чуть-чуть правдивые сплетни

Genshin Impact
Гет
В процессе
R
чуть-чуть правдивые сплетни
_Мейко_
автор
Описание
В расквартированном полку Снежной ходили следующие толки: в Натлане все было немного «слишком»: слишком палящее солнце, слишком яркие граффити, слишком независимые заврианы, слишком длинные дороги и слишком самоуверенный Архонт – и еще с двадцаток подобных пунктов в списке к готовящемуся рапорту. Члены подразделения Фатуи под командованием Капитано не ожидали, что им предстоит пополнить рейтинг еще одним «слишком» и попытаться не похоронить карьеру своего начальника перед Царицей...
Примечания
* так как Снежная еще не вышла, не могу достоверно опираться на ее уровень технологического развития, поэтому все сравнения - гипотетичны ** нахожу слегка не вписывающимся кликать Капитано "генералом" или "полковником", поэтому принимаю за канон альтернативное ранжирование воинских званий в фандоме ***AU стоит вследствие изменений, неизбежно внесенных в Натлан, Нод-Край и Снежную по причине "ещё не вышли" и "так надо для сюжета". изменения незначительны и не касаются фундамента мира Тейвата и основы сюжета. ****сюжетноважные предупреждения проставляются как только автор осознает, что они 100% будут
Посвящение
всем любителям пейринга, конечно же
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

акт двенадцатый: сказка об исчезнувшем месяце

      Сколько лет — она уже не помнит, сколько-то: перевязать бинты, заменить капельницы, поправить катетер, выписать больничный; поменять бинты, заменить катетер, поправить капельницы, выписать больничный; поправить бинты, перевязать — тьфу.       Раз за разом одно и то же, и иногда приходят интересные дела: пришей мне пальцы, Любав, срасти мне кости, Люба, исправьте мне лицо, товарищ медсестра — да если ж уродом уродился, как я ж тебя переделаю?       Ладно, нужно было всего лишь собрать череп по кусочкам: неровный взмах бездновского клинка передробил челюсть напополам, и довольный анемо-борец — не тот, другой, тот ещё целый, относительно — протянул ей два выбитых зуба, два нижних резца, гордился, что сохранил, а ещё гордился, что откосившие от своих обязанностей и в правую сторону премоляры остались на месте.       Пришлось помаяться, пришлось перешивать аккуратно, пришлось напихать в него анестезии, как багажа в рюкзак перед отправлением; он остался доволен, челюсть осталась на месте, она осталась уставшей.       Раз за разом одно и то же, и люди её благодарят и улыбаются: спасибо, товарищ медсестра, низкий поклон вам в ноги аж до самого Заполярного, благодарю, лейтенант Октябрьская — спасибо-спасибо-спасибо, спасите и увольте столько распинаться уже.       Они доносят ей бутылки и коробки конфет, кто бесстыдно и прямо, глядя честными, неподкупными глазами, кто исподтишка, будто соревнуясь в том, кто пуще исхитрится: несколько монет, сложенных в фетровое объемное сердечко плюшевого медведя; сертификат в государственный универмаг меж страниц книги, чуть ли не под обложку втиснутый; деньги, умело вложенные за тысячью бумажно-глянцевых обёрток — и делать им нечего, матушка-Земля их прости.       А эти — эти вообще кошмар на переломанных ножках. Одной ноготь кое-как поправила, так стала заявлять, что может её придворным врачом сделать, на всю страну известным: Лиза, молчи и не дёргайся, я в полевых условиях тебе скорее палец отдеру, чем маникюр оставлю; второй обещает миллион и одну розу к ногам, но только в воскресенье, зато сам донесёт: Левитан, заткнись, ты где ногу распорол? — я очень к вам торопился, милая спасительница — тьфу. Бережёного небеса берегут, а эти не берегут ни себя, ни её нервы: штопаешь-перештопаешь, а в ответ вопросы, за сколько тысяч моры она в покое его оставить может — насыпь мне на каждую ячейку шахматной доски, Разумовский, да и на каждую — вдвойне предыдущей.       Он задумывается, считает и улыбается. — Старая загадка, Любава, — косится на неё и руку отдергивает, что дитя малое. — А можно в рассрочку? — Нельзя. И только наличными, — руку сжать покрепче вокруг чужого плеча. — А ну не дёргаться мне тут! Или лишние отверстия захотелось? — Никак нет. Знаю, ты можешь.       Может, может, ещё как может. Один проблемный, второй рядом такой же: в отличие от многих, лежит смирно и голоса не подаёт, не возмущается, воду не мутит, но смотрит такими уставшими глазами, что жалость до костей пробирает. — Скоро, скоро, — приговаривает она, обхватывая запястье. — Пульс у тебя шалит, Короленко. — Пока он есть — я не жалуюсь, — Алексей медленно клонит голову к плечу, почти засыпая, и она не сбивается со счёта: пятьдесят два, пятьдесят три… — Привет, мальчики!!! — Катерина, я тебя похороню прямо под порогом, чтобы все навсегда запомнили: без стука…       Возмутительница спокойствия и возбудительница бесчинства: она, звездой бережённая, почти не болеет, хоть самим неудобств и учиняет — от неё отдаёт ледяной водой, как из родника, и Любава даже нет-нет, да и спросила однажды — кто ж тебя защищает, красна девица? — Папа, — моментально ответила Катерина, расплываясь в широкой и тёплой улыбке. — Папа, мама, сестрёнка — а ещё вы все, получается, Лёша, Володя, Валера, Лиза, Наташа, ты, командир…       Бестолочь.       Неважно, кто к ней в лазарет попадает, Катерина тут как тут: то книжки принесёт для развлечения, то события прошедших дней перескажет, то новостями какими-то мутными завалит, что глаза на лоб и на задницу одновременно — куда коней гонишь, Катерина, куда сказки рассказываешь?       Смущается, улыбается, руками щёки прикрывает, и как давай потом по новой. Тащит передачки так, будто милого с отсидки дожидалась три года, а не ночь переждала, потому что взашей гнали: вот это тебе, а это тебе, а это тебе, Любава, держи! Ты, наверное, даже на обед не вышла?       Обед. Повертеть ложку в руках, ковырнуть пшеничное поле пюре, подцепить краешек, проглотить за раз — Настёна-то, та ещё затейница, умудрялась даже из самых лимитированных ресурсов выдумать что-то стоящее. Где она брала на это силы — оттуда же, вестимо, откуда и она сама — на лечение. — Куда, куда с такими хабарями да ко мне на порог, Настюша? — выпроваживала она её, когда напористая кухарка втискивала вначале всю свою ношу, а потом своё туловище: самая мелкая, что спичка, юркая, как белая норка, шмыг-шмыг туда-сюда и готово.       У Настёны на все её претензии всегда был только один ответ.       Война войной, а обед по расписанию, говорила Настёна, ловко расшвыривая паек в сторону коек, взмахивала веснушчато-рыжей косой, шумно сопела носом и так же шумно удалялась, притаптывая.       Тоже мне, зажигалочка.       Впервые за всю их стоянку в этой чересчур жаркой стране она оставила целые четыре человеческих особи лежать на койках и строго-настрого запретила им оттуда вылезать, а они мало того, что вылезали, так и пользовались потворством кухарки, которая нисколько не срезала им количество сладкого в рационе, так ещё и прислушивалась к чужим пожеланиям, приговаривая, что растущему организму нужно много кушать — и это все вместо того, чтобы посадить их на сухпаёк в назидание.       Любава утверждала, что вырастут они только вширь, но Настёна отмахивалась. Выражать своё сочувствие она умела в основном через готовку, а словами получалось чуть хуже — вперемешку с щелбаном по лбу и парочкой рифмованных советов.       Под светом тусклой луны, когда плошка с недоеденным «Радостным пением» уныло и угрожающе взирала на неё с крайнего угла стола, куда её задвинули, она услышала шорох и, вздохнув и закатив глаза, оторвалась от заполнения листа с использованными медикаментами.       Опять шастают на ночь глядя.       Захватив с собой медный фонарик, послушно скрипнувший своей чуть объеденной ржавчиной ручкой в ладони, она выпорхнула из кабинета и неслышно прошлась вдоль коек, вооружившись пухлой личной карточкой Васи, которая наилучшим образом подходила для подзатыльников за счёт своего обильного содержания и десятка дополнительно вклеенных страниц.       Предварительно занося руку для карающего удара, она замерла, завидев, как один из полуночников-пациентов осторожно и мягко поглаживает одного из близнецов по макушке.       Она тихо присвистнула.       Владимир Разумовский замер, медленно оторвал ладонь и предупреждающе поднял обе руки в попытках избежать возмездия. — Я кому сказала — лежать смирно? — вкрадчиво прошептала Любава, небольшими шагами приближаясь к месту преступления.       Ей ответили невразумительным сдавленным звуком. — Не слышу.       Разумовский недовольно и глубоко вздохнул. — Мне показалось, что ему стало хуже, — тихо пояснил он, поворачиваясь к ней лицом, и приглушённый свет лампы чуть дрогнул, продемонстрировав ей виноватую улыбку.       