Метки
Описание
Он подарил ему корону, дворец, наследника — и ледяное молчание в придачу.
Он принял всё — кроме одиночества.
Иногда, чтобы услышать друг друга, стена между людьми должна быть разрушена до основания. Иногда — для этого нужно разбить всё вокруг, включая собственную гордость. История о том, как два упрямых дурака, король и его супруг, прошли через ад непонимания, чтобы найти рай там, где он был всегда: в объятиях друг друга.
Голод
12 января 2026, 02:31
Дверь захлопнулась. Звук тяжёлого засова, скользящего снаружи, прозвучал громче любого грома. Феликс остался один в центре комнаты, и тишина после бури голосов оказалась оглушительной. Воздух, ещё секунду назад густой от гнева и вызова, опал, осев тяжёлой, липкой пеленой.
Он стоял, глядя на резные дубовые панели двери, за которыми только что исчез Хёнджин. Тело его дрожало мелкой, прерывистой дрожью — не от страха, а от адреналина, от выплеснувшейся и ничем не завершившейся ярости. Он ждал, что дверь снова откроется. Что Хёнджин вернётся, отменит приказ, скажет… что угодно. Но за дверью были только приглушённые шаги удаляющейся стражи и звенящая тишина.
Жар, доселе тлевший где-то в глубине, отозвался на всплеск эмоций волной. Она прокатилась от живота к вискам, затуманивая зрение. Феликс схватился за спинку ближайшего кресла, чтобы не упасть. Течка. Она была здесь. Не завтра, не через день. Сейчас. И он был в ловушке.
Сначала пришла ярость. Чистая, разрушительная. Он обернулся, его взгляд упал на низкий столик у дивана, где стояла тяжёлая хрустальная ваза с ирисами — один из первых, безымянных подарков Хёнджина. Без раздумий он схватил её и швырнул в противоположную стену. Хрусталь разбился с оглушительным, мелодичным звоном, цветы и вода брызнули на шёлковые обои.
Звук удовлетворил что-то тёмное внутри. Он потянулся к следующему предмету — изящной фарфоровой статуэтке пастушка. Удар. Осколки. Потом — подсвечник. Книга в серебряном переплёте. Он крушил всё, что попадалось под руку, каждым броском выкрикивая беззвучное «Ненавижу!». Ненавидел эти стены, эту клетку, эти подарки-намёки, этого человека за дверью, который предпочёл запереть его, а не остаться.
Когда комната начала напоминать поле боя, усыпанное осколками его прежней, покорной жизни, силы оставили его. Он опустился на колени среди битого фарфора, тяжело дыша. Руки дрожали, в ладонях зияли мелкие порезы, но боли он не чувствовал. Только пустоту. И нарастающий, неумолимый жар.
---
На следующее утро дверь приоткрылась. Вошла старшая горничная, Марта, с подносом. Её опытное, невозмутимое лицо не дрогнуло при виде разгрома. Она осторожно переступила через осколки и поставила поднос на единственный уцелевший столик.
— Ваше высочество, вам следует позавтракать, — сказала она мягко, но твёрдо. — И позвольте обработать ваши руки.
Феликс сидел на краю дивана, уставившись в пространство. Он поднял взгляд на поднос: яйца, ветчина, тёплые круассаны, фрукты. Еда, которая обычно вызывала у него аппетит, теперь казалась чем-то абстрактным, чужим.
— Уберите, — тихо сказал он.
— Ваше высочество…
— УБЕРИТЕ! — его голос сорвался, хриплый и надломленный. Он не хотел их еды. Не хотел их заботы. Он хотел… он не знал, чего хотел. Но не этого.
Марта вздохнула, но не настаивала. Она взяла поднос и вышла, осторожно закрыв дверь.
День тянулся мучительно медленно. Жар приходил волнами, заставляя его сбрасывать с себя всё больше одежды, метаться по комнате, прижиматься лбом к прохладному стеклу окна. Мысли путались. Он вспоминал Хана. «Любовник. Тихий, покладистый». Абсурд. Но в моменты особенно сильного приступа, когда тело кричало о потребности, а разум затуманивался, эта мысль казалась не такой уж безумной.
