснув граненными угольно-черными бриллиантами карбонадо, подхватывает почти облачно-жемчужные пряди, лишь поверху игриво стянутые лаком.
Узкие, серые глаза с пышными ресницами смотрят на неё без толики надменности, но всё высокомерие — в осанке и скованных жестах.
Карточку отца должны принимать слуги, и женщина легким кивком приказывает одному из них блюсти приличия: её длинные пальцы покоятся в элегантном жесте, придерживая серебряный кончик веера, украшенный точно такими же драгоценными камнями.
Её матушка раскланивается, скошенным взглядом приказывая ей сделать легкий книксен — колени подгибаются по привычке, и когда Лизавета поднимает голову, женщина слабо улыбается.
— Госпожа Кира Разумовская, — её голос тихий, но стойкий и уверенный. — Я рада приветствовать наших гостей.
Она лишь слегка склоняет голову, и Лизавета нутром чувствует, как тихо начинает разгораться недовольство отца.
Слава Царице, хозяйка не подаёт ему руку, иначе бы — длинные кружевные перчатки делают ещё один почти незаметный жест, и витражные дубовые двери, тяжелые и недружелюбные, раскрывают перед ней высокие потолки, такую же, но чуть более бережную иллюминацию хрустальных импортных люстр, достаточно массивных, чтобы не уместиться в среднестатистических апартаментах — паркет из инадзумского клёна с геометрическими мотивами в центре переплетается с цветочным орнаментом, в котором резкости больше, чем нежности — они минуют анфиладу гостиных, приёмную, где их услужливо записывают в большую, но полупустую гостевую книгу, и где один сопровождающий сменяется другим, почти улыбчивым рыжеволосым мальчишкой; музыкальный салон, наполненный легкими витками табачного дыма, и отец за руку приветствует нескольких знакомых, чьи фамилии она перебирает на языке — до тех пор, пока чересчур изящные двери из белого дуба не распахнут перед ней бальный зал.
Бальный зал — витрина вкуса, и хозяева были о том осведомлены: в отличие от темного индиго музыкального салона и приглушенно-бирюзового — приёмной, стены безукоризненно светлы, как качественный фарфор, отдающий особым белым, и теплый свет добавляет им нужных красок: анфиладные двери по бокам способствуют проникновению солнечных лучей по утрам, но сейчас сквозь них струится лишь искусственный уличный, тем не менее, весьма успешно мимикрирующий под своего прародителя — расписанный потолок, на который она вскользь бросает взгляд, украшен небесными орнаментами и мифологическими вставками, как то и полагает, на фонтейнский манер: паркет блестит, что луна, отражающаяся в озерной глади, и Лизавета замечает, что частично потолок переделан под небольшой купол, сквозь который действительно проглядывает уже полный месяц.
Декоративные колонны расчерчивают зал, умело умещая гипсовые скульптуры, в том числе и раритетные — Лизавета призадумывается, точно ли реплики, не оригиналы, — в самых нужных местах, чтобы их не задели танцующие. Огромное, громадное полотно прямо напротив входа так и притягивает к себе внимание: на нём изображено заседание Сената и не менее трёхсот лиц — не менее трёхсот инкрустированных подвесок на радугой блестящей люстре — не менее трёхсот грамм выпьет сегодня её отец.
Она цепляется взглядом за оркестровую нишу, отделенную по всем правилам: тут тебе и фортепиано, и скрипка, и дирижёр, и арфа, и виолончель — в этом доме любят либо музыку, либо насмешку над другими.
Собравшиеся гости то щебечут в мягких креслах, уставленных по краям зала, точно фигурки муз, и на маленьких мраморных столиках близ них — игристое шампанское переливается золотом в флюте, хихикает и подмигивает ей сквозь безупречно чистое стекло.
Высокий мужчина в таком же черном костюме, как и женщина, что встретила их у входа, очень привлекает внимание.
Он выше того господина Разумовского, что она знает, он —
оборачивается.
Нельзя быть настолько похожим на своего отца.
Господин Разумовский-старший носит точно такую же насмешку, и мимика у него — точь-в-точь, только жестче, видимо, от прожитых лет, и складки морщин резче подчеркивают его улыбку.
— Какие люди, — баритон, скатывающийся в бас, насыщенный и глубокий, достаточный, возможно, даже до ля малой октавы, и её отец нехотя и явно брезгливо протягивает руку. — Господин Милорадович?
Вот —
Лиза коротко выдыхает.
Он должен был обратиться по титулу, но насколько же ему наплевать — Разумовский-старший кратко скалит ей ровные, крупные зубы.
А-а, впрочем, ничего другого и не следовало ожидать (матушка-Царица, зачем они так похожи?).
Мама поспешно сглаживает натяжение атмосферы, приседая в изящном реверансе, подаёт руку, и —
её пожимают.
Лиза застывает на месте, сглатывая.
О-оказия.
— Герман, — коротко бросает её матери хозяин, уже почти что разворачиваясь в сторону тех, кто неторопливо утих, ожидая возобновления беседы, — располагайтесь. Бал начнётся после ужина.
Нет! Да так же совсем нельзя: какой после ужина, господин Разумовский, это совсем неправильно — вы же понимаете, что после отведанных яств дамам будет тяжело двигаться, а в корсетах они не проглотят ни одного мясного кусочка, только если самой нежнейшей телятины, да что же вы делаете, господин Разумовский, так совсем нельзя и не положено: её мать коротко вздыхает, возвращая на лицо улыбку, и взмахивает веером, охлаждая лицо — она не будет смотреть на отца, она не будет поднимать голову —
Герман — да где же хотя бы ваше отчество, господин! — незаинтересованно скользит по ней взглядом, даже не дождавшись, пока её представят.
У них на роду написано людей игнорировать?
— Прошу прощения.
Кхмкх- да. Да она уже поняла, да, вот это было совсем лишним — этот голос знаком ей в разы лучше.
— Я провожу вас в зал, где собрались оставшиеся гости, — да вначале представься, пожалуйста, хоть кто-то здесь должен быть нормальным!
— Прошу меня простить, — с легкой улыбкой встревает мать, спасая положение, — я, верно, запамятовала ваше имя…
— Да нет, вы его вряд ли знали.
Внутри сворачивается прокисшее молоко.
Да не так нужно отвечать, дурень!
Она встречается с ним взглядом, и пытается подать мысленные сигналы о том, что ему нужно немедля исправить всю неловкость ситуации, ведь он — ну, допустим, не хозяин, но сын хозяина и — и, ужас-то какой.
Сы-ын. Сын хозяина.
Ну не брат же, в конце концов! Матушка-Царица, какой беспросветный ужас — и, стоп, этот богатенький сынок её за вычурность упрекал?
Какой Бездны он не одевается нормально? Какой Бездны он нормально не представляется — какой ужа-сс, это просто кошмар, это вселенский ад: что они тут вообще забыли? Что она тут забыла? За- зачем её было сюда приглашать?
Владимир Разумовский в очередной раз не оправдывает её ожиданий, и попросту нагло отворачивается от всех её намеков.
— Салон для дам находится справа по коридору, господская находится, — да не называй ты всё так прямо, что же ты делаешь! Ты ещё и на — на дамские комнаты указывать будешь? — через два зала, вход слева.
Это вообще всё не он должен был делать — умелая прислуга различает потребность гостя по единому кивку, по слабому жесту или даже если дама едва-едва привстала со стула: Семеро, убейте её прямо тут и сейчас.
Она чувствует отвращение отца на подкорке. Оно пропитывается сквозь кожу, как табачный дым, оно закупоривает сосуды, и дышать ещё тяжелее.
— Прошу прощения, — она делает вежливый взмах веером, получая в ответ лишь приподнятую бровь — прошу тебя, просто помолчи в этот момент, — кажется, я по своему незнанию пропустила приветствие.
Да, он слишком похож на отца, чтобы назвать его прислугой, а ещё и одеты они все по-семейному в один тон, и такой черный ему очень к лицу, и вообще черный ему к лицу — а кому нет? кому нет, Лизавета — но он должен представиться.
И не дай Царица ему сейчас ляпнуть, что они уже знакомы.
— Владимир Разумовский, — коротко и небрежно кивает он, будто бы отделываясь от неприятной процедуры.
Мама молчит, потому что её очередь — следующая, но и отец не торопится с ответом.
Папа, пожалуйста, давай не будем усугублять из без того плохую ситуацию.
Я всё понимаю, правда, это всё ужасно бестактно и отвратительно, но — ей так трудно дышать, будто бы её укрыли тяжелым пледом в жаркую июльскую ночь, хотя на дворе — только-только зачинающаяся, ещё инеевая весна.
— Павел Антонович, герцог Милорадович, — наконец, после всех раздумий, выдаёт её отец, и она в жизни не видела более недовольного рукопожатия.
После него отец демонстративно вытирает ладонь о рубашку.
Её дрожь пробирает, и призрак усмешки на лице у Разумовского-младшего так и говорит ей — ну, я так и думал?
Дворяне.
Маму он приветствует чуть более порядочным поклоном, и она ловит слегка недоумевающий взгляд, когда склоняется в легком реверансе.
Руку целуют в совсем других местах, убери немедля это выражение лица, тебя превратно поймут!
Слава Царице, они переживают дальнейший час без малейшей катастрофы: до того, как прислуга соберет всех за столом, она улыбается вещающему о своих военных успехах маркизу Бобоедову, который изливает ей душу уже тридцатую минуту — маменька в окружении дам едва-едва пригубила шампанское и хихикает, скрываясь за вуалью веера, а отец удалился отведать табака — их собирают в передней зале, и накрытый длинный стол столь же отдаляет соседей друг от друга, сколь это возможно: на сей раз, слава Царице, хоть какие-то рамки приличия соблюдены, и все с заметным перешептыванием рассаживаются по своим местам согласно рангу.
Во главе стола не хозяин: Герман Разумовский с еле скрываемой улыбкой присаживается напротив её отца.
Это близко к началу стола, но…
Она мимолётом бросает взгляд, и встречается с доброжелательным, но холодным взглядом того, кто почти не изменился с тех пор, когда ей было тринадцать.
Господин Разумовский-старший во главу угла поставил князя Спасского, и, несомненно, по титулу должно именно так: но хозяину не стоит бесцеремонно усаживаться подобным образом —
она буквально чувствует скрежет зубов отца.
Им разливают аперитив, и, невзирая на косой взгляд матери, она глотает лимонно-едкую настойку, или что оно там, прямиком в глотку, и гортань согревается, и становится чуть комфортнее: есть ей много все равно будет не позволено, как и иным дамам, что лишь едва-едва притрагиваются к звенящей смене блюд — и заливное, и икра, и паштеты, и телятина, и дичь, и стерлядь, и под соусами, и без, и с гарниром, и нет — у неё создаётся ощущение, что она находится в стойле вместе с теми, кого кормят на убой.
Негромко звенят приборы, и Разумовский-старший о чём-то переговаривается с полковником Раевским: она знает, что тот тоже титулован, но прекрасно догадывается также и о том, почему хозяин не строит ему свою характерную небрежность и неприязнь в лице — ему есть, куда сбывать товар, а ещё, судя по всему, он присматривается к новым территориям, куда бы можно было впихнуть очередной дымящийся завод.
Полковник Раевский беззаботно и в голос хохочет, привлекая к себе внимание испуганно встрепенувшихся дам. А, точно, стоит отметить — они же тоже для столицы своеобразные чудаки, и как только вовремя добрались-то со своих далёких имений: она замечает, как чуть сужается взгляд Германа Разумовского на тихом, но уверенном «посмотрим».
Звон бокалов почти неслышен, и гостям, что расположились в отдалении, и легче, и любопытней, и они порой нет-нет да и бросят взгляд на хозяина, что так неторопливо обсуждает нынешнее образование.
Тема, казалось бы, вполне мирная, и Лизавета даже пропускает сквозь глотку ложечку гранатового сорбета.
— Нынешнее образование, скажу я вам, значительно улучшилось в сравнении с предыдущими годами, — хозяин бала бесцеремонно глотает портвейн прямо посреди речи, но они все продолжают улыбаться, — от нынешних специалистов, пожалуй, есть хоть какой-то толк, да и количество их наконец способно снабжать нашу экономику.
— Позвольте согласиться с вами, господин Разумовский. Истинно так: плодовитость и полезность — качества первостепенные. Не напрасно ведь столь усердно разводят наилучшие породы скота, отбрасывая негодное. Помнится, и в Академии прежде водились порядки строже: допускали лишь достойнейших, тем самым отделяя зёрна от плевел. Ныне же, увы, образование наше стремглав скатывается в самую Бездну, при всяческом потакании со стороны ректората, — её отец демонстративно откладывает приборы в сторону и едва-едва отодвигает тарелку.
Лизавета отрывает взгляд от своей так и не тронутой перепёлки, уже пятого по счёту блюда, — на лице у Владимира, что сидит по правую руку от отца, не меняется ни единой детали, пока Разумовский-старший ощутимо стискивает челюсти в самой неприязненной улыбке, которую она может себе представить.
— Попробуйте яблочный пирог, — тихо добавляет госпожа Разумовская, подзывая прислугу нервным взмахом руки.
— Несомненно, господин Милорадович. Если бы в Академии ввели более тщательный отбор — половины того мусора, что там обитает на птичьих правах, там бы и не оказалось, — цедит Разумовский-старший, и Лизавета сглатывает, чувствуя, как сильно скрипит нож в руках её отца, втыкаясь в поданное жаркое.
— Прекрасная шарлотка, выше всяческих похвал, — откликается её мать, едва ли попробовав один кусочек. — Госпожа, нам надобно обменяться рецептурой.
— Говоря о мусоре, — выхватывает её отец, расправляя плечи. — Пожалуй, мы с вами совпадаем в вопросе: всякого мусора что в стенах Академии, что на улицах — предостаточно. Читал я давеча одну статейку — презанятнейшее издание, скажу вам, — и кто-то ж удумал заняться качеством воздуха в нашей столице! Слава владычице, что тут пока поспокойнее: и той гари и грязи, что штампует Москва, нам пока что и впредь, как я надеюсь, не видать.
— Я обязательно накажу выписать вам рецепт, — тихо проговаривает госпожа Разумовская, и её рука, судя по всему, скользит к мужу на колено.
