Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Я - часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо.
Предложение, от которого невозможно отказаться.
06 января 2026, 07:43
Дождь в том городе был иного свойства. Он не омывал, не очищал, не приносил того прохладного, животворящего облегчения, о котором пишут в стихах. Нет, это было нечто иное: мелкое, назойливое, вечное нуднение с неба, превращавшее мир в гигантскую помойную лужу. Он не падал струями, а висел в воздухе сырой, ледяной пылью, проникая под самую кожу, насквозь пропитывая ветхую ткань пальто и ещё более ветхую - человеческой души. Он размывал всё: краски, очертания зданий, грани между мостовой и сточной канавой, последние чёткие мысли в усталой голове. Он превращал грязь в липкую, сосущую холодом кашу, которая с каждым шагом облепляла подошвы, отягощала движение, напоминая: ты тонешь, ты уже по колено в этом, и выхода нет. Именно в такой вечер, вернее, в такую бесконечную, лишённую времени сырую ночь, шестнадцать человек - некогда цвет, надежда, гордость, эти самые "Абсолютные" питомцы знаменитной академии "Кибогаминэ Гакуэн" - обнаружили, что стоят на одном и том же дне. О, какое это было дно! Не романтическая пропасть, куда падают с криком и ломают крылья, а тинистое, засасывающее болотце будней, где тонут медленно, молча, по сантиметру в год, где талант оказывается столь же бесполезен, как золочёная пуговица на рубище, а мечты размениваются на жалкие монеты, которых вечно не хватает даже на то, чтобы отсрочить неминуемый конец.
Махиру Коидзуми, Абсолютный Фотограф, помнила тот свет. Свет в лаборатории при академии, резкий, чистый, выхватывающий из тьмы небытия саму суть явления - трепет ресниц, искру понимания в глазах, мимолётную тень сомнения на губах. Её взгляд, вооружённый объективом, был скальпелем, вскрывающим реальность. Теперь её миром стала каморка, воняющая дешёвым проявителем и пылью, над круглосуточным фотоателье "Улыбка". Здесь она снимала. О, Боже, как она снимала! Деревянные, напуганные лица перед синим тряпичным фоном для паспортов, развратно-наивные взгляды невест в париках и кринолинах из синтетики, купленных втридорога в соседнем магазине, ораву чумазых детей в картонных доспехах самураев, которых сердитые матери ставили в ряд, как горшки с геранью. Каждый щелчок затвора был похоронным звоном. Она видела, как через видоискатель утекает её собственная душа, замещаясь этой серой, безвкусной массой сиюминутных потребностей. Долг копился незаметно, как плесень на стене: сначала лекарства для матери, чьё тело медленно отказывало в дешёвой клинике, потом безумная, отчаянная попытка снять и показать "правду". Она снимала заброшенные заводы, глаза стариков на лавочках, мусор в переулках. Галерея вежливо отказала: "Слишком мрачно, дорогая. Никто не покупает отчаяние". Теперь отчаяние покупало её, целиком, по часам. Жизнь её стала не чёрно-белой - в чёрно-белом есть драма, контраст, глубина. Её жизнь стала серо-бурой, цвета застывшей грязи под осенним дождём.
Фуюхико Кузурю. Само имя когда-то заставляло трепетать. Сын клана, наследник империи теней, Абсолютный Мафиози. Величие - это когда за тебя говорят твои враги, а друзья молчат из уважения. Теперь не было ни врагов, ни друзей. Был полуразрушенный склад на окраине, где ветер выл в дырах ржавой обшивки, и верная Пэко Пэкояма, чьи тонкие пальцы, умевшие направлять клинок с божественной точностью, теперь ковырялись в платах сгоревших телевизоров, добывая медные дорожки. Его гордость, эта раскалённая, яростная сталь внутри, гнулась и ржавела. Он брался за работу, от которой у предков в гробах могла пойти пена. Сбор долгов с таких же, как он, опустившихся бедолаг: пьяниц, проигравшихся мелких лавочников, несчастных матерей-одиночек. Он видел в их глазах не страх перед ним, Фуюхико Кузурю, а тупой, животный ужас перед завтрашним днём. И он ненавидел их за этот страх, потому что видел в нём своё отражение. Он сторожил подпольные притоны, где в потном мареве терялись последние надежды, и чувствовал, как его собственная честь, понятие о котором вбивали в него с детства, растворяется в этом тяжёлом воздухе, замещаясь простой, скотской необходимостью выжить. Семейный долг, тот самый, что не прощается, висел над ним не дамокловым мечом, меч хотя бы убивает быстро. Это был гигантский жернов, медленно, но неотвратимо перемалывающий его будущее в мелкую пыль. Проценты плодились, как крысы в подвале, быстрее, чем он мог заработать, даже продав последние остатки самоуважения.
