Пэйринг и персонажи
Артефакт
03 февраля 2026, 09:32
Учеба превратилась в фоновый шум, в монотонную, важную, но лишённую смысла процедуру. Симуляции звонков проходили с той же безупречной точностью — голос Стью оставался плоским, металлическим, алгоритмы действий отскакивали от зубов, как отчеканенные монеты. Но внутри что-то сместилось. Раньше каждый протокол был священным текстом, молитвой против хаоса. Его сознание, обычно целиком поглощённое отработкой сценариев, теперь было разделено. Одна часть выполняла работу. Другая — ожидала. Он ждал субботы с яростной и болезненной интенсивностью, которую сам не мог объяснить. Ему хотелось подтвердить то, что та девушка стоящая у колонны, действительно существовала, а её жёлтые глаза, тихий голос и запах трав — не мираж. Каждый день был отсчётом. Понедельник — четыре дня. Вторник — три. Он ловил себя на том, что смотрит на календарь на стене класса не для того, чтобы сверить дату инцидента, а чтобы мысленно перечеркнуть ещё один квадратик. Это было нарушением режима. Эмоция, пусть и сдавленная, пульсировала под рёбрами, мешая абсолютной концентрации. Инструктор однажды сделал ему замечание за небольшую задержку в ответе — он на секунду задумался, вспомнив, как её кружева колыхались на ветру. Стью начал приходить на занятия раньше и уходить позже, не из рвения, а чтобы истощить себя. Чтобы к вечеру в его голове не оставалось сил ни на что, кроме пустоты и потребности в сне. Но это не помогало. Как только он закрывал глаза, перед ним возникало её лицо в полосе света от фонаря. Чёткое, как фотография. Он подловил себя на абсурдной, жгучей детали, которая обнажила всю глубину его иррационального состояния. Он не знал её имени. Он сидел с идеально прямым позвоночником, впитывая информацию, и вдруг мысль, холодная и резкая, пронзила мозг:
«Ты сходишь с ума по призраку. По набору визуальных и обонятельных стимулов. У неё нет имени.»
Это было чудовищно и нарушало все его принципы. У диспетчера — имя было первой, ключевой единицей информации, якорем реальности. Без имени — человек был абстракцией, статистикой, голосом в трубке. А он позволил ей завладеть его мыслями с такой силой. Он попытался сбежать в музыку, но даже в грохоте он слышал её фразу: «Ты выбиваешь из себя что-то.» Она уже дала ему определение. Тётя Кэтрин заметила его состояние. Однажды вечером, когда он механически ковырял вилкой еду, она сказала, не глядя на него:
— Ты выглядишь истощённым. Эти... концерты. Может, стоит сделать перерыв?
В её голосе была тревога. Она видела, как его внутренние часы, обычно тикающие с особой точностью, теперь будто спешили, сбивались, гнались за невидимой целью.
— Всё в порядке, — отрезал он, и его тон был резче, чем обычно. — Это... помогает сосредоточиться.
Он солгал. Впервые. Он не мог этого остановить. Ночь перед субботой он почти не спал. Лежал в темноте и конструировал диалоги. Сухие, протокольные: «Как тебя зовут?» — «Меня зовут [—].» Абсурд. Он представлял, как снова увидит её у той же колонны. Или в переулке. Представлял, как спросит. Но каждый раз в его воображении она либо молча исчезала, либо смотрела на него тем взглядом, который, казалось, говорил: «Имя? Разве оно что-то изменит? Разве оно объяснит, почему ты смотришь на меня, как на единственный источник воздуха в комнате, полной дыма?»
Когда настала суббота, внутри него всё дрожало от животного напряжения. Он шёл на выступление как исследователь на пороге открытия, которое может быть как спасением, так и катастрофой. Ждать дольше он не мог. Тиканье этих внутренних, сбитых часов сводило его с ума.