— Действительно, качество воздуха — новомоднейший вопрос, что так удобно поднимать, не задумываясь о том, что на самом деле важно, — Разумовский-старший с хрустом, который бьет по ушам, раскалывает меж зубов кость несчастной птицы, что довелось попасть к нему на стол, — а вот о качестве производственных ресурсов не говорили, думаю, уже давно — хотя, знаете, смотря каких газет почитать. Даром, что производительность некоторых хозяйств ставит наше государство в убыток — так где ж все накладные, все декларации? Даётся мне — не в ваш огород, господа, — что есть среди нас те предатели Родины, что не желают ей процветания, а все боле настроены оставить свои блага при себе.
Разумовский-старший звонко откладывает нож в сторону.
— И, стоит сказать, подобный эгоизм подобен преступлению — и раз уж среди нас представитель закона, не разъясните ли нам все нюансы?
Князь Спасский мягко улыбается, и все почтенно затихают.
— Представитель закона — это титул, который я не достоин носить, господин Разумовский, — он опускает взгляд на наполненный бокал перед ним и возвращает его к публике. — Я лишь скромный представитель народа.
На языке дворянства это означает, что у князя нет никакого желания отвечать на данный вопрос — скорее всего, чтобы не занимать ничью сторону.
На удивление, этот язык Герман Разумовский понимает: по одному его взгляду прислуга вновь начинает бесшумно сменять тарелки, и Лизавета молча утыкает взгляд в стол, молясь о том, чтобы это всё поскорее закончилось.
Они даже утыкаются в безопасное русло: что-то там про последние новости из Сумеру, про инадзумскую вечность — но стоит делу коснуться войны, как она тотчас же вновь разворачивается за обеденным столом.
— И некоторые же не стесняются пиршествовать на деньги, добытые на крови, — бросает её отец меж диалога, и она понимает: никакого мирного решения не будет.
Герман Разумовский широко и хищно усмехается, складывая — складывая! — руки на стол.
— На крови врагов нашей страны. О, и, читали ли вы последние сводки «Столичных известий»? Как же поднялась смертность от воспаления легких, и многие лекари, слышал, винят в этом распространение некачественных табачных изделий.
— Пожалуй, данная ситуация действительно любопытна для рассмотрения: а не качество ли жизни и условия трудоустройства влияют на подобные демографические движения?
— Условия трудоустройства, — будто лакомясь, повторяет Герман Разумовский. — О, об условиях трудоустройства: не желаете ли посетить одну экскурсию, господин Милорадович? Не бойтесь, у нас есть подготовительная стадия: всех важнейших гостей оборачиваем в тридцать слоёв, как капусту, чтобы те не замарали свои белые руки — поверьте, я знаю, насколько для таких, как вы, важна чистота крови и чистота кожи, и не осмелюсь вам предлагать какую-то, — он издаёт короткий смешок, — чёрную работу?..
Она вновь пытается абстрагироваться, но выходит.
Если с кем господин Разумовский-старший и собирается выстраивать деловые связи, так с теми, с кем он беседовал до начала ужина.
С её отцом он разговаривает исключительно из желания ещё раз шокировать всех присутствующих своими беспрецедентными высказываниями: некоторые из них он проговаривает достаточно вкрадчиво для того, чтобы оставшиеся гости не слышали, и она наконец улавливает логику в рассадке: тех, кто к нему уже благосклонен, г-н Разумовский поместил близ себя, а тех, кто не должен слышать лишнего и находится в подвешенном состоянии, либо мало его интересует — отдалил.
Над оставшимися он просто смеётся, зная, что его будут обсуждать.
— Позволю напомнить, наш оружейный рынок все-таки свободен для входа, — звучит у неё под ухом — видимо, тема уже перешла на другие обороты, и Лизавета сглатывает очередную порцию алкоголя под приглушенный вздох матушки.
— Попробуйте, господин Милорадович. Дворовые псы любят питаться объедками с барского стола. Будьте осторожны — если не отдернуть вовремя ладонь, подброшенные кости отрывают с руками.
Их головы поднимает звон серебра о стекло.
— Господа и дамы, — любезно предлагает князь Спасский, чуть склоняя голову. — А не прошествовать ли нам всем в бальную залу? Прошу прощения у хозяина за своё столь бестактное предложение: ноги у меня, признаться, больно затекли, а ещё одного прекрасного яства я, пожалуй, попросту не переживу — передайте мои благодарности кухне, отменный ужин.
Они покорно встают и шествуют в бальную залу: даже Герман Разумовский, чуть поведя плечами, скашивает взгляд в сторону князя и криво усмехается на одну сторону так, будто бы они совместно разработали этот коварный план.
Ей удаётся разглядеть того, что она раньше видела только на портретах, поближе, пока шуршащая толпа чуть отдаляет её от беспрестанного взора матушки.
Князь Спасский красив — не просто красив: такую внешность пророчат феям ледников в остросюжетных романах — кожа у него белее фарфора, как и волосы, что отдают не сединой, а январским выпавшим снегом, но больше всего внимание окружающих приобретают глаза: они нечеловечески прозрачны, как едва тронувший Неву лед, и похожи на те, что вставляют коллекционным куклам.
Можно сказать, они пугают.
Катерина однажды показывала ей семейный портрет: она пошла в мать, живую и цветущую, как нескошенное поле подсолнухов, и когда Лизавета рассматривала её родителей, явно нежно держащихся за руки за спинкой кресла, на котором восседала еще подросток-Катерина, ей казалось, что если бы зима и весна обвенчались, то перед алтарем они выглядели точно так же, как и чета Спасских на картине.
В зале уже играет тихая, ненавязчивая музыка, и ноты фортепиано приглашают уже разморенных гостей занять свои места: она, как и многие дамы, сохранила достойную форму — а иначе как, с корсетом-то, — не отведав и четверти из предложенного, но идея танцевать сейчас, в отличие от многих других дней, её совсем не прельщает.
Очередной граф, очередной маркиз, очередной человек, о котором маменька будет заливаться либо положительным смехом, либо осуждающим укором — пройди через множество рук, чтобы так и не найти ту самую.
Ты потерянный товар из ломбарда, Лизавета, ты всего лишь вещь без хозяина, во временном владении — от тоски её отвлекает князь Спасский, шокирующе-беспрецедентно вытащивший на паркет краснеющую служанку.
Он, конечно, говорил, что его жена приболела вместе с дочерью — а жаль. Жаль, что Катерины здесь нет, очень жаль — князь раскланивается служанке, и довольно улыбается. Он в перчатках и сохраняет максимальную дистанцию, ни намёка на изменчивость мужской натуры — но она вполне предполагает, кому по душе придется подобный жест.
В конце концов, их обоих обмусоливает приличное общество.
— Позволите? — и Лизавета отрывает взгляд от столь неожиданной пары только для того, чтобы встретиться глазами с — а.
А.
Он же тоже тут есть — и тепло обжигает загривок и сползает на шею.
Сглотнув, она кивает и расходится в реверансе, получая свой поклон.
Хоть что-то здесь в порядке вещей — она внимательно вглядывается в сторону оркестровой ямы для того, чтобы не упустить первый такт.
Раз —
она неохотно вкладывает ему шёлк перчаток в руки — ажурные прорези кружев соприкасаются: та же гладь той же ткани, но Лизавета узнаёт примесь перкаля безошибочно: слишком уж часто её руки зарывались в прииски ателье в поисках настоящего золота.
Ей претит мысль танцевать с ним на виду у публики — что скажет папа́, лучше даже не думать, но хозяин-барин и лучше уж так, чем с очередным вычурным сынком: даром князь Спасский им так, казалось бы, потворствует.
Он совсем невесомо их подтолкнул: кажется, Лизавета даже не ощутила ни чужой руки, ни чужого плеча, обернулась на него быстрым взглядом: князь улыбался так же едва-едва, как и раньше.
Два —
«У него большие ладони», — замечает вскользь Милорадович, когда его пальцы не всерьёз и некрепко замыкаются вокруг её руки — это ни о чём ни говорит, о чём бы ни говорила Катя.
Она краснеет.
Дурные стереотипы везде одинаковы, а в душном от собравшихся в центре тел зале просто жарко.
Он так сильно отворачивает от неё голову, что даже выходит за рамки протокола — вообще-то, так следует поступать только с первым тактом, но не хочешь — не смотри, твоя воля, и Лизавета старается не морщить нос.
— Парадный костюм вам идёт так же, как и повседневный, — шёпотом фыркает Лизавета, не сдерживаясь.
Разумовский скользит по ней взглядом быстро-быстро, даже не повернув шеи — бессовестный. Ей на него тоже не так уж и приятно смотреть, тоже мне, чего удумал — просто негоже до начала танца от партнёра так усиленно кривиться.
— Вам тоже очень к лицу это платье.
Он, верно, шутит, только голос у него подозрительно тихий и спокойный.
А ещё он зря к ней повернулся — ей прекрасно видно кончики его ушей, и они неестественно красные.
Да ладно, можешь просто признаться, что не сумеешь исполнить хоть мало-мальски достойный вальс: ну, так уж и быть, она готова повести.
Три —
Лизавета вытягивается в сторону с выдержкой и с удовольствием — напряжение мышц ползёт по забинтованному в узкий рукав предплечью, но её держат крепко — она выгибается от талии до шеи — не излишне, ни в коем случае, именно как раз — и вытянутая левая рука с запястья выставленными, как научено, пальцами распрямляется к потолку.
Она делает всё правильно.
Она делает всё безупречно.
Её, даже в такт, ожидаемо притягивают обратно к себе, и — неожиданно — ей кладут ладонь на поясницу.
— Не сейчас, — шипит она сквозь зубы, не подавая окружающим ни намека на ошибку — на ногу, что ли, ему слегка наступить — но незнакомое ощущение плавленым током растекается по позвоночнику.
Она ощущала такие прикосновения уже очень много раз, не сосчитать, и в этот раз оно не стало — не стало! — чем-то особенным.
Владимир ей кивает, но руки не убирает — Лизавета всеми силами воздерживается от того, чтобы закатить глаза, и лишь криво улыбается — ну вот такое выражение лица все в воспитанном обществе поймут, но на кого она надеется, вот честно —
он ничего никогда не понимает.
он всё всегда понимает неправильно — и то ли от растерянности, то ли от неожиданности он притягивает её чуть — но уже слишком! — близко.
Сердцебиение сбивается, соскакивая с нужного темпа — если оно ускорится, то, возможно, создаст им ненужную точку соприкосновения, потому что он не умеет рассчитывать силу, а она не может успокоить дыхание — Лизавета коротко выдыхает —
и ловит чужой взгляд, направленный чуть ниже её глаз, — а потом поднятый обратно, чуть расширенный и чересчур — серьезный? — нет, неправильно, — Лизавета чуть приоткрывает губы, и он повторяет непроизвольный манёвр, а потом смотрит ей в глаза так, что она вздрагивает — рукой хочется прикрыть лицо, потому что оно слишком горячее — но её ладони одним импульсом сжимают чуть крепче.
По перепонкам пробивающимся сквозь привычное эхо оркестра звучат чьи-то аплодисменты — Лизавета выдёргивает руку и поспешно склоняет голову в реверансе — ей, кажется, тоже кланяются, но она старается задержаться внизу хотя бы на одну секунду дольше положенного, чтобы привести выражение лица в порядок.
Мама рассказывала ей, что бывают такие дни, когда тебе особенно хочется кого-то коснуться, и вот как раз тогда никого касаться было нельзя.
Во время второго танца она изменяет себе, но идёт на поводу у любопытства и идёт шагом чуть дальше, чем нужно было, — склоняет голову к его шее чуть ближе — гораздо ближе, чем то позволительно — и проводит больше дыханием, чем собственными губами, слегка тыкаясь в него краешком носа, и тут же отталкивается, прикрывая глаза, чтобы не дай Царица, не поймать осуждающий взгляд родителей — но в ответ вместо чего-то вразумительного получает то же абсолютно ровное лицо, что и всегда.
Тьфу, неинтересно. И вообще, она глупости напридумывала.
— Смею похвалить ваше усердие, господин Разумовский, — беззаботно выдает Лиза в отместку, растягивая губы в улыбку, с очередным присвоенным номером, — два танца вы освоили отменно.
Владимир смотрит на неё как обычно, сверху вниз, и это, как обычно, её выводит из душевного равновесия.
Уменьшись, блин. До размеров маминой болонки.
(Она вечно нахватается у Катерины этих просторечий, а потом приходится чистить перышки).
— Всё ради вас, госпожа.
Вначале Лизавета прищуривается — не госпожа я тебе, а герцо- — но он не договаривает, а лишь насмешливо улыбается на одну сторону, и до неё доходит — ну, конечно, новая тактика, а она уж заждалась: вогнать её в краску глупыми комментариями — не полу- получается.
Сейчас ладонь к ладони, но по кругу, и на раз-два — более глубокая нота — отвернуться в сторону аудитории, которая ей отчего-то еще не рукоплещет.
А ведь её терпению можно позавидовать.
Лизавета поднимает подбородок — не до заносчивого градуса, так, всего лишь до возвышенно-величественного, — и встречает знакомый насмешливый прищур кошачьих глаз — она думала, только у одного человека в зале такие едко-цитрусовые, с позолоченной кожурой, радужки, как нитроглицериновое солнце, —
но те глаза старше и темнее.
Разумовский-старший смотрит на неё с нескрываемым презрением — так, будто она подошла к нему просить милостыню на вокзале; будто появилась в заляпанной юбке на княжеском чаепитии; будто пойдёт умываться только от того, что она бросила на него взгляд.
Не знает, не знает — у них семейная к ней нелюбовь по генетическим венам, но такой ядрёной пропитки она не встречала ещё — густые тёмные брови занавешивают тенью всю радужку, отчего она бронзовеет, — супруга подталкивает Разумовского-старшего рукой, хотя касаться по правилам сейчас нельзя, — и Лизавета чувствует, как по наружной стороне её ладони стукаются костяшки — оборачивается, и они почти завершают круг.
Она старается не смотреть под ноги — ты же не хочешь, чтобы в тебе признали неопытную, Лиза — не застыди фамилию, — и поднимает взгляд, но искусственно — она расфокусирует его и доводит танец до завершения на автомате.
Кланяется она коротко и чётко, светлые пряди в воздухе аккуратным вихрем — кажется, одна из шпилек сбилась, если появится неаккуратная волна — совсем уж позорище.