Микан Цумики. Казалось, сама судьба вылепила её из самого непрочного, обречённого на страдание материала. Абсолютная Медсестра, чьи руки могли бы творить чудеса успокоения, исцеления, находились в вечном трепете. Она влачила, да, именно влачила, как влачат сломанную, ненужную вещь, существование в муниципальной клинике, этом казённом доме скорби. Её талант ценился ровно настолько, насколько начальство ценило дешёвую, покорную рабочую силу. Её жильём была клетушка в общежитии, пропахшая хлоркой, дешёвым мылом и тем специфическим запахом безнадёги, что исходит от долго лежачего больного. Воздух там был густой, им трудно было дышать, но он казался ей заслуженным. Она ухаживала за самыми капризными, озлобленными пациентами, принимала на себя потоки немотивированной злобы, и её бесконечные "простите, простите, я такая неловкая" были не просто словами, а формой дыхания в этом мире. Её долги были тихими, как она сама: кредит за обучение (она так хотела стать хорошей медсестрой!), счета за лечение бабушки, которая всё равно умерла, оставив Микан наедине с цифрами в платёжных книжках. Они душили её не резко, не с хрипом, а мягко, настойчиво, как подушка, которой медленно перекрывают доступ воздуха. Она плакала в подсобке среди банок с ватой, и слёзы, солёные и жгучие, падали на кафельный пол, но смыть эти цифры, эти требования об уплате, они были не в силах. Никогда.
Кадзуити Сода. В его ушах навсегда стоял рёв мотора: не этого жалкого, кашляющего скутера, который он чинил в десятый раз, а идеального, созданного им, гордого зверя из металла и скорости. Абсолютный Механик. Его душа была создана для ветра, для бесконечной дороги, уходящей за горизонт, для риска и полёта. Реальность же предлагала ему горы старых, потёртых покрышек, лужи машинного масла на бетонном полу мастерской и вечный, скрипучий голос хозяина: "Сода, опять всё разбросал! Сода, ты всё портишь!". Его авантюрный дух, неудержимый и глупый, толкнул его в омут. "Гениальная" афера: купить партию списанных запчастей по дешёвке, привести в порядок и продать втридорога. Он вложил всё, включая веру в себя. Запчасти оказались крадеными, контракт липовым, покупатели - тенями. Остались только долги. Не банкам - банки с такими, как он, не связываются. Долги людям с плоскими глазами и привычкой ломать пальцы за просрочку. Теперь его мечты о скорости сузились до одной-единственной цели: успеть убежать. Убежать по узким, грязным переулкам, где его преследовали уже не ветер и мечта, а тяжёлое, отрывистое дыхание тех, кому он должен. Свобода обернулась тоской по тому углу, где тебя не найдут.
Остальные…О, остальные были зеркалами, в каждом из которых отражалась иная грань одного и того же падения.
Хадзимэ Хината, лишённый даже тени таланта, человек-пустота, скитался по временным подработкам, чувствуя, как внутри зияет не просто отсутствие дара, а некая чёрная, космическая неполноценность. Он был тенью от самих теней, и его долг был долгом перед самим существованием, которое требовало от него быть кем-то, а он не мог.
Аканэ Овари, чьё тело было воплощённой силой, теперь служило унизительным инструментом. Её сила, эта божественная мощь, была нужна лишь устроителям подпольных боёв. Там, в вонючем подвале, под рёв обезумевшей толпы, она ломала кости таким же отчаявшимся, как она, за миску похлёбки и несколько смятых купюр. Голод был её вечным спутником, зверем в животе, который заглушал стыд.