***
Стью играл так, будто выбивал искры из кремня. Он метал взгляд в ту сторону, где она стояла в прошлый раз, после каждого перехода, после каждой сбивки. Синие, красные, белые лучи прожекторов выхватывали из толпы то одно лицо, то другое — восторженное, пьяное, отрешённое. Но не то. Не бледное, не обрамлённое фиолетовыми прядями, не с соколиным взглядом. Сначала была ярость ожидания. Он вкладывал в ритм всю накопленную за неделю напряжённую энергию, пытаясь призвать её этим грохотом, как вызывают духов громом бубнов. Потом пришло холодное, методичное отчаяние. Его игра стала технически безупречной, но абсолютно мёртвой. Механической отбивкой времени, которое он тратил впустую. Лекс кричал ему что-то, вращаясь в центре сцены, но Стью видел только движение его губ, не слыша смысла. Звук музыки стал плоским, как картон, лишённым объёма и глубины. Она не придёт. Мысль оформилась не как догадка, а как приговор. Чёткий и безэмоциональный, как вывод из неудавшегося эксперимента. Он потратил неделю внутренней бури, сорвал свой безупречный внутренний режим, солгал тёте — всё ради бредовой галлюцинации, порождённой стрессом, недосыпом и проклятым запахом дыма, который навсегда поселился в его лёгких. Он был дураком. Сломанным аппаратом, который начал выдавать ложные данные. Когда последний аккорд растворился в аплодисментах, которые он тоже не слышал, а лишь видел хлопающие ладони, внутри него не было ничего. Ни злости, ни разочарования. Пустота. Та самая, ледяная и звонкая, как в ночь после пожара. Только сейчас она была наполнена не болью, а стыдом. Стыдом перед самим собой за слабость, за эту наивную, детскую надежду на чудо. Он молча сложил палочки, слез со сцены, отмахнулся от похлопываний. Ему нужно было химическое вмешательство. Что-то, что наконец-то заткнёт этот внутренний вой. Стью подошёл к загруженной стойке бара. Бармен, потный и уставший, кивнул ему. — Виски, — сказал Стью. Голос был хриплым от сдавленного напряжения. — Какой? — Самый крепкий. Побольше. Он никогда не пил так. Алкоголь был ещё одним пунктом контроля — максимум пара кружек пива за вечер. Ему не хотелось терять ясность. Сейчас контроль был не нужен. Его нечем было контролировать. Внутри был вакуум. Он поставил деньги на стойку, взял толстый, тяжёлый стакан с золотистой жидкостью. Она пахла дубом и обещанием небытия. Он поднёс его ко рту и залпом опрокинул половину. Огонь ударил в горло, спустился в желудок и разлился по телу тёплой, обманчивой волной. Он закашлялся, глаза застилало влагой. Это было физически больно. И отлично. Боль была реальной. Осязаемой. Она подтверждала, что он здесь, а не в своих бредовых фантазиях. Допив остальное, парень поставил стакан со стуком. Мир вокруг стал чуть более размытым, звуки — приглушёнными. Напряжение в челюсти, которое он носил в себе как панцирь, слегка ослабло. Он сделал знак бармену — ещё один. Второй стакан он пил медленнее, чувствуя, как границы его тела становятся менее чёткими. Мысль о её глазах ещё пыталась всплыть, но теперь она тонула в этой золотистой, жгучей мути. «Галлюцинация», — повторил он про себя, и теперь в этом слове была не боль, а горькое, пьяное облегчение. Проще думать, что ты сошёл с ума, чем признать, что кто-то мог увидеть тебя насквозь — и просто уйти, не оставив следа. Он облокотился на стойку, наблюдая, как мир плывёт. Его взгляд, остекленевший, блуждал по толпе. И тут, сквозь алкогольный туман, он уловил движение. У выхода. Чьи-то волосы, на которые упал свет... не фиолетовые. Каштановые. Но силуэт... хрупкий, в тёмном. Сердце на миг екнуло старым, глупым рефлексом, прежде чем сознание выдало поправку: «Не она. Просто девушка.» Он отвернулся, чувствуя новую, пьяную волну стыда. Даже теперь, даже отравленный, его мозг искал её в каждом силуэте. Он был болен. Контужен. И единственным лекарством был этот огонь в стакане, который выжигал изнутри всю эту дурь. Третий виски он уже почти не чувствовал на вкус. Было только тепло и тяжёлая, ватная отрешённость. Мысли распадались, не успев оформиться. Шум клуба превратился в однородный гул. Он знал, что ему нужно встать и уйти, пока он ещё может идти. Но тело не слушалось. Оно было тяжёлым, пригвождённым к этому месту у бара, к этому островку пьяного забвения. Тяжёлая, ватная голова Стью уже лежала на