К вечеру пришёл лекарь — пожилой, пахнущий травами и формалином бета. Он осмотрел порезы на руках Феликса, перевязал их, попытался дать успокоительный отвар.
— Вам нужно есть, ваше высочество, — настаивал он. — И пить. Для ребёнка, если не для себя.
Феликс только покачал головой. «Ребёнок». Лука. Мысль о сыне пронзила туман ярости и отчаяния холодной, острой иглой вины. Но даже это не заставило его прикоснуться к еде. Его голодовка была не только протестом. Это был единственный вид контроля, который у него оставался над своей жизнью. Они могли запереть его тело, но не могли заставить его функционировать по их правилам.
На второй день голода слабость стала ощутимой. В глазах потемнело, когда он резко вставал. Но решимость только окрепла. Когда слуга снова принёс еду, Феликс не просто отказался. Он взял поднос и швырнул его в стену рядом с дверью. Тарелки разлетелись вдребезги, соус заляпал гобелен. Послание было ясным.
Слухи поползли по дворцу, как подземные воды. «Король объявил голодовку». «Король сошёл с ума в заточении». «Король в ярости, но не знает, что делать».
Хёнджин действительно был в ярости. И в отчаянии. Получая доклады, он метался по своему кабинету, как дикий зверь в клетке. Его Феликс, его ангел… он ломает себя. Из ненависти к нему. Каждый разбитый предмет, каждый недоеденный кусок был обвинительным приговором, выбитым на его совести. Он хотел было вломиться туда, силой заставить его есть, приковать к кровати и вливать бульон. Но останавливало его именно то, чего он боялся больше всего: что Феликс увидит в этом ещё большее насилие. Ещё больше причин для ненависти.
— Пусть… пусть придёт его брат, — отрывисто приказал он на третий день, когда доложили, что Феликс уже едва встаёт. — Может, он его образумит.
Хан явился быстро. Его впустили в опочивальню. Картина, которую он увидел, заставила его насмешливую маску на мгновение сползти. Феликс, бледный как смерть, в одном исподнем, сидел на полу, прислонившись к дивану. Глаза его были огромными, лихорадочно блестящими в осунувшемся лице.
— Ну ты даёшь, братец, — тихо свистнул Хан, осторожно переступая через осколки. — Настоящую осаду устроил.
— Уходи, Хан, — прошептал Феликс, но в его голосе не было сил для прежней резкости.
— И оставить тебя помирать с голоду в роскошной тюрьме? Нет уж. — Хан присел рядом, не касаясь его. — Слушай. Я понимаю твой гнев. Но это самоубийство. Буквально. Ты же не хочешь, чтобы твой сын рос сиротой?
— Он вырастет с отцом, который его не замечает, — горько выдохнул Феликс. — Какая разница?
— Разница есть. И ты это знаешь. — Хан помолчал. — Он прислал меня. Король. Видишь? Он беспокоится.
— Он беспокоится о своём имуществе, — огрызнулся Феликс, но в его глазах мелькнула искра чего-то — надежды? Нет, не надежды. Любопытства.
— Возможно. Но даже имущество обычно кормят. — Хан вздохнул. — Ликс. Перестань. Ты победил. Ты доказал свою точку всем, включая его. Теперь пора остановиться, пока не стало поздно.
Феликс отвернулся, уставившись на узор ковра. Он не был уверен, что хочет остановиться. Остановка означала капитуляцию. Признание, что эта игра ведётся по правилам Хёнджина. А он не хотел играть по чужим правилам.
— Мне принесут ужин через час, — сказал Хан, вставая. — Съешь его. Ради себя. Ради Луки. А потом… потом подумай о том, о чём я говорил. Есть другие способы бороться. Более умные.
Он ушёл. Через час действительно принесли ужин — лёгкий бульон, пюре. Феликс смотрел на пар, поднимающийся над тарелкой. Его желудок сводило от голода, но горло сжималось. Он потянулся к ложке. Рука дрожала. Он зачерпнул немного бульона, поднёс ко рту. Запах курицы внезапно вызвал такой приступ тошноты, что он отшвырнул ложку, и та со звоном ударилась о каминную решётку.