Гандам Танака, Повелитель Тьмы, был изгнан не только из съёмной квартиры за «мистические ритуалы», на которые жаловались соседи (а на самом деле - за долги). Он был изгнан из самой реальности. Мир отказался принять его величественный миф. Он скитался с четырьмя хомячками - своими "Тёмными Владыками" - по заброшенным стройкам, ведя тихие беседы с силами Хаоса, в то время как силы порядка в лице судебных приставов методично описывали его последние пожитки.
Нагито Комаэда. Он странствовал. Его существование было парением над этой ямой, но парением стервятника. Он видел в этой всеобщей нищете, в этом разложении не трагедию, а величественный спектакль. "Надежда, - шептал он себе, подбирая в парке окурок, - истинная, блистательная надежда может расцвести только на самом гнилом, самом отчаянном навозе. Чем хуже - тем лучше. Чем глубже падение - тем выше взлёт". Он жил подачками, но не как нищий, а как исследователь, собирающий материал для своей великой теории. Его долг был метафизическим - долг перед самой идеей надежды, которая требовала от него оставаться в самой гуще отчаяния.
Тэрутэру Ханамура, Абсолютный Повар, чьи кулинарные шедевры могли пробуждать в душе забытые чувства, провалил свой маленький ресторанчик. Его обманули поставщики, обокрали "доброжелатели", публика не оценила его сложных, требующих осмысления блюд. Он оказался должен всем: рынку, виноторговцу, арендодателю. Его страсть к прекрасному разбилась о простую арифметику убытков.
Хиёко Сайонджи, Абсолютная Танцовщица, была выгнана из труппы. Её ядовитый язык, её нежелание подчиняться идиотским, по её мнению, правилам, перевесили её гений. Теперь её изящные, выработанные годами тренировок движения были никому не нужны, кроме как для того, чтобы балансировать с подносом в дешёвом баре.
Сония Невермайнд, наследная принцесса, отрезанная от своего королевства политическими интригами, скрывалась. Её знания в области истории, тактики и этикета были бесполезны в мире, где нужно было платить за электричество и хлеб. Её долг был долгом крови, долгом перед павшей династией, и он был тяжелее любого финансового бремени.
Нэкомару Нидай, Ибуки Миода, Пэко Пэкояма, Чиаки Нанами…Каждое имя было кратким пересказом катастрофы. Сила воли, разбитая о хроническую болезнь, оглушительный талант, заглушённый равнодушием мира, верность, поставленная на службу выживанию, любовь к игре, столкнувшаяся с игрой, в которой правила писали не для победы, а для разорения.
Их свела вместе нужда. Та самая, что стирает лица, сглаживает индивидуальность, превращая человека в голодный, дрожащий от холода комок потребностей. Но они были лишь малой частью огромного, невидимого легиона отчаяния. По всему городу, по всей стране, в таких же сырых подворотнях и промозглых комнатах, их насчитывалось ровно четыреста пятьдесят шесть. Четыреста пятьдесят шесть человек, достигших своего предела. И все они встретили одного и того же человека.
Его называли Вербовщиком.
Он не появлялся, а возникал. Как пятно сырости на стене, как скверная мысль в предрассветный час. Возле ломбарда, где Аканэ, стиснув зубы, протягивала через решётку свои последние, тусклые от времени детские медали - память о других победах. У чёрного входа в забегаловку, где Хадзимэ, ошпарив руки, вываливал в помойное ведро гору жирных тарелок. В обшарпанном парке, на скамейке, где Нагито, с блаженной улыбкой, крошил заплесневелую краюху голубям, словно раздавая причастие. Он был мужчиной средних лет в костюме, который был безупречен именно своей неброскостью, тканью, которая не привлекала внимания, но стоила, вероятно, больше, чем все их долги, вместе взятые. Лицо его было словно вылеплено из воска - правильное, спокойное, и начисто лишённое памяти. Оно не отпечатывалось в сознании. Но голос…Голос был тихим, ровным, с бархатистыми, убаюкивающими модуляциями. В нём не было ни жалости, ни насмешки, ни угрозы. В нём было понимание. И это было страшнее всего.