скрещенных руках на стойке бара. Он боролся с желанием полностью отключиться, когда над ним наклонилась тень, перекрыв тусклый свет. Сначала он почувствовал запах. Тот самый — полынь и старые книги. Но сейчас к нему примешивался лёгкий, почти сладковатый аромат, который он не мог определить. Его сознание, затуманенное алкоголем, сработало с запозданием. Запах вызвал не воспоминание, а физиологический отклик — сердце рвануло в грудной клетке с такой силой, что он едва не задохнулся. Он медленно, с трудом оторвал голову от стойки. Его взгляд, мутный и несфокусированный, упёрся в глубокий вырез её тёмного платья, обрамлённый все теми же кружевами. Бледная кожа в этом треугольнике казалась почти фосфоресцирующей в полумраке. Мысль пронеслась с пьяной откровенностью: «Господи…». Она была здесь. Плоть, кость, кожа. Не призрак, не галлюцинация и, в конце концов, не плод его фантазий. И только потом, с усилием, будто преодолевая гравитацию, он поднял глаза. Это была она. И не она одновременно. Фиолетовые волосы были убраны, открывая тонкую шею и массивный чёрный крест, лежавший в ложбинке между ключицами. Но на её губах, в ту ночь бесстрастных и бледных, теперь была чёрная помада, нанесённая с безупречной, почти графической точностью. И она улыбалась. Не широко, не открыто. Уголки её губ были чуть приподняты, и в этой улыбке была тайна, обещание и лёгкая, едва уловимая насмешка — будто она знала, через какие круги ада он прошёл за эту неделю. Но самое главное были глаза. Все те же жёлтые, хищные. Но в них не было леденящей отстранённости, как у патологоанатома. В них горел живой, заинтересованный огонёк. Она смотрела на него не как на экспонат, а как на… человека. На того, кто мог быть интересен. — Смотри-ка, кто решил утопить свои барабанные палочки в виски. — протяжно произнесла она. Её голос был всё таким же низким, бархатно-хриплым, но в нём теперь играли новые обертона — лёгкость, почти дружелюбие. — Напугал свой внутренний метроном? Она шутила. Стью попытался что-то сказать, но его язык заплетался. Он только смог уставиться на неё, пытаясь совместить в голове два образа — ледяную статую из прошлой субботы и эту улыбающуюся, почти земную девушку с чёрными губами. Алкоголь мешал думать, но даже сквозь его пелену он понимал: эта дружелюбность была очередной маской. Глубоко внутри, за этой улыбкой и открытым взглядом, всё таилась та же самая, непреодолимая загадочность. Она просто решила приоткрыть одну дверцу, чтобы впустить его внутрь. Совсем немного, ненадолго.. — Ты… — он охрип. — Ты пришла. — Кажется, да, — она склонила голову набок, и крест на её шее покачнулся. — Видела окончание. Ты играл… технично. Но будто тебя там не было. Исчез. Где ты был? Её вопрос был очередным ударом под дых. Она не просто видела. Она слышала пустоту в его игре. Слышала его разочарование, его отчаяние. — Думал, ты не придёшь, — пробормотал он, отводя взгляд. Признание вырвалось само, подогретое алкоголем и шоком. — Вот поэтому я и пришла, — ответила она просто, как будто это было очевидно. — Нельзя оставлять такие интересные частоты в подвешенном состоянии. Меня, кстати, Эллисон зовут. Имя. Оно упало в тишину его сознания, разбивая последние остатки алкогольного тумана, как камень — лёд. Эллисон. Красивое, почти обычное имя. Оно не подходило ей. И подходило идеально. Оно делало её реальной. Осязаемой. Оно было той самой недостающей единицей информации, якорем, которого он так отчаянно искал. — Стью, — выдавил он в ответ, чувствуя, как нелепо звучит это сокращение по сравнению с музыкальным «Эллисон». — Знаю, — улыбка на её чёрных губах стала чуть шире. — Спросила у твоего гитариста. Тот, с безумными глазами. Он сказал, что ты «машина, которая иногда даёт сбой». Мне нравится это описание. Она взяла его стакан, ещё наполовину полный, и отхлебнула из него, не моргнув глазом. Простой, почти интимный жест смутил его больше, чем всё остальное. — Ты… — он снова запнулся, его разум лихорадочно работал, пытаясь осмыслить этот поворот. — Ты здесь одна? — Да, — ответила она, возвращая стакан. — Иногда нужно сойти со своей башни и спуститься в шум. Чтобы напомнить себе, что кроме тишины и частот, есть ещё… вот это всё. — Она жестом обвела зал: музыку, смех, движение. Она была более открытой. Более дружелюбной. Но с каждой её