Когда она распрямляется, она видит зеркало в зеркале: Владимир слишком сильно похож на своего отца, только, разумеется, моложе — и даром, что один почти что светлее снега, а другой брюнет, но с проседью, которая ему, разумеется, к лицу.
Разумовский-старший ведёт челюстью вправо, будто раскалывая меж зубами грецкий орех — скашивает взгляд в сторону — очевидно, её родителей — и по губам она не читает, но читается там что-то нехорошее.
Лизавета слегка дергает бровью, но едва-едва: недопустимая роскошь; фокусируется и ловит тот же отвод взгляд в сторону, только на сей раз от Разумовского-младшего — и мимика у них похожая, и повадки, и, наверное, сам он похож на отца, а затем —
ей этого не надо и ей это даже вредно.
От неприятного, тянущего ощущения в желудке она спешит ретироваться и от чужих взглядов, и от родительской опеки, чьи руки уже тянутся к ней на шею — она спиной чувствует приближение матери, и хрупкая, но бойкая на вид гувернантка, взявшаяся из ниоткуда, поспешно кивает матери и взмахом руки отгораживает её от оставшихся на паркете пар.
— Ой, душенька, вестимо, ищем, где освежиться?
Женщина, обернутая в юбку в пол, с оборками, в тёмно-синий качественный хлопок с воротом до горла, воротником из скрипящего батиста, в тонких перчатках и с пучком.
По ключам на поясе она понимает, что встретилась со старшей гувернанткой.
По возрасту она подходит: но никак не по говору, никакой сдержанности — да что уж там, в этом доме нет ничего нормального.
Лизавета сдержанно кивает, и женщина, умело лавируя меж гостей, проводит её к одной из застекленных дверей, через балконную баллюстрадную переправу по свежему воздуху, а потом снова заговорщически улыбается, коротко поклонившись.
— Коли захочется чуть обновить макияж, то тебе прямо и по коридору, деточка, — женщина скалит ряд пломбированных зубов — значит, они ухаживают за прислугой, — но ты отдохни, отдохни, больно бледная. И затянут вас в эти коробки — отчего, сама не придумаю.
— Благодарю, — смиренно изрекает Лизавета, чуть кивая — нет, маменька с папенькой не позволят ей отлучиться надолго.
— Ты лучше какое-то время не возвращайся, солнышко. Уж есть у меня чувство, что моему барину больно не по душе твой.
Лизавета чуть приоткрывает рот, поспешно прикрываясь веером.
И — и кого она назвала барином? Здесь нет никого, кто…
Верно, и без титула, по привычке она так хозяина называет: но про «её» барина —
про отца?
Усмешка разъедает губы.
В чём-то она права.
Она проходит меж более мрачных стен, где гербовидные орнаменты режут обои, что нож, и картины в кованных рамах, каждая под стать холсту, привлекают её внимание.
На пару минут она решает задержаться, устало разглядывая изощрённые мазки — то маслом, то акрилом, то даже акварелью — что картинная галерея, отчего-то скрытая от глаз гостей.
Она вздрагивает от мягкой поступи шагов.
— Ох, простите, я…
Хрустально-голубые глаза смотрят на неё с мягким вопросом.
Лизавета моментально сгибается в глубоком поклоне.
— Вы что, — смеётся шелковый баритон, рассыпаясь в воздухе, — мы уже виделись с вами, к чему лишние изящества?
— Прошу прощения, Ваша Светлость. Не знала, что судьба сведёт меня с вами в этом отдаленном месте — я лишь направлялась немного отдохнуть на свежем воздухе. Я более не буду отвлекать Ваше…
— Прошу, — она неспешно поднимает голову, и князь Спасский удручённо сводит брови к переносице. — Убеждаю вас, я не болею ни проказой, ни туберкулёзом, и прятаться от меня ни в коем случае не нужно — разве что я нарушаю ваш покой, Ваше Сиятельство.
— Прошу, просто Лизавета, — бормочет она, пряча взгляд. Во-первых, это отец её подруги, во-вторых, значительно выше по титулу, в-третьих —
по спине проходится мурашками присутствие чего-то потустороннего.
— Тем более, раз уж судьба свела нас в этом укромном месте, — пожалуйста, не угрожайте мне, Ваша Светлость, — почему бы не скоротать время за кратким разговором?
«Ваша Светлость, но так же нельзя», хочет простонать Лизавета, но она права не имеет сопротивляться вышестоящим. С другой стороны, он же должен понимать, что присутствие юной леди близ мужчины…
— О, — князь внезапно озаряется какой-то мыслью, удивленно приподнимая брови так, будто бы увидел её впервые. — Точно, Лизавета — юным девам же не положено… Стоит ли таких трудностей, право слово — однако вы можете не беспокоится.
Он ей в голову залез, что ли?
Князь Спасский легким кивком указывает в сторону коридора, и точеная тень гувернантки мигом возникает под светом бра в стиле ар-нуво: она раскланивается и снова уходит в темноту.
Она кажется какой-то… ненастоящей.
— Что же, Лизавета, — отец Катерины неторопливо прошагивает в сторону полотен, задумчиво складывая руки за спиной, — вы, верно, тоже утомлены новой симфонией? Насколько я различил, Рахманинов, но кто ж сказал играть его полностью…
В переводе это означало: «вас тоже эта суета доконала, верно?»
Лизавета осторожно кивает.
Мужчина по правую руку от неё слабо, но звонко рассмеялся.
— Мой дорогой друг сделает всё возможное, чтобы увидеть самую разнообразную гамму эмоций.
В переводе это означало: Герман Разумовский заставляет дворян отсиживать симфонический концерт только для того, чтобы над ними поухмыляться.
Неудивительно.
Лиза снова осторожно кивает.
— Я, кажется, пытался ему посоветовать другие стратегии — знаете, нас связал долг службы, но, боюсь, он никогда ко мне не прислушается. Слишком… Нет, неверно: возможно, во мне недостаточно настойчивости.
— Позвольте, — наконец подаёт она ослабленный голос, — но к чему же тогда данное мероприятие?
Князь Спасский пожимает плечами.
— Забавы ради, веселья для? — он коротко усмехается, складывая руки на груди. — Несомненно, в нашей интеллигентной среде существуют разного рода противоречия — и посмотреть на них для кого-то, быть может, отдельная услада, а для кого-то — инструмент.
А. То есть Герман Разумовский ищет тех, кого можно будет настроить против друг друга.
Стоит отметить, задача не из самых сложных.
— Такова судьба человека, — несколько печально роняет князь Спасский, разглядывая когорту нифм, плещущихся в озере.
— Прошу прощения?
— Ах, — он поворачивается к ней и доброжелательно улыбается. — В таких обсуждениях прежде всего надобно спросить: а что вы думаете по поводу судьбы, дорогая барышня? Верите ли вы в её существование?
— Да, — она кивает, подавляя нервный выдох. — Мы все — рабы судьбы. По крайней мере, у меня складывается подобное впечатление.
До ушей доносится мягкий смешок.
— Вполне возможная теория, — он наклоняет голову к плечу, словно пытаясь найти подсказку в мазках масляных разводов на холсте, — но мне хочется верить, что мы всё-таки не рабы, а скорее… Актёры?
— Актёры?
— Актёры — люди, играющие свою роль в соответствии со сценарием. По крайней мере, таким образом я представляю вычленение основной сути. Возможно, судьба имеет некое воплощение и наблюдает за нами — с небес или иного пространства, мне неведомо, но, мне кажется, судьбе неинтересны излишне банальные сюжеты.
— Позвольте: но если мы всё равно следуем сценарию, разве это меняет наше положение? — она чуть хмурится, но быстро расслабляет губы, придавая им форму вежливой заинтересованности.
— В любом спектакле найдётся место для импровизации, — князь Спасский улыбается, чуть пожав плечами.
— В таком случае, вы предполагаете, что судьбу можно изменить?
Он серьёзнеет, будто её вопрос — не часть дежурного светского разговора, а экзаменационная задача — он перестаёт улыбаться, и эхом страх выстукивает дрожь по позвоночнику.
— Мне, увы, не удалось этого достичь, — он качает головой, отводя взгляд, — но я до сих пор склонен верить, что подобное возможно.
Рукой он мягко указывает ей вдоль коридора, намекая на то, что им пора сдвинуться с места. Тень гувернантки шелестит за ними следом, и Лизавета старается не оборачиваться.
Он задает ей пару вопросов о своей дочери, и голос у него теплеет — они касаются того, весело ли ей учиться в Академии, и не устраивает ли она там дебош: Лиза выгораживает Катю изо всех сил, но князь Спасский только смеётся.
— Поверьте, если вы скажете мне о том, что моя дочь корпит над учебниками, я начну сомневаться в вашей честности, дорогая барышня, однако же, я полностью уверую в вашу честь.
Лизавета виновато улыбается, пряча ладони.
— Она очень добрая девочка, — она отводит взгляд, мимолетно улыбаясь, — и у неё всё обязательно получится. Диплома с отличием я вам не пророчу, увы, но мои предсказательные способности слабы и на них не стоит полагаться: одно я знаю точно — Катерина счастлива.
— Не без вашей помощи, — отмечает князь Спасский, тепло улыбаясь.
— В том нет моей заслуги.
Глаза у него искорками посмеиваются и даже оживают.
— Как же, Лизавета, — мягко тянет он, оборачиваясь в сторону плеяды очередных полотен, заселивших стены особняка, — моя дочь вас очень любит, а значит — и я не могу оставаться вам неблагодарен.
«Вы её очень любите», — хочется сказать, но застревает в горле.
— Я очень её люблю, — тихо, будто секретно, признаётся князь Спасский.
Да.
Это видно.
Лизавета несколько раз моргает и сглатывает, но это мимолетное движение не ускользает от его взгляда, и тот чуть тяжелеет и обрисовывается легким флером печали.
— О, — коротко заявляет князь Спасский, задумчиво отворачиваясь. — Прошу прощения, старым людям свойственно всё о своём да о своём — не стесняйтесь меня прерывать, милая барышня.
«Да как я вас прервать-то могу», — мысленно протестует Лизавета, но кивает.
Она почему-то нисколько не удивлена тому, что из всех дворян г-н Разумовский-старший предпочёл именно светлейшего князя.
— Вы уверены, что не хотите присоединиться?
Лизавета резко приподнимает голову, и —
да как будто бы сюрпризов на её несчастную голову сегодня не хватало.
— Прошу прощения, — неохотно выдает Владимир, так же неохотно приближаясь к ним с конца коридора. — Я не хотел тревожить вашу беседу.
«Так не говорят», — снова беззвучно возмущается Лиза, чувствуя прокатившуюся по груди волну облегчения.
Хотя бы не одна позориться будет.
— Вы что, — князь Спасский коротко усмехается, — ваше присутствие нисколько не потревожит наше общество, если только милая леди не откажет.
«И зачем вы скидываете на меня ответственность?» — стонет Лиза, облизнув губы и пару раз обмахнувшись веером, имитируя раздумья.
Её раздумья явно заставляют Владимира задаться вопросом, какого хера он спрашивает разрешения в собственном же доме.
По крайней мере, именно такая формулировка у него на лице и рисуется.
— Нет, пожалуй, я не против, — наконец выдыхает она, пряча улыбку.
— Покорнейше благодарен, — цедит Разумовский, показывая ей ответную пародию.
— Вы так близки, — неожиданно серьёзно заявляет князь Спасский, неприкрыто усмехаясь.
да где?
Легкий румянец целует её щеки, и Лизавета взглядом пытается выразить всё свое несогласие, потому что вслух его нужно ещё обернуть, но, слава Царице, в её окружении есть более бесцеремонные люди.
— Не думаю, — лаконично комментирует Владимир, чуть нахмурившись и подпирая стеной соседнюю стену.
Да не развалится твой дворец без твоей поддержки, атлант несчастный.
— Жаль, — внезапно поникшим голосом объявляет Катин папа, опечаленно вздыхая. — Правильно говорит моя жена: я нисколько не умею читать людей…
Кх.
«И как ты это исправлять собираешься?» — мысленно передает своему одногруппнику Лизавета, скашивая на него прищуренный взгляд.
«А почему я что-то должен исправлять?» — гласят его иронично приподнятые брови.
«Ну и дурак», — язвит Лизавета, бросая взгляд на князя и обратно. — «А ну давай быстро сообрази что-нибудь».
«Не буду», — капризно отвечают ей чуть приподнявшиеся плечи.
Так, хватит выдумывать вымышленные диалоги.
— Красивые картины, — мямлит Лизавета, прикусив нижнюю губу.
Да уж, красивые. Вы ж с десяток таких до этого не видели.
Князь Спасский тотчас же воспрял духом, будто бы он — моментальная духовка, разгорающаяся с пол-оборота.
— Прекраснейшие! — оживленно подтверждает он, жестами призывая их приблизиться.
Взглядом и легким кивком она подначивает Разумовского сдвинуться уже, наконец, с места, и тот с явным нежеланием подчиняется.
— Два этих полотна носят одно и то же имя, — объясняет ей князь Спасский, и на его губах играет, как последняя нота, лишь отзвук улыбки.
Лизавета всматривается. Одно из них, весьма сюрреалистичное, изображает двух людей, целующихся сквозь накинутую на них вуаль — грубо говоря, не вуаль, а настоящее покрывало, полностью скрывающее лик героев от наблюдателя. Второе же отображает героев в более реалистичной манере: мужчина, опираясь локтями на железные прутья над каналом, обращён лицом к девушке, но та взглядом где-то далеко, в своих мыслях или же в своём будущем: пейзаж на фоне растекается, будто размашистой акварелью, словно стираясь и теряя свою значимость в глазах смотрящего — и в глазах изображённой на холсте пары.
— Это… Влюблённые? — с легкой неуверенностью полуспрашивает-полуутверждает Лиза, сцепляя пальцы в районе юбки.
Князь Спасский удовлетворённо кивает.
— В одном и тот же слове художники увидели разное значение, — рассказывает он, не отрывая глаз от картины. — Какое больше по душе вам, Лизавета?
— Второе, Ваша Светлость, — отвечает она, вглядываясь в расплывающееся отражение неба в полупастельной реке. — Простите за, быть может, избитое суждение, однако оно представляется мне более достоверным — не лишь в отношении техники и манеры письма, но прежде всего в передаче чувства, столь необходимого для истинного наслаждения искусством.