Нет. Он не может. Не так.
---
На третий день в его покои принесли Луку.
Нянька, бледная и испуганная, внесла свёрток в кружевах и остановилась у порога, не решаясь приблизиться к этому бледному, опасному призраку в центре разрушенной комнаты.
— Его величество король просил… для успокоения… — начала она.
— Отдайте его мне, — голос Феликса прозвучал тихо, но с такой стальной нотой, что нянька вздрогнула.
Она нерешительно сделала шаг вперёд. Феликс вытянул руки. Они были грязными, в царапинах и бинтах, но устойчивыми. Он взял сына. Лукас, тёплый и сонный, кряхтел, устроившись в привычных объятиях. Его детский, молочный запах ударил Феликса, перекрывая на мгновение собственный жар. Слёзы, которых не было все эти дни, наконец подступили к глазам.
— Уйдите, — сказал он няньке, не отрывая взгляда от лица сына. — И передайте королю: если я не могу выйти из этой комнаты, то и мой сын не выйдет. Он останется со мной.
Нянька ахнула, замерла в нерешительности.
— Но, ваше высочество…
— УЙДИТЕ!
Женщина бросилась прочь. Дверь захлопнулась. Феликс остался один. С Лукой на руках. Он опустился на диван, прижимая его к груди, и начал кормить. Это был акт протеста, отчаянный и безумный. Он знал, что слаб, что молока может не хватить. Но это был единственный способ, которым он мог сказать Хёнджину: «Ты отнял у меня всё. Но этого ты не отнимешь. Это моё. Моё и его».
Слух о том, что наследник находится в запертой комнате с безумствующим омегой, достиг Хёнджина как удар обухом по голове. Первым порывом было ворваться туда с отрядом стражников и отобрать сына силой. Но холодный, логичный голос в глубине сознания остановил его: «Если ты сделаешь это, ты проиграешь окончательно. Он никогда тебе этого не простит. И Лукас вырастет, зная, что отец отнял его у матери силой».
Он был в ловушке. Собственного страха. Собственной вины. И теперь — собственного ребёнка, которого использовали как живого щита.
— Наблюдать, — сквозь зубы приказал он доверенному слуге. — Каждые два часа доклад. Если с наследником что-то будет не так… доложить немедленно.
Он не спал следующие двое суток. Сидел в кабинете, уставившись в одну точку, прислушиваясь к тишине дворца, которая казалась ему зловещей. В его воображении рисовались страшные картины: Феликс, ослабевший, роняющий ребёнка; Феликс, в жару теряющий рассудок… Он пил, но вино не помогало. Оно только обостряло чувство собственного бессилия.
---
На пятый день заточения Феликс понял, что больше не может. Силы покидали его. Голова кружилась, в ушах стоял звон. Лукас плакал чаще — молока действительно не хватало. И когда нянька, по распоряжению Хёнджина, пришла с очередным докладом и робко протянула руки за ребёнком, Феликс не сопротивлялся. Он позволил забрать сына, чувствуя, как вместе с тёплым комочком уходит последняя опора.
Комната опустела. Опустел и он. Он сидел на краю кровати, глядя на свои исхудавшие, перебинтованные руки. Жар пылал внутри, уже почти не встречая сопротивления. Он был голоден, измождён и бесконечно одинок. И в этом одиночестве проступила простая, животная правда: его тело требовало того, чего разум так отчаянно боялся. Требовало облегчения.
Стыд был слабым, далёким чувством, утопленным в физиологической необходимости. Он медленно, как во сне, лёг на спину на холодную, помятую простыню. Руки, будто чужие, потянулись вниз, под тонкую ткань исподнего. Прикосновение к перегретой коже заставило его выдохнуть — стон ли, вздох ли облегчения.
Он закрыл глаза. И перед внутренним взором возник не абстрактный «любовник» Хана. Возник он. Тёмные, дикие глаза, смотревшие на него в тот первый день. Широкие плечи. Голос, низкий и грубый, который мог бы стать нежным. Запах — дуб, дым, сталь — тот самый, который сводил с ума даже сейчас, сквозь стену и ненависть.