фразой, с каждым взглядом её жёлтых глаз Стью чувствовал, что эта открытость — лишь новый, более сложный уровень её тайны. Она не стала проще. Она стала ближе, и от этого её загадочность ощущалась острее, почти физически. Эллисон. Теперь у галлюцинации было имя. Стью, пьяный, ошеломлённый и до глубины души потрясённый, понимал одну простую вещь: его личный ад ожидания только что сменился новой, куда более сложной и опасной реальностью. И он, вопреки всякому здравому смыслу, не хотел из неё уходить. Она села на соседний барный стул, и пространство между ними внезапно сжалось, наполнившись её запахом и тихим шелестом ткани. Стью инстинктивно отодвинулся на полдюйма, но этого было недостаточно. Её близость была как статическое электричество — невидимое, но ощутимое на каждом волоске кожи. — А для меня вина, красного, — сказала она бармену, и её тон был лёгким, будто они старые знакомые. Бармен кивнул, смерив её странный вид взглядом, но промолчал. «Угол» был тем местом, где удивлялись готическим девушкам. Стью сидел, словно вырубленный изо льда, зажав в руках свой пустой стакан. Весь его репертуар взаимодействия сводился к протокольным вопросам, односложным ответам тёте Кэтрин и барабанному бою. Болтать? Он не умел «болтать». Его разговорный аппарат давно атрофировался от неиспользования. Она получила бокал тёмно-рубинового вина, покрутила его, наблюдая, как жидкость оставляет «ножки» на стекле. — Ты часто здесь пропадаешь? — спросила она, сделав маленький глоток. — Нет, — ответил он сразу, слишком резко. И, почувствовав неловкость от лаконичности, добавил: — Только на выступлениях. Иногда. — А где тогда? — её сколиные глаза изучали его профиль. — Кроме тех своих курсов спасателей. Он вздрогнул. Она знала и об этом. — Дома, — пробормотал он. — Или… репетирую. — Один? — в её голосе сквозило любопытство, но не жалость. — В основном. — Понятно, — она отпила ещё, и чёрная помада оставила на бокале призрачный, соблазнительный отпечаток. — Одиночество — тоже форма контроля, да? Ничего лишнего. Ничего непредсказуемого. Она снова попала в яблочко. Он лишь кивнул, не в силах отрицать. Его пальцы нервно постукивали по стеклу стакана. Он должен был что-то спросить. Поддержать разговор. Его мозг, обычно такой быстрый в построении логических цепочек, сейчас работал как заржавевший механизм. «Спроси о музыке. О книгах. О чём угодно». — А ты… — начал он и запнулся. — Где… твоя башня? Он съёжился внутренне от неуклюжести фразы. Но Эллисон улыбнулась, будто оценила попытку. — На окраине. Старый дом. Там тихо. И много книг, которые никто не читает. Есть коллекция странных вещей, найденных в нестранных местах. — Например? — слово сорвалось само, движимое искренним интересом. — Осколок витража из заброшенной церкви. Череп вороны, идеально чистый. Ключ, который ни к чему не подходит. — Она говорила об этом так же просто, как о погоде. — Иногда тишина там становится слишком громкой. Тогда я иду искать другие звуки. Вроде твоих барабанов. Он смотрел на неё, и неловкость начала понемногу отступать, уступая место острому, почти болезненному интересу. Её мир был выстроен из таких же непонятных, острых осколков, как и его внутренний ландшафт. Только она, казалось, не пыталась их склеить в нечто цельное и безопасное. Она просто хранила их, как сокровища. Он сделал глоток из нового стакана, который бармен поставил перед ним почти автоматически. Алкоголь теперь не жёг, а лишь согревал, размягчая острые углы его скованности. — А твои… глаза? — вырвалось у него. И он тут же похолодел от ужаса. «Ты совсем спятил? Ты спрашиваешь человека о цвете его глаз?» Но Эллисон не смутилась. Она прищурилась, и в её взгляде мелькнула весёлая искорка. — А почему нет? — парировала она. — Всем достаются синие, карие, зелёные. Алые..