— Вижу, вам больше по душе трагедии, нежели чем комедии, — мужчина рядом с ней усмехается, почти не моргая.
— Почему вы так думаете?
— Молодой господин, — он поворачивается к Владимиру, не снимая с лица улыбки, — что, по-вашему, хотел донести художник этой картины?
Разумовский чуть выдыхает, почти не слышно — он всегда так делает перед ответом на экзамене, она уже заметила, — и, сглотнув, даёт князю свою интерпретацию.
— Ваша Светлость, — но князь Спасский внезапно останавливает его мягким жестом приподнятой руки.
Владимир осекается так, будто ему что-то поставили поперек горла.
— Прошу прощения за мою несдержанность, — князь Спасский почти тепло улыбается, чуть кивнув, — меня, признаться, крайне смущает подобная титулярность от детей.
«Но мы уже совершеннолетние», — внутренне возражает Лиза. — «Не знаю, как он, но вот я — уже взрослая девушка».
По взгляду Разумовского читается: дядя, но ведь нам уже двадцать.
Князь подавляет их молчаливый протест эффектным парированием:
— Просто Саша.
Лизавета резко отворачивается, чтобы князь не уловил, как у неё глаза выкатились из орбит. Да, мама, именно так, потому что не «взор её расширился столь, что, казалось, сами очи готовы были покинуть своё естественное местопребывание», а вот именно выкатились из орбит и всё тут, ничего не попишешь.
— Кажется, вам не по душе подобное обращение, — князь удручённо вздыхает, и уголки рта у него тянутся кверху. — У меня есть другое предложение.
Они замирают в ожидании.
— Алексаша.
Царица, помилуй…
Она наконец понимает, в кого Катя такая — и действительно, получается: яблоко от яблони недалеко падает.
— Можно по имени-отчеству? — наконец находит выход из ситуации Владимир, переборов внутреннее сопротивление.
— Нет.
Лиза еле сдерживается, чтобы не прикрыть рот рукой и, не дай Семеро, не рассмеяться.
Вместо неё это делает князь Спасский — звонко, как будто бы взмахнули покрытыми инеем ландышами, и те разбились в хрустальной мелодии.
— Александр Николаевич, — наконец представляется он, прикрывая глаза, будто от большого довольства, — давайте пойдём на компромисс. Но если я ещё раз услышу «Ваша Светлость» из уст ребёнка…
Он оборачивается к ней и, чуть наклонившись, грозит указательным пальцем.
— …я превращу вас в декор для сада. Вы будете весьма элегантно смотреться на заднем дворике. Пара моих друзей попросили меня увековечить их так на до-олгие года — при следующем визите, Лизавета, можете обратить внимание —
Он улавливает нешуточный страх в её расширившихся глазах.
Как-никак, князь Спасский — один из четырёх Стражей Границ, причём ещё и самый мощный в своих силах — ходят слухи, что в их родословной есть корни, тянущиеся к самой Царице.
Но слухи есть слухи, сплетни есть сплетни, а правда есть правда: она не знает род древнее Спасских, и она не знает монстра сильнее, чем тот, что стоит перед ней.
— Ах, — мужчина поспешно распрямляется, и лицо у него приобретает растерянный вид, — я приношу вам свои извинения, Лизавета.
Он тянется к лёгкому виноватому поклону — торопливыми взмахами руки Лизавета пытается его остановить, и весьма успешно: Александр Николаевич смотрит на неё глазами провинившегося щенка, который нашкодил и разбил в порыве игр чью-то фарфоровую статуэтку.
— Мне жаль, — искренне повторяет он, смягчаясь, — моя дочь и моя супруга говорили, что чувство юмора у меня весьма специфично.
— Да нет, вы что, — мрачным голосом заявляет ему Разумовский. — Мне было смешно.
— Правда?
— До жути.
Александр Николаевич смеётся.
Разумовский, осознав сказанное, поспешно извиняется, но князь отмахивается, широко улыбаясь.
— Давайте вернёмся к теме нашей дискуссии, — предлагает он, возвращая руки за спину и поднимая голову на полотна, — молодой господин, я, кажется, испрашивал у вас мнения относительно полотна, приглянувшегося нашей дорогой гостье.
— Дорогой гостье, — повторяет Владимир, не скрывая лёгкой язвительности в голосе. — Разумеется. Но, если говорить честно, я не могу дать вам честного ответа.
— Могу ли я узнать, почему?
— Мне рассказали о истинном толковании. О том, что художник закладывал в эту картину, — поясняет Разумовский, слегка склоняя голову.
— Поэтому у вас не может быть собственного мнения?
Владимир чуть хмурится, а потом приподнимает брови, встречаясь с, несомненно, искренним любопытством в глазах обернувшегося к нему князя.
— Нет, то есть… — он делает паузу, опуская взгляд в пол, а руками приобнимая себя за локти. — Моё мнение не будет верным в случае наличия истинного.
— Истина — вещь почти недостижимая, молодой господин, — князь пожимает плечами, возвращаясь взглядом к картине. — Истинно ли то, что закладывал создатель в своё творение, или то, что мы нашли в нём?
Разумовский отворачивается, выдерживая секундную паузу, а потом, коротко выдыхая, поддаётся уговорам Александра Николаевича.
— Если отталкиваться от первого толкования, то данная картина говорит о расставании. Девушка на картине не смотрит на своего собеседника, её взгляд устремлён вдаль, в своё будущее без него, они ссорятся и расходятся — таков замысел художника. Если говорить о втором — оно не столь отличается, но для меня эта картина скорее о несовпадении путей мысленных, нежели физических. Как правильно выразиться… — Разумовский поморщился, криво улыбнувшись, — девушка остаётся рядом со своим возлюбленным, но возлюбленный он только на словах — на самом деле она его таковым уже давно не считает, что вызывает в ней смешанные чувства. Это ещё не расставание в номинальном понимании — это его предтеча. Разлад между сердцами. Одно из самых тяжелых чувств в жизни — увядание любви.
Князь Спасский, возвращаясь к более умиротворённой и неявной улыбке, переводит взгляд куда-то в пустоту впереди себя.
— Да нет, — внезапно возражает он, чуть нахмурившись. — Художник изобразил лишь диалог влюблённых, находящихся в ссоре, это ещё не расставание, это, как вы определенно верно высказались, его предтеча — а между ними огромная пропасть.
Владимир оторопело уставился на князя.
— Простите, но почему вы считаете, что данная интерпретация вернее общепринятой?
— О, всё просто, — князь Спасский мимолётно улыбнулся. — Я просто поговорил с художником.
Стоп.
Лизавета сталкивается взглядом с Разумовским и пытается забить в его дурную голову своё мысленное послание.
«Он же умер сто пятьдесят лет назад, верно?!» — пытается докричаться до него Лизавета, по её объективному мнению — крайне неудачно, с недоумевающе-опасающимся выражением лица: чуть прикусив нижнюю губу и сдвинув брови в ровную линию у переносицы, Разумовский ей кивает.
Сочтём это за успешное преодоление невербального барьера.
— А вам, я так предполагаю, больше по душе первое полотно, — прерывает их бессловесный диалог князь Спасский, обращаясь к Владимиру.
Разумовский слегка приподнимает бровь, а потом, помявшись, кивает.
— А как вы догадались?
— О, я обладаю экстрасенсорными способностями, — Александр Николаевич подмигивает ему, и Лизавета со смешком ужаса наблюдает за тем, как тень недоверия ползёт по лицу Разумовского — так ему!
Князь Спасский выдерживает театральную паузу и роняет краткое:
— Шучу.
Через ещё одну траурную минуту молчания он дополняет:
— Моя дочь рассказала мне, что у неё в группе? — правильно называю? — есть двое чудесных студентов, что всё время не совпадают во мнениях. Я предположил, что эти двое — вы.
Они поглядели друг на друга с еле скрываемым недовольством, которое абсолютно провалилось в попытке замаскироваться под доброжелательность, и превратилось в смесь отвращения, как от помойных отходов, отторжения, как от недоспелого пузырина, и чего-то скрываемого, но проступающего пятнами, как ветрянка.
— Вы не ошиблись, — мрачно подтвердил его догадки Разумовский.
«Вы не ошиблись», — передразнила его мысленно Лизавета, сдержавшись от того, чтобы показать ему за спиной князя язык.
Нет, искушение было слишком велико.
Она показала ему язык, вынырнув из-за спины князя и мигом спрятавшись обратно, краешком глаза уловив возмущённо расширившиеся глаза.
Было слишком приятно, чтобы отказываться, хоть сердце и пустилось танцевать чечётку от подобных махинаций.
— И, если вы позволите мне рассуждать за вас, — продолжил Александр Николаевич, слава Царице, не обративший внимание на её столь непристойное поведение, — второе полотно демонстрирует нам чудесную интерпретацию моего любимого выражения.
Она склоняет голову, заинтересованно глядя на князя.
— Есть в близости людей заветная черта, — замечает князь Спасский так, будто разговаривает не с ними — его взгляд всё ещё устремлён на картину, но не сфокусирован на ней.
— Её не перейти влюбленности и страсти, — с большим сомнением дополняет его Разумовский.
Катерина бы назвала это элитным флиртом. Катерина, знала бы ты…
— О! — восхищённо заявляет князь. — Я вижу, вы человек высокой культуры.
Лизавета усиленно старается не подавать виду.
— Сомнительно, — опровергает этот факт за неё Разумовский, хоть раз в жизни прибегая к доброму делу. — Это достаточно известное стихотворение.
— В узких кругах, — парирует Александр Николаевич, довольно улыбаясь. — Я думаю, милая леди, столь искусно продемонстрировавшая нам свой язык, тоже о нём осведомлена.
А-а, простите?
Она заливается краской прямиком из ведра. Из огромного, двухлитрового ведра.
— Язык, — повторяет князь Спасский, улыбаясь. — У вас прекрасный литературный снежнайский язык.
Сквозным зрением она замечает, как один недоумок изо всех сил старается не согнуться напополам от хохота.
— Б-благодарю, — отвечает Лиза, склоняя шею, чтобы князь не заметил её чуть покрасневших щёк. На них и так — лёгкие румяна, отчего естественный цвет проступает вдвойне ярче и выделяется на бледной коже. — Однако, я должна признаться, что вы слишком высокого мнения обо мне — я, несомненно, знакома с данным отрывком, однако не способна процитировать его наизусть.
— Ничего страшного, — чуть качает головой Александр Николаевич, и уголки губ у него хитро приподнимаются. — У вас всегда есть рядом тот, кто сможет вам подсказать.
По тому, как кривится Разумовский, ясно, что ничего рассказывать он ей не собирается. Ну и ладно, ну и не очень-то и надо было…
— Так вот, — князь Спасский подставляет кулак к лицу и сдавленно прокашливается, — к чему я: на мой взгляд, художник, завернув своих героев в белое, передал прекрасное выражение — «любовь слепа». Но сам он, к слову, с подобной трактовкой спорил, утверждая, что близость героев, несмотря на разделяющую их физическую преграду, нерушима — поэтому его целью было создать образ некой трансцедентальной любви, что преодолевает любые препятствия. В любом случае, достаточно эстетики — меня более волнует иное.
Она смотрит на него, чуть приподняв бровь.
— Кажется, я забыл остановить действие одного механизма дома…
Князь Спасский снова устремляет взгляд в бесконечность, медлит пару минут и облегчённо кивает.
— Ан нет, всё в порядке, господа.
— А что могло бы произойти? — любопытствует у него Разумовский.
— Да так, — князь машет рукой вниз, будто говоря «да ладно вам», — всего лишь небольшой взрыв, на три квартала Свят-Софийская максимум. О, позвольте, если вам не преподавали термоядерную физику, я…
— Нет, мы в курсе, — поспешно прерывает его Владимир, поперхнувшись.
— Обучение в эти годы такое развитое, — Александр Николаевич прикрывает глаза, улыбаясь. — Но к чему я: меня волнует, откуда у господина Разумовского тяга к столь романтичным полотнам.
— У моего отца? — уточняет Владимир, сдвигая брови к переносице и дёргано усмехаясь на одну сторону. — Они дорого стоят.
— Цена, а не ценность, — задумчиво тянет князь Спасский, переводя взгляд вниз. — Возможно, но…
Он почти неслышно вздыхает.
— Не мне судить, однако, такая печальная история…
Его прерывает подоспевшая служанка, низко кланяясь и прося вернуться обратно в зал: Александр Николаевич извиняется и слегка кивает им, всячески отбрыкивающимся от подобной почести — его стройная фигура удаляется за лестничным поворотом.
— Что он имел в виду, говоря «печальная история»? — вырывается у неё, и Владимир поворачивает к ней голову, чуть поморщившись.
— Я был бы более заинтересован в том, что он имел в виду, говоря «художник имел в виду другое». Отец у Кати… интересный человек.
Не то слово.
Осторожность приобнимает её за плечи, шепча на ухо, что уже вот-вот и пора возвращаться: удивительно, как её ещё не спохватились и не подняли целый гвалт, но, видимо, отец действительно слишком занят — печальная девушка, взирающая на неё с полотна, кажется, хочет ей что-то сказать.
К её удивлению, Разумовский больше не собирается встревать в её размышления, и даже вполне себе вежливо сохраняет молчание, делая вид, что способен что-то разглядеть в художественных произведениях.
— Мне, пожалуй…
— Не хочешь прогуляться?
Вдох значительно запаздывает, и в спавшей грудной клетке почти нет места для кислорода.
— Здесь достаточно красивый сад, — он отводит взгляд и неопределённо ведёт плечами, будто бы и сам там никогда не бывал, — не знаю, как уж по дворянским меркам, но как по мне — самое живое здесь место.
Ей нельзя — ей бы обернуться, посмотреть, исчезла ли та гувернантка, что сопровождала их по пути; ей нельзя — а он, конечно же, даже не знает о таких нюансах; ей нельзя — это всего лишь случайная прихоть, Лизавета, слова, которыми можно заполнить тишину в разговоре, обычное бахвальство хозяина перед гостями, ей нельзя — ей не нужно — ей не хочется — Лизавета, ответь «нет» —
— Хорошо, — тихо соглашается она, чуть прикрывая глаза, и губы сами тянутся в улыбку, у которой нет номера.