Феликс представил, что эти руки касаются его. Не с яростью, как тогда, а… по-другому. Представил, как эти губы прижимаются к его шее, к груди, опускаются ниже… Он ласкал себя, тихо постанывая, смешивая стоны с прерывистыми всхлипами, и каждый вздох был обращён к тому, кто сидел за стеной, в своём кабинете, и тоже, наверное, не спал. Это была месть. И мольба. И капитуляция, и бунт — всё в одном.
Он не слышал, как замер у двери слуга, принесший воду. Не видел, как тот, побледнев, отшатнулся и бросился прочь с докладом, который изменит всё.
---
Хёнджин не пил. Он просто сидел, уставившись в потухший камин, когда дверь распахнулась и в кабинет ворвался камергер, Лорд Элиот. Его лицо было искажено смесью ужаса и крайнего смущения.
— Ваше величество! В покоях королевы… — он задыхался.
Хёнджин медленно повернул голову. В его взгляде не было ничего — только усталая пустота.
— Что ещё? Он разбил ещё одну вазу? Выбросил еду в окно?
— Н-нет, ваше величество… Он… звуки… — Элиот сделал над собой усилие, понизив голос до шёпота. — Он… утоляет себя. Сам. Громко.
Слова повисли в воздухе. Сначала они не долетели до сознания Хёнджина, затянутого пеленой усталости и вины. Потом — долетели. И взорвались.
«Утоляет себя». Феликс. Его Феликс. Там, запертый, в жару течки, одинокий, доведённый до отчаяния… и он… Хёнджин вскочил так резко, что кресло отлетело назад и грохнулось на пол. В ушах зазвенело. Весь мир сузился до одной мысли, одного образа, одного невыносимого звука, который он сейчас не слышал, но представлял с мучительной ясностью.
Ревность. Та самая, на которую он не имел права. Та самая, что рвалась наружу в их последней ссоре, вспыхнула в нём с новой, ослепляющей силой. Но теперь к ней примешивалось нечто иное. Не гнев. Агония. Картина, которую нарисовал Элиот, была невыносима не потому, что оскверняла его собственность. А потому, что это был крик. Крик одиночества и потребности. Потребности, которую он, Хёнджин, должен был утолять. И которую он проигнорировал, убежал, спрятался за своей глупой, чудовищной виной.
Он не помнил, как выбежал из кабинета. Не помнил, как ноги несли его по знакомым коридорам. Он видел перед собой только дверь. Ту самую дверь, которую он приказал запереть. Охранники, заслышав его бешеные шаги, вытянулись в струнку, но он, не снижая скорости, отшвырнул одного плечом в сторону, другого — отпихнул рукой. Его пальцы нащупали тяжёлый засов, он дёрнул его на себя, и дверь с грохотом распахнулась, ударившись о внутреннюю стену.
И он увидел.
Феликс лежал на ковре, среди обломков их прошлой жизни. Полуобнажённый. Тело его было покрыто испариной, свет свечей играл на влажной коже. Глаза были закрыты, губы полуоткрыты. Одна рука беспомощно лежала на груди, другая… Хёнджин не увидел, куда была направлена другая, потому что при его появлении Феликс резко дёрнулся, вскочил на локти, и в его глазах вспыхнул не стыд, а та же самая яростная, исступлённая решимость, что и пять дней назад.
Хёнджин захлопнул дверь у себя за спиной. Глазами, затуманенными яростью и чем-то ещё, он окинул комнату, выискивая незримого врага, соперника. Но кроме них двоих и призраков разбитых вещей тут никого не было.
— ВСЕ, ВОН! — заорал он так, что, казалось, задрожали стёкла в уцелевших окнах. Он не видел слуг, но знал — они где-то тут, за дверью, в смежной комнате. Его приказ прозвучал как рык раненого зверя.
Потом он повернулся к Феликсу. Тот уже сидел, подтянув к себе колени, пытаясь прикрыться остатками одежды. Его дыхание было частым, прерывистым. Он смотрел на Хёнджина не как на спасителя, а как на нового мучителя.