Она прищурилась, вглядываясь в пациента, чуть отводя руку вправо, чтобы подпрыгивающий огонёк фонарика не разбудил подопечного.       Чужая жизненная энергия послушно выползла перед её глазами, поёрзала и покрутилась во все стороны, словно дефилируя во всём своём величии — да здоровый он, как вьючный як, — все показатели, кроме интеллектуального, в норме. — Кошмары, — добавил Владимир, мягко кладя ладонь на плечо спящему — Вася даже в таком состоянии поджал нос и беззвучно пробурчал что-то неразличимое. — Отошёл, — скомандовала она, подходя ближе. — Руку можешь оставить.       Переборщила.       Всё-таки с чем-чем, а с такой магией никогда не угадаешь.       Другого выхода не было — точнее, не нужно было поддаваться на чьи-то жалобные восклицания о том, что ему поскорее хочется на волю, а она заставляет их томиться в темнице сырой, и вообще, Люба, где твоя человечность!!!       По пути потеряла где-то. Или с самого начала не досталось — тут уж как посудить.       Пальцами уткнуться в виски, опустить ладони, прикрыть глаза, сделать глубокий вдох, сфокусироваться на потоке энергии: она не эти, как их, ёкаи инадзумские, чтобы такую гадость, как кошмары, потреблять в своё удовольствие — нет уж, увольте. Нужно просто впитать в себя часть введённого лекарства, пропустить через кожу в кровоток, сохраняя мерное дыхание, позволить предплечьям заныть и затянуться покалывающей проволкой, а потом — резко отпустить. — Всё, — коротко уведомила она, оттряхнув запястья. — Свободен. Ещё увидишь — зови, но лучше — спи.       Владимир поднял голову, попялился так на неё и с полминуты и отвёл взгляд. — Просто было очень шумно.       Она усмехнулась.       Да, спит он действительно чутко, бедолага — в отличие от Алексея, который даже в больничной палате исхитряется доводить себя до изнеможения (или это остаточное?) и засыпать в тот же миг, когда закрывает глаза (или делает вид?) — этот спит чрезвычайно херово.       Во-первых, просыпается от малейшего писка; во-вторых, слышит этот самый писк так, будто ему эхолокаторы в уши вставили; в-третьих, в последнее время после пробуждения обратно в сон уходит всё хуже и хуже, а при поступлении был, вроде как, здоровее — она бы и выписала ему чего, но, думается ей, дело не в состоянии организма. — Понимаю, — добавляет она, перенося вес на правую ногу и подпирая грудь руками. — Снотворное выписывать не буду — не дай Царица, но оно для других случаев зарезервировано.       Вдобавок, привыканием шарахнет так, что мама не горюй.       Он поспешно кивает. — Спасибо, Люб, но я не жалуюсь. Просто… — Разумовский делает неопределенный взмах рукой в воздухе и замолкает.       Она мягко улыбается и кивком указывает на теперь уже спокойно посапывающего Васю, пытающегося перевернуться на другой бок. — Ты его придавил.       Её находящийся в относительно ясном сознании пациент поспешно убирает руки и, неловко застыв в неловкой позе, кладёт их к себе на колени. — Мама так делала?       Разумовский хмурится, открывает рот, чтобы что-то объяснить и качает головой. Он отворачивает от неё голову, раздумывает ещё немного и поднимается с чужой постели. — Раз всё в порядке, я пойду — почитаю ещё, — ставит он её в известность, заводя ладонь за шею и всё так же избегая взгляда. — Сказки на ночь? — любопытствует она, усмехаясь и протягивая ему керосиновую лампу. — А ты читаешь? — на секунду он в улыбке показывает ей зубы и возвращается к спокойному выражению лица. — Только страшные, — она склоняет голову и добавляет: — Алексея не разбуди. Через неделю уже выпорхнете, а будете режим нарушать — ещё одну добавлю. Будете вместе с этими срок отматывать.       С такой же мимолётной усмешкой Владимир кивает ей и разворачивается в сторону своей койки.       Любава задерживается ещё ненадолго, внимательно прислушиваясь к чужому дыханию: не сбивается, не хрипит и не обрывается, всё спокойно — если сосредоточиться, можно уловить такт чужого сердцебиения. В шумные будни всё пространство затирает привычный гул жизни, а в ночной темноте ей достаточно опереться на стенку, прикрыть глаза и про себя сосчитать все удары — всё живое, в чём есть вода, ей видно чётко и незатуманенно, в специфическом спектре элементального зрения.       Она убеждается, что они в порядке; она убеждает себя, что они в порядке, и, напоследок потрогав лоб Кости, удаляется обратно в свой кабинет.       Сказки. Пожалуй, она знает одну достаточно хорошо для того, чтобы её рассказывать — все остальные уже избиты, знакомы и не столь интересны, а этой, быть может, и можно усыпить беспокойных детей.       Жили-были в глубине одного зачарованного леса девушки.       Их было двенадцать — двенадцать сестёр.       В Фонтейне, откуда были их корни — заглядывай дальше, ещё во времена Ремурии — весна была долгой, а лето — пышным, в Фонтейне осень проходила по расписанию, заливала почву дождями и отступала, отдавая удобренную землю зиме, чтобы проморозила её на славу, но так, чтобы к весне наступила оттепель; в Снежной, что она чтила за Родину-мать, было по-другому.       В Снежной минусовая температура била даже в мае, и её старшая сестра, ёжась и кутаясь в плед, ворчала, что ей холодно — ложь, им не дано было испытывать холод. Они были людьми изначально и людьми изначально не были, парадокс — так, облик, накидка, приросшая намертво, Любава и забыла, каково это — не быть человеком.       Люди — люди были странными. Порой она встречала среди перелеска маячившие на припорошенном снегу фигуры, которые то высматривали кого-то в глубинах тайги, то, подхватив обломанную ветвь, опирались на неё и преодолевали непостижимые для них горизонты вечных сугробов.       Когда наступал её черед, Любава большую часть времени проводила вдали от их избушки, на природе, на свежем воздухе — следила, чтоб всякие юродивые не напакостили и не намусорили, шугала заблудившихся, чтоб те, сверкая пятками, улепетывали в сторону ближайшего поселения, откуда и принесли свои кости. Потом люди разнесли молву: дескать, в лесу водятся не только серые волки, а и всякие духи, оттого снег в нём так бликует и оттого в нём туманы: туманы в нем от того, что тёплые ветра тут над холодными течениями проходят и над водой пар поднимается временами конденсатом, а не от духов, дурни. Духи туманными происками не занимаются, у них есть дела поважнее.       В Светлолесье, в таёжной чаще, где под кронами хвои прячутся алые икринки бузины, где пуховой периной мох по земле стелется, где за стволами ощерившихся елей ни зги не разглядишь — в Светлолесье действительно водились духи, да разного толку.       Она встречала разных: от неупокоенных скитальцев, затерявшихся в топях путников, — до друидов — или как они себя там просили называть? Дриады? Палки-копалки они были, вот они кто: костлявые, тоненькие, гибкие, пока молодые, и иссохше-клонящиеся к земле, когда старые — ворчливые до жути. А как осень наступала, так и вовсе бурчали даже ночью, отчего приходилось уши в подушку прятать.       Мавки, лесные паночки, выходили, когда почва обрастала зеленью, громко хихикали и сбрасывали свои лохматые косы на спину. Те были хуже заложных — те хоть, упыри несчастные, от своей межи далеко не уходили, кучковались близ границ пастбищ да за пределами деревень, сильно в лес не суясь — а эти всё норовили мужиков в лес загнать да позабавиться.       Она бы их в спину метлой гоняла, вшивых, если бы не их прыть: ускакивали в разные стороны, продолжая звонко смеяться и что-то напевать себе под нос. Вторая из них даже сдружилась с парочкой русалочниц — хоть стали соблюдать какие-то рамки приличия, даром, что в их краях, окромя дурных чудоискателей да путешественников, на все деревни — пять стариков, пять мужиков да старая дева с ребятишками.       Она не считала. Люди были ей чужды и не особо интересны, за исключением своей писанины: что-то шкрябали на вощёных дощечках и выскребали на камнях да глине, а потом начали обрывать березы по ранней весне, у самой кромки — берегини тихо улыбались и говорили Лесу не серчать за то, что молодые деревья губят.       Чего в Светлолесье только не было — только людей бывать не должно было.        Однажды позднерасцветшей зимой они нашли почти окоченевшего ребёнка — девочка лет пять, уже неподвижные пальцы, которые вторая из них попыталась промять, но что толку: четвертая по старшинству проронила слёзы легкой капелью, а самая младшая настояла — давайте заберём в нашу избушку, авось, поможем.       Любава тогда нахмурилась, потупила взгляд в сугробом крытую землю — бессмысленно, правда.       