"Вам не нужно рассказывать мне свою историю, - говорил он, и его пальцы, затянутые в тонкую кожу, протягивали прямоугольничек тёмного, плотного картона. Он был холодным на ощупь, как надгробная плита. - Я её уже знаю. До последней запятой. До последнего вздоха в подушку. Вы упёрлись в стену. Все пути закрыты. Все двери захлопнуты. Но существует лазейка. Не дверь даже - щель. Всё очень просто. Детская забава из нашего детства - ттакджи. Помните, такая простая игра? Выиграйте - и все ваши долги, все эти цифры, что гложут вас по ночам, будут стёрты. Как будто их и не было. Чистый лист. Шанс начать с начала. Не жизнь с чистого листа - саму жизнь, как чистый лист".
На карточке, гладкой и бездушной, был вытиснен лишь примитивный, почти детский логотип: круг, треугольник, квадрат. И номер телефона. Ни названия, ни адреса, ни намёка на то, кто стоит за этим предложением.
Отчаяние - это не взрыв, это тихий, внутренний распад. Оно не советует, оно парализует волю, отравляет рассудок, заставляя видеть в самом безумном шансе - единственный луч. Оно заглушает тревогу, этот слабый, последний голос инстинкта самосохранения. Махиру, глядя на карточку, видела не её, а лицо матери, искажённое болью, в дешёвой больничной палате. Фуюхико видел не треугольник, а позор своего рода, который он мог бы смыть одной удачей. Микан думала лишь о том, что хуже, чем сейчас, быть уже не может, а значит, бояться нечего. Кадзуити лихорадочно соображал: ттакджи - это ж просто, почти как в детстве, это удача, это шанс вывернуться одним махом. Чиаки, её аналитический ум, воспитанный на логике игр, кричал о ловушке, о нестыковках, о страшной цене, скрытой за этой простотой. Но когда она смотрела на Хадзимэ, на его пустой, устремлённый в никуда взгляд, на сгорбленные плечи Соды, на тихие слёзы Микан, этот крик затихал, захлёбываясь в волне общей, всепоглощающей безысходности. Даже любовь к играм, эта светлая часть её души, сжималась в комок ледяного предчувствия.
Один за другим. Не сразу, не толпой. В течение нескольких дней, каждый наедине со своей тоской, в грохоте мастерской, в тишине ночной больничной палаты, под вой ветра в разбитом окне склада, четыреста пятьдесят шесть человек подносили к уху холодную пластиковую коробку телефона и набирали тот номер. Палец дрожал. В трубке раздавался один-единственный, ровный гудок. Затем - тот же бархатный голос, без приветствий, без вопросов: "Место и время вам известно. Будьте там".
Их встретили ночью. В разных точках города, но в одинаковой, сгущённой до черноты темноте. Не один белый микроавтобус, а целая колонна - матовые, без опознавательных знаков, с тонированными стёклами. Двери открывались бесшумно. Внутри - ни души. Только запах: стерильный, химический, запах нового пластика и антисептика, абсолютно чуждый миру гнили и сырости, из которого они вышли. Им не пришлось садиться добровольно. Тёмные фигуры, возникшие как из воздуха, мягко, но неумолимо вводили их внутрь. На лица накинули плотные, непроницаемые повязки. Ткань пахла стиральным порошком. Никто не кричал, не сопротивлялся. Что, в сущности, они могли потерять? Свободу? Она давно была заменена необходимостью. Достоинство? Оно было сдано в ломбард. Будущее? Его не существовало. Поездка длилась вечность во времени и нисколько - в ощущениях. Без зрения, без звуков улицы, в этой вакуумной тишине, время расплывалось, теряло форму. Они были уже не людьми, а грузом, который куда-то везут.
Когда они сели в автобусы, из вентиляции с лёгким шипением поплыл холодный, сладковатый газ. Последним, что они успели осознать, был приступ тошноты и чья-то рука, поправляющая их бессильно склонённую голову. Сознание растворилось без сновидений, как будто его просто выключили.