— Ну что, ваше величество? — голос Феликса был хриплым, полным сарказма и бездонной усталости. — Пришли полюбоваться на окончательное падение своего ангела? Видите? Он испачкался. Совсем. Сам. Без посторонней помощи. Довольны?
Каждое слово било, как кнутом. Хёнджин рухнул перед ним на колени. Он не думал, не планировал. Он действовал на чистом, неконтролируемом инстинкте. Его руки схватили запястья Феликса, оторвав их от тела, прижали к своей груди. Он чувствовал, как бешено колотится сердце того под тонкой, горячей кожей.
— Зачем? — прошипел он, и в его голосе была такая нечеловеческая боль, что Феликс вздрогнул всем телом. — ЗАЧЕМ ты это делаешь? Чтобы добить меня окончательно? Чтобы я видел, во что превратил тебя? В какого… извращенца, который вынужден…
Он не договорил. Не мог.
— Чтобы не сойти с ума! — выкрикнул Феликс, пытаясь вырваться. Слёзы, которых он не проронил за дни голодовки, хлынули ручьём, смешиваясь с потом. — Чтобы хоть как-то заглушить это! Потому что мой муж… мой законный муж!.. предпочитает тёплые объятия чужих постелей! Потому что он дал мне сына и ОТВЕРНУЛСЯ! Потому что я НЕНАВИЖУ эту пустоту, Хёнджин! НЕНАВИЖУ!
Он выкрикнул его имя. Не «ваше величество». Не «король». То самое, личное имя, которое Хёнджин не слышал от него с той первой ночи. И в этом крике, в этой боли не было ненависти к нему. В ней была ненависть к ситуации. К одиночеству. К тому, что их брак стал этой пустотой.
И щёлкнуло. «Чужие постели…»
Хёнджин замер. Его хватка ослабла. Он смотрел в заплаканное, искажённое мукой лицо Феликса, и вдруг пазл, который два года не складывался в его голове, сложился. Со страшной, ослепляющей ясностью.
— Какие… какие постели? — он спросил глухо, едва выталкивая слова из перехваченного горла. — Я… я ни к кому не прикасался. С той ночи. Никогда. Даже мысли не было.
Феликс замер. Он смотрел на Хёнджина с немым, полным непонимания взглядом. Его дыхание стало прерывистым, неровным.
— А что мне думать? — он закричал уже почти истерически, слезам не было конца. — Ты даже СМОТРЕТЬ на меня не можешь! Ты думаешь, я урод? Омега-инкубатор, который заманил тебя в ловушку этой беременностью? Я был готов… я был бы готов родить тебе ещё десятерых, только бы ты… чтобы ты просто смотрел на меня как тогда! Говорил со мной! Касался!
И тут Хёнджину открылась вся чудовищная правда. Он видел перед собой не ненависть. Он видел отражение собственного страха и боли, но умноженное в тысячу раз. Феликс не ненавидел его за ту ночь. Феликс не считал ребёнка ловушкой. Феликс… хотел его. Жаждал его внимания. И все эти месяцы, все эти годы Хёнджин, убегая от призрака собственной вины, заставлял его страдать от нехватки того, чего тот так отчаянно желал.
Он, величайший дурак на всём континенте, строил стену, чтобы защитить Феликса от своего «чудовища», а в итоге чуть не задушил его этой стеной насмерть.
— Ликси… — его голос сломался. Он поднял руку, медленно, будто боясь спугнуть, и коснулся влажной, горячей щеки. Феликс не отстранился. Он замер, глядя на него широко раскрытыми, полными слёз и вопроса глазами. — Я думал… я думал, ты ненавидишь меня. За ту ночь. За то, что я был так груб. Что я тебя… использовал. Что из-за меня ты оказался в этой золотой клетке с ребёнком, которого не хотел.
В комнате воцарилась тишина. Та самая, звонкая, хрупкая тишина, что бывает после урагана, когда воздух чист, а разрушения вокруг кажутся нереальными. Феликс смотрел на него, и в его глазах что-то менялось. Гнев таял, уступая место недоумению, а затем — медленному, осторожному пониманию.
— Что? — прошептал он. — Что ты несешь? Я… я хотел тебя. Всю ту ночь. Я молился, чтобы моя течка совпала с твоим приездом. А Лука… — он обернулся, будто ища взглядом кроватку, хотя та была далеко, в детской. — Лука — это счастье. Моё счастье. Разве ты не видел?