Не надо смотреть на неё так, будто бы он — будто бы ты рад моему согласию.
И свет в коридорах теплее, и картины, кажется, демонстрируют более счастливые сюжеты, и на них нет ни скорби, ни смерти, ни печали; и пространство шире и свободнее, и воздух играется с локонами, проскальзывая сквозь где-то позабытое открытым окно.
И ей нельзя, а она —
делает.
Ей нечего ему сказать, а у него даже отключилось первоначальное желание объяснять всю архитектуру дома, но и тишина на удивление приятная и спокойная —
(она пахнет библиотекой, Лиза, а библиотека пахнет летом и цитрусами, а ещё это твой любимый аромат, а ещё так —)
двери перед ней открывают даже по-джентельменски.
Небо настолько сапфирово-синее, настолько глубокое в своём ночном сиянии, будто на него пролили кобальтовые чернила, сверкает звёздами как мягкий бархат, расшитый алмазными хрусталиками — безоблачное и полностью чистое в своём цвете, будто умелый художник изобразил его одним широким мазком, почти не допустив никаких градаций в оттенке, отчего оно и кажется таким притягательным и одновременно — нереальным.
Она прикрывает глаза, чтобы мирное журчание фонтана забралось в уши и закрыло их от тех криков, что она услышит впоследствии.
Она выискивает глазами хотя бы кого-нибудь, кто гуляет в саду, но там никого нет: ей нужно как-то объяснить ему, почему в Академии вдвоём ещё как-то, но можно, ведь там есть наблюдение — а есть ли здесь наблюдение? Царица, как же позорно будет потом запрашивать какие-либо кадры лишь для того, чтобы объяснить, что ты всего лишь вышла подышать свежим воздухом, а как ты объяснишь ему —
слушай, ведь дело в том, что если я одна с мужчиной, то это повод подумать о чём-то нехорошем.
И начнутся вопросительные взгляды, и она услышит легкую иронию в голосе — знаешь, так устроено.
— Это что такое? — возвещает возмущенный женский голос, уже ей знакомый — тот самый, что посоветовал ей задержаться на подольше.
Владимир с явным недовольством на лице разворачивается.
— Марфа, — строго говорит он, и интонации — совсем не отцовские.
В них слишком много родственности.
— Володя, — возмущенно повторяет старшая горничная, опираясь на колени и с трудом восстанавливая дыхание. — Уж и заставил ты старую побегать, сам потом у меня будешь носиться по этажам, уж я-то…
Марфа прерывисто закашлялась.
— А этот-то, тот ещё пройдоха! И куда делся, как грится, был и сплыл! Я бы посмотрела на его честную рожу, — отмахиваясь от протянутой руки, прокряхтела Марфа, встряхивая русой макушкой.
Царица, только не говорите ей, что она так — о князе Спасском.
Дурдом на курьих ножках.
— Марфа, — снова укоряет её Разумовский, придерживая горничную под локоть, и каким-то слишком заботливым он выглядит со стороны, и не надо ей тут казаться, я же знаю, какой ты был и есть — увы, я же знаю, какой ты был — и есть.
И не дай Царица тебе оказаться тем, кем я думаю, и упаси тебя боги всего сущего, существовавшие ранее и те, что просуществуют в будущем — от того, чего мне очень хочется увидеть и услышать.
Пожалуйста, давай как прежде, просто поругаемся, а ты не будешь говорить мне комплиментов, не будешь на меня так смотреть и не будешь показывать мне никакого неба — между нами, кроме одного звездного купола над головой, ничего и нет. А может, знаешь, оно и к лучшему?
Пока у нас одно небо над головой — это ведь тоже уже что-то?
глупости, улыбается Лизавета, незаметно сглатывая и крепко жмурясь, очень большие глупости.
ты сама себя накрутила, подожди чуть немного — и всё вернется на круги своя.
— Ты куда девушку незамужнюю повёл! — хлопочет Марфа, для наглядности хлопнув Володю по спине.
— А замужнюю можно? — возмущенно интересуется тот, мягко морщась от совсем небольных тычков гувернантки.
— Ах ты ещё на замужних замахиваешься…
Она не сдерживается и тихо посмеивается.
Она встречается с ним взглядом — и верни, пожалуйста, туда осуждение.
Не улыбайся мне так.
— Ишь, какой! — Марфа для наглядности топчет ногой и проваливает попытку в подзатыльник — недовольно побурчав, Владимир подставляет ей макушку, для чего ему приходится порядочно наклониться, и горничная одним взмахом взъерошивает белоснежные пряди, которые он потом долго и возмущенно приводит в порядок. — Ты, милочка, не смотри, это он просто от неопытности — уж не знаю, водил ли он сюда кого-либо, кроме своего одиночества…
— Марфа!
— Цыц. Так вот, он не со зла, ты не подумай — твои тебя уж обыскаться хотели, но товарищ этот, тоже бледный, как смерть, быстро рассказал, что тебя с гувернанткой по какому-то поручению послал, больно его супруге, дескать, что-то там захотелось, а без благородной дамы нельзя — наплел с три короба этот врун колючий! Я ему, конечно, спасибо-то скажу, но вы всё равно поосторожней будьте. Будь моя воля, распустила бы это сборище уже ко всем чертяненкам безднянским, да кто ж я, а кто господа да вельможи — тьфу!
— Марфа, — укоризненно повторяет Разумовский, настоятельно склоняя голову в сторону особняка.
— Ой-ей-ей, какой сердитый, — фыркает горничная, гордо задрав нос. — Смотри, в отца своего так превратишься, и я это без обиды аль порицания говорю! Смотри мне!
Назидательно покряхтев, горничная ухабисто поковыляла обратно в сторону участка, зыркнув напоследок на хозяйского сына и бросив ему, что скоро пришлёт за ними служанку, а будь что — скажет, что сама с ними была.
— И к чему всё это? — вяло-негодующе запротестовал Разумовский, отряхиваясь.
Вот же…
На этот вопрос ей совсем не хотелось отвечать.
— Благородным дамам не стоит ходить в сопровождении мужчины, что не состоит с ней в родстве или в браке, — коротко пояснила Лизавета, приглаживая юбку.
Лишь бы дальше не спрашивал.
— И с чего бы это?
Грх. Да отстань ты уже от этой темы.
— Дело в том, что… — она сглатывает, и мурашки пробегают по плечам, и ей бы вернуться — вернуться поскорее, — это компрометирует положение невесты.
— Ты собираешься замуж?
Прекрати спрашивать её таким голосом, будто тебя это удивляет — будто тебя это не только удивляет, но и огорчает — да к чему тебе всё это, в конце концов?
Не ниже маркиза, Лизавета. Не ниже маркиза.
У Разумовских титула нет.
— Бросьте, — она на всякий случай делает несколько шагов назад, и непреднамеренно ещё крепче обхватывает себя руками, стараясь не оставлять затяжек на тонком кружеве перчаток, — любая благородная девушка — будущая жена.
Владимир хмурится так, будто бы она только что решила противоречить одному из самых естественных постулатов элементальной энергии, и сказала, что от Гидро и Пиро никакого пара не будет — в груди перетягивают канатную веревку, как утопленнику, сброшенному за борт корабля.
— Ты же можешь не выходить…
— Не могу! Ну твою ж… — она быстро осекается, коротко набирая кислорода в напряженно-ноющие легкие. — Я выйду замуж, рано или — рано, а для девушки незамужней прогулки с кавалерами без наблюдения, да и для замужней, что уж там — прямой путь к общественной изоляции.
Хоть бы горничная поскорее вернулась. Пожалуйста, госпожа Марфа, пожалуйста…
— Из-за того, что…
— Да твою ж налево, — вырывается у неё, и Разумовский саркастически улыбается.
Ну конечно.
Сколько бы лет ни прошло, знаешь, только втайне подружкам, и тебе — тебе особенно я показываю всё, что на самом деле чувствую.
Какой паршивый и дурной синдром, Володя, ты бы знал — лучше тебе не знать, правда.
У Разумовских нет титула, а без семьи — она никто.
Вдобавок, его семья её, похоже, тоже терпеть не будет, как и — зачем ты об этом думаешь, Лизавета?
— Неизвестно, что молодой мужчина — да и не молодой, давай так, может сделать с одинокой девушкой.
— Правильно ли я понимаю, что в твоей картине мира каждый мужчина — потенциальный насильник, и я в том числе, а виновата в этом все равно будет девушка, что отправилась на безобидную прогулку? Как-то нелогично, не находишь?
От прерывистого вздоха грудь, зажатая корсетом, вздрагивает.
Нет сил даже веером обмахнуться — а как я тебе это объясню, послушай?
Да, кануло в прошлое, сейчас уже не так страшно: таким, как ты, и вовсе не страшно, но вот что будет: стоит кому-то из знатных семей углядеть подобную прогулку, как слухи разнесутся быстрее, чем ветер сгоняет пыль из-под лошадиных копыт на мостовой, и вот знаешь, что будет дальше: неважно, что было на самом деле, но либо я окажусь легкомысленной болтушкой, которой плевать на свою честь — а знаешь, я действительно легкомысленна, раз стою тут, и не плевать мне на свою честь, и не знаю, не знаю, зачем я тебе это всё рассказываю — либо знаешь, что про тебя скажут?
— И ты в том числе.
Думается, одно из худших оскорблений, которое она могла бы придумать, но она не старалась: просто так и есть, просто так и должно, просто — просто.
Разумовский криво усмехается, на одну сторону, и отворачивается, качая головой.
— Я не говорю, что вы…
— Хватит «выкать», Лиз, серьёзно, — он ведёт плечами, продолжая мрачно рассматривать тропинку под ногами, — я понял, о чём ты.
Поэтому-то мой отец и говорит, что вся ваша система — сплошной идиотизм.
Она прикусывает губу, едва ли успев остановиться до тех пор, пока пойдёт кровь.
Это система — единственное, что меня взрастило. Единственное, что у меня осталось — если я не буду дочерью герцога, если я не буду Елизаветой Павловной, если я не буду чьей-то будущей женой, чьей-то будущей матерью —
тогда кем же я буду?
(Лизавета, знаешь ли ты, почему этот день по-настоящему хороший?)