Людям они особо не помогали — дежурили раз в месяц на границе, отпугивали забредающих путников да держались подальше от деревенек: старались не показываться, а слушок всё равно прошёл, что кто-то живой и даже телесно видимый в лесу водится. А может, эти истерички патлатые поспособствовали, кто ж знает — или кто из элементальных духов пыль поднял невовремя да скот распугал.       Восьмая из них фырчала: не духи, океаниды, глупые! Восьмую из них вечно тянуло на юг и на запад — поехали, девоньки, в Ли Юэ — я слышала, там такая же, как мы, только гидро-стихии: но большинство не отвечало ей согласием, а они привыкли делать всё по порядку и сообща.       Океаниды? Возможно, общее название таким и было, но за многие зимы они видоизменились настолько, что вряд ли смогли бы даже поговорить со своими родственницами на общем языке. В отличие от своей сестры, Любава энтузиазма к общению с кем-либо, кроме семьи, не разделяла, и в Фонтейн не рвалась. На кой ей это, в конце-то концов.       Когда-то давно тень по имени Набериус создала новую богиню, прозвав её Эгерией: Владычица амриты, победив в войне, вознеслась в качестве нового Гидро Архонта. Из лучших или худших побуждений, в любом случае — она разослала своих океанид по всему Тейвату, который тогда выглядел ещё по-другому — как, Любава уже и не припомнит, сколько лет-то с того момента прошло.       На океанид возложили то ли шпионскую, то ли дипломатическую миссию, но те, соблазнившись обликом людей, взмолились богине о человеческом облике и навлекли на себя проклятие.       Она никому ни о чём не молилась. Их приютило то, что человеком также казаться пыталось, но им не было: то ли элементальное существо, то ли проводник из мира душ, попросту — старец, живший в одиночестве в таёжной избушке, выходивший к поросшей льдом реке и никогда не вылавливающий там рыбу: так, распугивал и расшевеливал её от спячки, в свою незлую шутку, подкидывал искрошенную варёную пшенку и отрубей, ходил весь в белом и с посохом, тряс белыми сединами и широко усмехался.       Явно не человек, иначе бы в водной замерзшей глади их бы не разглядел: поручил им важную миссию, поделился своими силами, дал им, отправленным в места от Фонтейна столь отдалённые, соответствующие имена. Просил звать его просто дедушкой, потому что имён по миру ему раздали ой как много, но значат они все одно — вот и вам, девоньки, такие же нужны, чтоб везде понятные. Они особо не сопротивлялись: кому дедуля по нраву пришёлся, а у кого духу не хватило перечить: кто бы перед ними не стоял, был он во много раз старше, древнее и мудрее их.       Ей сказали, что откликаться нужно теперь на странное слово, будто удивлённо спотыкающееся вначале, а потом тихим, смягченным раскатом закругляющееся на конце. Сказали, что нужно следить за тем, чтобы листва вовремя опадала с деревьев и чтобы лужи-проталины заносило полупрозрачным, дырявым снегом, чтобы в них ненароком не валились; сказали следить за тем, чтобы последние павшие яблоки не гнили в земле и не прятались в сугробах, а доставались живым; чтобы деревенские коров загоняли в стойла и озимые сеяли до заморозков, напоминать им, что скоро придут другие — суровее и холоднее.       Она согласилась. Со временем они, пробыв столько зим в спячке под ледяным-ледяным покровом, впитали в себя слишком много крио, вода замёрзла и стала тверже, фонтейнские сестры стали им двоюродными, и она и подзабыла, что когда-то их всех создали одинаковыми. Дедуля их покинул, убедившись, что они и сами справляются — она тогда вздохнула то ли от тоски, то ли от облегчения.       Хотелось нырнуть обратно в ледяную прорубь, свернуться калачиком и уснуть на год почти что, но не тут-то было: свалился им с небес, так сказать, подарочек.       Как богиня даровала их народу людской облик, так и они себя похожими на этих чудищ обнаружили: старшая долго хмыкала и возмущалась, что такого запроса у них не было, и руки Селесты — правильно она никогда не выговаривала — и до них, цепкие грабли, дотянутся.       Не великий потоп, на их двенадцатерых слишком жирно будет, так, мелочи: пройдет много лун, и вы умоете руки в слезах сестер своих, зарекшись однажды протянуть ладонь людям, вы своей длани и лишитесь за них; задумав попрекнуть законы жизни, вы не спасете ни их, ни себя самих.       В общем, стандартное селестианское бухтение в сторону тех, кто вздумал повернуть свои шеи против небес — золотая классика жанра, нечего бояться. Чёткое содержание пророчества в переводе на общепринятый гласило — от людей держитесь подальше, и будете жить вы припеваючи.       Маленькая девочка, что они притащили тогда в избушку, объективно, умирала. — Оставьте, — наказала старшая, складывая руки на груди — ей всегда хотелось уйти поскорее и от беды, и от горя — младшенькая слабо тыкнула её локтем в бок.       Они помолчали. — Может, тёплый чай? — предложила пятая. — Лучше сразу на постель, — поёжившись, буркнула четвертая. — Точно умрёт, очень жаль, — молвила вторая, отворачиваясь. — Сплюнь, — сказала шестая.       Какая, в конце концов, была разница? Она разглядывала неуклюжее тельце, всматривалась в него через заиндевевший по краям спектр элементального зрения, улавливала все слабые и сбитые потоки: природа пожелала, чтобы люди были сделаны слабыми, и пожелала, чтобы они умирали. Коли был отведен такой срок — так пусть так и будет, чего мелочиться — двадцатью годами позже, двадцатью годами раньше. Сколько лет они уже стали этим? Вовек бы оставалась крио-полуптицей-полудухом, оставалась бы в реках, в рукавах и истоках, глаза бы её этих отпрысков человеческих не видели, боле того — в отражении.       К любимому озеру приходить стало сложно, пока оно коркой стылой воды не покрывалось — иначе оттуда на неё пялило странное человеческое лицо с узкими зрачками и болотистыми волосами.       Почему не хрустально-голубыми, как у их старшей, она не понимала. Почему не нежно-розовыми, как лепестки анемоны, почему не какими-то иными — они все стали какими-то разными, и это стало ощущаться не только на внешнем уровне.       Раньше они все были одинаковыми, и раньше они все были вместе, и она бы настоятельно попросила своевольную богиню вернуть всё на своё место. — Я помогу, — тихо настояла седьмая.       Они понаблюдали, как из рук сестры вытянулись серебристые, сверкающие нити — хрупкий лёд, что шелковая нить, нырнула к девочке и обняла, запеленала руки и скользнула иголкой в сердце: покопалась внутри, обогнула голову, залатала обмороженные плечи: седьмая из них в человеческой форме лишилась рук по локоть, и шестая теперь садилась читать ей вслух.       Такова была цена, и такова была участь: может, их сводные сестры и умели создавать жизнь из водной глади, но они умели её только отдавать из собственного тела — никто из них не видел, как воскрешают мёртвых, но Любава была уверена — за это нужно будет поплатиться жизнью.       Девочка воспряла духом, успокоилась, даже подружилась с кем-то — с кем-то из них, но не с ней, — дала им имена, и с тех пор она была не просто Октябрь — она была Любава Октябрьская, и она согласилась. Все сёстры, через уговоры или с радостью, и так согласились, и ей не в привычку было ерепениться и идти против своих.       Девочку вернули домой, к родне — она часто забегала к ним в избушку, даже познакомила со своим другом, весь в вихрах, морщилась Майя, и Апрель пиналась — девочка вышла замуж, родила детей, а потом — умерла.       Люди умирали.       Она несильно расстроилась тогда: пощипало в носу, покололось колкими снежинками в глазах; Юна плакала долго-долго, и Юля — тоже, приобнимая сестру единственной оставшейся рукой.       Потом Юля ушла. Она не знает, куда и зачем, но перед тем, как уйти, она что-то молвила о том, что ребёнок той девочки, видимо, перенял дурную наследственность и торопился вслед за своей матерью на противоположный берег от луны.       Старшая из них промолчала, сухо и коротко кивнув, и они последовали её примеру — Юна долго-долго и крепко-крепко обнимала сестру, будто бы на прощанье.       Седьмая из них никогда не вернулась, и середина лета стала пахнуть чем-то горьким и терпким.       Одиннадцатая из них, получившая имя Яна, тоже полюбила смертного: она пропала насовсем, после того, как он занемог — оттого Любава и думала, что людей не стоит лечить и не стоит с ними связываться: вот всякую животинку — можно, можно, а этих-то…       Сёстры бы увидели сейчас — засмеяли бы.       Любава больше остальных сторонилась людей, а сейчас что — руки держит вокруг чужих ушей и лёд впитывает в себя кусочки проклятой порчи — почти безуспешно, но хотя бы едва-едва, но помогает —       — может, он и не заметил, что за десять лет она стала прикладывать больше усилий —       а можно ли его вообще назвать человеком?       