Они очнулись все вместе не в автобусах, не в коридоре, а сразу здесь. Свет ударил в глаза, яркий, ровный, безжалостный, лишённый теней, и первое, что они увидели, были не розовые фигуры, а этот бесконечный ряд. Некоторые уже стояли, покачиваясь на ногах от остаточной слабости и ужаса, в огромном, стерильном помещении. Комната. Первое, что поразило, - размер. Ещё большее, чем прежде казалось, протяжённое пространство, напоминавшее гигантский актовый зал или ангар, переоборудованный под общежитие. Стены были выкрашены в два цвета: сверху - грязновато-бежевый, как в старых больницах, снизу - тусклый, зелёный, от которого слезились глаза. И по всему периметру этого зала, в несколько ярусов, уходили вдаль ряды двухъярусных железных кроватей, выкрашенных в тот же уныло-серый цвет. Они стояли, привинченные к стенам и друг к другу, как клетки в гигантском стеллаже, образуя бесконечные, угнетающие шеренги. На каждой - идеально заправленное бельё: натянутые до хруста простыни, одеяла, сложенные строгими прямоугольниками, тонкие, одинаковые подушки. На стенах, поверх этой душевредной зелени и бежева, были изображены рисунки. Детские рисунки. Кривыми линиями, черными красками были изображены солнышко с лучиками, домик с трубой, собачка, похожая на облачко с ножками. Убогая, дешёвая наивность, которая в этом стерильном, казарменном царстве выглядела не уютом, а кощунственной, пугающей пародией на него, усугубляя жуть казённой цветовой гаммы. Воздух был сухой, прохладный, циркулирующий с едва слышным, навязчивым гулом. Их уже встречали. Люди в одинаковых розовых комбинезонах, свободных, но не мешающих движению, уже стояли вдоль стен. На их лицах - маски. Плоские, чёрные пластиковые плоскости, на которых белой краской были нарисованы примитивные, детские символы: круг, квадрат, треугольник. Без прорезей для глаз, без намёка на индивидуальность. Безликие стражи молча наблюдали, как четыреста пятьдесят шесть человек приходят в себя, озираются, начинают глухо стонать от пробуждающегося страха.
Шестнадцать знакомых друг с другом бывших "Абсолютов" невольно держались вместе, инстинктивно находя опору в смутно знакомых лицах среди этого моря чужих, испуганных глаз.
"Это ваша спальня, - раздался голос. Он лился отовсюду: из стен, из потолка, из самого воздуха. Голос был женским, приятным, мелодичным, но в его мелодичности не было души. Это была мелодия шарманки, заведённой раз и навсегда. - Отдыхайте. Завтра в шесть утра игра начнётся. Правила будут объяснены на месте. Желаем вам приятного сна".
Дверь позади них так же бесшумно закрылась. Раздался глухой, окончательный щелчок массивного замка.
Наступила тишина. Но не та, благословенная тишина покоя, а тишина вакуума, гнетущая, давящая, в которой биение собственного сердца отдавалось в висках пушечными ударами. Они стояли, эта группа из шестнадцати, посреди этого абсурдного, выморочного уюта, окружённые десятками других таких же потерянных, молчаливых людей, начинавших расходиться к своим ярусным клеткам. Они были вырваны из своей грязной, дурно пахнущей, но живой реальности и брошены в это кричащее чистотой и тоской чрево неизвестности. Они были похожи на мух, застывших в янтаре, но теперь янтарь был огромен, ядовито-зелен, и наполнен другими мухами до самого потолка.
Фуюхико Кузурю ахнул, как человек, получивший удар в грудь. Вся его накопленная за месяцы унижений ярость, всё кипение крови вырвались наружу в одном резком, животном движении. Он с размаху пнул ножку ближайшей кровати. Металл звякнул жалобно и глухо.
— Что за чёртова…Где мы?! — его голос, привыкший командовать, сорвался на хриплый крик. — Какая ещё игра? Говорите!