— она не следила. Ей нет особого дела до того, кто и когда воздаёт почести её неудачливому соседу. Когда они собираются во второй раз, приглушённым полушепотом обговаривая результаты своих трудов, чтобы не попасть под горячую руку за нарушение режима тишины, Лизавета обнаруживает, что, пожалуй, их мысли хотя бы относительно исторической ретроспективы сходятся — что, пожалуй, как бы малословно он ни отвечал ей, он всё-таки умеет говорить и, увы, умеет слушать. — Я думаю, — осторожно добавляет она, перелистывая последнюю страницу доклада, — нужно будет добавить что-то из его собственных цитат — помнишь, он рассказывал нам про ту, вторую присягу? Владимир подпирает подбородок ладонью, задумчиво проходясь взглядом поверх её головы. — Что-то про то, каково было офицерам сражаться на чужой земле? В ответ она интенсивно кивает. Антон Антонович был склонен к философским рассуждениям, которые представляли всю историю с Нод-краевской автономией ещё более запутанной, чем она была на самом деле: он упомянул про то, что Снежная не обязана была помогать стороннему правительству в те годы, про то, что буферная зона между Бездной и столицей важна, как никогда, про альтруизм и его ценность — и толком не было понятно, какой позиции придерживался сам профессор, помимо той официальной, что выдвигал достаточно четко. Должны ли были граждане Снежной жертвовать жизнями ради тех, кто попросту находился тогда по соседству? Должны были ли они протянуть им свою руку помощи, и какую цену они должны были заплатить за то, чтобы всепоглощающий и неостановимый монстр лишь на время покинул их края? Может ли обычный человек осуждать поступки Архонта? Можно ли было поступок Царицы осуждать вовсе? Нод-край самостоятельно выбрал свою судьбу. Условия, что были ему выдвинуты, в широких кругах не обсуждались, а на бумаге выглядели пристойными, какими же они были на деле: её тогда не было и в помине, чтобы знать об этом. (Нашлись те, кто осудил — буквально через год после их совместного доклада риторика относительно Нод-края значительно сменится, и ряд строк из подготовленного исследования придётся вычеркнуть). — Ты помнишь, он добавил что-то такое, возвышенное, — фраза всё крутилась в голове, но никак не хотела ловиться, как изворотливая бабочка, вспорхнувшая из-под сачка коллекционера, — м-м… Они так хотели защищать свою Родину?.. Она мягко потёрла правый висок, чуть прищуриваясь. Любому приятно, если его слова будут процитированы, и это точно добавит ей баллов: как назло, она впечатлилась отчего-то этим высказыванием настолько, что, как порою происходит с самыми красивыми словами в нашей жизни, успела их позабыть. Почему-то похвалу, почему-то комплимент, почему-то добрые слова — она забудет. Их факт останется в памяти, их наличие согреет душу: но внутри сердце выгравируются только шрамы самых резких и неприятных выражений. Дурная особенность психики, которая, очевидно, не хочет, чтобы мы слишком сильно расслаблялись. — «Грустно и несправедливо умирать на чужой земле и за чужую землю, когда я хотел быть полезным своей Родине». Точно! От переизбытка чувств она мягко хлопнула по столешнице, слегка задев его пальцы. — Извини, — подавив первичное «ойканье», пробормотала Лизавета, поспешно пряча руки за стопкой бумаг. — Мне просто очень понравилась эта его фраза. Ну и что такого, что тебе понравилась какая-то фраза, Лизавета: это не так важно и, более того, приличным девушкам надобно выражать эмоции только легкой тенью улыбки и приглушенным смехом за вуалью веера, прикрывая приоткрытый рот — она и без того перешла на «ты» лишь для того, чтобы подчеркнуть своё отношение, но вышло немного иначе: он чуть приподнимает брови, удивляясь, а потом совсем без толики насмешки улыбается — вскользь он бросает ей, что она, оказывается, умеет замечать красивые детали, и даже «а не только любоваться собственным отражением» сегодня в их диалоге не звучит. Да, увы, она умеет замечать красивые детали, особенно те, что часто остаются недоступными: она умеет замечать, что ему к лицу такая мягкая улыбка. — Как думаешь, нужно что-нибудь ещё дополнить? — быстро вставляет она, просматривая все аккуратно собранные строчки: и даже свои замечания он вставляет так, чтобы её изначальный текст можно было прочитать, и алая линия пометок скользит меж чернил ровно и почти заботливо, и ей много что кажется в последнее время. Он сохраняет молчание, будто бы ещё раз сканируя то, что уже несколько раз подряд перечитал, и пожимает плечами. — Но ты же уже всё перепроверила? На удивление, в его голосе нет ни малейшего упрёка. — Но это же совместная работа, — возражает Лизавета, чуть нахмурившись. Она быстро облизывает губы и добавляет, что все ошибки она свалит на него, потому что кто же ещё мог их допустить — увы, когда он соглашается, ей почти что кажется, что он не шутит. Ей кажется ещё она вещь: когда она расправляет плечи и ненароком касается его, когда они, как обычно, сидят вместе на очередной паре, он почему-то от неё не отодвигается. Ей кажется ещё одна вещь: к чужому теплу она привыкает слишком быстро, и ещё начинает ноги ставить чуть правее, и снова его касаться — и ей кажется, что он не реагирует только потому, что качественно это скрывает. Ей кажется одна вещь. Ей кажется одна вещь: ей хочется — её тянет поделиться с Катериной, потому что та лучше других понимает все эти романтические чувства и, может быть, распознает в них что-то другое, может, завуалированную благодарность или, на худой конец, дружескую симпатию, хоть и от слова «друг» в подобном отношении её воротит, как он дешёвой еды из университетской столовой — у неё аллергия на дружбу с некоторыми господинами на все прочие варианты коммуникации, отличные от перебранки. Она делится происходящим, прикрываясь случайным старшекурсником и подделывая сведения: Катерина, ахнув и накрыв чуть покрасневшие щёки ладонями, с блестящими глазами заявляет ей, что это — оно. Что «оно», Катюш? Пятая стадия шизофрении? Психоз на фоне нервного расстройства? Помешательство? Любовь, говорит Катерина, а потом добавляет страшное слово: взаимная. Лизавета ей не верит: ни в первое, ни во второе. Сочувствие где-то — возможно, не такие уж и безжалостные они люди, однако что-то большее — сомнительно. Катерина, глядя на неё, загадочно улыбается, а потом берёт её под руку и льнет головой к плечу. Она неторопливо гладит её по голове, стараясь не испортить причёску: как очень воспитанная кошка, Катерина не вырывается, и если бы могла мурлыкать, она бы точно начала — Спасская поглаживает её по предплечью, молча и осторожно, не говоря ни слова. Потом она предлагает им всем прогуляться по саду: Лизавета отказывается, потому что раз за разом скрывать свои встречи с подругами под предлогом учёбы выходит всё хуже и хуже и, кажется, она вызывает подозрения. Строгий взгляд отца, если тот успеет вернуться до её прихода, она ощущать на своей коже не хочет — она будет правильной и добропорядочной девицей, она не подведёт ни свою судьбу, ни свою семью,(Лизой. Просто Лизой, а ещё зеркальной девой, а ещё ты будешь офицером Первого Отряда, а ещё —)
тогда что же мне останется? Она настоятельно просит его позвать гувернантку, официантку, служанку — кого угодно, кто есть в их доме, и он нехотя соглашается. Ей просто нужно немного побыть в одиночестве. Искорки света, окаймляющие тропинку, немного угасают, и она делает несколько неровных шагов к фонтану — интересно, почему маменька с папенькой ещё не забеспокоились? Почему они еще не ринулись её искать? Так заняты своими разборками на дворянском фронте, или же уже списали её со счетов — к слову, один из методов решить вопрос — принудительная женитьба провинившегося кавалера. Она нервно хихикает вполголоса. Принудитель-ная женить-ба. Как же отвратительно. Она шмыгает носом, пока никто не видит, пока никто не видит, вытирает нос тыльной стороной ладони, и даром, что перчатки на всю длину, скажет, что случайно опрокинула бокал с водой, и пока никто не видит, тросы сквозь ребра протягиваются все глубже и туже, и нужно хорошенько отдышаться — скажи, а в другой вселенной мы вместе? Она неловко улыбается и качает головой, вторя собственным фантазиям. Ну, глупо об этом думать. Ты не можешь точно утверждать, Лизавета, что к тебе питают какую-либо симпатию — да и ты симпатии не питаешь, правда? (…в детстве, когда ещё были сказки про принцев и принцесс, ты разве когда-нибудь мечтала о принце? …кажется, в детстве тебе нравились приключенческие истории куда больше, чем романы. кажется, у тебя даже не было какого-то особого типажа: тебе, кажется, просто нравятся высокие? это же не повод — или тебе нравится, что кто-то признаёт твой ум просто за то, что он есть, пусть и таким неловким способом, пусть и споря — это же не повод — или тебе нравится, что к тебе проявляют искреннюю заботу, пусть и опять таким искореженным способом, будто он нормальных не знает — это же не повод — или тебе нравится, что тебе можно не притворяться, говорить вот таким образом, каким говорить нельзя — это же не повод — или тебе нравится то, что ты с ним хоть и соперничаешь, но твоих заслуг никто никогда не умаляет, и даже в шутку это звучит не так плохо, как-то, что твои родители говорят всерьёз — это же не повод — или тебе нравится то, как в тебе видят в первую очередь просто соседку-по-парте-одногруппницу-высокомерную-да-что-там-высокомерную-просто-девушку-Лизу? это же не повод — да и с чего ты взяла для него такие обоснования, Лизавета? ничего, кроме — кроме сочувствия? кроме соперничества? кроме дружбы? кроме чего? — нет. тебе не нравится он, Лизавета, тебе просто по душе то, как ты себя рядом с ним чувствуешь. живой?.. тебе не нравится он, Лизавета. тебе понравится твой будущий муж. и, как правильно говорят — он будет не ниже маркиза. или ты забыла, что тебе можно выбирать, а что нельзя?) Веснушчатая девушка с двумя колосками-косами цвета зрелой пшеницы неловко ей улыбается, кивая чепчиком, и лицо у Разумовского такое, будто он привёл её на смотр породистых лошадей. Кажется, там бы расписалось «довольна?», если бы там не расписывалось что-то другое — ой, ну пожалуйста, не нужно её жалеть. Она справится. — Валентина, — он кивает головой в сторону пришедшей девушки в фартуке, будто с кухни, и та неловко кланяется. — Теперь-то можно разговаривать? Или это был такой изощренный-завуалированный-извилистый намек на то, что ты поскорее уйти хочешь? Я, честно, не удивился бы. Какой недовольный. Она улыбается. (Им едва-едва за двадцать. И она изменится, и он изменится — но пока им едва-едва за двадцать, и пусть он немного старше, но мальчишки взрослеют позднее, и небо над головой, пусть и тёмное, светлее и ярче того, что она увидит впоследствии). И пусть то, что уже есть — и так предосудительно, и ей точно выговорят, коли узнают: ведь на балу явно есть граф Какой-то-тамович и маркиз Ещё-один-такой-же, и она могла бы присматривать себе партию — и она могла бы присматривать себе партию. Вот же — и зачем тебе он, Лизавета? а зачем тебе какая-то партия, Лизавета? — К слову, помимо всех этих, — Владимир с иронией отмахивается от скульптурной гряды, которая явно возмущена подобным отношением, — украшений, самое главное, на что тут можно посмотреть, — не смотри на меня, самое главное, — это звёзды. Из-за того, что мы находимся на острове… Звёзды, что уже расписали судьбы. Действительно, стоящее дело, чтобы на него глянуть — и под тихое объяснение того, почему же их так хорошо видно — она всё-таки шикает на него, что и так всё знает, и он ужасно нагло усмехается, — и задирает голову, которой звёзды насмешливо щурятся, и они поблескивают не хуже хрустальных люстр и драгоценных камней, и их действительно хорошо видно, и, говорят, если одна из них упадёт — то, по сути, чья-то судьба оборвётся. Стоит ли на такое загадывать желания? — Это созвездие Охотника, — тихо замечает она, прочерчивая ладонью короткую линию, и вторую — наискось. В Сумеру, вечером, если под рукой не было карты, учили ориентироваться по звёздам. — Сомнительно, — заявляет Разумовский, чуть сдвинув брови и прослеживая за проведенным ею направлением. Что сомнительного, идиот. Чётко и ясно сказано: это созвездие Охотника. — Нет, вот погляди справа — это Лира, — Владимир указывает ей на небо, и Лиза взглядом идет за знакомой перекошенной трапецией со слегка выступающей «ручкой» — да, это действительно Лира. Она мало знает о созвездиях, и, кажется, не сможет перечислить их все, но узнать жемчужный гвоздик самой яркой звезды, прикрепляющей за собой весь остальной сверкающей параллелограмм — сможет. — Да, это Лира, но как раз поэтому, если мы просмотрим чуть направо, то не увидим ни Косы, ни Серпа в поясе. — Спорим? Глядя на его чрезвычайно довольную ухмылку, хочется её откусить. То есть — — Спорим, — дерзко отвечает Лизавета, непроизвольно улыбаясь. — Я с величайшим уважением отношусь к проявленным вами познаниям, но… -…мне на них глубочайшим образом наплевать, — заканчивает за неё Владимир, прикладывая руку к груди, как-то делают дамы, видимо, подражая её жестам, — а ещё я считаю, что разбираюсь в теме получше вашего. — Так и есть. Не удерживается — и смеётся. Она смеётся, потому что — перестань. прошу, перестань. Сердце оборачивают в упаковочную пленку, и затягивают лентами, и если бы он не улыбался ей в ответ так, как будто бы её смех — самая прекрасная на свете мелодия, и если бы он был тем, кем он не является — просто хорошее настроение, Лизавета. просто хорошее настроение, и ты знаешь, что день пройдет и окончится ночь, и когда вы встретитесь снова, улыбаться уже никто не будет — к чему тебе мимолетные отступления? ты же прекрасно знаешь, что барышня ты воспитанная, благоразумная — он всё-таки идёт впереди, и на том спасибо, и светловолосая горничная ей улыбается, что-то вставляя про обстановку: это не первый и не последний гид по поместью, судя по всему — и девочка треплет свою юбку, и на вид ей лет 16, не меньше, и чем-то смахивает она на ту же Марфу — быть может, тем, что в кругу хозяев они столь вопиюще жизнерадостны, что сил никаких нет. Эта дверь — не черный вход, но и не парадный: видимо, очередной обходной путь среди множества, но на стенах уже нет столь душащих своим величием картин, лишь плафоны ламп и редкие проемы коридора, и они где-то в жилой части особняка, судя по тому, как незаметно и активно