Может, так с себя можно и свалить часть предрассудков, списать на — дескать, поглядите, да разве ж человек на такое способен?       Она мало чем могла помочь проклятому потомку падшей империи, и сразу честно об этом сказала. Она мало чем, возможно, и хотела ему помогать: так, солидарность на почве общей нелюбви небес к факту их существования, но не более — он, как она поняла, и не ждал особой помощи.       Он не уточнял деталей пророчества, а она никогда не спрашивала, пророчили ему что-либо, кроме несчастья, пытался ли он найти способ замедлить распространение порчи, пробовал ли избавиться от бессмертия, и не спрашивала, а в чём он нашёл смысл жизни тогда, когда остался один.       Она тоже осталась одна, и — стоит признать, что мерзкие предсказания небес сбывались с тошнотворной точностью. Всё произошло так, как они расписывали: неизбежно, даже нехотя, каждая из них всё равно находила повод сберечь чью-либо жизнь ценой собственной; умирали ли они или исчезали, возвращались ли в течение подземных вод или застывали льдом на поверхности, превращались ли в вихрь снегопада или оседали стеклышком на окнах домов — она узнает, когда умрёт сама, а до того ей это знание без надобности.       Третья из них, что так была пылка до всего неизвестного, одним днём уехала в Белоярскую пущу, неподалеку; расстроилась, что диких кабанов там бродит больше, чем людей, а потом доехала и до столицы. С восхищёнными глазами она рассказывала, что у людей есть много охоты до моры, которую они чаще всего получали с подношений, оставленных лесным духам — она им была без надобности, но между всем народом, кто мог монеты в руках удержать, делили поровну — на эти пятаки можно было что-то купить, например, рассказывала третья сестра — книги.       Много-много интересных книг, представляешь! Такой большой, такой живой, такой разнообразный мир — представляешь, они так мало живут и так много успевают! У них есть грохочущие коробки, которые ездят по рельсам — я тоже хотела прокатиться, но мне сказали, что нужен билет, а билета не было: у них есть высокие-высокие огоньки в чёрных узористых клеточках, и они освещают им дороги, а не как часто в деревнях, с лампадками да с факелами, у них есть…       И что.       Не привязывайся к людям, ты же знаешь, ты же видела — третья из них была легкой на подъем и вечно скучала по тому, чего никогда не имела.       Она полюбила человека, она рассказала ему о том, кто она такая! Они так охали, так возмущались — кто остался на тот день, разумеется. Сестра же, перебивая их, настойчиво убеждала в том, что он — какой-то некий и мутный он очень хороший, добрый и понимающий, и они столько уже людей славных повидали, что нечего кочевряжиться!       Он умер.       Он умер из-за какой-то войны, из-за Бездны, говорила сестра, говорила и плакала, а потом снова плакала и говорила, и Любаве казалось, что она выплачет так всю себя.       Она говорила, что хотела бы его спасти, если бы могла, если бы была там, если бы — маленькая двенадцатая выцепляла из её сжатых пальцев почти полностью засохший венок.       То ли от горя, то ли от скорби, то ли от того, что сошла с ума — третья из них попыталась вернуть мертвого к жизни, и не справилась.       В их избушке на столе остался теперь уже вечнозелёный васильковый венец, и, глядя на него, Любава со злостью поджимала губы и думала: ну и даром этому компосту твоя жизнь была, сестра? Аукнулось так, перекинулось, потому что нельзя — нельзя мертвецов пытаться из земли достать — вот в землю оно и вернулось.       На память сестра оставила какой-то глупый жетон с какими-то звёздочками и с какими-то непонятными линиями: на обороте жетона виднелись три перекрещенных гвоздя.       Сестра просила перед тем, как уйти, передать родным извинения, если ничего не выйдет — но кому, так и не сказала, и всё, что у неё осталось как наводка: с вкраплениями невыстиранной крови в шершавом металле армейский жетон.       Жетон она-то забрала, но сразу с ним делать ничего не стала: от сестры у неё ничего, кроме как этого жетона да венка на столе, и не осталось. От других и вовсе ничего, тут радоваться надо — но радость как-то не приходила.       Марта нахваливала столицу, в красках перед ней расписывала все детали, а Любава только и знала, что слушать да кивать, мимолетом следя в окно за скачущим на подоконнике воробушком. Теплеет, ещё немного, ещё пару сиротливых месяцев потерпеть — и её смена. — Там есть и бесплатное, не корчись! — третья из них выучила много новых слов и понятий, которые так усиленно растолковывала близким. — Я была в библиотеке, где можно взять много-много разных книг, и их даже можно взять с собой, но я побоялась, что не верну, да… А ещё есть уличные концерты, правда, там можно подать милостыню, но по желанию. Я долго-долго сидела на лавочке перед одним мальчиком и слушала, правда, дать мне ему было нечего. Но я дала ему яблоко! Там есть такие здания, музеи называются, в которых много-много красивых картин и по каким-то дням можно зайти бесплатно: я, по-моему, не в тот день попала, но всё равно уговорила пустить. А ещё, ещё, представляешь себе, там есть бесплатные уроки — кто вышивке учит, кто готовке, но больше всего мне понравились те, где было написано «первая помощь»!       Сестра смеялась и рассказывала много способов, которые люди выдумали для того, чтобы прожить на лишние пять лет подольше. Они её, казалось, искренне восхищали и вдохновляли; она говорила, что очень рада, что может посетить их все, но, наверное, будет странно, если один и тот же преподаватель спустя двадцать лет увидит, что она ничуть не изменилась! Они точно что-то заподозрят… А почему мы скрываемся, Любочка? А, точно, совсем подзабыла… Но я так бы хотела сходить туда с тобой вместе, мы бы сели где-нибудь на последних рядах и шушукались бы, как девочки, которых я видела, мы бы —       Нет никаких «мы», а история не терпит сослагательного наклонения.       Столица взирает на неё из-под век затуманенных небес, скалится шпилями ратуш и имений, прищуривается через вязкие, оседающие на землю облака. В ней нет ничего привлекательного и примечательного, но Любава рассматривает всё пристально и детально: она остаётся такой же блеклой и бесцветной, и нет в ней никаких чудес, о которых рассказывала сестра.       Музей чопорен, и люди, проходящие по кругу вдоль завешанных полотнами картин, только делают вид, что что-то в них смыслят; вглядываются в бронзовые пластинки под холстами и важно хмыкают, будто у них только что прибавилось в голове знания; мучающий свой инструмент мальчишка на улице, казалось, вот-вот замёрзнет от холода и не попадает по нотам, и по его сердцебиению Любава чует, что он скоро умрёт; вывеска «курсы первой помощи» покосилась и сама, казалось бы, молит о пощаде — она проходит внутрь, и тусклые коридоры ведут её в маленькую комнату, уставленную поцарапанными временем столами.       Тщедушная женщина в тяжеловесной оправе кашляет, сморкается, а потом начинает тихо и торопливо её приветствовать и что-то там объяснять.       Любава предупреждает её, что заглянула просто так, посмотреть, и женщина, едва ли не плача, продолжает убеждать её в важности и полезности своего дела.       Она выглядит жалкой.       И чего сестра нашла в этом людском мире? — Возьмите хотя бы почитать, — женщина с трудом поднимает огромную кипу книг и впихивает в её неловко оказавшиеся раскрытыми руки свою стопку. — Пожалуйста… Сейчас многие полагаются на целителей, но они не всегда могут оказаться под рукой, да и магия не всегда учитывает нюансы анатомии…       Она продолжает тратить лишние слова всё более и более затухающим голосом, и, чтобы отвязаться, Любава кивает и забирает с собой весь этот мусор — будет, чем топить печку.       Вернувшись домой, она кладёт книги на табуретку, стоявшую у входа, и надолго про них забывает.       Однажды ей просто было совсем нечего делать.       Люди оказались ещё более хрупкими и смешными, чем ей казалось до этого: слишком много уязвимостей, слишком много внезапностей и случайностей в их судьбе и смерти — женщина, к которой она вернулась, чтобы сбагрить обратно владельцу всю эту бессмыслицу, задала ей пару ненужных вопросов, и она дала ей пару ненужных ответов.       Однажды ей просто было совсем нечего делать.       Женщина, которую звали Рада, вручила ей сертификат с такой гордостью, будто выпустила собственную дочь, и объяснила ей, куда дальше идёт путь-дорога — что-то говорила про вступительные, про какие-то училища и гимназии, не Академия, конечно, но, знаете…       Однажды ей просто было совсем нечего делать.       