— она обратила свой взор на него. — Мне достался жёлтый. Это цвет… внимания. Предостережения. Подходит, не находишь? Он не нашёлся что ответить. Она снова выпила вина, и её движения были такими грациозными, такими уверенными рядом с его деревянной неповоротливостью. — Тебе неловко, — констатировала она, не как упрёк, а как наблюдение. — Да, — честно признался он. Это было единственное, в чём он был уверен. — Хорошо, — сказала она. — Это значит, что ты ещё не превратился целиком в ту машину, о которой говорил твой друг. В машинах не бывает неловкости. Только сбои. —Она допила вино и поставила бокал. — Мне пора. Моя башня ждёт. Стью почувствовал резкий, почти панический укол — страх, что она снова исчезнет. На неделю. Навсегда. — Подожди, — сказал он, и его рука сама потянулась, едва не коснувшись её руки. Он отдернул её. — Я… мы ещё… — Увидимся, — закончила она за него, вставая. Её улыбка стала снова загадочной, но уже без насмешки. С лёгкой, едва уловимой теплотой. — Ты знаешь, где меня искать. В тех же частотах. Она повернулась и пошла к выходу, её тёмное платье растворилось в толпе. Стью сидел, глядя ей вслед, и осознавал, что неловкость никуда не делась. Она лишь трансформировалась. Переплавилась в нечто новое — в тянущее, тревожное, живое чувство, которого он не испытывал годами. Возможно, никогда. Он только что провёл время с девушкой. С Эллисон. Ему было страшно, неловко и… хорошо. Настолько хорошо, что от этого становилось ещё страшнее. Потому что это было началом чего-то, что никак не вписывалось в его протоколы.***
Мысли Эллисон плыли спокойно и ясно, как чернила в стакане с чистой водой. Она наблюдала за Стью — за его скованными движениями, за тем, как его пальцы бессознательно выбивали на столешнице не ритм, а сигнал бедствия — и чувствовала лёгкое, почти интеллектуальное удовольствие. Игра в кошки-мышки. Но она не была кошкой, а он — не настоящей мышью. Он был скорее диким, раненым зверьком, застывшим на краю своей норы, который чуял опасность, но не мог оторвать взгляда от света её фонаря. Ей нравилось это. Не из злобы или желания поиздеваться. А из глубокого, неутолимого интереса. Посмотри на него, — думала она, отпивая вина. — Весь сжатый, как пружина. Каждое слово даётся ему с таким трудом, будто он разминает замёрзшие мускулы речи. Он построил себе крепость. А я… я просто постучалась в ворота. И он, против своей воли, приоткрыл щёлку. Она видела его внутреннюю борьбу как на ладони. Как его операторский, категоризирующий ум пытался «обработать» её как входящие данные и терпел крах. Её нельзя было классифицировать. Она была аномалией в его упорядоченной вселенной. И это её веселило. Ей нравилось быть аномалией. Он спросил про глаза. Милый. Большинство либо шарахаются, либо делают тупые комплименты про «необычный цвет». А он просто спросил. Прямо. Как будто я — сложный, но интересный текст, который нужно прочитать. Он пытается читать. Чудесно. Еë увлечение им не было романтическим в обычном смысле. Оно было коллекционерским. Он был редким экземпляром. Живым воплощением того, как боль и страх могут кристаллизоваться в нечто твёрдое, холодное и сложно устроенное. Как трещина на фасаде может породить самый красивый, причудливый узор льда. Она хотела изучать этот узор. Картографировать его. Понимать, какое давление и при какой температуре он образовался. Когда он пробормотал о неловкости, её сердце — то самое, которое многие считали несуществующим — сделало тихий, тёплый толчок. Честность. В нём не было фальши. В нëм была самая большая сила, которую он сам считал слабостью. Он боится, — констатировала она про себя. — Боится меня, боится этих чувств, боится, что его система даст сбой. Но он всё ещё здесь. Сидит. Пытается. Это требует мужества. Гораздо большего, чем бить в барабаны или слушать крики в трубке. Она решила уйти первой. Не потому что надоело. Наоборот — потому что хотелось сохранить этот момент незавершённым. Как захватывающую главу в книге, которую так и тянет дочитать, но лучше растянуть удовольствие. Если остаться сейчас, он может либо окончательно замкнуться, либо, наоборот, сделать что-то неловкое и потом ненавидеть себя за это. А ей не хотелось ни того, ни другого. Ей хотелось, чтобы этот хрупкий, новый росток контакта продолжал расти в тишине, в её отсутствие. «Увидимся», — сказала она. И это была не пустая фраза. Она дала обещание вернуться к интересному объекту. Она знала, что он придёт. На следующее выступление. Или найдёт другой предлог. Его тяга к ней была уже не просто любопытством — это было влечение противоположностей. Его лед — к её таинственной, тихой тьме. Его контроль — к её принятому хаосу осколков и странностей. Выйдя на улицу, она вдохнула холодный воздух и улыбнулась, поправив крест на шее. Игра продолжалась. И она с нетерпением ждала следующего хода. Хода Стью. Ей было интересно, как долго он будет пытаться применить свои протоколы к чему-то столь же иррациональному и прекрасному, как она. И когда наконец поймёт, что единственный правильный протокол здесь — это сдаться. Не ей. А этому странному, тревожному, живому чувству между ними. А там уже будет видно. Она растворилась в ночи, унося с собой образ его растерянных глаз и тихого, сбивающегося дыхания. Эллисон добыла лучший «артефакт» её вечера. И она намеревалась добавить его в свою коллекцию. Не как трофей. Как драгоценность.***