Пэко Пэкояма материализовалась рядом с ним в мгновение ока. Её тело приняло стойку, абсолютно естественную, отточенную тысячами часов тренировок. Правая рука сжалась в кулак, пальцы левой инстинктивно потянулись к поясу, где когда-то лежала рукоять меча, - и схватили пустоту. Её глаза, обычно спокойные, метали молнии, сканируя пространство, выискивая угрозы, выходы, слабые места. Но здесь не было ни угроз, ни выходов. Была только мягкая, всеобъемлющая стерильность.
Хиёко Сайонджи, не говоря ни слова, скользнула на нижнюю кровать, поджав под себя худенькие ноги. Она съёжилась, стараясь стать меньше, невидимей. Её лицо, всегда выражавшее либо язвительность, либо скуку, теперь было просто бледным, почти прозрачным.
— Мне не нравится, — прошептала она, и в её шёпоте не было привычной яда, только холодный, детский страх. — Похоже на детский сад. Садик для тех, кто окончательно спятил.
— Детский сад с системой принудительной вентиляции и без единого окна, — глухо произнёс Сода. Он стоял, расставив ноги, его грудь медленно вздымалась. Он не смотрел на кровати, его взгляд, цепкий и профессиональный, изучал потолок, стыки панелей, решётки вентиляции. — Воздух подаётся под давлением. Выходов… я не вижу. Только та дверь. И та - герметична.
Микан Цумики, вся сотрясаясь мелкой, неудержимой дрожью, прилипла к стене, как будто надеясь раствориться в ней. Слёзы уже текли по её щекам, оставляя блестящие дорожки на грязной коже.
— П-простите…я…я опять всё испортила...я всегда всё порчу…я не должна была соглашаться…я такая глупая, такая мешающая всем…
Её голос был таким тихим, что его едва можно было разобрать, но в этой тишине каждое слово падало, как капля.
— Тс-с, Микан, — сказала Чиаки Нанами. Она подошла к ней не быстро, но твёрдо. На её обычно сонном лице была непривычная напряжённость, но голос она старалась делать ровным, успокаивающим, каким говорят с испуганным ребёнком. — Всё в порядке. Мы все здесь. Вместе. Никто не винит тебя.
С верхней полки одной из кроватей, куда он забрался с кошачьей ловкостью, донёсся приглушённый, торжественный голос:
— Это чертоги Безликих Стражей! Их бесцветное бытие оскверняет саму Тьму! Но не трепещите, мои верные Владыки! Мы не склоним головы перед этой фальшивой белизной!
Это был Гандам Танака, укрывшийся с головой серым одеялом, под которым копошились и попискивали его хомяки. Он строил свою последнюю крепость из ткани и фантазии.
Некомару не мог стоять на месте. Он метался между кроватями, как загнанный зверь, то и дело проводя рукой по своим волосам. Его шаги отдавались глухим, нервным топотом по мягкому покрытию пола. Казалось, он пытался нащупать почву, убедиться, что не провалится.
— Ладно, игра так игра! — выкрикнул он, и в его голосе была натянутая, почти истеричная бодрость. — Быстрее сыграем, быстрее получим бабло и свалим!
Он обвёл всех взглядом, ища подтверждения, но встретил лишь пустые или отведённые глаза.
Нагито Комаэда, устроившись на одной из верхних коек, запрокинул руки за голову. Его худая фигура казалась неестественно расслабленной. Он смотрел в яркий, безликий потолок, и на его бледных губах играла та самая улыбка - не радостная, а какая-то внутренняя, знающая, словно он был посвящён в шутку, слишком сложную для остальных.
— Надежда… — произнёс он задумчиво, растягивая слово. — Да, именно так. Она не живёт в дворцах. Она спит в самой глубине отчаяния, как прекрасный червь в гниющем яблоке. И чтобы её разбудить…нужен толчок. Абсолютная, кристальная безнадёга. Кажется, мы на пороге чего-то грандиозного. — Его голос звучал как проповедь, обращённая в никуда.