Так, собственно говоря, Любава Октябрьская и стала медсестрой, имея в запасе почти безграничное количество времени и стремительно катящееся к нулю число оставшейся в живых родни.       Ей стали платить, она стала понимать, за что; люди стали её благодарить, она стала понимать, за что; столица стала приветствовать её более рьяно и радостно; она не перестала считать её дырой-помойкой и не перестала хотеть вернуться обратно, но —       с каждым чеканенным шагом по каменной кладке мостовой она, возможно, начинала понимать, что в этом всём для сестры было так дорого, и вывеска уже не казалась такой покорёженной, и скрипка звучала уверенней, и у неё в кармане были монеты для того, чтобы опустить их в вельветовый футляр. Мальчик успел обзавестись щетиной и прекратил казаться таким уж маленьким (ему было уже за тридцать, поэтому маленьким он всё-таки остался), потом обзавёлся бы женой и детишками, а потом бы —       умер.       Люди всё ещё были бестолковыми созданиями.       Настолько, что за одной из книг по реабилиталогии пришлось ехать аж в другой город с говорящим названием, которое так и кричало, что гостей он привечать не намерен. И почему в свой главный город на земле, в свою наиглавнейшую из библиотек, даже чьим-то там именем названную, не завезли? Или настолько жить расхотелось, что старая-добрая медицина уже не в ходу?       Любаве нужна была эта книжка по реабилиталогии — ей можно было очень хорошо подпереть стол заместо отколовшейся ножки.       Сойдя с перрона, она получила шматком снега в лицо от игриво смеющейся в ушах метели, фыркнула и пошла по дороге, напоминающей центральную — только она одна и была заставлена фонарями, ведя к мосту через хитро прикрывшуюся сверкающе-белым покровом реку.       Библиотеку она нашла вслепую, поскольку ни один из указателей не потрудился не то, чтобы подсказать ей путь, но и вообще как-либо поприсутствовать на извилистых улицах неприветливого города.       Библиотека приглянулась ей больше, чем столичная: кроме шкета за прилавком, дрожащими руками поправляющего сползающие очки, в ней людей больше не было, и она стала раз в месяц-другой тратить несколько монет и несколько часов на то, чтобы побыть в тихом и уютном месте в одиночестве.       Это было явно не то место, о котором говорила сестра: нет, её определённо привлекали шумные и беспорядочно копошащиеся меж стеллажей люди, ей определённо нравилось гулять со своим любимым по хорошо освещенному проспекту, а не выискивать нужный тебе магазин среди слепящей глаза вьюги; она души не чаяла в том, в чём Люба не видела ничего хорошего, но —       в библиотеку она стала захаживать почаще, и даже попросила заказать для себя несколько книг из главной типографии, чтобы забрать их одним пятничным октябрьским вечером.       Книжные ряды теснились так, что переплёт вытягивался с трудом, нехотя поддаваясь и скрипя: её завлекла витьеватая позолота и крепкий корешок, и пальцами она ухватилась только посильнее, чтобы высвободить фолиант из плена его собратьев. — Прошу прощения, — окликнул её низкий мужской голос — точно не библиотекарь, у того тонкий, что веточка, звонко-подростковый, капелью пробивающийся.       Поморщив нос, она обернулась: и что за красно солнышко, и что за ясна девица? Такая, что её до костей пробрало селестианской порчей?       Высокий и в полном обмундировании, закрытый так, будто из инфекционки только что выполз, кто-то б попятился и ахнул бы — какая угрожающая аура. А ей что — мечом, что на поясе так умело скрыто держится — не разрубить, шею не-хрупко-лебединую не сломать, растечется-распадется колкими снежинками и оставит на полу ледяницу, коли с враждебностью встретится. Утечёт по стокам, хоть дело и неприятное, заляжет на глубине далекого-далекого озерца, под прозрачным твёрдым оконцем из затвердевшей воды, перезимует и восстановится.       Но враждебности от незнакомца не чувствовалось — так, невыраженный интерес и ненавязчивая вежливость. — Вы не могли бы подсказать мне, где здесь находится отдел с детской литературой?       Она сдержалась, не прыснула в голос, и без того уверенный и твёрдый голос на конце чуть приглушился — сам понимает, насколько на контрасте играет, с таким-то видом и с таким-то проклятием. — Я здесь не работаю, — медленно проговорила Любава, мягко складывая страницы обратно. — Но могу подсказать — пройди прямо, молодец, да никуда не сворачивай.       Незнакомец коротко усмехнулся и, кивком поблагодарив, прошёл мимо неё, позволив вовремя отстраниться и прижаться к стеллажу.       Она мягко улыбнулась в ответ, взяла отобранные до этого книги в руки и медленно зашагала к выходу.       Он точно на неё обернулся.       Он точно понял, догадался или почувствовал, кто она.       По крайней мере, проклятые небесами друг друга, верно, с первого взгляда узнают — хоть и природа-то разная, а суть одна, и коли она почувствовала, то и он — тоже.       Уходить надо, ноги уносить, пока свет белый мил — не нужны ей лишние связи с этим миром, и так привязалась, что пора обратно уж отвязываться: она кладёт монеты в руку библиотекарю, и тот, поморгав сквозь свои тонкие круглые стекла, чуть взволнованно поджимает губы.       Распахнутая настежь дверь магазина выдыхает в лицо уличным морозом, осевший снег скрипит под подошвами, тихо негодуя.       Она удерживается и не оборачивается, и её никто не догоняет.       Однажды она достанет из старой шкатулки потрескавшийся патиной жетон, и старшая сестра, кинув на неё косой взгляд, уведомит её о том, что работа была сделана и более к людям ходить надобности нет.       Она кивнёт и согласится, но разглядит символический узор на обороте повнимательнее.       Кажется, недавно она видела похожий на одном из газетных стендов, где продавали как государственно одобренные издания, так и всякую желтушную прессу — там, помнится, был какой-то аляповатый круг с какими-то расписными кружками поменьше.       Однажды ей просто совсем нечего было делать.       И куда её это в итоге привело?       Он даже не дёрнется, хотя такая глубина исцеления — что ножом режь, и то полегче будет — если ей не жертвовать собой, то получается болезненно до жути: но он ни звука не издаст до того, как проронит ей короткое «спасибо».       Если б её спросили лет пять назад, кто он такой — она бы ограничилась ёмким «пациент».       Сейчас — «командир».       И все ещё пациент.       Любава чуть оттаяла к людям за время службы — оказалось, большая ошибка, оказалось, люди снова и снова умирают и уходят, а остаётся только тот, кому давно пора на покой.       Он говорит ей, что у него ещё есть неоконченные дела — и то верно, но и умереть-то он по-божески и так не сможет, и она не в силах это изменить.       Не в силах снять ни бессмертие, ни проклятие — по сути, ему не нужна никакая медсестра, чтобы залечивать ранения, к тому же, он редко их получает: но она знает, к чему она здесь — она не видела его лица в тот день, но она всё понимала.       Хоронил ли кто-либо из Предвестников столько человек из перворазрядного состава за раз — а хоронил ли кто-либо из них кого-то вообще.       Когда её познакомили с новым взводом, Любава вздрогнула — мёртвые из могил не встают, особенно в количестве двух штук.       У того, конечно, глаза были карие — а у этой двоицы голубые, с ехидными аквамариновыми всплесками и тонкой прорезью изумрудного — но та же алая макушка, та же вечная улыбка, почти те же интонации — да, голос чуть выше и чуть хаотичней, но —       Мёртвому из могилы не встать. — Я Вася, — активно поприветствовал её эхом призрака совсем юный мальчишка и протянул ей руку — Любава, не улыбаясь, резко и быстро её пожала.       Второй был поспокойнее, и с ним было чуть легче: но что толку, один — копия второго, а с закрытым ртом и так едва-едва отличишь. — Вы себя не жалуете, — сказала она тогда Первому из Одиннадцати во время очередного сеанса. — Перспективные офицеры, — коротко откликнулся он, прикрывая глаза — для лечения нужно было снять маску, но она не отличалась особым любопытством: и так многое за жизнь повидала, было ли то худшим — вряд ли.       Любава промолчала.       Слава лесу, у них был старший: Любава было вознадеялась, что тот не даст им угодить в переплет, но её тут же огорошило двумя проблемами: он и сам оказался бестолочью, даром, в обиду действительно не даст, а во-вторых: больной бестолочью.       Прошло уж три года, как она его знала, и лишь два с тех пор, как узнала о недуге — хорошо, чертёнок, прятался: просто так его было не вытянуть, да и Левитан то и дело морщился, и она отворачивалась — не нужны ей лишние вопросы.       