Хёнджин увидел. Наконец-то увидел. Он закрыл глаза, и его плечи содрогнулись от беззвучного, тяжёлого рыдания. Все эти годы… вся эта боль… из-за глупого, чудовищного недопонимания.
— Прости, — выдохнул он, и это слово, крошечное, жалкое, сорвалось с его губ, обливаясь горечью. — Прости меня. Я… я был слеп. Я боялся.
— Чего? — Феликс всё ещё не мог поверить.
— Что ты испугаешься. Что увидишь во мне чудовище. Что пожалеешь о браке. Я решил… дать тебе свободу. От себя.
Феликс рассмеялся. Коротко, истерически, сквозь слёзы.
— Свободу? В четырёх стенах? С тобой на другом конце дворца? Это не свобода, Хёнджин. Это одиночная камера. Самая роскошная в мире, но камера.
Хёнджин открыл глаза. В них была вся его растерянность, вся боль, всё сожаление. Могущественный король, не знающий, как загладить вину перед собственным мужем.
— Что мне делать? — спросил он просто. По-детски.
Феликс не ответил словами. Вместо этого он потянулся. Его руки, только что пытавшиеся вырваться, теперь обвили шею Хёнджина. Он притянул его к себе и прижал губы к его губам.
Это не был нежный поцелуй. Это был поцелуй-укус, поцелуй-вызов, поцелуй-мольба. В нём была вся горечь прошедших месяцев, вся ярость, вся тоска и вся надежда, которая, казалось, уже умерла, но теперь пробивалась сквозь асфальт их недопонимания, как первый росток.
Хёнджин ответил с той же яростью, но теперь в ней не было гнева. Была жажда. Жажда искупления, соединения, обладания. Он целовал его, как тонущий — глоток воздуха после долгого пребывания под водой. Его руки обвили его тело, и на этот раз не для того, чтобы удержать, а чтобы прижать, впустить, раствориться. Запах течки, смешанный со слезами и потом, был самым сладким и самым горьким наркотиком.
Он снял с него остатки исподнего, сбросил собственный потный камзол. Кожа к коже. Жар к жару. Сила к силе. Когда они оказались на ковре, среди обломков их старой жизни, Феликс обвил его ногами, прижался всем телом, и его стон был не стоном боли, а стоном долгожданного облегчения.
— Не уходи, — прошептал он ему в губы, в промежутке между поцелуями. — Не исчезай. Не оставляй меня.
— Никогда, — поклялся Хёнджин, и это была первая по-настоящему честная клятва за всё время их брака. — Никогда больше.
И он начал двигаться. На этот раз помня о нежности, которой так не хватало в первую их ночь. Каждое прикосновение было извинением. Каждый поцелуй — клятвой. Каждый вздох — молитвой. Он ласкал его, как драгоценность, которую чуть не разбил собственными руками, и тело Феликса отвечало ему дрожью, стонами, безудержным откликом, которого Хёнджин так отчаянно боялся и так жестоко лишал их обоих.
Когда волна нарастала, захватывая их в свой водоворот, Феликс вцепился в его плечи, запрокинув голову, обнажив горло — жест предельного доверия и подчинения.
— Хёнджин… подожди, — выдохнул он.
Тот замер, мгновенно насторожившись. Старые страхи кольнули его.
— Что? Я сделал что-то не так?
Феликс покачал головой, тяжело дыша.
— Нет… только… — он потянул его вниз, к уху, и прошептал так тихо, что это было похоже на дуновение ветра: — Не внутрь. Пожалуйста. Не кончай в меня.
Хёнджин отстранился, чтобы взглянуть ему в лицо. В его глазах он увидел тот самый, знакомый страх. Тот самый, что гнал его в изгнание все эти месяцы.
— Почему? — спросил он, уже догадываясь, но желая услышать.
— Потому что я не переживу, если ты снова… исчезнешь на девять месяцев, — голос Феликса дрогнул. — Если снова станешь тенью, которая появляется только для того, чтобы оплодотворить меня. Лучше уж ничего, чем это. Пожалуйста.