снуют туда-сюда слуги, волоча каталки с бельем, и они перекидываются с Разумовским парой слов, и проходящие мимо горничные на неё смотрят с легким удивлением, но без лишней предвзятости. — Так, — объявляет ей господин Разумовский, останавливаясь близ одной из белодубовых дверей, совсем без указателей, — идёшь туда, находишь атлас, убеждаешься в моей правоте, грустишь, готовишь хвалебные слова. — У меня горло пересохло, прошу меня простить, — вставляет Лизавета с самым честным видом, не позволяя уголкам рта дрогнуть. — Как раз за водой и схожу. Служанка рядом с ней скромно улыбается, говорит ей «прошу», и заводит её в комнату — это не библиотека и не хранилище, как она было подумала: — Я постою у входа, ладно? — достаточно бесцеремонно объявляет девочка, и обе косички чуть взлетают от её резкого поворота головы. — Не хочется вам мешать, госпожа, а коли кто пройдёт — я сразу сюда шмыгну. Лизавета нервно сглатывает, но кивает. Любопытство твоё сильнее благоразумия, Лиза. Очнись. Что ты скажешь родителям? (А это так важно — что она скажет родителям? А будет какая-то разница, если этот вечер и так — сплошная суматоха, и по пути она уже видела гостей, разгуливающих по поместью, беседующих в курительной комнате, куда дамам вход воспрещен, а разве будет какая-то разница, если народу тут непомерно много, что она и запомнить всех и пересказать даже не сможет — а разве?.. а разве будет разница: ну выдадут тебя замуж экстренно, Лизавета, если не за того, кого хочешь — ты не хочешь, — то какая разница?). Она старается задержаться взглядом исключительно на письменном столе, но время течет неумолимо медленно, и она поворачивает голову, с — признаться, ладно уж, — толикой любопытства разглядывает обстановку. Комната кажется — неестественно маленькой и для него, и для его семьи. Во-первых, она расположена на первом этаже, что вообще даже для летней усадьбы недопустимо, во-вторых, она правда — маленькая. Ну, просто маленькая, без деталей: даже будучи в яслях, она была обладательницей хором побольше — а помещение, куда её привели, больше напоминает каморку для служебного пользования или комнату отдыха слуг. Нет, разумеется, у кого-то и апартаменты размером поменьше будут, но для него как-то — странно? И по тому, как папки и книги оседают на полках, по тому, насколько нетронутой выглядит постель, по тому, как одновременно идеально чист и слегка припылен пол, она догадывается: скорее всего, здесь никто не живет — здесь нет ощущения жизни и людского присутствия, но есть регулярная уборка и перестеленное белье в его ожидании. Лиза кусает нижнюю губу и, прислушавшись, не приподнимаясь со стула, поворачивает шею и вытягивает руку в сторону платяного шкафа — тот скрипуче приветствует её, поддаваясь, и обнажает лишь наполовину заполненное нутро, где одинаково-черные костюмы сдвинуты влево, а на полках аккуратно сложены брюки и футболки: ну вот он точно не может быть таким педантом. Он бы точно швырнул грязные носки куда-то в угол, а значит — он точно здесь обитает нечасто. Эта мысль ей ни к чему: ну и что такого, Лизавета? Почему тебе должны быть интересны подобные факты? Пощеголяешь ими во время очередного опроса — нет; так изволь сесть ровно, дождаться господина Разумовского и откланяться. Обернувшись, она вытягивает нижний ящик стола, и тот поддаётся уже охотнее: он до краев застроен ровными, почти одинаковыми прямоугольными коробочками, обшитыми качественной кожей — она проводит пальцем, считывая рельефную печать и, облизнув губы, вытягивает одну из них. Не личный дневник с позорными секретами, но — в них часы. На хромированном безеле гравированные цифры, платиновый корпус опоясывает лимб и на нём отблеском сапфировое стекло — качественная работа; она бережно закрывает крышку, но та озорно хлопает, заставляя вздрогнуть плечами — в следующей упаковке тоже — часы. Золотые стрелки покрыты родиевой защитой, но, незаведённые, не двигаются с места — в лунках по кругу тройная дата и даже лунный календарь — роскошно, несомненно; крышка опускается плавнее. В следующей коробке — часы. Механизм с турбайоном, почти полностью прозрачный корпус, достаточно крепкий и гибкий — стрелки снова не колеблются ни на секунду, и лишь вечный календарь навеки замер на своей осенней отметке. Короткий выдох, сложить всё на место, слава Царице, здесь убирались и не нужно стирать отпечатки на слое пыли: она успевает распрямиться ровно в тот момент, когда дверь приоткрывается. — Ты просила, — в руке — протянутый стакан с водой, и он изображает всем своим лицом недовольство, пока она пытается сопоставить: просила? Нет, я просто сделала замечание — а, Царица с тобой, Разумовский, давай сюда. Пальцы обнимают прохладное стекло, и Лиза думает: вообще-то, нужно подавать гостям бокалы, стакан — ты откуда его, с кухни, что ли, достал, ну вот серьёзно, сил моих больше нет, — она демонстрирует ему неодобрительную улыбку и, приглушённо хмыкнув, делает первый глоток. — Всегда пожалуйста, госпожа Милорадович, — он полукланяется ей и с усмешкой присаживается на постель. «Всегда пожалуйста, госпожа Милорадович, бе-бе-бе, — передразнивает его Лиза в мыслях. — Мне теперь за стакан воды ноги целовать? Большие ожидания — большие разочарования, господин Разумовский». Сквозь зубы она цедит своё язвительное «благодарю». Он поднимает голову и смотрит на неё так, будто она не сделала легкий, аккуратный глоток, а нахлебалась, как корова у водопоя. — Вас что-то смущает? — Нисколько. С абсолютно ровным, безразличным выражением лица, подперев голову у виска костяшками, он продолжает её бесцеремонно разглядывать. Лиза постаралась в ответ смотреть так же презрительно, но зацепилась за ремешок на запястье — опять. Это какая-то локальная мания? — Вижу, вы питаете особую страсть к часам, господин Разумовский, — фыркает Лиза с деликатным смешком, чуть отводя взгляд в сторону. — Прости? — он вначале хмурится, недолго соображает, а потом поворачивается в сторону письменного стола и, продержавшись так пару секунд, возвращает на неё осуждающий взгляд. Твой язык опередил твой здравый смысл, Лизавета. — Я искала ручку, — смято выдавливает она, вынужденно улыбаясь. — Кхм, неприлично гостям являться к хозяевам, кем бы они ни были, без подарка — стремясь исправить подобный казус, я поспешила оставить вам хотя бы открытку на память. — Фу, Лиза, ты если врёшь — так хоть избавь меня от своих заморочек. — Замечательно, — шипит она, рефлекторно стиснув зубы. — Жалко мне тебя стало, сразу видно, что родители над подарками не заморачиваются — решила помочь нуждающимся. Брови у её собеседника слегка приподнимаются и там же и остаются — это не ирония, а удивление: через секунду он расслабляется и показывает ей кривую усмешку. Стоп — правда, угадала? Короткий выдох дергается в груди, и там же вина прокатывается: кому-кому, а не ей шутить над семейными дрязгами, и коли правда так — — Прости, пожалуйста, — тихо говорит Лиза, сильно жмурясь, чтобы не видеть его реакции. — Я приношу свои искренние извинения от лица… — Забей, — он резко отворачивает голову и чуть морщится. — Пять баллов за интуицию, Лизавет — всегда на ней вывозишь? Ей даже неловко не пропускать это мимо ушей: всё же, следует ответить как следует и как обычно, но — — А-а ты на контрабасе играешь, да? — постараться очаровательно улыбнуться, веером указать на расписной чехол, притаившийся в углу — ну вот, выглядит, как действительно хороший подарок, значит — — Нет, на скрипке, — коротко отвечает ей Разумовский. А-а-а. Да что ж такое-то. — Ясно, — Лиза выжимает из себя ещё один жизнерадостный кивок. — Тебе абсолютно не идёт. — Как оригинально, Лиз. Мне поаплодировать? — Да, давай. Как-то часто в последний момент эту деталь упускаешь. Очень медленные и растянутые глухие хлопки щекочут барабанные перепонки. — Благодарю, — на секунду она скалит зубы, но быстро приводит себя в порядок. — А теперь давай мне перо. Или карандаш, если не найдёшь первого. — Для чего? — и вечно он задаёт лишние вопросы, и вечно он показывает её недоумевающе-скептичный вид, хоть раз бы не перечил: она недовольно взмахивает локонами, убирая их с плеч, и требовательно протягивает руку. — Сказала же, гостям негоже приходить без презента. Разумовский пялит на неё ещё пару секунд, прогружаясь, и, пожав плечами, едва приподнимается с постели и вытягивает соседний нижний ящик от того, в котором она столь беспардонно рыскала. — Подожди пока, — тихо приказывает она и старательно отворачивается. Вот… Блин. Так бы сказала Катя, да; так нельзя говорить, да, а как, мам? Какая оказия вышла, правда? Тьфу. И угораздило же её, во-первых, сюда явиться; во-вторых, угораздило ляпнуть и попасть в самую точку; в-третьих, угораздило проникнуться сочувствием и угораздило не иметь выдающихся талантов к рисованию — ну, каллиграфия у неё на высоте, это верно, а разве просто на белом листе можно? Обычно же нужны виньетки, украшения, фамильный герб — да хоть что-то, чтобы заполонить как можно больше пространства: она и так проглаживает поперечный сгиб уже минуту, притворяясь, что активно размышляет над пожеланием. И угораздило же её, в конце-то концов, выдумывать именно такую отговорку. И что она напишет? Выражаю свои чрезвычайные надежды на благосклонность небес по отношению к нашему союзу: желаю ему распасться мучительной смертью и вовек не лицезреть вашего лица боле — не готова к такой чести. Кошмар. Спиной она чувствует, как к ней приближаются, и резко разворачивается, оказываясь с господином Разумовским лицом к лицу. Он саркастически улыбается, глядя на полностью пустой лист. — Прекрасное пожелание, Лиз, в жизнь лучше не слышал. А не читал и подавно. Жаль, что убийство карается тюремным заключением. — Отвали, — отнекивается она, угрожающе направляя основание веера в его сторону. — Попрошу не мешать моим интеллектуальным изысканиям. — А, так вот что это было, — он несколько раз быстро кивает, — я уж подумал, что Лизавета Милорадович не может найти слов, чтобы выразить все те блага, что она мне желает. А можно просто плюнуть в середину листа и уйти? Наташа бы точно одобрила. — Развлеки себя сам, уже не маленький, — бросает в его сторону Лиза, прокручивая между пальцев карандаш. — Это очередной эвфемизм? — любопытствует насмешливый голос за спиной. — Да как ты… — щеки полыхают праведным гневом, и она едва не сворачивает себе шею, оборачиваясь. Он смеётся. — Передай вашим слугам совет поумерить крепкость вина, — шипит Лизавета, ощущая, как сердце в грудной клетке почему-то разгоняется. — У нас только наёмные рабочие, госпожа Милорадович, — он расплывается в улыбке, — но я услышал: для вас теперь — только питьевая вода. Дистиллированная. Он вальяжно откидывается на изголовье и, как ни в чём ни бывало, утыкается в книгу, придавая себе чрезвычайно важный вид. Лиза приоткрывает рот, чтобы парировать, но сегодня — сегодня особенно плохой день и, видимо, действительно слишком крепкое вино — мало того, что она покинула приём без отцовского разрешения, и за этим последует наказание, ведь на ней отыграются, если вечер окончится совсем уж плачевно, мало того, что она наедине с мужчиной — тьфу, ну он же не считается! — в одном помещении, ещё и без служанки, этого действительно мало в сравнении с тем, что она смотрит на Владимира Разумовского и представляет — лучше не знать и не думать о том, что она себе представляет. Слишком… вульгарно. Медленно-медленно отвернуться, закрыть лицо руками полностью, кроме глаз, их тоже закрыть, перестать дышать так, будто ты от кого-то прячешься, Лиза, успокойся, вдох — вдох-вдох-вдох — выдох, не надо так дёргано, да дыши ты уже до конца, зачем ты прерываешься на полпути и — и успокой уже это неугомонное сердце. Он не мог и не может тебе в каком-либо разе нравится. Это какая-то ошибка восприятия: она сглатывает, но этого всё равно недостаточно, и ещё одного глотка воды из стакана подрагивающими пальцами — недостаточно, в солнечном сплетении не узел и не бабочки в животе, это бред — внутри сердце подвесили на шелковых ниточках, и её тянет улыбаться. На листе вместо пожеланий она смутно вырисовывает то, что больше всего с ним и ассоциируется. А разве ты не можешь очаровать любого мужчину, Лизавета? А он-то чем от них — да ни в коем случае, нет, нет, что за околесица, о чём ты — подойди к нему, слегка наклонись, оголи шею, посмотри в глаза, приоткрой губы едва-едва, будто бы случайно, задай невинный вопрос с ноткой провокации — нет-нет-нет-нет, вон из моей головы. — Это… — Владимир делает глубокомысленную паузу. — Двойка за поведение? Пожелание отчислиться? — Это лебедь, — тихо комментирует Лиза, достойно противостоя попыткам сломать себе шею резким кивком. Да, она не умеет рисовать. Точнее, не очень умеет, точнее, нужно просто больше практиковаться: он сейчас на месте умрёт, если продолжит так беззвучно сгибаться от смеха. Ну давай, давай. Продолжай. Разумовский наконец успокаивается, коротко выдыхая — глаза скоро затрещат от того, насколько их хочется закатить. Он протягивает руку, мягко тянет карандаш у неё из ладони — Лизавета хмурится, но выпускает — на листе перед ней вырастает страшная загогулина. — Я крайне херово умею рисовать, — признаётся Разумовский, неожиданно тепло улыбаясь. — Думаю, в конкурсе худших я бы тебя сделал. Где-то тихим отголоском в носу начинает немного щипать и неметь одновременно. — Кстати, это тоже лебедь, — добавляет Владимир, еле подавляя смешок. — Это похоже на деформированную курицу, — комментирует Лизавета и, не сдержавшись, тихо смеётся в ответ. Наташа, увы, не солгала — кажется, он действительно крайне неудачный художник. Ей пора. Если она обернётся и встретится с ним взглядом, то ничего — ничего — ничего — ничего хорошего из этого не выйдет. Лиза, уходи. Лиза, уходи, пожалуйста. Лиза, твою мать, беги. — Извини, — коротко бросает она, утыкая голову в пол. — Меня точно-точно обыскались. Неважно, что он ей ответит и ответит ли что-либо в целом: Лизавета, ты прекрасно знаешь, что пути ведут никуда, а ещё ты знаешь, что не тебе по ним идти: прекрати. Всё, что остаётся девушкам, которые идут против рода — исключение из всех социальных кругов, полная изоляция и лишение статуса, с семьей видеться — думать даже забудь. И даже в мире, где считается не только имя, но и сумма на счету — а ты видела, как на тебя смотрел его отец?(а ты видела, как смотрел на тебя он?)