Сердце лечить всегда сложно: хоть механизм и незамысловатый, а живой, треплется, не даётся: Любава как-то поймала себя на мысли: а чего это будет стоить? Ладони, руки до локтя или аж до плеча? Обеих?       Не угадаешь ведь.       Да и не так уж и сильно она любила людей. Чем сможет — тем поможет, а жертвовать собой…       Пустое дело.       Всё равно умрут в итоге.       «Всё равно умрёт в итоге», — повторяла Любава, следя за тем, чтобы негодник глаза не открывал — чуть-чуть, немного полечит.       Самую малость.       Подушечки пальцев жгутся обжигающим колким холодом, внутри ладоней, как он уходит — пролежни на коже, но вроде затягиваются: пока можно, пока ещё можно.       Если бы за другими ухаживать не надо было, может быть, ещё бы — Любава хлопает ящичком стола и начинает расписываться в медицинских книжках быстро и резко.       Коле после такого точно должно стать полегче — может, недельку-другую сбиваться не будет, если ещё чуть поднажать — на месяц хватит, да и должен же был ощутить, дурачина, чего снова не приходит?       Она выцепляет его за локоть, когда он приходит навещать близнецов — те то в лес уйдут, то на дрова напорются, в общем, ещё месяца не прошло, чтоб они у неё побитыми не лежали. — Дорогая медсестра? — обращается к ней Левитан, улыбаясь и вопросительно вскидывая бровь.       Она взглядом мрачно указывает ему на грудь. — А, это, — лицо у него расслабляется, — да всё замечательно, Люб, спасибо тебе ещё раз.       Вот же лжеца кто-то вырастил. — Зайцем туда, а потом ко мне, — наказывает Октябрьская, хмурясь и руки на груди складывая — ладно-ладно, ваше слово — закон, лейтенант — глаза сами по себе закатываются.       Шебутной мальчишка, вроде уж и двадцать восемь вот-вот стукнет, в августе, а толку —       для неё они все мальчишки, а те двое вообще что дети. Неразумные, вдобавок. — Ты до своего дня рождения протянуть-то хочешь? — угрожающе тянет Любава, щёлкая его по лбу. — До тридцатого — так точно, — кивает Левитан, предупредительно закрывая глаза. — А там посмотрим.       «Тебе бы до следующего дотянуть», — отмечает Любава, и сквозь вены ползёт морозящая кровь — сейчас, сейчас.       Руки снова жгутся, и она убирает их за спину. — Катись-ка ты отсюда, — кидает она Левитану, отворачиваясь к столу и ладони пряча в бумагах — за её спиной все равно ничего не разглядит, так что волноваться не о чем.       Николай, на удивление, молчит.       Если подглядывал — она ему обеспечит быструю путёвку в один отдалённый санаторий — оттуда, правда, не выписывают — — Спасибо большое, Люб, — тихо звучит поставленный голос, и краешком глаза она замечает — Левитан свои руки разглядывает, чуть склонил голову, — она только фыркает.       Как завидит её теперь, сразу на койку ныряет и завывает, что встать с неё сил нет — приклеено ему там, что ли?       Ну, она постаралась: на месяц хватить-то должно, а там посмотрим.       Притаскивает ей из Снежной какую-то чепуху: птичка какая-то на верёвочке, голубь мира, что ль, какой-то — хрустальная вещица, хрупкая, дорогая. — Там в коробке ещё одиннадцать таких же, — пояснял Левитан, гордо выпячивая грудь.       Любава остановилась, руки вокруг коробки замерли. — А чего такое выбрал? — Золотая женщина посоветовала, Анна Степановна, — беззастенчиво признался Николай, — тётя Аня, то есть.       Она наслышана: на подкорке сознания тренькнул колокольчик. — Мама Вити, что ли? — в ответ подтверждающий кивок.       Любава хмыкнула.       Мама Виктора, очевидно, была весьма умудрённой женщиной — как только такого дебила взрастила… Ладно, она это с любовью — тот хотя бы появлялся в её госпитале гораздо реже, разве что на медкомиссию, так что и похвалить можно было — ещё б не таскался со своим соседом, было бы вообще замечательно.       Они воздействовали друг на друга, на её взгляд, сугубо отрицательно: Коля начинал лезть не в свои дела потихоньку и излишне любопытствовать, слава Царице, хоть научился рот на замке держать, в отличие от своего разговорчивого товарища, а Виктор стал всё чаще вкидывать какие-то многозначительные фразочки.       И так язва был, а теперь и вовсе двенадцатиперстной кишки.       Сейчас вон их гонец снова отъехал в Снежную, но вскоре обещал вернуться — обязательно вернётся, молодой ещё, крепкий, главное, чтоб сам не сверзился.       Она откладывает перо, переводит взгляд на свои руки и долго-долго их разглядывает.       Справится. Со всем справится.       Ей пора: выйти из госпиталя, угрюмо зыркнув на палящее солнце, спрятаться за чёлкой и крабиком-заколкой подхватить пышные волосы где-то у затылка, натянув их у виска; где-то раз в недели две, три, а то и месяц она тщетно пытается делать невозможное.       Командир Первого отряда приветствует её, как и всех, стандартно и дежурно, но она слабо улыбается. Ему нужно сесть, чтобы ей не пришлось вставать на цыпочки и по-дурацки подпрыгивать: так дела не делаются.       Приложила руки к вискам, умело пальцами обошла цепочки, и под подушечками проискрилась-пробежала ниточка. — Вы, часом, не подхватили чего?       На сорок пять голову поворачивает, явно обдумывает её слова, в мыслях перекидывает, а потом покачает головой и как остановится. — Подхватили, — сердито подтвердила Любава, отдёргивая ладони и упирая их в боки. — А меня предупредить? — Это мало взаимосвязанные вещи, лейтенант Октябрьская, — объяснил Капитано, возвращая ей прекрасный вид на свой затылок. — Я смею предположить, что данный фактор не оказывает никакого влияния на процесс.       Щас её пациенты ещё убеждать будут. Один тоже был уверен, что член сломать нельзя, а потом и поплатился. Этих дуралеев она на всякий случай сразу предупредила — фу, Любава, о чём ты говоришь, да куда там, да я в курсе, да не маленькие уже — не маленькие, видела она! Мелюзга неотесанная. То один на щепку наступит и как начнёт умирать, что у него столбняк, то другой, дай Царица, до сепсиса не дойдёт, пока будет подорожник прикладывать и в ванной распариваться.       Дебилы, все они, без исключений. Даже тот, сообразительный, и то Катерине подставляется: Алексей, тебе в голову вбить подносом или половник у Настёны одолжить? Улыбается виновато, разводит руками, дескать, так и так, ответственный.       Все люди болеют этой вашей любовью, и она не знает, что за лекарство от неё придумать: они глупеют, тупеют и страдают, эйфорично в потолок улыбаются или её переспрашивают, а не приходила ли ещё раз Василиса, а то я спал — полчаса ровно, Любав, как ты и сказала — я сказала все два, дурень.       Или сидят и при имени наоборот, не дёргаются, а лицо кирпичом пустят: да съешь ты хоть ложку, я сахара тебе как поднимать буду? Придёт Настёна — расстроится, давай, давай, не кривись мне тут. И хватит зыркать на Короленко, у него сердце слабое.       А этот. Прожили, значит, пять сотен лет с хвостом, а продолжаем в лицо врать. — Не оказывает никакого влияния, значит, — хмыкает Любава, задирая рукава. — Ну коли так, если вдруг побочки пойдут — не серчайте, командир, зла не таите и вам его не будет. — Побочные эффекты? — через секунду спокойно уточняет Первый из Одиннадцати, не поворачиваясь к ней лицом. — Побочки-побочки, — кивает Любава, стягивая перчатки. — Психологического характера. — Психологического характера? — Вам в голову лезут, а вы молчите! Психологические побочки я вам не обещаю, а вот физические — гарантирую. Поверхностная черепно-мозговая, если молчать продолжите.       Предвестник сдержанно откашливается. — Лейтенант Октябрьская, данный эффект не оказывает никакой угрозы ни для меня, ни для Отряда. Вы можете не беспокоиться. — Не беспокоиться! — шипит Любава, хлопнув его по плечу. — Конечно, Любава, не беспокойся, я такой-растакой, весь из себя бессмертный рыцарь, мне твоё лечение — что птички покакали, так, бабка нашептала!       Предвестник молчит — как она надеется, виновато. — Я по-вашему гомеопат какой-то? Прощелыга с этих столичных богаделен? Семерым помолилась, в руку поплевала, раз-раз и готово?       Молчит. Ничего, всегда такой, помолчит-помолчит да покается.       Зла на них всех не хватит, придётся в кредит брать.       Он глухо вздыхает, хоть и не видно, а точно морщится, бесстыдник, точно глаза прячет! И не надо ей тут ля-ля-тополя, всё и так видно. Тоже древнее, тоже полудуховное, шаманское, погляди. Да ещё и стохастически-хаотическое, без автора, то бишь, кто руку приложил — аль замаскировался так, что ей неведомо. — И что делать-то будем? — вопрошает она, с укоризной взирая сверху вниз, да и то разница невелика: хоть на стул его сади, хоть на табуретку, одна смотровая вышка. Так хоть шею гнуть во все три погибели не приходится.       