И Хёнджин понял всё до конца. Каждый его уход, каждое отстранение Феликс воспринимал не как наказание за первую ночь, а как отвращение к его плодовитости, к последствиям их близости. Он думал, что Хёнджин не хотел этого ребенка. Не хотел с ним связи.
— Дурак, — хрипло выдохнул Хёнджин, прижимая лоб к его виску. Его сердце разрывалось от боли и нежности. — Я исчезал, потому что думал, что делаю тебе больно своим присутствием. Потому что считал себя недостойным прикасаться к тебе после того, как так грубо взял. Лука… — он сглотнул комок в горле. — Лука – это лучшее, что случилось со мной. После тебя. Ты слышишь меня? После. Тебя. Я люблю тебя. По-дурацки. По-варварски. Но люблю. И я хочу ещё двадцати таких же Лука, если ты захочешь. Но только если ты будешь со мной рядом. Всегда. Ты веришь мне?
Феликс смотрел на него, и слёзы текли по его вискам в волосы. Он кивнул. Слов не было. Была только потребность. И доверие, которое, казалось, было навсегда утеряно, но теперь вернулось, хрупкое и сильное, как первый лёд.
— Тогда позволь, — прошептал Хёнджин. — Позволь мне всё исправить. Сейчас. Навсегда.
Феликс снова кивнул, обвивая его шею руками. И на этот раз, когда пик настиг их, Хёнджин не стал себя сдерживать. Он заполнил его, пометил, как в ту самую первую ночь, но теперь — не как трофей, а как свою единственную, потерянную и вновь обретённую территорию сердца. А Феликс принял его с тихим, счастливым стоном, наконец-то чувствуя не боль и одиночество, а принадлежность, завершённость, любовь.
Они лежали потом, сплетённые в клубок конечностей, на том самом ковре. Дышали. Медленно приходили в себя. Хёнджин гладил его волосы, чувствуя под ладонью влажные от пота пряди.
— Так что насчёт любовников? — тихо спросил он, целуя его макушку.
Феликс фыркнул, прижимаясь к его груди.
— А что насчёт твоих «дел государства», из-за которых ты пропадал на месяцы?
— Дела государства теперь могут подождать, — Хёнджин притянул его ближе. — А любовники?
— Уволь нахрен того стражника, что на меня глаз положил, — буркнул Феликс. — И брату Хану передай, что его советы больше не требуются. Вообще никогда.
Хёнджин усмехнулся. Настоящей, лёгкой усмешкой, которой не было на его лице много лет.
— Договорились.
Он помолчал.
— И никаких голодовок.
— И никаких побегов в походы при первой же возможности, — парировал Феликс.
— Договорились.
Ещё тишина. Комфортная, тёплая, живая.
— Феликс?
— М?
— Я тебя люблю. Это, наверное, прозвучало глупо. Но это правда.
Феликс поднял голову и посмотрел ему в глаза. И улыбнулся. Настоящей, первой за долгое время улыбкой, которая снова сделала его ангелом. Но теперь ангелом, который знал, что его любят. Не за ангельскую внешность. А за упрямство, за гнев, за ляшки, за всё.
— Я знаю, дурак, — прошептал он. — Я тоже. Всё это время. Просто… ты был слишком далеко, чтобы это услышать.
Хёнджин закрыл глаза, прижимая его к себе. За дверью, на руках у няньки, мирно посапывал Лукас. И ни он, ни весь двор ещё не знали, что с этой ночи всё изменится. Что ледяной король Хёнджин начнёт появляться на людях, не выпуская из виду своего супруга. Что королева Феликс перестанет носить мешковатые халаты. И что их любовь, такая кривая, дурацкая и запоздалая, наконец-то выйдет из тени и станет самым прочным союзом в истории обоих королевств.
Но это будет завтра. А сейчас было только это: два израненных, уставших дурака на разгромленном ковре, которые наконец-то нашли общий язык. Язык прикосновений, запаха ванили, дуба и железа, и тихих клятв, данных в полумраке, среди обломков их прошлого. И этого было достаточно. Больше чем достаточно.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.