Хадзимэ Хината молча наблюдал за ними. Он стоял чуть в стороне, руки глубоко в карманах брюк. Эта пустота внутри него, привычная, почти уютная своей предсказуемостью, теперь вдруг заполнилась. Но заполнилась не смыслом, а плотным, леденящим страхом. Он смотрел на розовые фигуры охранников, замерших у стены, на эти идиллические, уродливые рисунки, на безупречные постели. Это была не просто игра на деньги. Всё здесь, каждая деталь, от цвета стен до тона голоса из динамика, было тщательно продуманной ложью. Ложью, призванной усыпить, обмануть, заманить в глубину. Это был театр, где декорации были важнее актёров, и Хадзимэ с ужасом чувствовал, что они все уже на сцене, и занавес никогда не упадёт.
— Пожалуйста, займите свои кровати, — повторил мелодичный женский голос, и в его интонации впервые появился едва уловимый оттенок настойчивости, лёгкий металлический призвук. — Свет погаснет через пятнадцать минут. Вам понадобятся силы.
Угроза, обёрнутая в форму заботы. Они поняли это одновременно. Движения стали медленными, тягучими, как в дурном сне. Пэко, не отходя ни на шаг от Фуюхико, выбрала соседнюю с ним нижнюю койку. Она села на край, не ложась, выпрямив спину, взгляд прикованный к двери. Её пальцы беззвучно барабанили по колену, повторяя какой-то сложный, фехтовальный приём.
Фуюхико, всё ещё пылая от бессильной ярости, тяжко опустился на свою кровать. Пружины жалобно скрипнули. Он сидел, сгорбившись, уставившись в пол между своими ботинками.
Махиру выбрала койку напротив. Затем села и начала медленно, с каким-то ритуальным вниманием, разуваться. Каждое движение было осознанным, будто она пыталась удержаться за простые физические действия, чтобы не сойти с ума.
Микан, всхлипывая, позволила Чиаки подвести себя к свободной кровати. Та достала из кармана своего комбинезона смятую, чистую тканевую салфетку и молча протянула ей. Микан взяла её дрожащими пальцами, прижала к лицу, и её плечи затряслись от беззвучных рыданий. Хиёко, наблюдая за этим, скривила губы, но ничего не сказала. Она просто отвернулась к стене, свернувшись калачиком.
Нэкомару, фыркнув, выбрал одну из верхних полок - с высоты лучше обзор. Он забрался наверх с ловкостью, удивительной для его массивного телосложения, и улёгся, сложив руки на груди, не сводя глаз с вентиляционной решётки под потолком.
Аканэ, похоже, меньше всего заботила обстановка. Её живот издал громкое урчание, и она, покраснев, неуклюже плюхнулась на ближайшую свободную кровать. Она сжала кулаки, и её мускулистые руки напряглись, будто готовясь к схватке здесь и сейчас.
Тэрутэру с тоской оглядел помещение, явно ища признаки кухни или хоть какого-то источника пищи. Не найдя, он вздохнул и улёгся, бормоча что-то про "бесплодную почву для кулинарного искусства".
Сония села с прямой, необычайно гордой осанкой, как на тронном приеме. Её лицо было бледной, непроницаемой маской, но глаза, широко открытые, выдавали животный ужас, который она отчаянно пыталась подавить королевской выучкой.
Ибуки залезла на верхнюю полку, навалила подушку на голову, пытаясь заглушить звуки, и забилась в угол, раскачиваясь в такт какой-то внутренней, безумной мелодии.
Кадзуичи, наконец, прекратил метания и рухнул на койку рядом с Хадзимэ.
— Эй, Хината, — прошептал он лихорадочно. — Что думаешь? Это лотерея, да? Типа, телешоу? Может, скрытые камеры?
Хадзимэ ничего не ответил. Он просто лёг, уставившись в потолок. Он думал о том, что у них даже не отобрали вещи. Ни телефонов, ни бумажников. Как будто они были уже никому не интересны как личности. Как будто их прежняя жизнь, со всеми её долгами и унижениями, не имела здесь никакого значения. Это было страшнее конфискации.