Дом тёти Кэтрин погрузился в свою ночную, безупречную тишину. Но в комнате Стью стоял другой звук — навязчивый, тихий гул собственных мыслей. Они приходили не отрывками, а чёткими, законченными фразами, каждая из которых начиналась с одного и того же слова, как будто его мозг нажал на клавишу «повтор». Эллисон… пахнет забвением. Он лежал на спине, и вместо запаха старой краски и пыли с полок в ноздри вставал тот сложный букет — полынь, пыльные фолианты, холодный камень. Он вдыхал глубже, пытаясь уловить его снова, но ловил лишь стерильный воздух комнаты. Её запах был обещанием. Обещанием места, где боль можно не контролировать, а просто оставить где-то в темноте, как ненужный артефакт. Эллисон… улыбалась чёрными губами. В темноте под веками он снова видел этот графический контраст — мертвенную бледность кожи и идеально очерченные, смоляные губы, приподнятые в углах. Эта улыбка не была простой. Она была шифром. Она одновременно приглашала и предупреждала: «Я здесь, я реальна, но не пытайся разгадать меня до конца». И он хотел именно этого — не разгадать, а принять шифр как данность. Эллисон… сказала, что коллекционирует осколки. Ключ, который ни к чему не подходит. Череп вороны. Его внутренний архивариус, тот, что годами раскладывал по полочкам воспоминания о родителях, с интересом отозвался на это. Он сам был таким осколком. Выжженным, оплавленным на краях, не подходящим ни к одной цельной картине мира. А она… она, казалось, находила в таких вещах ценность. Не пыталась склеить. Просто ценила факт их существования в их повреждённой форме. Эллисон… не боится тишины. Она сказала, что уходит в шум, когда тишина в её башне становится слишком громкой. Он понял это. Понял до мурашек. Его тишина тоже была оглушительной. Но его выходом был грохот барабанов — попытка заткнуть её. Её выходом было… наблюдение. Искание «частот». Она не глушила тишину. Она дополняла её другими звуками. В этом была разница между бегством и… любопытством. Эллисон… назвала его неловкость хорошим знаком. Это засело глубже всего. Вся его жизнь была построена на устранении неловкости, на достижении бесшовного, автоматического функционирования. А она пришла и заявила, что его сбой, его запинка, его человеческая скованность — это признак жизни. Это переворачивало всё с ног на голову. Значит, всё, что он считал слабостью, в её странной, перевёрнутой вселенной могло быть силой? Он повернулся на бок, уткнувшись лицом в подушку, пытаясь заглушить этот внутренний монолог. Но он продолжался, тихий и настойчивый: Эллисон… может увидеть дым. Он не формулировал это прямо, но чувствовал. Если кто-то и сможет взглянуть на него и не увидеть спасателя, сироту, калеку, а увидеть просто дым — ту пелену горя и страха, в которой он живёт, — так это она. Она не станет его развеивать. Она, возможно, просто сядет рядом и будет смотреть, как он клубится, находя в этом какую-то свою, мрачную красоту. Тётя Кэтрин прошлась по коридору, её шаги были лёгкими, почти неслышными. Он замер, притворяясь спящим. Её упорядоченный мир, её чистые линии и правильные углы казались теперь чужими, как декорации из другой пьесы. Его реальность сместилась. Теперь она вращалась вокруг тёмной, тихой точки по имени Эллисон. Вокруг обещания другой, неупорядоченной, но, возможно, более честной жизни. Он открыл глаза и смотрел в потолок. В его голове был только мягкий, настойчивый рефрен, бившийся в висках в такт собственному пульсу: Эллисон… Эллисон… Эллисон… Он не знал, что с этим делать. Не знал, к чему это приведёт. Но впервые за долгие годы он не хотел, чтобы это прекращалось. Было страшно. Все было не по инструкции. Но это было единственное, что казалось по-настоящему живым.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.