Чужая среди своих и чужая среди чужих — отношения, не принятые абсолютно никем, обречены. Она видела много таких пар: и она видела, где после них остаются опозоренные девушки — клеймленная опустившаяся барышня никому не нужна. Падшую женщину не подберут даже с улицы. Ты думаешь, что он тебя не бросит, когда ты станешь старше, когда ты станешь не в ходу — ты видела свою генетику, и ты видела, сколько труда требуется матери на то, чтобы оставаться красивой и пытаться остаться молодой — и ты видела его отца. Он найдёт себе кого-нибудь помоложе, да и к чему это она: с чего вообще она размышляет о том, что она ему по душе? Она может ошибаться. В конце концов, кто его поймет. Её по обходным путям ведёт уже не молодая служанка, а знакомая ей Марфа. Она бросает взгляд на фамильный портрет — там пятеро, судя по всему, дедушка по отцовской линии и ещё один молодой человек, чуть ниже и серьёзнее, больше похожий на мать — Марфа слабо качает головой, отвечая на так и не прозвучавший вопрос. — Этот-то?.. А, Тимофей Германович… умный малый, спору нет. Голова светлая, да уж больно своя. Господин-то всё его в преемники метил, сам с ним в кабинете сидел — обучал, наставлял… А он, ишь ты, — в Академию свою подался, книжки древние читать. То ли археология, то ли ещё какое умствование… Уж извини старую, не упомню я этих их слов-то витиеватых, мне бы кур к полуночи пересчитать, чтобы завтра Ванька бухтеть не начал. Только вот что скажу: как уехал он — будто и не было его. Господин и вспоминать перестал. Ни писем тебе, ни разговоров. Сначала вроде ждал, а потом махнул рукой. Молвил при мне однажды — мол, «бракованная деталь вышла». Понять бы ещё, отчего так… а видно, не по нутру ему сын такой. Свой разум — это в этой семье, милочка, не поощряется. Тут бы слушаться, да кивать. А Тимофей — не из таких. Марфа глухо щебечет какие-то словечки на непонятном ей языке, а потом по-доброму улыбается. — С пелёнок его растила, ты уж прости, что я такими речами разбрасываюсь: как увидишь человечка с юных годиков, так из головы и не выкинешь, каким дитятком он был. Я про этого, старшего господина, да. Его матушка меня взяла в подруги — эт как-то по-другому у них называется, но в те годы мы ещё просто подругами были — и на сносях ей помогала, и в школу этого мальчугана водила несносного! Мне ж сколько было, как он родился — чуть ли не тринадцать, золотце. Меня она, сиротку, приютила, а идти-то больше мне и некуда — вот идет уже шестой десяток, а я всё в одном доме бегаю. Правда, другой он уже, и на месте другом стоит, и стены не те у него — а разве дом не люди-то делают? Никого, кроме них, у меня и не осталось, и старший господин об этом прекрасно знает. Она не знает, что сказать — пожалуй, слушать ей всего изреченного не стоило, но и старушку осуждать она не может: да и какая там старушка, бегает похлеще молодёжи, если говорить начистоту: тонкой проволочной нитью то ли сочувствие, то ли печаль вокруг сердца оборачивается. А оставались ли в их доме столь старые слуги? Марфа резко стопорится посреди коридора и охает. Лизавета поднимает глаза. Они всё ещё в частном крыле. Они всё ещё в частном крыле. Нет, нет, пожалуйста — Герман Разумовский смотрит на неё так, будто бы увидел в собственном поместье бешеную крысу. Он слегка ведёт челюстью, а потом усмехается, и радужки у него темнеют. — Знаешь, девчуля, — низким, слегка с хрипотцой голосом тянет он, стаскивая усмешку вправо, — мне плевать, с кем мой сын развлекается, но учти — никаких свадеб я организовывать не буду. Он почти пережевывает эти слова, и её пробивает нервная дрожь у коленей, а в глазах начинает колоться, как от щерблёного льда внутрь — она сжимает зубы и подавляет любой звук, не позволяя себе вдохнуть, пока не всасывающее давление в районе трахеи не уйдёт — и только потом допускает бесшумный выдох. Если он расскажет — если он расскажет, Впору будет вешаться. От этой мысли зубы начинают нервно постукивать, но она приказывает себе собраться: тише, тише, тише, ничего еще не произошло; да, тебе определённо нельзя было так поступать, абсолютно, ты пошла на поводу у собственной дурости, Лиза, ты получаешь то, что заслужила. Может, можно будет попросить попросить? Лиза, ты совсем сошла с ума, и оно по тебе, увы, видно — ты не будешь ничего просить у этого человека. во-первых, кто ты, а кто он, чтобы просить — во-вторых, ты прекрасно осведомлена о том, что он тебе откажет. Да даже если он ничего и не знал и не видел, а просто так сказал, потому что он может так сказать — когда родители узнают — будет ли это худшим? Может быть, где-то месяц, два, три — всю оставшуюся жизнь тебя будут этим попрекать Но её все равно найдут, кому выдать замуж: отец замнёт любые истории, а их титул заткнёт любых недовольных. Всё хорошо, Лиза, всё хорошо. я так не хочу, но я же не сделала ничего плохого Сделала, знаешь, что сделала. Тише. И не жмурься так сильно, тебе это не к лицу, вдобавок, ты испортишь макияж. Молчи, Лиза. Молчи. — Да как у вас язык поворачивается такое говорить, — возмущенно воскликнула Марфа, хлопнув полотенцем о бедро. — Як какая пава, поглядите, все равно ему! Будто не ведаете, что юным девицам в имениях, что крепостным, воли не давали! А если прознают о ваших разговорах, думаете, благое дело, что ей, что молодому господину делаете? Рот с мылом выдрай, дурень! Старушка кидает в него каким-то квадратиком, и Лизавета прикрывает рот руками, стараясь не ахнуть. В барина — и хозяйственным мылом? Да за такое… Герман взирает на Марфу очень грозно, но не заносит руку. — Марфа, мыло подними и поменяй. Не вздумай теперь им что-то, кроме пола, трогать. — Расточительство, господин, какое расточительство, — хлопочет старушка, наклоняясь — краем глаза Лизавета замечает, как Разумовский-старший подталкивает брошенный в него снаряд носком туфли чуть поближе к Марфе. — Уж на лишний кусок мыла денег я найду. — Денег он на все найдет, — фыркает Марфа. — Уж сдюжи, милок! Ты меня отсюда хоть метлой поганой сгоняй, добьешься своего, пробивной мой. Знай только: последний от тебя отвернется младший господин — но потом, сколь злата не нагребешь, былого не вернешь. И будешь чахнуть, кащей нещастный. — Прекрати язычничать, — и голос, пусть и строгий, в разы мягче того, что она уже слышала до этого. — От дьявола и от смерти не откупишься, — причитала старушка. — Чай, Белый царь пытался, да даж не златом, а где в итоге? В могиле, где мы все и окажемся. Пока не дошел до туда, одумайся, пока не поздно. Разумовский-старший гневно вздыхает, и ладони у него сжимаются в кулаки посильнее — но через несколько секунд он расслабляется и, махнув рукой в сторону горничной и напоследок полоснув её едким взглядом, удаляется. — Экий молодец, — хмыкает Марфа, потирая спину. — Видела его? Это он сейчас такой петух напыщенный, не думай совсем уж плохого, ежели не при людях, в добром нраве он, глядишь, и сам бы мне помог. Наседка любит своего птенца, несмотря ни на что — так, получается? Незаслуженная, напротив — неблагодарная любовь, хотя кто она такая, чтобы судить чужие порядки. — Я могу вам помочь? — осторожно говорит Лиза, подбирая подол платья, чтобы не волочить его по полу. — Милочка, успокойся, — пыхтит горничная, поправляя фартук. — Он дурак тот ещё, но до тебя ему дела нету, скажу честно. Не будет он заниматься позореньем чести девушки, до такого уж он не докатится. Клянусь тебе Семерыми. Оставшийся бал она не помнит. Пока они возвращаются домой под громкие, но переменчивые возмущения отца, мать смотрит на неё долго и пристально. По возвращении, когда она дрожит, лежа в постели, липкие руки обнимают её плечи и настаивают: «Забудь, Лизавета. Я никому не скажу — но только если ты позабудешь». Она наивно предполагала, что мать спустит ей это с рук — наивно полагала, что мама любит её настолько, что позволит ей это — она допредполагалась в своей наивности настолько, что дошла до того момента, когда решила всё окончательно испортить. Она — она согласилась пойти с ним на выпускной. выпускной вообще-то проводился на четвертом курсе чисто неофициально, но он был самым волшебным и чудесным вечером, когда все коротали время вместе, обсуждая прошедшую учебу и минувшие деньки, перед тем, как разлететься, кто куда — и несмотря на то, что общалась она с ним до самого конца четвертого курса, стараясь сохранять рамки приличия и всё так же переругиваясь, а он, возможно, что-то да понял и не настаивал — она же все равно не смогла сказать ему чёткого «нет». Она была ужасным человеком. Ни объяснить, ни признаться, ни рассказать — ничего она не смогла сделать. А нужно ли было это делать, (нужно), если в конечном итоге всё было, как прежде, (не было), и она, верно, спутала (не путала), и никакой симпатии — и никакой любви — (и к чему тебя это в итоге привело, Лизавета?) — там не было? Так или не так, её пригласили, небрежно и неважно, почти буднично, также небрежно и неважно она согласилась, оправдывая это тем, что Полина Оболенская лишний раз перебесится — и когда пришла домой, за неделю до самого бала, почти после всех-всех-всех репетиций, и после всех-всех-всех касаний, и после — — Сын герцога, Засекин Ярослав, — довольно улыбнувшись, промурлыкала мама, протягивая ей карточку. — Настоящая благодеятель, всё при нём, милая — я сама просмотрела всех кандидатов, и этот, с инженерного — самый лучший. Не уйдёт служить, только в тылу — безопасность рода обеспечена, без крепкого плеча не останешься. Она же не соглашалась. Она же — она же не соглашалась. Она же не соглашалась… Лизавета, а ты забыла? Сдавленно через голосовые связки она вбирает слёзы обратно абсолютно беззвучно под выжидательным взглядом отца, и ласковые липкие руки вкладывают ей в безвольные ладони приглашение. — Чудесный мальчик, — мама кивает, снова расплываясь в улыбке, поглаживает её по предплечью, которое так хочется отдёрнуть, — я уже сказала, что мы согласны. Мы. А как же «я», мама? Как же те сказки, о которых ты говорила в детстве — про любимого, про человека, с которым тебе весело, комфортно, тепло — как же?.. — Он уже хорошо умеет танцевать, — дополняет мама, не расцепляя хватки, и по коже скатывается невидимая слизь, — завтра вы встретитесь, хорошо? Она кивает. Читающая в кресле сестра поднимает на неё взгляд. Кажется, она даже говорит ей «мне жаль»?.. На следующий день она ждёт, пока закончится первая пара, нетерпеливо вертя в руке карандаш и даже сдуру потянув его в рот — сменила нервозность на переплетение пальцев между собой, проминая податливые костяшки — и когда семинар подошёл к концу, наконец стала неторопливо, как ни в чём не бывало, собираться, складывая в сумку тетради с хирургической скрупулёзностью и медлительностью. Люди, как назло, абсолютно не хотели расходиться, толкаясь где-то у задних парт, и из груди вырвался недовольный вздох. — Ты идёшь? — полюбопытствовала Катерина, и мягкое прикосновение обожгло плечо. — Займите мне место, я буду очень благодарна, — торопливый ответ и отворот головы, но Спасская, задержавшись взглядом, светло улыбается и кивает, ухватывая Наташу за руку — Милюкова чуть морщится, но не расцепляет их — из них вышел бы хороший дуэт, а вот трио… Хочется верить, что да. В кои-то веки, Разумовский, можешь не так торопиться? С несдержанным недовольством во вздохе она чуть похлопывает его по плечу, привлекая внимание. Ответом ей служит максимально саркастическое выражение лица в духе «что надо?». — Выйдем, пожалуйста? На пару минут, — Царица, пожалуйста? Он разделяет подобную реакцию, слегка сдвинув брови к переносице, но кивает, и Лизавета, не оборачиваясь, выстукивает каблуками маршрут в сторону отдалённого коридора. Она же даже репетировала, с чего начать и как обставить, чтобы выглядело прилично, но отчего-то нужные слова прилипли к нёбу, и, сглатывая, никак себе ношу не облегчить — она опускает взгляд на свои туфли, оценивая лакированный блеск светильника, в них отражающегося, и позволяет кислороду покинуть лёгкие. — Я хотела предупредить тебя о том, что… На самом деле, слушай, знаешь, я бы о многом тебя хотела предупредить. О том, что я очень запуталась, а еще о том, что мне известно, что ничем хорошим это не закончится, а еще о том, что я где-то явно перестаралась, а ещё о том, что я правда — правда хотела бы быть в — нормальных — отношениях с тобой. А ещё о том, что я не самый хороший человек, наверное, а еще о том, что — что Наташа у тебя за спиной безбожно скатывает, но ты не двигайся влево, хорошо, а то ей неудобно. — …я пойду на бал с другим партнёром. А интонация такая, будто просит добавить — хорошо? — не в качестве разрешения, отнюдь, скорее: хорошо? без обид, как говорит Наташа, верно? Она поднимает глаза только потому, что слышит, как он вначале усмехается, а потом откровенно — приглушённо и тихо, но абсолютно неприкрыто — смеётся. Да что тут смешного, а? — Хорошо, — коротко отвечает ей Разумовский, неестественно широко улыбаясь. — Никаких проблем. Она представляла себе эту ситуацию хуже — они обойдутся без язвительных комментариев? Всё-таки за неделю перед самим балом, и искать новую партнёршу, тем более, обученную танцу, задача не из лёгких, даже в их кругу, поэтому она может таким образом непроизвольно лишить его важной возможности — ему же, кажется, это было важно? Или ей просто — показалось, что в тот момент, когда… Неважно, нет почвы для беспокойства: большинство партнерш легко променяют своего кавалера хотя бы по критерию роста. — И ты даже не спросишь, почему? Вырывается само: ну, матушка-Царица, после такой реакции — а ему ли не всё равно, как думаешь, Лизавета? Или появилось экстренное, безудержное желание пожаловаться на свою жизнь? Объясниться? Думаешь, оценят? — Это очень в твоём стиле, — спокойно отвечает ей Владимир, возвращая на лицо улыбку, но на сей раз более сдержанную, деланно-вежливую. — Ты, видимо, много обо мне знаешь, — язвить так привычно и так нормально, что получается почти автоматически. В конце концов, именно по такому маршруту и выдерживается необходимая дистанция. — Знаю достаточно, — он руку заводит за шею, пройдясь ближе к ключицам, будто снимая напряжение в мышцах. — Я, в принципе, такого и ожидал. Ничего удивительного, Лиз. Ты что-то ещё хотела мне сказать? Если честно, мне очень жаль. Если честно, мне правда хотелось. Если честно, ты мне — — Если честно, да. Если ты и предсказывал такой исход событий, зачем вообще приглашал? — она в ответ улыбается, делает изящный жест рукой в сторону. — Точнее: а на что ты рассчитывал? Язык оказывается быстрее рациональной оценки: последняя фраза, вкупе с предыдущей, прозвучала плохо — и она знает, что она прозвучала слишком плохо, но с другой стороны — очень стыдно и очень плохо, но если сейчас он отреагирует как-то остро, то она потом обязательно извинится, а потом… (Пожалуйста, скажи мне, что ты на что-то рассчитывал. Я знаю, что это очень жестоко и неправильно, но я сама не смогу — прости, не смогу, я не смогу, да и прости, прости, я только так и привыкла: если я дерзить тебе не буду, что же я тебе скажу? У меня много слов есть, и среди них много благодарности, а мама́ говорила, что любви из благодарности не бывает, а что тут — благодарность от любви или любовь от благодарности, я и знаю, знаю, что оба есть, а лучше бы и не было. …скажи, пожалуйста —) — Дипломатический жест? — равнодушно уточняет Разумовский, пожимая плечами и пряча руки в карманы. — Точнее выразиться — я в достаточно неплохих отношениях с Наташей, а с Катериной все в неплохих отношениях: мне, наверное, показалось, что так будет лучше в рамках коллективных интересов. Ясно. — Коллективу безразличны межличностные отношения, — она напряженно улыбается, но старается придать себе максимально невозмутимый вид. — Нам необязательно быть друзьями. В конце концов, мы с тобой очень разные люди. Разумовский, выслушав её, сталкивается с ней взглядом и, вновь пожав плечами, отвечает: — Думаю, ты права, Лизавета. Мы действительно очень разные люди. И прости — я уже опаздываю. Самый мерзкий выпускной в её жизни заканчивается, но ни феи-крёстной, ни кареты, ни принца — ничего в нём нет, кроме руки в чужой незнакомой ладони, неприятного ощущения на талии, будто к ней паутина прицепилась, и взгляда в пол. Она улыбается — №113, для тех случаев, когда человек перед тобой тебе неинтересен и даже несколько отвратителен, но маменька считает, что из него выйдет блестящий муж. №113 — быть может, и так. №113, а Лизавета номер — один, Лизавета-Павловна-дочь-гергоца-Милорадович-будущая-жена-как-его-фамилия-всегда-номер-один, и вам нечего грустить, мисс совершенство.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.