Явно издаёт недоступные её уху ультразвуковые волны. Не спасёт тебя никто, милый, колись давай. — Есть нюанс, — уклончиво отвечает ей Предвестник, чуть отводя лопатки назад, приподнимая плечи.       И дальше в молчанку играем. — Нюанс-шмюанс, — повторяет Любава, шмыгнув носом. — А я скажу вам, какой нюанс! Шатались и подхватили мне вирусню шаманскую, будь я трижды на этом месте проклята, коли неправа. — Формулировка, лейтенант Октябрьская, немного фривольная, однако, замечу, справедливая. — Вот и замечательно, вот и замечательно, — пыхтит она, гневно выпуская воздух через нос, как огнедышащий дракон. — И давно?       Предвестник неопределенно ведет плечами. — Две недели?       Молчание. — Три недели?       Молчание. — Неужто месяц?       Молчание.       Она издаёт хриплый стон, ладонями проводя по лицу так, будто снимает с себя кожу на живую: больше месяца, а она и проворонила. Больше месяца — неужто с самого того момента, как прибыли? Да быть того не может, это уж слишком, это уж беда, если два — да как только проморгала? — Оно усиливается со временем, — вносит ясность Капитано. — Что «оно», товарищ командир? — выдавливает из себя Любава, тяжело моргая. — Психологическое воздействие. — Психоз у меня со временем усиливается. Снимать будем?       Он выжидает пару минут, а потом качает головой. — Возможны серьёзные последствия.       Она вздыхает. Серьёзные последствия серьёзными последствиями, а мы тоже не пальцем деланные, батюшка, ну, коли воля ваша — кто ж я такая, чтоб вам перечить.       Процесс лечения — да что уж там, куда эту псевдотерапию лечением-то кликать — достаточно мучителен, как она предполагает: что-что, а селестианское лихо ей до бездновских чёртиков тяжело даётся. Да и кому далось бы, тоже вопрос хороший — всмотреться бы в лицо, проверить, сползают ли границы этой треклятой синевы аль держатся на месте — до разложения не доходим, коль гнилью не пахнет, верно? Верно ведь?       Дать бы ему полотенцем по шее, как остальным — а нельзя.       Пальцы колются, а потом немеют: это уже дурной знак, предзнаменование того, что она переусердствовала: не ладони, а пухлые ватные варежки, сейчас на пол прольются талым ледником — ещё немного, ещё немного, током поколется в предплечье и на плечо переползет — ещё немного, ещё немного, и может и ей под силу будет хоть немного сдвинуть границы мирозданья.       Он резко дергает головой вперёд, и магия прерывается, иссякая: грудной затушенный тишиной выдох, золотой классикой краткое «благодарю» — сейчас кивнёт и уйдёт, как обычно. — Ментальная связь, — коротко и чуть ли не полутоном своего привычного голоса роняет Первый Предвестник.       Она склоняет голову. — Она не может навредить сознанию другого?       Она молчит, отзеркаливая — хочется бровь нахмурить и нос вздёрнуть, руки пропихнуть под тяжелую грудь и хмыкнуть, но уголки рта сами чуть вбок растягиваются. — Не может. Не так такая магия работает — не прокляли вас, а просто повязали.       Теперь всё по сценарию: благодарность, кивок, усмешка — но, Селестия её за ногу, он же точно под маской слабо улыбается.       И этого туда же понесло? Если не со старым знакомым — хотя, будь у неё Вася в голове на постоянной связи, она бы давно чокнулась — если не со старым товарищем (а где ты их найдешь, Любава, старых товарищей? голоса-то он слышит, но это другое, и особо буйных ты стараешься заглушать, но это — сама ж чуешь, иного рода эта связь, с живым человеком, живёхоньким), то тогда — тогда с кем?       Неужто… Да нет, отмахивается она рукой в воздух, бредни Катерины полуночные, в них от правды — чих, и тот подбитый, такого быть не может.       Если крепко подержаться, то можно и ниточку протащить до второго повязанного: да ей ж разве такое надо? Это детские развлечения, глупости да шалости, подобного ей не нужно — только новую бурю поднимет.       Отбрасывая ненужные мысли, она возвращается в своё гнездышко, вновь садясь проверять медицинские карточки.       На бумаге Любава вырисовывает пересекающиеся линии, следит глазами, а потом взгляд отбрасывает в сторону, к кристалоидной лампе, в которой мягко кружится крио-осколочек.       Завтра-послезавтра, так уж и быть, можно выписывать этих двух номинантов на самую скоропостижную плохую концовку, а пока что…       Пока что можно будет сладко поспать.       Просыпается Любава от шума и гама за брезентовой перегородкой, закатывает глаза и переворачивается на другой бок, прикрываясь сверху подушкой.       Подушка капитулирует перед неоспоримой мощью голоса, который она узнает из тысячи, потому что ни один из тысячи голосов не будет так оживлённо и воодушевлённо нести такую чепуху.       Катерина Спасская явилась не одна, а с бедой наперехват, держа её под мышкой.       Явилась — не запылилась.       Продирая сонные глаза, Любава высунула нос из кабинета, наблюдая за тем, как свора собравшихся офицеров окружила двух самых юных членов отряда с намерением, очевидно, устроить им жесточайшую дедовщину. Попутно она агрессивно скосилась в сторону Разумовского, который стал собираться на выписку, не пройдя её последнего обследования, но Разумовский прикрылся своей спиной и всячески избегал её призывающего к ответственности взора. Сопровождавший Катерину Алексей ещё вчера прошел все необходимые обследования, в очередной раз с её кислой миной получил от неё «годен» и удалился с таким уверенным видом, будто и секунды не собирался больше «отлынивать».       Ну и что мы видим: и дня не прошло, как он снова тут. Правда, в этот раз не в качестве последствия, а в целях предотвращения бедствия.       На Катерину она точно налепила бы предупреждение «не давать в руки детям младше девяносто девяти лет». — Вот, — торжественно объявила Катюша, водружая в ноги Косте стопку книг — слава Царице, донесла только четыре, но и те размером с добропотную верхотуру. — Спасибо, Катя, — коротко отозвался Пиро-застрельщик, на всякий случай отодвигая ноги. — Это что ещё за макулатура, Кать, — возник Владимир, нахмурившись и брезгливо разглядывая бумажную стопку. — Слава Царице, что ты нам такое не носила. — Сам ты макулатура, — возразила Спасская, надув губки. — Я у Валеры позаимствовала, он сказал, весьма любопытные знания. — Тем более макулатура, — заявил Володя, переводя взгляд на одухотворенное лицо Катюши. — Я эти сочинения уже в аудиопересказе наслушался, вольном и с редакторскими заметками. — Тогда у меня есть ещё кое-что, — Катерина материализовала из воздуха более тонкую книжицу, что кожаный блокнот, и играючи помахала ей в воздухе.       На секунду Разумовский замолчал, внимательно всматриваясь в обложку, а потом издал подавленно-подавившийся звук. — Я к этому уж тем более прикасаться не буду. Больше не в жизнь. У тебя совесть есть, Катерина? — Что значит совесть есть? — поинтересовался Короленко, с подозрением вытягивая шею в сторону Катериной ноши. — Владимир, объясни, пожалуйста, а в чём проблема? — А в чём проблема?.. — чуть затихшим на конце фразы голосом пролепетала Катерина и поспешно захлопнула себе рот ладонями. — А вот ты ему и поясни, в чём проблема, Катюш.       Любава лениво пронаблюдала за тем, как Электро-магесса потопталась на месте, повертела головой и испуганно захлопала глазами. — А-а, — одухотворённо произнесла Катя. — А-а… — Б, — так же одухотворённо ответил ей Разумовский, мрачно улыбаясь. — Вспомнилось? — Вспомнилось, — сдавленно повторила Катя, попятившись. — Слушайте, я, кажется, кое-что забыла…       Потягиваясь, Любава подавила зевок и чуть дальше высунула нос из своей обители, щурясь от проникающего вовнутрь солнечного света. Спасская успешно изображала неудачную попытку побега с места преступления, солнечно улыбаясь и по шажочку продвигаясь в сторону выхода.       Продвигалась к выходу она спиной, поэтому поприветствовала затылком шкафчик с пробирками, ойкнула и, обхватив руками голову, недовольно зафырчала.       Окружившие её мужчины, включая прикреплённых к кроватям инвалидов, неловко дернулись в её сторону с твёрдым намерением оказать любую возможную помощь, но Катя, шмыгнув носом, поспешно вслепую замахала руками, всё ещё жмурясь, едва ли не заехав Алексею по лицу в своих разгоряченных попытках успокоить толпу. — Тихо, — лениво призвала к порядку Любава, выползая из-за перегородки кабинета. — С самого утра шабаш устраиваете. — На часах полпервого, лейтенант Октябрьская, — уведомил Короленко, поприветствовав её легким кивком. — Неважно, — буркнула она, зевая. — Что за шум, а драки нет? — У Катерины нет совести, но есть проблема, — с улыбкой сообщил ей Вася, приподнимаясь на постели. — Но это не мои слова.       