Внезапно свет приглушился. Не погас, а стал тусклым, теплым, желтоватым, будто в детской спальне. От этого комната показалась ещё более жуткой. Тени сползли со стен, сгустились в углах, под кроватями. Детские рисунки теперь выглядели как кривляющиеся рожи в полумраке.
Тишина стала абсолютной. Не было слышно даже дыхания, только едва уловимый гул системы вентиляции. Потом раздался звук. Лёгкий, механический щелчок. И с потолка, из незаметных до того диффузоров, поплыл запах. Слабый, искусственный аромат лаванды. Успокаивающий. Убаюкивающий. Он заполнял лёгкие, прилипал к коже.
Чиаки прикрыла глаза. В её памяти всплывали образы: пиксельные миры, логические головоломки, строгие правила, честное противостояние умов. Здесь не пахло игрой. Здесь пахло больницей. Или моргом. Она сжала руку в кулак под одеялом, чувствуя, как холодный ужас, наконец, добирается и до неё, пробивая броню азарта.
На верхней полке, под одеялом, Гандам что-то шептал своим хомячкам: "…и потому мы должны хранить верность Тьме даже здесь, в этом царстве призрачного света…Сан-Ди, не трогай провизию…".
Фуюхико лежал, не двигаясь, но каждый мускул в его теле был напряжён до предела. Он думал о Пэко. О том, что втянул её в это. О том, что его долг чести теперь, возможно, придётся оплачивать её кровью. Эта мысль жгла его изнутри страшнее любой ярости.
Махиру представила в своих руках фотоаппарат. Через объектив она видела мир иначе. Чётче. Но здесь не было ничего, что можно было бы увидеть. Только пустота. Она закрыла глаза и увидела лицо матери. Не больное, а улыбающееся, каким оно было на её самой первой, удачной фотографии.
Запах лаванды становился гуще. Воздух стал казаться вязким. Веки наливались свинцом.
Внезапно, где-то в темноте, тихо, но отчётливо, засмеялся Нагито. Смешок был беззвучным, всего лишь выдохом, но он резал тишину, как нож.
— Спите, — прошептал он, и его голос был полон нечеловеческого восторга. — Спите и набирайтесь сил. Для великого пробуждения. Для великой надежды.
Хадзимэ чувствовал, как сознание начинает уплывать. Насильно. Не от усталости, а от этого запаха, от этой тишины, от этого всепоглощающего бессилия. Он боролся, пытаясь удержаться на плаву, цепляясь за обрывки мыслей. Но мысли ускользали. Последнее, что он увидел перед тем, как тьма окончательно накрыла его, - был потолок. И там, в призрачных бликах аварийной подсветки, ему померещились контуры. Знакомые, простые, роковые. Круг. Треугольник. Квадрат.
Они плыли в сон, четыреста пятьдесят шесть утонувших душ, в кишащем иллюзиями море искусственной лаванды, под неусыпным оком геометрии, что правила этим новым, безумным миром. Среди этого моря, шестнадцать особенных, отмеченных когда-то судьбой "Абсолютов", пока ещё не знали, что именно их судьбы станут стержнем, на который будет нанизана вся эта кровавая игра.
Где-то далеко, за толстыми стенами, в комнате, залитой холодным светом мониторов, человек в черном костюме наблюдал за четырьмястами пятьюдесятью шестью биотоками, прыгающими на экранах. Рядом с ним стоял Вербовщик.
— Всё по плану? — спросил человек в костюме, не отрывая взгляда от зелёных линий.
— Да, — ответил Вербовщик своим бархатным голосом. — Отчаяние квинтированное. Надежда…в зародыше. Игра может начаться.
А в спальне, в кромешной тьме, только один человек не спал. Нагито Комаэда лежал с открытыми глазами, и в его расширенных зрачках, казалось, отражались не блики света, а далёкие, невидимые остальным, вспышки грядущего хаоса. Улыбка не сходила с его лица.
Игра действительно началась. Даже прежде, чем прозвенел будильник. Она началась в глубине их страхов, в тисках их памяти, в той бездне, куда каждый из них боялся заглянуть. И первый раунд уже шёл. Раунд на выживание…в собственных кошмарах.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.