Любава воззрилась Катерине прямо в глаза, и та, честно шмыгнув носом, глаза от неё поспешно спрятала.       Ещё с минуту всем дружным коллективом они бесцеремонно пялились на Спасскую, задействуя все методики психологического прессинга, полученные во время обучения в Академии. Любава, точнее, пялилась чисто из принципа, Вася только из интереса, а Костя — за компанию. Какие претензии к Электро-магессе имели оставшиеся присутствовавшие, оставалось загадкой, но в справедливости их возмущений медсестра почему-то совсем не сомневалась. — В о-о-общем, — многозначительно начала Катерина, переступив с ноги на ногу.       Дальнейших объяснений не последовало. — В чём суть вашего конфликта? — поинтересовался Короленко, переводя взгляд с Володи на Катю и обратно. — Конфликта нет, — уверенно заявил Разумовский, прислоняясь спиной к жалобно пискнувшей ширме. — Небольшая претензия. Правильнее даже сказать — вопрос. — Вопрос, — подтвердила Катерина, неловко улыбаясь. — Да, вопрос… В общем, у меня тоже вопрос есть! Володя, а ты, случайно, не помнишь, куда э-э-э… Делась та вещь, что я передавала Лизе перед тем, как… В общем… — Нет, — Разумовский, нахмурившись, покачал головой. — Прости, у меня были дела поважнее. Лизавета её, вроде как, забрала, а дальше — не имею ни малейшего понятия. Спроси у неё лично.       Улыбка Катерины удручённо поползла вниз. — А может, она где-то там выпала по пути? В водопад какой-нибудь, может? Или её смыло? — Что и куда смыло? — мрачнеющим тоном переспросил Короленко, складывая руки на груди. — Погоди, вы это потеряли?       На вопрос Володи Катя ответила неопределённым вздохом и покашливанием куда-то в сторону. Спасская приобняла себя за плечи и ещё немного потопталась на месте. — Соболезную нашедшим, — мрачно прокомментировал сие действо Разумовский, криво усмехнувшись. — Что вы потеряли? — Алексей развернулся к Катерине и одарил её строгим взглядом. — Если это относилось к официальной документации, то… — Никакой официальной документации, Лёш, там… — Не дай Царица у нас такая официальная документация будет. — Да хватит загадками разговаривать! — встрял в их диалог Вася, энергично утягивая за собой капельницу размашистым протестующим жестом.       Володя с Катей переглянулись и многообещающе промолчали.       Опять что-то учудили. — Может, закончите на улице? — Любава кивком указала им в сторону выхода. — Или дело настолько серьёзное, что отлагательств не терпит? — Настолько интересное! — обиженно поправил её Вася, укоризненно поднимая на неё голову. — Ну чего тебе стоит, Люб? — Хлеба и зрелищ, — вздохнула она, облокачиваясь на брезентовый тент. — Одного первого им не хватает. Ну ладно, Катя, колись, что там, раз уж ляпнула — до конца договаривай.       Спасская тихо вздохнула, в конце перейдя на нечленораздельное полушипение-полукряхтение. — Там книжка, — буркнула она, подпирая голову раскрытой ладонью и старательно отводя взгляд. — Книжка, — мрачно повторил Разумовский с легким смешком. — Книжка, — констатировал Алексей, прикрывая лицо руками и затем складывая их в замок перед собой. — Допустим. В целом, ничего страшного не произошло, мало кто знает снежнайский… — Она на общетейватском, — тихо поправила его Катя, втягивая воздух через нос. — На общетейватском, — нисколько не дрогнувшим голосом повторил Алексей, глядя куда-то в пол перед собой. — Допустим. В целом, ничего страшного не произошло, ведь в ней нет ничего особенного… Нет, я не к тому, что у тебя какие-то специфические предпочтения, Катерина, скорее — там же нет ничего из ряда вон, в негативном плане?..       В стороне Володя чем-то активно подавился. — Ясно, — констатировал Алексей, прикрыв глаза на секунду. — Младший лейтенант Спасская, есть ли какие-либо причины для беспокойства в связи с вашей потерей? — Н-небольшие, — полушёпотом сообщила Катерина, поднимая на Короленко самый честный и невинный взгляд круглых глаз. — Небольшие, — командир взвода несколько раз кивнул и перевел взгляд куда-то в угол. — Замечательно, младший лейтенант Спасская. Не могли бы вы, пожалуйста, распространить свой ответ? — Не могла бы, — так же честно подтвердила Катерина.       Алексей оторвался от лицезрения пола госпиталя и оторопело уставился на Электро-магессу, нервно проминающую свои плечи. — Э-э, в общем, там такое дело… Ну, там один рассказ, но там такая выдумка, что… — Там не просто выдумка. Там, я бы сказал, целая выдумка, — протягивая и выделяя последнее слово, Разумовский, подавляя смех, тоже повернулся к Кате лицом. — Ну, да! Да, наверное, так… Но прежде чем вы что-то скажете, я должна прояснить: только послушайте, пожалуйста! Да, там есть э-э… Интересные моменты, но их не так много, честно! Совсем чуть-чуть и совсем неподробно, правда. Это может показаться странным, но это правда, я- — Ну, с первой буквой Катя не соврала, это да. «Р» там тоже присутствует, правда, ближе к середине. Такое, знаете, красноречивое название.       П…Р… А. Ясно. Если сопоставить печально известные предпочтения Катерины в литературе и её свойство создавать локальный апокалипсис на ровном месте, вывод напрашивался сам собой.       Краем глаза Любава заметила, как Алексей на момент прищуривается, что-то сопоставляя в голове, а потом, замерев на секунду, прикрывает глаза и качает головой.       А что, спрашивается, ты другого от Кати ожидал, милый? Она сдерживается, чтобы не фыркнуть: Катерина везде носилась со своими россказнями, так что неудивительно, что в какой-то момент их запечатлела бумага. Правда, в таком виде… Такие истории она всегда обходила стороной, убедившись в анатомическом несоответствии описываемого и куче ненужных и пафосных эвфемизмов, и в глубине души Любава подвергала сомнениям талант девушки из высшего дворянства к написанию действительно стоящих постельных сцен. В целом, ничего страшнее вызывающе выпирающего достоинства и сверкающих от влаги жемчужных ракушек там ожидать не стоило, хотя…       Она бы, наверное, прочитала. Интереса ради и веселья для.       Любава пытается не смеяться вслух, разглядывая то, как Короленко вначале хмурится, пытаясь найти какие-либо иные жанры с подобным звукосочетанием, потом, видимо, вспоминает про пародии, облегченно выдыхая, но всё-таки приходит к тому, что даже если подобная направленность в Катиных сборниках и присутствовала, перед ней стояла определенная приставка. — Я просто случайно перепутала! Там должна была быть другая история! — А есть еще и другая? — А почитать можно? — А можете объяснить, пожалуйста, «п» и «р» посередине, я, честно говоря, не до конца понял… — тихо вставляет Костя, выглядывая из-за спины брата.       Василий моментально приступил к активным разъяснениями в самое ухо, и по возрастающему недопонимающему удивлению на лице Константина, плавно перетекающим в культурный шок, можно было написать отдельную сценку. — Ладно, — отзывается наконец Короленко, проходя рукой по загривку. — В конце концов, там же нет имени владельца?       Катерина интенсивно качает головой.       Ну и слава Царице.       Алексей вполголоса дублирует её мысли. — Тогда никакой катастрофы не произошло, — неуверенно резюмирует Короленко, чуть расслабляясь. — Если предоставится возможность, то, несомненно, следует передать младшему лейтенанту Спасской её… личное имущество, но острой надобности в немедленном поиске пропавшего я не вижу. — Есть один нюанс, — тихо признаётся Катерина.       Алексей поднимает голову, поворачивается к Катерине и вопросительно приподнимает брови.       Любава с лёгкой улыбкой наблюдает за тем, как Катерина чуть привстаёт на носочки, тыкает Короленко в плечо, и тот с недоумением склоняет голову вправо, подставляя Спасской свободные уши.       Глаза у Короленко чуть расширяются, после чего он слегка закусывает нижнюю губу, морщится и перестаёт улыбаться.       Катерина виновато хлопает ресницами.       Любава оборачивается на короткое, сдавленное ругательство. — И это было про — про них?! — Разумовский прикрывает лицо рукой, поворачивает его в сторону и ещё раз тихо ругается. — Ну твою же ж мать, Катя, я совсем не хотел этого слышать. Любав, вымой мне глаза с хлоркой, пожалуйста. — Ну и не слушал бы тогда! — обиженно восклицает Катя, притопнув ногой. — Я пытался! А ты могла попытаться говорить тише? — Я тихо говорила! — Да о ком вы, блин, говорите, ребят?       Есть у неё один вариант, правда, вслух такое не озвучишь.       Любава проходит за спину к Короленко и, наклонившись, тихо сообщает: — Лекарства я тебе не выпишу, но чисто по-человечески советую чего-то покрепче. Грамм триста, не меньше.       Алексей, не поворачиваясь, в ответ медленно кивает.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать